"Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь" - читать интересную книгу автора (Личутин Владимир Владимирович)

3

– Порато наугощался инок. Дарово дак... Гляжу, волокут, как падаль. – Без укоризны, но со смущенным весельем молвил государев спальник боярин Никита Зюзин, входя без спросу в патриаршьи покои в самый неурочный час. Лишь великий государь да Зюзин и смели вот так заобыденку переступить заповеданный порог святительских покоев. – Чем прогневила тебя эта немощнейшая чадь, святитель? Знать, что-то сглупа натворил?

Никон не сразу ответил. Он еще не остыл, тряслись руки. Исподлобья, боясь насмешки, глянул на гостя, перемогая душевный морок. И снова воровато уклонил взгляд, будто уличили в дурном. Да и то верно, негоже патриарху руки распускать. И так дурная слава по Москве: де, патриарх добровольно заместил кнутобойного мастера. Буркнул, снимая скуфейку:

– Слегка перетянул, а он и обмер, заушатель. К ответу призвал, а он квелый оказался. Грешить-то они лов-ки-и! – Никон удивленно хмыкнул, подозрительно вперился в гостя. – А ты чего ко мне без зову? Следишь, что ли?

Сказал – и вдруг легко улыбнулся Никон, оттаял, и сразу годы куда делись? Любим его сердцу боярин. Глаза у Никиты – как два острых осколка от иноземной сахарной глызы иль два окатных онежских жемчуга, серебристых, с голубизною на дне; крупная бритая голова шаром, тугой оклад русой бороды; боярин степенный в повадках, открытый, неспешный, круто замешенный на русском дрожжевом тесте.

– Копают?.. – утвердительно спросил Зюзин. Он по-хозяйски опустился на переднюю лавку под образами, откинув в стороны полы енотовой шубы с искрами морозного снега. Светлые куцые бровки стояли хвостиками от близкой блуждающей улыбки. – Копают... и гвоздье уж сковали...

– Роют ямку, будто и подох... Отцы детей своих заживо хоронят, – Никон подал челобитную старца Леонида. – Отравись-ка ядом. Поймешь, как мне дурно нынче.

Патриарх присунулся рядом на лавку и, пока читал Зюзин грамотку, с ласковой бережностью снял с собольего ворота снежную бахромку, понянчил пух в горсти и сдунул на пол: сугробик развеялся белой пылью, осел на пол и источился в шерстяной щети ковра, оставив влажную плесень... Ох-ох, не так ли и жизнь наша?.. Никон пригляделся к гостю: беличьи хвостики бровей шевелились в лад губам, простодушным, припухлым, каким-то детским, так и не затвердевшим с годами. В продавлинках на тугих щеках скопилась зоревая водица. Никон вдруг порывисто прислонился губами к лицу боярина и вдохнул. «Господи, – подумал, веселея, – от хорошего человека и дух-то сытный». Зюзин готовно отозвался душою на порыв святителя и поцеловал его морщиноватую изжелта-серую руку.

– Ты нищелюб, – твердо сказал Зюзин. – А они себялюбы. – Он не удостоверил, кто это «они», но Никон знал, о ком идет речь. – Ты Бога в себе любишь, а они в Боге себя. Ты при жизни источил мирское, а они с собою нажитой тлен и прах хотят унесть...

– А ты будто иной? – поддел Никон, вроде бы пропустив похвалы гостя мимо ушей.

– И я пустоцвет, до одного разу живу. И я опреснок веры поменял на сдобную перепечу мирской суеты. Но ты меня не кинешь, я знаю, ты меня спа-се-ешь! Ты ведь спасешь меня, бачка, не кинешь на Вышнем суде одного? – Зюзин искательно засмеялся, ощерившись, и плотно усаженные зубы его снежно блеснули.

– Боишься суда-то?..

– Страхом лишь и спасемся.

– Ты меня, боярин, не по заслугам чествуешь, как Христа. Не вем, где мне скитатися доведется... А ведь отец мой лаптем шти хлебал. И неуж незазорно к мужику прислоняться? Как все от меня откажутся, и ты прочь побежишь...

– И побегу от долгов, да салом пятки смажу. Чтоб не догнал...

– И побежишь...

– Ну а как же?.. Побегу за тобою. Я пристал к тебе, как репей к штанам. – Зюзин посерьезнел, но смех с трудом укладывался в широкой груди боярина. Шуба была накинута прямо на рубаху, шелковая темно-синяя котыга на восьми позолоченных гнездах, казалось, лопается на крутой дебелой шее. – Святитель, чего молвишь! Стыд-то! За что? Да коли замыслил бы дурное, давно бы к лихой дворцовой упряжке приструнился. Хоть и пасуся там, но особь. Их там много скопилося... Выскочки. И Хитров там, и Ртищев, и Матвеев, и Нащокин, и Соковнин, и Милославский. Все прежде из худородных, да зато все в родстве промеж собою, дядевья да братаны. Все в Терем под кафтаном Бориски Ивановича Морозова проползли на карачках, да зато ныне в пристяжных. Боится царь именитых еще отцовым испугом, вот и приблизил худородных. С фонарем наискал на Руси. Они верные Борискины псы, им много всего надо. Ненажористые, их мослом со стола не прокормить...

