"Сладкая песнь Каэтаны" - читать интересную книгу автора (Пиньон Нелида)Нелида Пиньон Сладкая песнь КаэтаныПроходя по площади, Полидоро посмотрел на часы, подарок деда Эузебио: было начало шестого. Опоздание вызвало у Полидоро досаду, как будто его жизнь зависела от точности соблюдения произвольно назначенного им же самим часа, когда он усядется перед бутылкой виски в баре гостиницы «Палас». Чтобы наверстать упущенное время, он прибавил шагу; однако тело уже не повиновалось ему с той же легкостью, как прежде. Черт бы побрал эти годы! У него возникло предчувствие, что этот понедельник, когда по небу плывут почти желтые облака, грозит ему какой-нибудь неприятностью. Значит, надо поостеречься, принять меры, тем более что до наступления темноты остались считанные часы. Еще утром, когда ветер гонял сухие листья, сдувал с кустов мошкару и трепал висевшее на веревках белье, Полидоро почувствовал тяжесть в руке, державшей бритву. Усевшись за стол напротив Додо, отвел от нее взгляд: она никогда не упустит случая подкараулить его и обязательно будет в столовой, особенно за утренним кофе. Всегда встает первой, да еще и гордится тем, что переняла от отца привычку встречать первые лучи солнца, как только они проникнут в дом. Полидоро даже подозревал, что Додо, когда спала, оставляла один глаз полуоткрытым, чтобы соблюсти обет: ни минутки не спать, после того как солнце поднимется над горизонтом. Иначе чем еще объяснить, что за столько лет ни разу не было случая, чтобы Додо не дожидалась его в столовой, робко тараща глаза и расставляя на столе подносы с закусками и печеньем. Ела Додо жадно, старалась, чтобы ни одна крошка хлеба не упала на скатерть, стол накрывала по всем правилам – никакой неожиданный гость не застал бы ее врасплох. – Да кто придет в такую рань? – удивлялся Полидоро при виде целого ряда чашек, которые затем так и вернутся на кухню чистыми. – Никогда заранее не знаешь, кто может постучаться в дверь. Если у нас самый богатый дом в округе, надо все предусмотреть на всякий случай – держать стол накрытым или, скажем, загодя заказать себе гроб. Она каждый раз говорила одно и то же так серьезно, что у Полидоро не хватало духу оспаривать этот тезис, несомненно, справедливый, но совершенно бессмысленный. В то утро Додо казалась встревоженной: предлагала мужу сыр, только что вынутый из печи, с таким видом, точно хотела уберечь Полидоро от стремительно надвигающейся беды. Хотя запах сыра пробудил у Полидоро аппетит, он отказался, опасаясь, что за сыром последуют бесконечные расспросы, до которых жена была великая охотница. Стоило ему чуточку улыбнуться, Додо уже праздновала воображаемую победу. Тут же спрашивала, с кем это он вчера так сытно поужинал, что не притронулся к рису, оставленному в духовке, чтобы муж не забыл, какой вкус у домашней еды. И в котором часу Полидоро открыл своим ключом дверь, и к этому тут же добавлялось, что, слава Богу, у них есть дом в Триндаде и она его законная хозяйка. В общем, за всеми вопросами явно проглядывала обида на то, что вот уже много лет они спят в разных комнатах. Додо храбро продолжала настаивать, чтобы муж отведал сыра. На этот раз она подала его на серебряном подносе, привезенном из Португалии. Полидоро воздержался. Жестом, выражавшим растущую с каждым часом пребывания в доме досаду, отверг хлебосольство жены, от которого у него начинало сосать под ложечкой. Снова получив отказ, Додо сердито встала из-за стола, явив мужу свое полное тело, к которому он уже столько лет не притрагивался, даже из сострадания. Иногда его бегство с супружеского ложа представлялось ему своего рода совместным полюбовным решением. Додо жаловалась старшей дочери: – Он так поступает, чтобы отомстить мне. – Да за что отцу вам мстить? Вы подарили ему пятерых здоровых дочерей и земли в приданое. Но мать продолжала, брызгая слюной, сыпать горькие слова. А дочь особо напирала на материно богатство, наводила ее на утешительную мысль, которая и в самом деле успокаивала мать, сдерживала обличительную энергию, направленную на пренебрегшего ею мужа. Додо, обычно в черном пеньюаре, усыпанном пурпурными розами, грубо имитировавшими те, что она выращивала на клумбе за домом, устремляла на мужа вызывающий взгляд. Ее глаза метали в него ножи, кинжалы, заморские сабли и ясно давали понять, что в арсенале ее чувств найдется и более тяжелое оружие, тщательно выкованное и закаленное в воде, доставленной с реки Иордан. У Полидоро не было оснований сомневаться в наличии у жены тайного грозного оружия. Иногда она казалась себе одной из звезд Галактики, на которые нельзя смотреть невооруженным глазом. В битве с мужем Додо с особым удовольствием тыкала ему в нос любое упущение по дому или в одном из обширных поместий. В их распоряжении была целая округа, которой трудно управлять, но они неусыпно хранили свои владения. Смерив мужа подчеркнуто жестким взглядом, Додо повернулась к нему спиной и отошла от стола. Она шаркала шлепанцами, словно натирала пол. Из этой процедуры Додо извлекала для себя большое удовольствие, ибо знала, что мужа это шарканье раздражало все тридцать лет их совместной жизни. Из-под отяжеленных печалью век Полидоро смотрел, как жена прошествовала по коридору в другой конец дома, где находилась ее комната, так что шарканье шлепанцев наполняло все прилегающие помещения с раннего утра и продолжалось до обеда, когда Додо наконец отваживалась снять эти уродливые светлые домашние туфли. Всю свою женатую жизнь Полидоро не мог примириться с производимым ими звуком. И у него возникло желание посчитаться с женой раз и навсегда, покончить с таким положением, когда по утрам просто дышать нечем. Он решил написать ей язвительное письмо, каждое слово которого побуждало бы Додо искать уединения на той или другой фазенде. Чтобы выполнить это, ей достаточно было лишь выбрать одно из пяти принадлежавших им поместий соответственно своему настроению и воображению – на любой из фазенд ее ждут теплые печи и вареная фасоль. Скрепя сердце Полидоро взял бумагу и ручку и пожалел, что нет гербовой бумаги: на ней послание выглядело бы внушительней. С чего бы начать? Первая фраза всегда самая трудная, остальные получатся сами собой, под запал потекут, словно ручей по мелким камешкам. Может, стоит написать «дорогая Додо», пробудив в ней надежду, что скоро он снова ее полюбит? Нет, к чему такие церемонии, не стоит намекать на ласковое обращение. По сути дела, сердце его было для Додо злым и опустошенным. Когда-то он частенько навещал ее ложе и без всяких предисловий стучался во врата ее чрева, но теперь ему хотелось вытравить из себя какую бы то ни было привязанность к ней, выбросить из головы всякую надежду, что жена, быть может, потеплеет к нему. Полидоро составил первую фразу. На первый взгляд она получилась корректной и убедительной. Но как знать, а вдруг вместо того, чтобы убедить жену уехать, письмо укрепит ее в желании остаться, лишь бы насолить ему. Он положил ручку на стол. Подперев голову руками, оглядел столовую: стены, украшенные картинами грека Вениериса, кое-где начали облупливаться. Додо специально оставила их в таком состоянии, желая показать мужу, что дом, как и он сам, состарился. Вот почему Полидоро не забывал, что совсем рядом, в комнатах и коридорах, обретается его дородная половина, которая не даст ему ни малейшей передышки. Уж лучше бы делить с ней ложе, чем ждать от нее пощады. Из предосторожности Полидоро сунул записку в карман: незачем Додо читать написанные с таким трудом строки. На всякий случай выдрал из блокнота следующие, чистые страницы, ведь и на них оттиснулись начертанные им слова. Он побаивался яростного взгляда Додо, ее неукротимого языка, мечущего в него отравленные стрелы; она в состоянии испортить ему настроение до конца недели. Тем более ему вспомнилось, как на днях она говорила, что в этот вторник, то бишь завтра, освободит мужа от своего присутствия: собиралась на фазенду Суспиро – там, дескать, многое требует присмотра. Посреди площади Полидоро замедлил шаг: забитые табачным дегтем легкие одолевала одышка. Посмотрел направо, на манговое дерево, посаженное когда-то его дедом Эузебио. С таким стволом оно еще долго простоит, переживет не только его, но и его внуков. У деда Эузебио были черные колючие глаза, незадолго до смерти он заявил, что, пока существует Триндаде, городок с видом на уходящие в облака горы, он будет жить вечно. Потому он и оставлял повсюду свои отметины, которые ни с чем не спутаешь. Чтобы убить память о нем, пришлось бы разрушить весь городок. Вспомнив деда Эузебио, через которого в роду оказалась капелька негритянской крови далеких предков, Полидоро с неожиданным облегчением подумал о том, что, за исключением отца, все старшие Алвесы умерли за последние годы. Воспоминания об этих родичах не доставляли ему никакого удовольствия. Некоторые из них являлись ему в снах, возвращаясь в тот мир, из которого их изгнала смерть, лишь затем, чтобы провозгласить Полидоро продолжателем дел, которые им самим не дано было довести до конца. Однако ни один из этих Алвесов не изъявил желания перевалить за восьмидесятилетний рубеж. Приближаясь к этому возрасту, они начинали ограничиваться коротким приветствием по утрам, а доброй ночи, как правило, никому не желали, так как не были уверены, проснутся они завтра или нет. Часто закрывали глаза в знак того, что городской пейзаж Триндаде им осточертел. За столом, хлебая протертый фасолевый суп, выражали домашним свое неудовольствие зевками: пусть знают, как старику не терпится уйти от них. Жоакин был последним представителем этого поколения. Состоянием своего здоровья, закаленного в лесах среди змей, жаб и болот с порождаемой ими перемежающейся лихорадкой, он ясно давал понять, что без явно выраженного согласия его трудненько оторвать от этой земли. Он внимательно и чутко присматривался ко всему и, если ему приходило в голову, что его потомки – особенно Полидоро – недостаточно внимательны, заявлял раз от разу слабеющим голосом, что среди стольких недолговечных людей он – вроде бессмертного Бога. И до конца дней своих будет доводить до Полидоро, отвечающего за все благодаря своему первородству, смысл этого изречения. Глаза старика уже утратили прежний блеск, но все равно сына поражала его почти неприличная живучесть. Еще и теперь можно было опасаться свойственных ему приступов нетерпимости: в ярости Жоакин зажимал дрожавшие руки под мышками и разражался гневными речами. Потом вытаскивал из кармана перламутровые четки, подарок падре Базилио, бывшего настоятеля городской церкви, которого Жоакин некогда похитил у прихожан Камбукиры, чтобы в Триндаде было кому служить мессы, читать молитвы и произносить проповеди. Держа четки в загрубелых пальцах, Жоакин начинал их перебирать, но никогда не молился и не благодарил Бога за дарованную ему долгую жизнь. Напротив, с едва слышным злобным шипеньем поминал своих главных врагов, с несправедливостью и жестокостью которых ему всю жизнь пришлось вести непрерывную борьбу. Признавая, что и сам он попортил своим врагам немало крови, Жоакин соглашался с тем, что его зловещая тень когда-то висела над ними ежедневно. Поэтому теперь он наслаждался тем, что из всех, кого поминал, перебирая четки, в живых не осталось ни одного. – Из всех моих врагов угрызения совести у меня вызывает только Бандейранте[1], потому что в конце концов он стал мне нравиться. Только никогда я не мог его простить за то, что он слишком много хотел и старался уронить меня в глазах моих родичей. При одном упоминании о Бандейранте Полидоро одолевали мрачные мысли. И он начинал вытягивать из отца всякие подробности, что продолжалось до ужина, который бывал у них около шести, когда уже начинало темнеть. Жоакин, вдыхая запахи поданного на стол дымящегося жаркого, начинал раздражаться на сына: откуда у него такой интерес к еще живым воспоминаниям о враге? Порой Жоакин давал волю своему бурному нраву и указывал сыну на дверь. – Разве ты не видишь, что я был прав? Даже после смерти этот самый Бандейранте упорно старается умалить мою собственную историю, заставляя меня рассказывать о его жалких, ничтожных делах. Да чем бы он был без меня? – заявлял Жоакин и гордо выпрямлялся, хотя без трости ходить уже не мог. Впрочем, память его не подводила, тем более что он подпитывал ее свиным салом, непременной частью своего рациона, но тем не менее жизнь утекала сквозь поры тела подобно тому, как вываливаются сквозь прутья корзины засохшие фрукты. Жоакин не испытывал страха перед неприятностями, обусловленными его теперешним состоянием, в частности, потому, что не считал себя обязанным своим долголетием кому бы то ни было. Он сам себе был Богом. Сам ухитрился прожить столько лет. Сам себя создавал. Каждый мускул тела и каждая фибра души были сработаны его характером, закаленным в огне и ярости настолько, что Жоакина можно было узнать за много лиг[2] по облаку пыли, поднимаемому копытами его мулов. Мало кто в Триндаде не испытал на себе его грубости, а то и прямых оскорблений. В доме он вставал первым. Резко распахивал окно, не заботясь о тех, кто еще спал. Увидев солнце на дворе, заряжался бодростью духа до самого вечера. Стало быть, отобрать его жизнь можно было только на рассвете, когда он боролся за то, чтобы продлить ее еще на один день. В ночной пижаме подходил к окну и несколько раз бил себя в грудь, обращаясь к деревьям. – Вы – мои свидетели. Я отвоевал еще один день. Смерти не удалось задушить меня! – кричал он. Никто не осмеливался просить его прекратить эти хриплые вопли, вызывавшие жалобы соседей. Полидоро намекал отцу, что, дескать, не стоит оскорблять смерть при всем честном народе, а то как бы она не постучалась в его дверь раньше положенного срока. Жоакин в ответ грозил тростью: у него еще хватит сил огреть сына как следует – он и в старости остается мужчиной. Полидоро попробовал умерить неприязнь отца нарочитыми похвалами: вот, мол, человек, которому под девяносто, а он не забывает давно умерших врагов. Но Жоакин, поправив сползавшие с носа очки, разглядел на лице сына намек на улыбку – он еще имеет наглость насмехаться над его старостью? – И потребовал, чтобы Полидоро сел, им надо срочно поговорить. Тот повиновался, но устроился в некотором отдалении: при виде отца вблизи у него начинались прямо-таки колики в желудке. Жоакин попросил сына пододвинуть стул поближе – так лучше будет видно, насколько каждый из них постарел. Пусть Полидоро на примере отца убедится, что и сам он дряхлеет, несмотря на свою чертову гордыню. Когда они посмотрели друг другу в глаза и их дыхание смешалось, Жоакин расхохотался, брызгая в лицо сына едкой пенистой слюной. – Хоть ты и торопишься меня похоронить, я не поддаюсь смерти, этой несчастной, которая по ночам гремит костями в соседней со мной комнате. Меня утешает лишь мысль о том, что та актриса если и вернется в Триндаде, то лишь затем, чтобы выдрать у тебя последние волосы. Не видать тебе былой любви этой женщины до конца твоих дней; не помогут тебе ни твои деньги, ни твои коровы. От отца исходил противный запах. Щекотало в носу, нечем было дышать. Не в силах более терпеть, Полидоро встал с вызывающим видом. – В один прекрасный день я вернусь на твои похороны, ни на минутку не опоздаю. Ни за что на свете не упущу такое зрелище. Только тогда я буду убежден, что ты ушел от нас навсегда, – сказал Полидоро и быстро вышел из дома. Жоакин не выдержал назначенного сыном наказания. Спустя два часа, предвидя бессонную ночь и борьбу с призраками, послал за ним: пусть в смертный час отца забудет раздоры. Да и о деньгах потолковать надо, кому сколько, это оживит беседу. Полидоро, сидевший в баре гостиницы «Палас», расхрабрился от спиртного и поначалу отказался навестить отца. Пускай окунется в пламя собственной ненависти, поделом ему. Но потом Полидоро вспомнил свои злые слова, предрекавшие отцу смерть, и забеспокоился. Несчастный старик бродит по дому один среди единокровных чужаков. Свои у него только трость да страх перед смертью. – Никогда ты меня не любил, – сказал он отцу, когда пришел к нему. – И мы с тобой живем как два одиноких деспота. Жоакин, похоже, так и просидел два часа в том же кресле. Почти не испытывая нужды в физиологических отправлениях, он словно превратился в растение. Засунув за ворот салфетку, жевал печенье с арарутой[3]. Крошки сыпались на колени, он их не стряхивал. Одряхление напоминало ему о приближающейся смерти – одинокий, всеми заброшенный старик. – Выпей кофе, – бесстрастно сказал он, словно обращался к постороннему человеку. После кофе Полидоро пожевал печенья, грудой насыпанного на стоявшее на столе блюдо, как и отец, не стряхивая с рубашки крошки. Но когда обратил на них внимание, стряхнул. Жоакин не ощущал в сыне никакого сочувствия. Тому наплевать, если отец обмочится или обделается в столовой. Никогда он не ощущал сыновней жалости. Помолчав, Жоакин спросил: – Может, и с меня стряхнешь крошки? Полидоро понимал, что отец даже на пороге смерти считает его врагом. Как будто мало ему было Додо и дочерей, всегда кислых, как уксус, и закатывавших ему сцены. Он выполнил просьбу старика: очистил его одежду осторожными движениями – как бы не сломать ему руку или еще какую-нибудь часть распадающегося тела. У стариков кости сращиваются не скоро. – Ну вот, отец, я тебя очистил от крошек. За это прошу уважать мои чувства и не упоминать больше об этой женщине. В лице отца уже не было той ненависти, которую он питал к своим врагам. Уж лучше бы уговорить смерть, чтобы та пришла и избавила семью от желчного старика. Потом, ко всеобщему удовольствию, его похоронят под манговым деревом. Мать терпеть не могла своих сыновей, гордо разъезжавших по Триндаде – кто на коне, кто за рулем мощного автомобиля. У Полидоро были выправлены все бумаги для похорон отца. Он постарается не ранить чувства братьев, с завистью смотревших на его богатство и первородство. Кроме того, он с детства участвовал в ночных бдениях у тел усопших, при нем их запихивали в гробы, и его не пугали прозрачная кожа и застывшие внутренности. Покойникам нужны цветы, богослужения, и слезы родных, и свечи, разумеется, да такие, чтоб не гасли семь суток. – Когда глаза мои закроются, посиди со мной рядом. И расскажи о своей любви к той женщине, – тихим голосом попросил Жоакин. Полидоро поправил отворот его рубашки. – Ты ведь знаешь, что я боюсь умереть? – спросил Жоакин и опустил голову: не хотел, чтобы сын заметил слезы, сочившиеся из глаз, полных страха и неверия в близкий конец. Полидоро захотелось погладить отцовскую распадающуюся плоть, и он протянул руку. Веря в благость смерти, хотел побыстрей отправить отца в небытие. Что ему делать среди живых, если он почти не подает признаков жизни? Это чувство смущало Полидоро. Надо как-то стереть в своем сердце все отметины, которые отец полагал оставить в нем навечно. Желая стряхнуть с себя заклятье, Полидоро хлопнул в ладоши, вызывая служанку. – Уже стемнело, не видишь, что ли? – раздраженно сказал он. – Зажги свет. И подавай ужин. Сеньор Жоакин сегодня хочет пораньше лечь спать. Отец согласно кивнул. – Да, я хочу есть. А не поехать ли нам завтра на фазенду Суспиро? Полидоро вроде бы тянул время. Посмотрел на стенные часы. Потом на свои наручные. – Который час? – спросил немного успокоившийся Жоакин. – Между моими часами и настенными разница в три минуты. – Это ерунда по сравнению с вечностью, – заметил Жоакин, ощерив гнилые зубы. Как только прошел автобус, оставив за собой облако пыли, Эрнесто снова посмотрел на часы. Хотел убедиться, что Полидоро опаздывает, и потом попенять ему. С четырех часов он стоял, прислонившись к столбу, и выказывал явные признаки нетерпения. Он пришел заблаговременно, опасаясь, как бы Полидоро не изменил время посещения бара в гостинице. Эрнесто мог перехватить его на углу, где он проходил каждый день. Полидоро никогда не менял маршрута, хотя все время грозился выбрать другой путь, более подходящий для фантазий, частенько приходивших ему в голову, несмотря на возраст и донимавшую его Додо. Увидев переходившего улицу Полидоро, Эрнесто улыбнулся, однако заметил натянутое выражение лица, какое у того появилось, что всегда с ним бывало в минуты необъяснимого уныния. Причин для беспокойства вроде бы не было, разве что Полидоро вдруг почувствовал, что к нему без всякого предупреждения подступила старость. Полидоро удивился, что Эрнесто его подкарауливает – тот вечно старался определить состояние его духа и строил всякого рода мрачные догадки. Увлекшись, Эрнесто претендовал на то, что якобы читает в душе Полидоро с одного взгляда. – Сегодня, например, ты встал в дурном настроении. Остерегайся инфаркта. Полидоро протестовал против подобного вмешательства. Говорил, что заглядывать в его душу может только он сам, и никто другой. Эрнесто не отступался. Возражения Полидоро приписывал свойственной тому робости. С детства бродили они вместе по холмам Триндаде, гонялись за коровами, а как выросли – за женщинами. Не отказываться же теперь от старой дружбы. Хитрая, как у китайца, улыбка на лице Эрнесто была немаловажным