– Эво, как зло ты. А напрасно. В худородных, парень, кость да жила – гольна сила. – Никон отстранился от боярина, засуровел, приняв намек и на свой счет.

– Ты себя с има не ровняй, бачка. Ты что-о! Ты иное. Ты-то образ Христов, а мы для тебя овчи. – Зюзин заговорщицки понизил голос, оглянулся на дверь, затянул в дуду старую музыку, кою не раз гудел, да Никон не подгуживал. Царевы уши и в печном продухе: объявит тайный прелагатай «слово и дело», а потом крутись, как карась на сковороде. Потускнев вдруг, слушал Никон нехотя боярские вести. – Тебе, патриарх, лишь славы Христовой надо, а им прелестей иноземных. Ишь ли, им нынче не пристало стоялые меды раскушивать, но подавай питий заморских, чтоб брюхо пучило. Им сикеры фряжские милее нашей браги. А что сикер? Вроде как бранное слово. Сикер! Ха-ха! Нащокинский-то наследник возьми да и поедь грамоте учиться у поляков, а там польстился на этот сикер и остался у костельников. Родину на сикер променял, каково? И батько хорош, нечего сказать: не втолковал сыну, что все науки можно променять на один псалом Давида. Теперь плачет, скулит, сына назад залучить хочет, как полоняника из Орды. Да какое там, уже опился сынок Западом, на Русь плюет с высокой горы. Ныне просится Ордин-Нащокин у царя: де, спусти меня со двора к себе в поместье, де, не могу тебе боле служить верой-правдою, обесчестил меня сынок, обесил, лишил доброго имени. А государь-то ему: де, отец за сына не ответчик. А кто ответит за сына пред Богом на Страшном суде, как не отец? Значит, мало сек сына, коли хранил, тешил тело, но убил душу, потатчик...

Вроде бы и не слушал патриарх боярина, смотрел мимо гостя на потускневшие елейницы (надо масла доправить иль к непогоде?), закаменев лицом, и мыслей своих не обнаруживал. У первосвятителя много тайн, все у него схвачено в узлы да в петельки до самого Царь-града: тороватым умом учен святитель, де, норовишь с другом целоваться, не позабудь засапожник за голенищем. Много у первосвятителя и шишей, и ловыг, что посажены при каждой службе, а вынюхав скрытную весть, мигом несут ее в патриаршьи покои. Никон – солнце на Руси, и до всякой тени и притенья, до всякого заулка и затулья, где может засеяться споренье и гиль, есть ему дело; под его призором пространное, многообильное царство, именуемое Руськой землею, кое ой как трудно содержать в чести и прибытке. Все ведомо Никону, и с главного Успенского амвона он должен почасту взмывать в небо, как зоркий ястреб-крагу и, чтобы случаем не осиротить, не умалить, не обнищить духом самый дальний закут Руси...

...Всё верно глаголешь, Никита Зюзин, но отчего от слов твоих гнетет душу бессильная тоска? Куда ни кинусь, кругом тын да перетыка, как сговорились все противу меня, будто я и есть сатанин угодник и шиш антихристов. Знаю, о чем плачешь, ибо про то стонет всякое неодрябшее русское сердце. Пасу в строгости паству, говорят, де, преизлиха сердит: чуть размякнешь, по шерсти погладишь, молвлют, де, батюшка наш богомольщиков русских бесам продал. Что вино... Не в вине дело, боярин, и не в сикере. Не проклято вино, но проклято пьянство. Не грешно пить, но грешно упиватися. Не виновата бочка, что в ей вино. Худо, что знатные слуги государевы повернулись лицом на закат солнца, а задницей к родимому дому. А куда отец смотрит, туда и синовий взгляд обращен. Много хмельных голов ныне с иноземных затей; чужебесам древлие обычаи не по нутру, они готовы и кожу-то с себя содрать да взамен новое чужое обличье натянуть, чтобы им похвалиться. Эти худородные толкают государя на турка не потому, что Греция им мила и хотят оградить Царь-град от Махмета, но чтобы от Польши он отступился, ибо про то костельники, папежники шибко хлопочут. А нам с турком нынче никак не сойтись в бою, пока Польша со свеями за спиною, а с ними и все еретики. Вот и Ордин замиренья у царя просит, де, негоже долго с братьями славянами ратиться. Да потому, путаник, и надо до победы с униатами ратиться, чтобы из латинского ярма ихнюю голову вынуть, а душу обратить в православное чувство...