оружием в его арсенале. Полидоро иногда упрекал себя в черствости из-за того, что не ценит по достоинству такого верного друга, как Эрнесто. За последние месяцы Эрнесто отрастил себе заметное брюшко, после того как избавился от повышенной кислотности, вызванной чрезмерным употреблением кофе. Поправив здоровье, стал чаше сбегать из аптеки в бар на углу, где в кругу собутыльников расшифровывал рецепты и предписания врачей. Однако Вивина, равнодушная к его подлизываньям, грозилась подрезать ему крылышки семейными ножницами. – Да понимаешь ли ты, жена, каково год за годом встречать мнимых больных на пороге аптеки? Эту фразу с небольшими вариациями он твердил каждое утро. Явно взволнованный голос подтверждал, что жизнь для него – тяжкое бремя. Но говорилось это для того лишь, чтобы растрогать жену и тем самым расширить рамки своей независимости. Полидоро, зная, что многие проявляют к нему любопытство, хмурил брови, всякий раз как видел приближавшегося незнакомца. – Эти люди преследуют меня даже в уборной. Что им надо? Чтобы я расстегнул ширинку и показал прибор? Эрнесто улыбнулся. Эту реплику он не принял на свой счет: Полидоро сам искал общения с ним, чтобы поддержать дружбу или доверительно побеседовать через прилавок аптеки. – Я опаздываю, Эрнесто. Потом как-нибудь поговорим, – сказал Полидоро на этот раз, увлекая друга за собой. – К чему такая спешка? Только чтобы посидеть одному за столиком в баре? – Эрнесто на ходу вытаскивал из бумажника визитки и фотографии, в то время как Полидоро прибавил шагу. – Речь идет о сеу[4] Жоакине. И Эрнесто потряс рецептом. Полидоро уступил. Посмотрел на друга и с досадой заметил, что того время пощадило. На лице Эрнесто не было морщин, так старивших его самого, а ведь они почти ровесники. Собственно говоря, с мальчишеских лет Полидоро вредил себе слишком сильными чувствами. Эту повышенную чувствительность он унаследовал, конечно, от матери. И теперь подозревал, что тело его грызут эти самые излишне бурные чувства, хотя на людях он их не выказывает. – Чего на этот раз надо старику? Полидоро не без удовольствия оскорблял чувства Эрнесто, который высоко ценил родственные связи и терпеть не мог неуважительного отношения к членам семьи, за исключением жен – ведь в них нет мужниной крови, только сперма. – Утром сеу Жоакин пришел в аптеку, но сразу заходить не стал, а постучал тростью о тротуар. Вошел, только когда убедился, что в аптеке никого нет. Чуть ли не потребовал, чтобы я опустил жалюзи. – К чему такие предосторожности, ведь отец любит себя показать, – заметил заинтересовавшийся Полидоро. – Он попросил яду, который убивает крыс и людей. Видя мое изумление, сказал, что пошутил: ему нужно симулировать болезнь, сославшись на которую он мог бы проваляться в постели не меньше двух недель. – Отец с ума спятил! – Я тоже удивился. Как я понимаю, он отдал бы стадо коров, чтобы продлить жизнь хотя бы на несколько дней! И я сказал, что пользоваться подобными лекарствами рискованно. А вдруг сердце остановится? Он кричал, ругался, брызгал слюной. Наконец признался, что не хочет присутствовать при торжественном открытии бюста. Открытие бронзового бюста Жоакина должно было состояться на днях. Мысль исходила от Виржилио, верного стража национальных анналов, единственного гражданина Триндаде, который ратовал за укрепление национальной самобытности, ежедневно подвергающейся опасности со стороны полчищ иноземцев. – Родина без символики, без развевающегося на ветру знамени представляет собой жалкое зрелище. Она подобна умирающему в каморке пансионата старику, рядом с которым нет никого, кто вложил бы свечу в его руку и тем согрел его последний сон перед смертью. По примеру трибунов времени империи Виржилио вдохновлялся высоким гражданским пафосом, то и дело подтягивал и водворял на место узел галстука, путешествовавший вокруг шеи. – Бразилии нужна молодежь, преданная республиканским идеалам. Наша родина – созданный португальцами добродушный гигант, к которому прикипели наши сердца. – Растрогавшись образом, возникшим в его пышной риторике, Виржилио энергично завершал: – Именно благодаря этому бразильскому гиганту у нас есть еда и мягкий климат, никогда не бывает бурь, ураганов и моретрясений. Поначалу Виржилио ратовал за мраморный пантеон, где покоились бы герои, которые вопреки жалким, сереньким будням сумели возвеличить род человеческий. – Жизнь каждую минуту унижает нас. Разными вещами: от колик и расстройства кишечника до постепенного выпадения зубов. Не говоря уже о потере памяти и мужской потенции. Кажется даже, будто жизнь только тем и занимается, что всячески ослабляет нас, пока не придет смерть. А раз так, почему не дать жизни бой такими поступками, которые заставили бы нас поверить, что у нас есть крылья для полета, – заявил как-то Виржилио перед целой кучей народа, собравшегося за столом. Его предложение было встречено насмешливыми улыбками. Загрубевшим от грязи и коровьего навоза сердцам были недоступны высокие идеалы. – Этот ваш пантеон может превратиться в пристанище воров и мошенников. Виржилио решил отмести возражения своими энциклопедическими познаниями. – Это профанация. Триндаде вскармливает не только коров, но и выдающихся людей. Кроме всего прочего, величие – неотъемлемая черта человеческой природы. Оно гнездится в душе любого человека, даже если душа эта отравлена ненавистью, чумой или сумасшествием. Видя, что речь его встречена холодно, он решил сменить пластинку. – Как еще почтить сеу Жоакина? Мы можем ко дню его восьмидесятипятилетия воздвигнуть мраморный бюст, – сказал Виржилио, вызывающе глядя на префекта Пентекостеса, который собирался покинуть бар. Пентекостес, вынужденный остаться, извлек из наружного кармана платочек. С поразительной быстротой из глаз его полились обильные слезы. Все одобрили такое проявление чувств. Сам Полидоро, несмотря на недавние политические распри, похвалил префекта. Но чтобы это не выглядело как отказ от политических убеждений, тут же по очереди заключил в объятия всех остальных. В качестве ответного хода Пентекостес взволнованно заговорил о заслугах семейства Алвесов, достойным представителем которого является Полидоро. Тот метнул на Виржилио полный холодного металлического блеска взгляд: ведь это он дал возможность восторжествовать противнику. Через несколько дней на свадьбе в доме некоего своего друга, одного из местных фазендейро, Пентекостес обратился к молодым с приветственной речью, когда еще не разрезали свадебный торт. Велеречиво пожелав новобрачным счастья, он сумел тронуть чувства гостей, объявив, что Триндаде может гордиться таким согражданином, как Жоакин Алвес, муж, достойный описанных Плутархом, бюст которого должен навеки украсить городскую площадь. Эрнесто, налегавший на пиво, часто бегал в уборную и возвращался оттуда помолодевшим. Забыв о долге дружбы, он аплодировал префекту, а Полидоро это было ох как не по душе. Благодарный Пентекостес с явным нетерпением попросил тишины. – Я слуга города и как таковой полагаю, что организацию этого народного торжества необходимо поручить согражданину, на чей счет ни у кого не возникнет сомнений. Разумеется, такому же знатному, как юбиляр. Устремленный на Полидоро взгляд ясно говорил, кого он имеет в виду. Из-за беганья в уборную Эрнесто пропускал кое-что из речи префекта. Не желая одобрять решения, принятые в его отсутствие, он подробно расспрашивал соседа по столу, хотя сам с недоверием относился к прошлому и не считал, что надо его так уж возвеличивать – что было, то прошло. Когда при нем говорили о давних временах, он печально заявлял: «Я вижу, что поздно родился на свет». Допив кружку пива, Эрнесто вытер рот рукавом рубашки и набрался храбрости: не мог же он разочаровать столь избранное общество. – Для организации празднества у нас, в Триндаде, есть только один человек. Я имею в виду нашего выдающегося историка Виржилио. Все, считая себя избавленными от подобного поручения, зааплодировали учителю. Покрасневший от удовольствия Виржилио, наспех подбирая слова, заявил, что посвятил жизнь тому, чтобы насаждать в Триндаде именно ту культуру, которую жители города хотели бы усвоить. Одевался учитель щегольски. Несмотря на то что был одинок, никто его не видел неряшливым. Даже волосы, которые он красил соком красного дерева, ни у кого не вызывали удивления: они гармонировали с его любимыми галстуками гранатового цвета. Чувствуя себя обязанным поблагодарить за доверие, Виржилио старался, чтобы каждая фраза получалась гладкой: ведь все знали о его литературных склонностях. Вплоть до того, что Пентекостес давал ему просматривать тексты своих речей, чтобы он выправил стилистические погрешности. И хотя Виржилио ценил изысканный стиль префекта со многими повторами, он заставлял Пентекостеса воспевать прошлое Бразилии, приводя множество исторических цитат. Пентекостес сделал вид, будто поддерживает кандидатуру Виржилио. Будучи вынужден слушать другого, когда хотелось говорить самому, он ждал момента, чтобы взять слово, как только учитель переведет дух. Виржилио аккуратно вытер пот со лба. Этого оказалось достаточно, чтобы Пентекостес перехватил у него инициативу. – А кто возьмет на себя необходимые расходы? – спросил он в надежде поставить в затруднительное положение Полидоро. Тот чертил ногтем узоры на скатерти и делал вид, что к нему это не относится. Ему только и не хватало финансировать политические планы префекта, который не посоветовался с ним и не представил никаких обоснований, когда назначил секретарем по общественным работам его известного врага. Вопрос Пентекостеса был встречен гробовым молчанием, а это угрожало мечтам Виржилио. Горя желанием спасти бронзовый бюст Жоакина, он возразил префекту: – Деньги – не самое важное в данном вопросе. Нам прежде всего нужен скульптор, у которого верная рука и который сумел бы понять душу сеу Жоакина и увековечить ее в бронзе. Слегка охмелевший Эрнесто захохотал: – И кто же это такой? Виржилио нахмурился, забыв, что обязан аптекарю своим назначением. – Да что вы в этом понимаете, Эрнесто? Только художник способен взлететь, даже без крыльев. Пентекостес перехватил у него инициативу. Городская казна в плачевном состоянии, и только благодаря своим административным способностям ему с превеликим трудом удается сводить концы с концами после всех глупостей, наделанных его предшественниками. – После того как заплатим учительницам, служащим муниципалитета и пенсионерам, с которыми заключен контракт, казна будет практически пуста. В голосе его звучало искреннее страдание; слова внушали доверие, когда он дал понять, что, если Полидоро откажется взять на себя расходы на желанный бюст, он окажет неуважение собственному отцу. – Есть у меня идея насчет того, как найти выход из положения! – огорченно воскликнул он наконец. – Ее не мешает закусить горячим пирожком, – прервал его Эрнесто, обходивший с подносом стол по поручению хозяйки дома. Остановившись около Полидоро, который не хотел пирожка, Эрнесто начал его уговаривать: – Да что ты, совсем молодость позабыл? Неужели не помнишь, как мы любили пирожки доны Амелии? Эрнесто спотыкался о ножки стульев и мешал Пентекостесу говорить. Это вовсе не раздражало Полидоро, напротив, он насмешливо улыбался, глядя на префекта, вынужденного замолкать и стоять посреди комнаты с открытым ртом. Полидоро обернулся. – Ладно, дай мне пирожок, Эрнесто. – (Его примеру последовали другие.) – Кто не оценит такой пирожок, как эти, тот стоит одной ногой в могиле. Тут уж все набросились на пирожки, запивая их охлажденным пивом из специального бочонка с краном. – Да здравствуют молодые! – выкрикнул кто-то. – Да здравствуют пирожки, да здравствует Бразилия! – подхватил Эрнесто, обняв за плечи Полидоро. Стоя так, они загораживали Пентекостеса от гостей. Устав, префект опустился в кресло-качалку. Он все еще не терял надежды вновь завладеть вниманием присутствующих. Его и прежде не раз сгоняли с трибуны, но он всегда опять забирался на нее благодаря своему упрямству. От этих размышлений его отвлекал шум голосов. Запах жареного теста пробудил в нем аппетит; даже слюнки потекли, и он облизнулся. Потянулся к подносу, но кто-то его опередил, ухватив последний пирожок. Неуважение обидело префекта. Такой поступок подрывал его авторитет и почему-то напомнил библейский сюжет об отказе от первородства за чечевичную похлебку. И это воспоминание о Библии настроило его на мрачный лад: все они тут сукины дети. Виржилио из-за поднявшегося галдежа спустился с заоблачных высот и обратил внимание на недовольную мину Пентекостеса. Видя его в кресле-качалке, вспомнил, что префект так и не закончил свою речь. – Внимание, сеньоры, послушаем префекта! Пентекостес, словно подброшенный потайной пружиной, вскочил на ноги. Прокашлявшись, он начал извлекать из тонко настроенных голосовых связок первые звуки: – На данном этапе, когда Бразилия претворяет в жизнь всеобъемлющий прогрессивный план, начертанный генералом Медичи[5] и, судя по всему, оказавшийся для нас счастливым, справедливо будет, если общественность города возьмет на себя воздвижение бюста Жоакину Алвесу. Поэтому я заявляю о своей готовности разделить с вами эту почетную обязанность. Как гражданин Триндаде я настаиваю на своем личном вкладе в это народное празднество. Мы, безусловно, не можем возложить на государство то, что должен сделать народ. Чтобы показать свое волнение, префект наклонил голову. И, опасаясь, как бы по лицу не догадались о его истинных чувствах, высморкался в благоухающий сандалом платок. Эрнесто, который давно жаждал высказаться по интересующим его вопросам, воспрянул духом. Политическая болтовня Пентекостеса наконец дала ему возможность пережить в этом городе яркое мгновение свободы. Торжественно, словно в церкви, он положил банкноту на тот самый поднос, на котором подали пирожки. Это зрелище вынудило Полидоро проворчать: – Сколько будет не хватать, я добавлю. Виржилио вскоре ушел со свадьбы. Нашел в телефонном справочнике телефон Борелли. Этот скульптор, проживавший в Рио-де-Жанейро, столько раз показывал высокое искусство в изготовлении бюстов, что практически не заставлял позировать того, кого ваял: ему достаточно было посмотреть на лицо изображаемого минут десять, и он тут же лепил его бюст, причем добивался поразительного сходства. Вплоть до того, что казалось, будто эти бронзовые или мраморные фигуры дышат и лишь природа материалов, из которых они изготовлены, не позволяет им высказать словами все, что накипело на Душе. Борелли приехал в Триндаде первым утренним автобусом. Дорога его утомила, и он посетовал на отсутствие аэропорта: – Не похоже, что это бразильский город. Ну где это видано, чтобы не нашлось клочка земли для взлетно-посадочной полосы? Откуда тогда в Триндаде люди, которые заслуживают бюста на городской площади? Надменность скульптора не понравилась Виржилио. Однако, обратив внимание на его руки, напоминавшие медвежьи лапы, он смягчился: конечно, это руки художника, руки существа, способного управиться с вечностью. Стало быть, надо проявлять терпение с наделенными Божьим даром людьми. И Виржилио понимающе улыбнулся ваятелю. Если жизнь создает этому человеку какие-то трудности, нужно его оберегать от них, пока он в Триндаде. – Хочу вернуться в Рио на машине. Я уже не мальчик, чтобы пускаться на автобусе по таким дорогам, – сказал скульптор. Виржилио заявил о своей готовности оказывать всяческое содействие гостю, а со своей стороны попросил его соблюдать секретность. Не следует открывать Жоакину причину визита к нему Борелли. Они собираются сделать старику сюрприз. Кроме того, у Жоакина весьма своеобразный характер. Борелли восстал: ему не хотелось скрывать, что он знаменитый художник. Он даже заказал визитку с полным именем и всеми титулами. Наконец, утешившись дополнительным чеком, Борелли согласился выдать себя за агента по продаже холодильников. В доме сеу Жоакина холодильник давно уже размораживался без видимых причин. Жоакин с порога велел посетителю убираться. И нечего расхваливать свой товар. На кой черт ему чуть ли не в девяносто лет новый холодильник? Не хватит времени воспользоваться им до износа. – Мне и без того жалко расставаться с жизнью из-за всего этою старого хлама, а как же я смогу умереть спокойно, зная, что оставляю новенький холодильник золотистого цвета, который вмещает всю на свете еду? Мне столько не переесть до конца моих дней! Желая выполнить договоренность, Борелли стоял на своем, но при этом не мог скрыть неудовольствия. Чтобы такой художник, как он, приехал из Рио-де-Жанейро играть столь жалкую роль! Будучи допущен в кухню, весьма небрежно осмотрел холодильник. Даже не открыл местами проржавевшую дверцу. И собрался было уходить, еще раз взглянув на Жоакина, но тот заступил ему путь. – Куда это вы собрались? Прежде покажите, что вы разбираетесь в холодильниках больше моего. – И схватил Борелли за руку. Тот пытался выдернуть руку из клешни старика. – Пустите, за кого вы меня принимаете? – За лгуна и мошенника: с той минуты, как вошли в дом, вы все время на меня смотрите. Может, вас наняли убить меня? Жоакин не спускал глаз с посетителя. Вдруг у него где-нибудь спрятана кобура с револьвером! – Признавайся, головорез. Не стыдно тебе убивать такого старого человека, как я? Такого оскорбления Борелли не выдержал. Со времени первого путешествия в Италию он считал гордость неотъемлемой частью реквизита художника. Куда бы он ни попал, всегда держал голову как мраморный Юлий Цезарь в садах Вила-Адрианы. Не раз ему случалось шествовать по Флоренции с мемуарами Беллини[6] под мышкой с таким самодовольным видом, словно он хотел разделить славу резца, вдохнувшего жизнь в холодный каррарский мрамор. И он решил ответить ударом на удар: – Как видно, вы считаете себя владыкой мира только потому, что решено почтить вас бронзовым бюстом? В гневе он брызгал слюной, а голос его гремел по всему саду. – Что, что? Какой такой бюст? Выпученные глаза Жоакина говорили об искреннем изумлении. Старик не притворялся. Жоакин принялся искать трость. Над ним насмехаются в его собственном доме, обидчика надо наказать. Борелли побоялся, что, если удар придется ему по голове, это может привести к роковым последствиям. Пошел к двери, волоча за собой Жоакина. С порога обернулся: – Благодаря моему таланту о вас не забудут. Благодарите небо за то, что я вас не изображу безобразней, чем вы есть на самом деле. Срочно послали за Полидоро, и тот выслушал всю ахинею, которую нес его отец. Тот и слышать не хотел о том, чтобы превратиться в бронзовый бюст: на него будут гадить эти чертовы голуби, которые заляпали все скамейки на городской площади. – Что такого я сделал, чтобы мне так мстить? – Изнемогая от переживаний, старик откинулся на спинку кресла. – Да еще этот дерьмовый скульпторишка собирается изобразить меня хуже, чем я есть на самом деле. Почему же не сотворили мой образ, когда я был помоложе, скажем, когда мне исполнилось двадцать лет? И сделал вид, что рыдает, закрыв лицо руками. Полидоро опустился на колени рядом с креслом. Отец поднял голову. Не боясь внимательного взгляда сына, вздохнул. – Ах, Полидоро, ты не знаешь, что такое старость. Стыдишься собственного тела и всех его членов. Стоит кому-то на меня посмотреть, у меня все начинает болеть. Полидоро чувствовал себя беспомощным. Не знал, как утешить старика: по характеру он был тверд как скала и не мог проявить к кому бы то ни было внезапно нахлынувшие теплые чувства, да и сам отец приучил его сдерживаться. Неловко погладил того по плечу: – Так ведь я, отец, тоже начал стареть. Жоакин посмотрел на сына и не нашел никакого утешения для себя в жестких чертах лица. Полидоро искренне хотел приободрить отца своим собственным примером, но не выдержал его сурового взгляда. – Торжество состоится скоро, отец. Но, если хочешь, я пошлю к тебе Пентекостеса и Виржилио с этим самым бюстом и установим его в твоем саду, – нервно сказал он, вставая. Жоакин поднялся с кресла без помощи сына. Он как будто не видел его. Твердым шагом прошел к двери, которая вела в глубь дома. С порога широко повел тростью, как бы обводя всю гостиную. – Знаешь, что я тебе скажу? Сунь этот бюст себе в задницу. – И исчез в коридоре, закрыв дверь, чтобы сын не видел, как медленно он идет. Когда они прошли пол-улицы, Эрнесто спросил: – Так что мне делать с сеу Жоакином? Полидоро пожал плечами. Во всех отношениях жизнь отца висела на волоске, и в памяти его жили только воспоминания о былых невзгодах. Смотрясь голый в зеркало в ванной, Жоакин видел, в каком жалком состоянии его детородный член. – Что ж, выполни его просьбу. И Полидоро продолжал свой путь к гостинице. Эрнесто был явно огорчен. – Ты что же, забыл, каким верным твоим мушкетером я был и избавлял тебя от всяческих опасностей? Полидоро постарался вспомнить о мужском инстинкте, который гнал их по городу в поисках приключений и сговорчивых девиц. – Теперь я всего-навсего фазендейро, живу за счет коровьего молока и навоза, – пробормотал он, ускоряя шаг и не желая слушать друга, но в то же время он не хотел нарушить и странное