Эх, кругом одни плутни: с холопа, как с бессловесной скотинки, готовы последнюю шкуру драть, чтобы те кровавые слезы поменять на прокаженный иноземный сряд... Ой, заликовствуют бесстудники и завистники со всех сторон, коли паду с патриаршьей стулки и загремлю. Много шуму будет, и вся земля сотрясется.

А впрочем, чего я разнюнился, с чего разнылся? Ни облачка в небе и грозой не грозит, и друг собинный постоянно спешит за советом в Крестовую, и православные прихожане с Малой и Белой Руси шлют ко мне посольства со смиренным поклоном, прося заступы. Нет, грешно плакаться и шарпаться: Бог милостив ко мне, долго терпит мои дурни. Знать, с того и ноет душа, что издали чует грядущие невзгоды, ибо самые черные беды подстерегают нетревожного человека во время пира.

Много нынче завелось разорителей церкви под всякими личинами, кто доброе жито веры поменял на спорынью...

– Они друг за дружку удавятся, видит Бог. Такая у них сплотка, что и лезо ножа меж има не протиснуть, – глуховато толковал Зюзин. Боярские речи вдруг словно бы проткнулись сквозь толстую стену и достигли патриаршьего слуха. Согбенный Никон походил на древнего врана. Смуглым вещим оком он внимательно взглянул искоса на боярина, увидел споднизу русой бороды молочной белизны кадык и розовый следок, намятый на коже тугим воротом рубахи. Поленился боярин, не скинул в жаркой келейке шубу, и под мышками проступили темные разводья. Зюзин и сам-то в возбуждении был, как печка – Павла, Крутицкого митрополита, уськают да Иллариона Рязанского, чтобы подпятные жилы тебе резали. Спорь, говорят, с Никоном, ни в чем не давай отступа и роздыху. Чтоб всё на отлуб и впоперечку. Де, Никон – гордоус, сам взорвется когда ли. Де, жмите на мозольту, подтыкайте. Иэх, псы борзые! – воскликнул боярин с горестью.

– Они ж клялись мне большой клятвой во всем слушаться. Плакали тогда, а сейчас, оглагольники, во всякой мелочи меня судят.

– Знать, волю царя чуют?

– Но-но...

– А пошто бы тогда не заступиться за собинного друга? Я не зазрю, что дело это с царева ведома, но мнится», с царевой потачки. Ишь ли, хочет быть масляным блином для всех. Одернул бы хоть раз хорошенько, чтоб неповадно. А то и старых родов бояры на тебя круто пообиделись, де, ни во што не ставишь их честь, ниже псалтирщика сронил. Страшно слышать, патриарх, какие хулы на тебя клеплют.

– Ты к государю не притыкайся, Зюзин. Иль позабыл гнев его? Князь Иван Юсупов за што угодил в Белоозеро с женочонкою и с дитешонками? Позабыл? За то лишь, что не донес государю о хульных воровских словах человека своего Васьки Михайлова, – вторично одернул патриарх. – Тешитесь местом своим и славою. Де, не настигнут. А?.. Голова не волосы – не отрастет. Смелой больно, – прогугнил Никон нарастяг, дружески подтыкая боярина. – Как бы локоть после не кусать. Ну, да ты не робей! Своими полами прикрою...

Боярин смутился, но не от дерзости лишней, а оттого лишь, что решился Никону впоперечку встать, заговорил с великим государем, как с ровнею. И потому сразу перекинулся в разговоре:

– Слыхал-нет? Бахметьева Ефремку нынче кнутом били...

– Видать, за дело? – вяло откликнулся патриарх, думая о своем.

– Племяши Богдановы два Ивана насмелились. Такие находальники, почуяли волю. Принялись у Ефремки Бахметьева имение отымать, а тот им кукиш. На постельном крыльце объявил их недомерками, а Богдана Хитрова главным гилевщиком и заводчиком. «Слово и дело» крикнул. Де, будучи когда на государевой службе на Азовской степи, заводил Хитров завод в убойстве боярина Бориса Морозова, царева дядьки. И в деле том якобы замешан был князь Трубецкой. Грозился Хитрова разорить и в Сибирь сослать...

– Дите неразумное. Позабыл, что с сильным не борись. Морозов Богдашку за чуприну на Верх вытянул. И такого не смекнуть? Знать, поделом Ефремке. Возомнил, спесивец, что он царю однокорытник. Ближнего государева слугу облаял, пес шелудивый. – Никон брезгливо выпятил верхнюю толстую губу. Процедил угрюмо, как бы плевок из себя исторгнул: – Бестолочи... Все бы им свару варить. Воистину: по плодам их познаете их.