очарование, которое вызывали в нем воспоминания о мушкетерах, готовых рискнуть жизнью за свою королеву. – К тому же где эта самая королева? Эрнесто воодушевился: – В один прекрасный день королева вернется. Не теряй надежды. При воспоминании об украшенной гребнями и заколками женской головке Полидоро вздрогнул. Лицо его замкнулось: Эрнесто не имел никакого права вторгаться в его мечты. – Что с тобой? – спросил Эрнесто, видя неприветливое лицо друга. – Ты не почувствовал, что сегодня утром ветер нес дурные предзнаменования? Полидоро выразился деликатно, стараясь вернуть Эрнесто в сегодняшний вечер, но аптекарь был склонен ко всему таинственному. – Или только для меня ветер ржал, как дикий жеребенок? Это признание приободрило Эрнесто. В ответ он тоже захотел поделиться с Полидоро подобным секретом: – А Вивина нынче ночью разбудила меня и предупредила, что в Триндаде что-то произойдет. И, чтобы вызвать во мне беспокойство, закрыла глаза и замолчала, как я ни упрашивал ее объяснить, в чем дело. Только утром, после кофе, решила со мной поделиться. И знаешь, что она мне сказала? – Замолчи, Бога ради! – споткнувшись, крикнул Полидоро. Но Эрнесто, побуждаемый семейными воспоминаниями, продолжал: – С тех пор как мы поженились, Вивину одолевают видения. Поэтому, когда она сказала, что ей привиделась женщина с крыльями за плечами, у которой изо рта, как из рога изобилия, сыпались золотые монеты, я содрогнулся. Побежал посмотреть на календарь. Но дети отрывали листы загодя, и там значилось, что сегодня уже пятница. Полидоро не мог уловить смысла видения Вивины, который как-то ускользал от него. В тревоге он схватил Эрнесто за руку. – Почему ты столько лет не рассказывал мне о видениях Вивины? – Да ты бы им все равно не поверил. Разве допустил бы ты, что у женщин более чуткая душа, чем у нас? А ведь на заре цивилизации они были жрицами и весьма почитались. Возможно, поэтому они и сегодня не делают различия между делами повседневными и священными. И то и другое смешивается для них на кухне, в столовой и в постели. Женские боги участвуют во всех будничных делах, например в заправке фасоли. Видение Вивины заставило Полидоро еще больше заспешить в гостиницу. Эрнесто явно собирался последовать за ним. Полидоро этого желания не поддержал. Ему требовалось заглянуть в свою душу без свидетелей, и он ускорил шаги, не обращая внимания на разочарование Эрнесто. Гостиница «Палас» находилась в десяти минутах ходьбы от аптеки «Здоровый дух», и если в баре случалась пьяная драка, Эрнесто приходил оказывать помощь пострадавшим. – Когда нет ни священника, ни врача, аптекарь – целитель души человеческой, – говорил он. – В обмен на уколы, которые мы делаем, пациенты изливают перед нами желчь и рассказывают о своих трагедиях. Здание гостиницы, выходившее фасадом на площадь, выделялось среди других домов квартала своей монументальностью. Архитектура во французском стиле начала века была избрана архитектором из Сан-Паулу, приехавшим в Триндаде в начале двадцатых годов. Беспокойный по характеру, этот человек сразу же дал понять, что хочет остаться в этом городе навсегда. Преодолев сопротивление некоторых видных граждан, он за несколько недель создал принципиальный проект гостиницы. Жоакин первым обратил внимание сына, тогда еще мальчика, на опасности, которыми грозил приезд архитектора из Сан-Паулу. – Он из тех, кого гоняет по Бразилии жажда разбоя. Этим своим прогрессом, ни во что не ставящим прошлое, он хочет разорить нас до нитки. В основе бурного протеста Жоакина лежали отнюдь не местные экономические интересы. Эту борьбу он считал для себя делом чести. Чтобы успокоить мужа, Магнолия предлагала ему подслащенную воду. Его это оскорбляло: такой напиток годится только для девиц. Особенно Жоакин сердился, когда жена подробно рассказывала ему, как выходец из Сан-Паулу снимает шляпу и раскланивается с ней, едва завидит ее в общественном месте. Но он точно так же приветствовал кого угодно независимо от расы, богатства и веры. А сколько разговоров и споров вызывали его сшитые в Париже костюмы! – Вот еще одна причина, по которой его надо выдворить из города. Он хочет всех нас превратить в паршивых пижонов. Ты тоже хочешь стать модницей, Магнолия? Взглядом Жоакин предоставлял жене редкую возможность объясниться в любви к нему. Для укрепления семьи она могла бы дать понять детям, что в доме, и особенно в постели, у нее был муж, который избавлял ее от необходимости прибегать к чужим фантазиям, для того чтобы быть счастливой. Избегая взгляда мужа, она принялась изо всех сил стирать пыль с мебели. Она привыкла к его повышенной чувствительности и боролась с ней, кладя в еду побольше специй. Споры на эту тему пробуждали интерес Полидоро. Авторитет архитектора из Сан-Паулу грозил расшатать устои семьи, основанные на невозмутимой повседневности. Как всякий подросток, Полидоро давно искал легендарного героя, пересекающего сертаны или Амазонию в костюме цвета хаки и высоких сапогах с хлыстом за голенищем, не забывая о делах и любовных похождениях. Герой этот приезжал бы из дальних краев ради одного лишь удовольствия рассказать о невиданных и неслыханных передрягах. Такой человек, хоть и побывал в местах, где среди пышной растительности царит смерть, к ночи спокойно кладет голову на подушку, не опасаясь гнездящихся в его воображении кошмаров. Отец разбирался только в коровах, а выходец из Сан-Паулу мог предоставить Полидоро визир, через который был виден мир за пределами Триндаде. Каждый день Полидоро, выйдя из школы, наблюдал за строительными работами. Волей архитектора кирпичи складывались в бесконечные стены. Любопытство Полидоро таило в себе определенную опасность. – Ты, как я вижу, болтаешься по улице без дела, – сказал однажды Жоакин и пригрозил сыну наказанием: не дай Бог еще прибьется к врагам. Но и сам Жоакин не спускал глаз со строительных рабочих, прибывавших из соседних округов. – Зачем нам такая большая гостиница? Чтобы собрать в номерах побольше шулеров, проституток и бандитов? – бормотал он, забывая о сыне. Говоря об архитекторе, Жоакин никак его не называл. Дал ему кличку Бандейранте, желая выставить в смешном свете. И намекал всем, что того выгнали из Сан-Паулу, иначе он и не приехал бы в Триндаде. Как-то солнечным утром в дверь Жоакина постучали. В ту самую минуту, когда он собирался призвать к порядку пораспустившихся детей и жену. – Эй, Магнолия, почему ты не идешь открыть дверь? Жена, занятая хозяйством, не услышала его приказа: наверно, ушла в курятник собирать яйца. Эту работу она детям не доверяла, сама внимательно изучала запачканную кровью скорлупу и ласково разговаривала с курицей, как с сестрой по женским тяготам. Жоакин, не понимая этой солидарности, возражал: – Ну и что? Ты ведь рожала и знаешь, как трудно выпихнуть из себя головку ребенка! Пришлось Жоакину самому идти открывать дверь – не дадут отдохнуть даже в воскресенье. – Это я, – сказал архитектор из Сан-Паулу. Он был в сапогах и галифе для верховой езды, на голове щегольски сидела кепка, какие Жоакину доводилось видеть только в иностранных журналах, изредка попадавших к нему в руки; у подъезда стоял серо-гнедой конь. Жоакин заколебался: неловко гнать непрошеного гостя, если он уже ступил на порог. – Входите, – мрачно сказал он, – но с условием, что время вашего посещения будет измеряться самой быстрой стрелкой часов. В доме Жоакин указал посетителю на мягкий стул, одна из пружин которого наполовину вылезла наружу и не щадила ничьего зада. Скудно обставленная столовая напоминала монастырскую трапезную. Самым роскошным предметом здесь был обеденный стол с выдвижными ящиками для посуды и гнутыми ножками, изумительное произведение ремесленного искусства. Посетитель сел небрежно-элегантным движением и не показал виду, что ему больно. Лишь ноги его так крепко уперлись в дощатый пол, будто пустили в него корни. – Что ж, время идет, – напомнил ему Жоакин, разглядывая начищенные до блеска сапоги гостя. Ему хотелось сразу огорошить архитектора, лишить его всякого очарования в глазах своих домашних. Тот немного наклонился вперед, соблюдая правила хорошего тона, приобретенные в богатом доме Сан-Паулу. Устремив взор на Жоакина, старался прочесть его чувства; несколько мгновений жизнь обоих как бы работала вхолостую. – Я приехал в Триндаде не затем, сеу Жоакин, чтобы принести вам прогресс. Прогресс – это сказка, а я уже давно оставил передовые взгляды, – сказал наконец архитектор. Жоакин побоялся, как бы лощеные речи городского жителя не сбили с толку его, деревенщину. – Говорите напрямик, – сухо произнес он. – Я хочу сказать, что гостиница – это как моя иллюзия, так и ваша. – Сделав такое признание, он снова откинулся на спинку стула: так ему легче было сидеть. – Не причисляйте меня к числу тех, кто питает иллюзии, – запротестовал Жоакин довольно пронзительным голосом. Магнолия могла услышать его из сада. – Вы совершенно правы. Каждая утраченная иллюзия укорачивает наши кишки на один сантиметр. А раз я не знаю, сколько у меня метров кишок, то не стоит их терять. Хотя бы потому, что без них нам нечем будет срать. – Употребив такое неожиданное выражение, уроженец Сан-Паулу сразу же посмотрел на Жоакина. Чувства Жоакина, задубевшие от коровьего навоза, выдержали этот наскок собеседника, который заговорил на крестьянском языке лишь для того, чтобы убедить его, будто они одного поля ягода. Архитектор, однако, не хотел отступать и решил не сдавать позиции. – Но, с другой стороны, иллюзия помогает нам жить. Это искушение, имеющее определенную цену, которую я, например, согласен заплатить. Поверьте мне, чем больше обмана и лжи я возведу на городской площади Триндаде, тем лучше будет для нас всех, в том числе и для вас. Высказав эту мысль, выходец из Сан-Паулу снова вперил в Жоакина оценивающий взгляд. У этого крестьянина на спине панцирь, как у черепахи. И на нем отметины тысячелетней борьбы за существование, а что у него внутри – не видно. Жоакин вытащил из кармана табачный лист. Прежде чем покрошить его ножом на столе, понюхал, заметив тем временем, что этот чужак словно прирос к стулу и вовсе не смотрит на стенные часы, висящие над комодом в стиле штата Минас-Жерайс. Стрелки двигались как обычно. Наконец Бандейранте встал и посмотрел на хозяина сверху вниз. Жоакин забеспокоился: не хватало еще, чтобы в его собственном доме посторонний человек навязывал ему свою режиссуру. – Вам известно, что Фернан Паэс Леме приказал убить собственного сына? – спросил уроженец Сан-Паулу с задумчивым видом, точно говорил об одном из своих предков. – За что? – испугался Жоакин. – Из-за драгоценных камней. Ему пришлось выбирать между изумрудами и сыном, – ответил архитектор с сожалением в голосе. Жоакин попросил разрешения пройти, так как посетитель стоял перед ним. Бандейранте с утонченной изысканностью выполнил его просьбу, как будто это он был хозяином дома, и Жоакину пришлось его поблагодарить. Подойдя к окну, Жоакин глубоко вздохнул. Это его приободрило, и он тотчас обернулся. Бросил взгляд на групповую фотографию, висевшую на стене: дети и племянники в праздничных одеждах по случаю крестин. Увидев родичей, содрогнулся, представив себе, что роковая сила вдруг заставляет направить кинжал в грудь члена своей семьи. Ему почудилось, будто он видит кровь на пыльном полу. Тень Фернана Паэса Леме не давала Жоакину покоя. Он не слыхал о таком диком случае в истории Бразилии. По его мнению, подобные ужасы могли иметь место только в соседних странах, свирепые жители которых готовы были вырезать целые семьи. В то же время упоминание об этом эпизоде показывало хитрость архитектора: наверняка он выдумал эту историю, чтобы Жоакин не гордился тем, что он в своем доме и в любой момент может выставить непрошеного гостя за дверь. Жоакин взял нож и нарезал табаку. Высыпал щепоть на папиросную бумагу, уверенными движениями свернул самокрутку. Высунув язык, нанес тонкую полоску слюны на край бумаги, положил самокрутку на край стола и вздохнул с облегчением. – Наверно, нелегко было этому самому Фернану, а? – И посмотрел на чужака так, словно видел его в первый раз. Голос Жоакина звучал мягко, будто он был исполнен дружелюбия, но гостя это не обмануло. Ему надлежало быстро ответить выпадом на выпад хитрого фазендейро. Жоакин был уверен, что собеседника ждет поражение, и решил великодушно уделить ему еще несколько минут, чтобы утихомирить его красноречие и вызвать на лице выражение крайнего разочарования, неизгладимое, словно клеймо. Вот таким побежденным чужак и покинет Триндаде. Собеседники смотрели друг на друга с подозрением и в то же время как-то торжественно и не заметили, как в столовую вошла Магнолия. – Ах, я и не знала, что у нас гость! – И она поставила поднос на стол, не посмотрев на посетителя. Ее приход разрядил создавшуюся напряженность. Жоакин сердито махнул жене рукой, чтобы она исчезла; но та, не обращая внимания на мужа, разглядывала гостя. Никак она не ожидала увидеть такого человека в своей бедно обставленной столовой. Тут же смутилась, и движения ее обрели кошачью гибкость, стали грациозными. Жоакин заметил эту перемену и особую торжественность, какая была бы уместна лишь в обращении к членам императорской семьи в Петрополисе[7]. – Не напускай на себя важность, Магнолия, – сказал он без всяких церемоний. – Этот житель Сан-Паулу такой же простой человек, как и мы. Он пришел в Триндаде, ведя в поводу навьюченного деньгами осла. – И с притворной сердечностью обратился к посетителю: – Верно, что вы решили извести свои деньги по примеру амазонских старателей, которые раскуривали сигары мильрейсовыми[8] ассигнациями. Архитектор, объект насмешки Жоакина, представившись Магнолии как Антунес, почувствовал облегчение. Появление женщины изменило неблагоприятную для него обстановку. Из чувства благодарности он начал расточать любезности. Особенно в адрес Жоакина. – Вы – единственный в Триндаде человек, обладающий чувством реальности. Воображаю, как трудно засыпать с таким чувством в душе. Не правда ли, сеу Жоакин, вы страдаете, оттого что вы такой реалист? Речь гостя, которого Жоакин считал демоном зла, очаровала Магнолию. Несмотря на все свое богатство, этот человек смиренно сидит в столовой таких простых людей, как они, и не выказывает никакой гордости! Напротив, просит Жоакина извинить его за беспокойство, которое он, возможно, ненароком причинил. Жоакин пытался перебить архитектора, но Антунес поспешил разразиться другой речью, такой же чарующей: – Что до меня, я оказался на другом берегу по отношению к реальности, гляжу на нее со стороны, но не вхожу в нее. Вот почему мне необходимо обращаться к таким рассудительным и мужественным людям, как вы, сеу Жоакин. Не дав Жоакину опомниться от испуга, он обратился к Магнолии: – Сеньора Алвес, вы позволите мне подойти к вам для приветствия? Это была фраза из светского ритуала, ибо, не спросив на то разрешения Жоакина, гость не только пожал руку Магнолии, но и склонился перед ней в таком поклоне, какого в Триндаде никто еще не видал. Этот его поступок тотчас напомнил Магнолии фильмы, в которых Джанет Мак-Доналд и Нельсон Эдди в страстных сценах не скрывали свою любовь, хоть она и была отмечена грехом. Они вызывали слезы у Магнолии, так что Жоакину приходилось, пользуясь темнотой зала, толкать ее локтем, чтоб она на людях не ставила под сомнение свою честность. Как это его жена могла растрогаться чувствами любовников, нарушающих общественную мораль? И как-то раз, вернувшись домой, Жоакин упрекнул Магнолию в этом. Но та в ответ бросила ему: – Вместо того чтобы сердиться, почему бы тебе не взять с них пример? Разве ты не видишь, что у нас, в Триндаде, нет таких мужчин, которые оказывали бы своим женам заслуженное уважение? И вот наконец-то мечта Магнолии осуществилась на глазах у мужа. Этот чужак не боялся показывать на людях свое восхищение женщинами, которые при всей видимой слабости несли в себе дух греческой трагедии. Мельком глянула она на мужа, но тот все еще не мог опомниться: по его понятиям, непрошеный гость чествовал жену как святую, только что канонизированную Римом. И тем самым исполнил желание Магнолии, высказанное однажды в постели после исполнения супружеского долга. И Магнолия решительно подошла к чужеземцу. Похвалила его наряд для верховой езды, тут же пригласила к столу. – Сейчас время обедать. Надеемся, вы пообедаете с нами. Еда домашняя, но приготовленная от души. Антунес, польщенный приглашением, прошел к столу, не спуская глаз с Жоакина. – С большим удовольствием, дона Магнолия. Если, конечно, сеу Жоакин согласится сесть за стол с уроженцем Сан-Паулу. И, не ожидая ответа Жоакина, подошел к столу и взялся за стул, стоявший справа от места хозяйки дома во главе стола. Доносившиеся с кухни запахи дразнили его аппетит, но не могли создать представления о том, что же подадут, кроме фасоли, запах которой плыл по коридору и свободно проникал в столовую. Какое-то блюдо, приправленное чесноком, лавровым листом, вяленым мясом, ветчиной, грудинкой, салом и еще Бог знает чем, но все это вместе пробуждало аппетит. Тут Антунес понял, что проголодался. Встал он спозаранку и забыл выпить кофе в пансионе, так как был озабочен предстоявшим визитом. Магнолия быстро выставляла блюда на стол, чтобы кушанья не остыли. Она умела хорошо стряпать, но меню без нужды не меняла. Жоакин по характеру был консерватором, он не потерпел бы никаких кулинарных изысков. Не доверял он острым приправам, воспитывающим экзотические вкусы. Если меню выходило за пределы принятого в Минас-Жерайс, он хмурил брови. Магнолия позвала к столу сыновей. Но Жоакин все равно не пошевелился, оставался сидеть в кресле и упрямо не хотел присоединяться к сыновьям. Возможно, ожидал, что огорченные члены семьи начнут его упрашивать или же представят в присутствии чужого человека несомненные доказательства своей любви к отцу, которых ему так не хватало. Магнолия, сидевшая во главе стола рядом с гостем, пыталась уловить, что у мужа на уме, но не могла понять человека, с которым прожила столько лет. Антунес при виде подносов с едой в нетерпении потирал руки, заранее предвкушая удовольствие. – Так что же вы не идете, сеу Жоакин? Как бы еда не остыла. – Голос его звучал мягко, дабы не ранить хрупкие барабанные перепонки хозяина дома. Магнолия улыбнулась, показав зуб с золотой коронкой. Антунес подумал, что эта женщина рада показать свое богатство, к тому же улыбка украшала ее лицо. Жоакин заколебался. Мало того, что Бандейранте нарушал планировку города и угрожал внести дисгармонию невиданной дотоле роскошью, он еще вторгся в его дом, собрался отведать его еды, вызвал улыбку у жены и явное восхищение сыновей, поддавшихся очарованию скульптора. От его колдовских чар не уберегся даже нелюдимый по характеру Полидоро. В эти короткие мгновения Жоакин заглянул в собственную душу. Обычно готовый обругать кого угодно, перед выходцем из Сан-Паулу он сдерживался. Фразы, вылетавшие из уст Антунеса, звучали ритмично, почти музыкально. Некоторые интонации запомнились ему надолго. Не мог он держать зло на этого человека. Кроме всего прочего, он чувствовал расположение к любому, кто молил его о хлебе насущном. Этого человека привело к нему отчаяние, ибо ему не хватало человеческого сочувствия: приложив столько усилий для того, чтобы разбогатеть, он в конце концов общался только со всяким сбродом. Не говоря уже о том, что, будучи уроженцем Сан-Паулу, жители которого всегда стремились к отделению, к образованию самостоятельного государства внутри Бразилии, он унаследовал и неприязнь к общей родине. У него не было времени обзавестись семьей, поэтому он старался скрасить одиночество, входя в души посторонних людей – в основном рабочих, занятых на его стройке. Магнолия по-прежнему не обращала на мужа внимания, все старалась управиться с непослушными детьми, а к его судьбе и она, и дети оставались равнодушными. Из всех, кто был в столовой, один Бандейранте нуждался в нем, чтобы выжить. Как знать, может, он пришел просить прощенья за вторжение в жизнь города. Теперь Жоакин вроде бы лучше его понимал. С юных лет Антунес пустился по свету в поисках того, что люди, тая надежду, называют любовью. Стало быть, искал мирного пристанища для усталого бренного тела; возможно, он близок к изнурению, ему нужны парное молоко, пища домашнего приготовления на свином жиру и свежее сено на сеновале, где он мог бы отдыхать, пока смерть, благодетельная охотница за людьми, не придет забрать его. Жоакин боялся, однако, как бы все эти спасительные условия не оказались предоставленными Антунесу слишком поздно. Ибо душа его от страданий и сытой жизни задубела, как барабанная шкура, и теперь ему уже ничем не поможешь. Тем не менее в это солнечное воскресенье он пришел в дом Жоакина, человека порывистого, но великодушного, чтобы просить во имя христианского милосердия продлить ему жизнь. Кто в Триндаде больше кормил бедных, чем Магнолия? Эта женщина с именем и сущностью цветка способна отречься от собственной судьбы и от куска хлеба, чтобы спасти город. Город, осужденный на роскошь, грех и погибель из-за этого самого Бандейранте, который действовал тихой сапой, чтобы на него не обращали внимания, несмотря на то что он заплатил внушительные суммы денег за участок у городской площади. Однако, может быть, это преувеличение – опасаться, что Триндаде, как и вся Бразилия, подвергнется опасности со стороны английских капиталистов, хозяев доброй половины страны, и таких людей, как Антунес? Запах фасоли щекотал ноздри индейского носа Жоакина, сосало под ложечкой. Однако присоединение к семье означало бы его моральную слабость: ведь они показали, что их жизнь от него не зависит; эта их уверенность, весьма неприятная для него, придала ему сил, и он решил занять свое место за столом. И сразу же вызывающе бросил Антунесу: – Посмотрим, отчего вы такой тощий: то ли слишком много мечтаете, то ли пренебрегаете простой народной пищей. – Он уверенным движением схватил вилку, и Антунес посчитал, что на эти слова можно не отвечать. Магнолия вдруг потеряла оживлявшую ее смелость. Ею овладело сомнение: кому положить первому? Она боялась, как бы охваченный ревностью муж не нарушил законы гостеприимства. Пока что он безучастно сидел на стуле с высокой спинкой. Полидоро заметил замешательство матери. Сидя рядом с отцом, он поглаживал нежный пушок пробивающейся бороды. Мать с трудом удерживала на весу слегка дрожащими руками блюдо, на котором громоздились бифштексы по-милански. И вдруг Полидоро протянул ей свою пустую тарелку: – Можно я сегодня буду первым? Жоакин покраснел: сын проявил к нему неуважение в присутствии постороннего человека. Если в сыновьях гнездится жадность, плохо ему придется, надо принять меры. Как только он заметит у кого-нибудь из них мутный взгляд, когда зрачки затуманены злыми намерениями, того он сразу же накажет. Пока Магнолия колебалась перед протянутой к ней пустой тарелкой сына, Жоакин показывал гостю остро отточенное лезвие ножа, которым он разрезал воскресных цыплят, в знак того, что главенствующая роль в семье принадлежит ему. – А вы знаете, папы римские, изгнанные в один из городов на юге Франции, в час трапезы сажали кардиналов за отдельные столы? И что им не давали ножей из опасения, как бы они не убили папу? – сказал Жоакин, указывая на сына и делая вид, что терпеливо относится к отдельным случаям неповиновения сыновей. – Извините моего сына. Он от рожденья такой же горячий, как я. А от матери унаследовал грусть, которой я никогда не испытывал, даже когда потерял несколько голов скота во время последнего наводнения. Надеюсь только, что он не будет предаваться иллюзиям, как вы. Магнолия наконец выполнила просьбу сына, а потом одним движением наполнила тарелку гостя: рядом с фасолью положила рис, мелко нарезанную капусту, оставила место для пирожков и поджаренной маниоковой муки. Все с нетерпением смотрели, как заполняется тарелка. – Посыпьте перцем, но осторожно, он очень жгучий. Мне его дала одна женщина из Реконкаво, которая часами рассказывает об известных ей еще до приезда в Триндаде разновидностях перца. Магнолия старалась не наклонять тарелку. Довольная, смотрела она на сыновей, беспокоясь, чтоб не поперхнулись маниоковой мукой. Антунес подносил фасоль ко рту, закрывая глаза; легким причмокиваньем очищал нёбо. От наслаждения краска разливалась по его лицу и шее. Позабыл, что он не один, и не вспомнил бы об этом, если бы Жоакин не кашлянул. Смутившись, уроженец Сан-Паулу стал медленнее орудовать вилкой, как будто еда не так уж пришлась ему по душе. Но Магнолия, не спрашивая разрешения, положила гостю еще, и он снова пришел в восторг. – Какой чудесный перец. Пища богов! Как будто попадаешь в преддверье райского блаженства и не боишься, что тебя оттуда изгонят. Склонный к образным сравнениям, он продолжал говорить, отправляя в рот порцию за порцией. – А вы пробовали раскусывать перчинки? Это все равно что умирать сладкой смертью. Зато какая благодать! Божественная пряность! Жоакин нацеплял еду на вилку, помогая себе ломтиком хлеба, который, казалось, вот-вот рассыплется в его грубых пальцах, и жена все время наблюдала за ним с тревогой. Антунес снова обратился к ее мужу: – А папы римские, сеу Жоакин, действительно остерегались, иначе им могли бы подсыпать яду в вино. Только недоверие спасало их жизнь и могущество. Поэтому они так много веков процветали в Авиньоне и в Риме, а каждый последующий век был богаче предыдущего убийствами. Затем обернулся к Магнолии: – А как, по-вашему, кардиналы реагировали на папскую бесцеремонность? Хозяйка притворилась, что не слышит, и продолжала разрезать свой бифштекс на мелкие кусочки. – Магнолия застенчива, – сказал Жоакин, размахивая ножом и вилкой. – Кроме всего прочего, в этом доме папа римский – это я, верно, Магнолия? Полидоро рассмеялся вместе с отцом: показал перед посторонним человеком, что Жоакин под благотворным влиянием семьи мог быть остроумным. Ведь именно такими мелочами питалось тщеславие Жоакина. – Если вы папа римский в Триндаде, как же вам не быть первосвященником в своем собственном доме? – сказал Антунес. Обильная еда не утолила жажды мести в душе Жоакина, и он обратился к выходцу из Сан-Паулу: – Ну а как продвигается ваше строительство? Будет гостиница достроена или останется вроде неоконченной симфонии того русского композитора? Магнолия переполошилась. Муж сел в лужу и вызвал на ее лице краску стыда. И она не знала, как защитить Жоакина от его собственной нахальной самоуверенности: не умел он правильно оценить свои скудные познания, щеголял понятиями, возникавшими в его сознании наобум, по воле случая. Ни один мускул не дрогнул на лице гостя, а Магнолия прикрыла свое замешательство скомканной салфеткой. – Неоконченную симфонию написал не Чайковский. Но, во всяком случае, и ему не хватало времени завершить некоторые свои произведения, – сказала она. – Может быть, – раздраженно отозвался Жоакин. – Столько всего надо знать, что я не представляю себе, как избавить сыновей от невежества. Антунес, желая отблагодарить хозяйку за гостеприимство, похвалил бифштекс по-милански и улыбнулся Жоакину в знак того, что не обижается. – Культура без доброты – ненужная роскошь, – изрек он. Помолчав немного из стратегических соображений, снова воодушевился: – Вы будете моими гостями в день открытия гостиницы. Я решил предоставить вам номер люкс на шестом этаже на первую ночь. Будете спать на кроватях, предназначенных для иностранных магнатов. Из окон сможете увидеть дома на окраине города, а если посмотрите вдаль, увидите поля фазенды Суспиро, она ведь ваша, не так ли? Я планировал этот номер для самого себя. Холостяку вроде меня приходится создавать иллюзию домашнего очага. Ручаюсь, вы будете счастливы в этом номере, куда заглядывает утреннее солнце. Жоакин подивился ловкости этого человека. Он держал за пазухой хитроумное оружие на случай возможных наскоков, но не торопился его применять. Напротив, давал времени свободно течь, чтобы нужное мгновение вызрело, как вызревает под лучами солнца золотистый виноград. Магнолия принесла из кухни прохладительный напиток из плодов маракужа[9]. Слегка пьянящий запах развеял собиравшиеся тучи, однако Жоакин молчал, и было непонятно, принимает он приглашение архитектора или нет. Не желая, чтобы обед закончился неловкостью, Магнолия торжественно уселась на свое место. – С превеликим удовольствием, сеу Антунес. Не так ли, Жоакин? Тот залпом выпил сок. Прокашлялся, прочищая горло после терпкого напитка. Антунес испугался, как бы не возникла супружеская ссора. – Отныне и впредь прошу называть меня Бандейранте, – попросил он. Видя, что Жоакин испугался, пояснил: – Так прозывали меня и моих родителей, ведущих свой род от португальцев, которые были одновременно и головорезами, и поэтами. Начиная с Фернана Паэса Леме. Они убивали ради золота и земель и создавали новую расу метисов. Именно благодаря этим завоевателям и насильникам мы стали страной с большим будущим. Если бы не они, Бразилия была бы теперь величиной с Францию, да и то с ненадежными границами. Окруженные врагами, мы не могли бы спокойно спать. И прежде чем Жоакин оправился от страха, вызванного тем, что в его доме упомянули прозвище, данное этому человеку им самим, Антунес обратился к Полидоро, с интересом слушавшему его: – Настанет день, когда и вы будете счастливы в моей гостинице. А что еще нам надо от жизни? – Подавленный собственными воспоминаниями, он прикрыл лицо салфеткой. Полидоро выпрямился. – Я предпочитаю стать вашим компаньоном, сеу Антунес. Прежде чем Жоакин успел охладить пыл своего первенца, архитектор живо ответил: – Хотите быть моим компаньоном? Как знать, возможно, в завещании я оставлю вам половину номеров. Какой этаж вы предпочли бы? – Я предпочел бы номер на шестом этаже. Хочу смотреть оттуда на фазенду Суспиро, которая когда-нибудь станет моей, – ответил Полидоро так решительно, что Жоакину уже нечего было сказать. – Но прежде нам надо решить еще одну проблему, – озабоченно сказал Антунес. – У гостиницы пока что нет названия. А что, если мы окрестим ее прямо сейчас? Полидоро посмотрел на мать. Держа руки на столе, Магнолия подмигнула сыну, она была счастлива участвовать в событии, которое стало праздником для нее и для се сына. Полидоро всегда мечтал пересечь Индийский океан. В этих воображаемых дальних путешествиях он видел женщин, едва прикрытых звериными шкурами, подносивших к его губам пенящееся вино. Все детали были почерпнуты из журналов. Теперь нужно было уточнить, чего же на самом деле он хочет. – Я знаю, как ее назвать – «Палас». Вот именно: гостиница «Палас». – Немного же у тебя воображения, – возразил Жоакин, про которого сын в эту минуту забыл. – Да в любом городе любой страны есть гостиница «Палас»! Рассчитывая на поддержку матери, Полидоро бросил отцу вызов: – Если гостиница представляет собой дворец, то ее и можно так назвать, хотя бы на чужом языке. – А на что нам дворец в Триндаде? Разве что для того, чтобы заточать в его подземелье узников, – грубо заметил Жоакин, не считаясь с присутствием честолюбивого гостя из Сан-Паулу. Не вникая в суть, Магнолия задумалась о памятниках, предназначенных для вечности: такие здания она видела на фотографиях, они по красоте своей не могли быть созданиями природы, а служили памятниками человеческого гения. – Как хорошо вы сказали, сеу Антунес, – со вздохом произнесла она. Обильная жирная пища вызвала сонливость. И Жоакин счел, что обед пора закончить, хотя Магнолия все еще старательно помешивала ложкой сладкое молочное блюдо, словно была на кухне и боялась, что молоко свернется. – Пора отдохнуть после обеда, сеу Антунес. Антунес собрался уходить, Полидоро последовал за ним. – Куда ты, сын? – на редкость кротко спросил Жоакин. Полидоро подошел к отцу и попросил благословить его. Он собрался проводить Бандейранте до ворот. Антунес же, полагая, что Магнолия все еще сидит на своем месте во главе стола, поклонился так же церемонно, как при встрече. Но потом заметил, что хозяйка ушла, не попрощавшись. Это происшествие вызвало насмешливую улыбку Жоакина, который оскалил пожелтевшие от табака зубы. Довольный оплошностью Антунеса, он обратился к Полидоро: – Зайди посмотреть дворец сеу Антунеса, ведь он обещал, что там ты будешь счастлив. Только я надеюсь, что счастье примет женский облик – это единственное, что может тебя интересовать. И с деланным смехом распрощался с Бандейранте у порога. В холле гостиницы Полидоро направился к конторке администратора. Мажико ждал его, удивляясь первому за столько лет опозданию. Одет он был в темный костюм и пепельно-серый жилет, как будто боялся капризов предательской зимы. Говорил он мало. Считал, что по долгу службы должен щадить голосовые связки, приберегая их для самых важных постояльцев. У него не было четко сформулированных критериев оценки гостей, он просто окидывал каждого придирчивым взглядом, принимая во внимание все мелочи – от ботинок до одеколона. Завидев Полидоро, Мажико нарочно, чтобы досадить ему, вытащил из кармана часы, однако на циферблат смотреть не стал. Тот не обратил на этот жест никакого внимания и облокотился на стойку. – Хороший вечерок, – сказал он, точно обращался к незнакомому человеку, но такова была освященная годами традиция. – Слава Богу, дождя нет. К концу этой недели у нас не останется ни одного свободного номера, – важно произнес Мажико, желая тем самым создать впечатление, будто гостиница, несмотря на облупившиеся от непогоды стены, все еще привлекает проводящие медовый месяц парочки и тех, кто оказывается в Триндаде проездом. Мажико грешил против истины единственно для того, чтобы защитить честь гостиницы. Именно за то, что Мажико переживал обветшание здания не меньше, чем он сам, Полидоро держал его в должности администратора, прощая ему некоторую дерзость. – Когда-нибудь мы надстроим еще один этаж в целях удовлетворения спроса, – сказал Полидоро, не спеша задать привычный вопрос. Мажико признавал, что обязан ему должностью и должен быть благодарен за чеки, присылаемые на Рождество, но никогда эту благодарность не выражал. – Надо еще выяснить, выдержит ли фундамент седьмой этаж. Полидоро положил руку на стойку, меж тем как Мажико, избегая его взгляда, осматривал свои ногти, накрашенные бесцветным лаком. – Есть для меня письмо? – наконец спросил Полидоро скрепя сердце. Мажико знал эти слова на память. Знал интонацию, ритм и придыхание, с которым произносилась эта неизменная фраза. Вот уже двадцать лет Полидоро набирался сил и произносил одни и те же слова на этом самом месте под вечер, когда вестибюль еще находился в полутьме, потому что Мажико не спешил зажечь свисавшую со сводчатого потолка большую люстру. Мажико выдвинул правый ящик бюро и начал рыться в бумагах: он вроде бы видел письмо, адресованное Полидоро. Фазендейро тоже был уверен, что на этот раз почта доставила ему послание как награду за упорство. Администратор нарочито медленно перекладывал счета, уведомления и письма, не востребованные бывшими постояльцами. Тем самым он удерживал Полидоро у стойки несколько минут. Бросался в глаза беспорядок в ящике. Мажико ревностно следил за своим внешним видом и за состоянием здания гостиницы, а административные обязанности были у него на втором плане. Зато, питая страсть к коллекционированию, он хранил даже салфетки, на которых постояльцы иногда запечатлевали свои любовные излияния. Каждый вечер Мажико терпеливо перебирал бумаги в поисках заветного письма. Все думал, что надо бы избавиться от бесполезных списков всякого рода, но у него не хватало смелости выбросить их в корзину для бумаг. Проверял ящик за ящиком – так же безрезультатно. – Уж сегодня-то я готов был поклясться, что для вас было письмо, – произнес он с отчаянием в голосе. – Зайду завтра, – бросил Полидоро, повернулся и пошел прочь, не выразив никаких чувств. Пересек холл и направился в бар. Глянул на люстру богемского хрусталя. Теперь свет был уже включен, и подвески переливались всеми цветами радуги. Когда-то Бандейранте запретил пускать в бар женщин. Бар был выполнен в английском стиле соответственно воспоминаниям Антунеса о его единственном путешествии в Европу. Он приводил разные доводы, объяснявшие, почему он не хотел видеть женщин среди сквернословящих мужчин, в атмосфере, пропитанной спиртными парами и табачным дымом. – Не следует им посещать место, предназначенное для грубых мужских удовольствий. Это может ранить их чувствительные души. Уроженец Сан-Паулу так превозносил женские добродетели, что Жоакин опасался, как бы юный Полидоро не стал предпочитать женское общество, тем более что он видел, как у матери все домашние дела творятся словно по волшебству. Жоакин сурово противился миндальничанью и, желая укрепить дух сына, чтобы в будущем тот не вздыхал из одной только галантности, внушал ему убеждения, которые препятствовали бы размягчению характера – нечто вроде посыпанной солью карфагенской земли, чтобы цветы не произрастали там даже в вазах. После открытия бара Жоакин отказывался от шотландского виски, которым Бандейранте угощал его бесплатно: считал, что это питье каким-то образом может испортить ощущения, возникающие после принятия спиртного. Однако Бандейранте внимательно прислушивался к протестам против введения чужеземных обычаев в ущерб национальным и старался убедить всех, что не собирается никого переупрямить. – Всякая культура утверждается только после того, как пройдет испытание, – убежденно говорил он. Зайдя в бар, Полидоро поздоровался с Франсиско. Усевшись на плетеный стул, которым пользовался почти единолично, с удовольствием посмотрел на бутылки, расположенные на стойке без всякого порядка. Сдвинутые к переносице лохматые брови говорили о его дурном настроении. Придвинувшись к столику, сделал вид, что не замечает, как почтительно его приветствует начальник полиции Нарсисо. Франсиско принес виски, ведерко со льдом и бутылку минеральной воды, которую Полидоро пил из отдельного стакана. – Только что ушел учитель Виржилио. Спрашивал о вас. – Буфетчик осторожно положил лед в стаканчик для виски. – А что ему надо? – сухо спросил Полидоро. Франсиско перевел зубочистку из одного уголка рта в другой: он пользовался этим приемом, чтобы глотать слова, так что его трудно было понять, и заодно старался не ляпнуть что-нибудь такое, что обидело бы посетителя. Крашеные черные волосы свидетельствовали о желании выглядеть моложе своих лет. На нем был атласный жилет, единственная вещь, сохранившаяся с тех времен, когда он служил в кабаре «Лапа» в Рио-де-Жанейро. Когда он вспоминал об этом, глаза его наполнялись слезами. Франсиско знал Триндаде как никто другой. Дабы получить сведения о чужой жизни, даже прибегал иногда к предосудительным приемам. Обслуживая какого-нибудь пьяницу, следил за ним весь вечер и в конце концов дожидался его откровений. Не зная усталости, он вкладывал в это занятие всю свою ловкость. Полидоро поощрял его усилия: что ж, призвание не хуже любого другого, да к тому же еще и полезное. Однако Франсиско понимал, что близок его закат: под старость нюх уже не будет таким тонким и выслушивать заявления недовольных ему не придется. Полидоро первым отвернется от него: он самый неподатливый из тех, кто его слушает. Если не заинтересуешь его первой фразой, вторую он слушать не станет. – Не знаю, чего хочет учитель, но догадываюсь. Наверняка что-то серьезное. – И бросил на собеседника взгляд, обещавший нечто такое, что трудно себе представить. Полидоро непонятно почему содрогнулся. Но сдержался, чтобы не дать повод буфетчику для продолжения разговора. Однако Франсиско никогда не пасовал перед трудностями, связанными с его призванием. – С тех пор как я утром вышел на работу, я все время хватаюсь за карман. У меня такое чувство, будто я потерял какую-то ценную вещь, например обручальное кольцо, отданное мне на хранение. А вещь эту надо к концу вечера вернуть ее владельцу. Ну, не знаю, сеу Полидоро, только сегодня день не такой, как все. Вы обратили внимание, как расположены облака? Полидоро никак не поощрял буфетчика, чтобы тот продолжал, даже ни разу на него не взглянул. Подобное пренебрежение могло бы подорвать престиж Франсиско, если ему не удастся спасти положение. – Учитель пошел в пансион Джоконды. На нем синий костюм, который он надевает по понедельникам, и от него пахнет одеколоном. Конечно, он пошел на праздник. Вы понимаете, о каком празднике я говорю. – И Франсиско устремил лукавый взгляд на Полидоро, который не всегда бывал расположен узнавать интимные подробности. Сам Полидоро был довольно равнодушен к публичному дому Джоконды, который прозвали Станцией, не заходил туда уже недели две. Тамошние женщины предполагали, что Полидоро либо вернулся на супружеское ложе, либо завел новую любовницу на какой-нибудь из своих фазенд: его мужское естество, хоть ему уже стукнуло шестьдесят, не позволяло обходиться без женщин. Несмотря на безучастность Полидоро, Франсиско продолжал: – Да, пошел в дом Джоконды. Он не пропускает ни одного понедельника. Последнюю фразу буфетчик произнес с особым нажимом, намекая, что Полидоро не был там с восемнадцатого мая, это был серенький туманный денек. Эти сведения Франсиско получил, конечно, не от Джоконды, которая хранила за семью замками свою записную книжку, где мелким почерком помечала, как часто заходит тот или иной клиент. Полидоро закрыл глаза, давая понять, что разговор окончен. Франсиско, огорченный невниманием, заметил морщинки у припухших век Полидоро: стареет на глазах и уже едва ли способен пробудить страсть в ком бы то ни было. Франсиско медленно отошел от столика, надеясь, что Полидоро позовет его обратно. Но тот лишь устроил ноги поудобней под столиком. Ночью он плохо спал из-за страха, что умрет, так и не повидав женщину, имя которой избегал произносить. С каждым прожитым годом он чувствовал, как укорачивается его жизнь. Часы пробили шесть. Резко прозвучали удары церковного колокола. Собравшиеся в церкви женщины нервно перебирали четки. Каждая бусина означала мольбу. Полидоро задумался об этом, но его вернул к действительности шум шагов. – Вы меня искали? – спросил он, не предлагая Виржилио сесть. Учитель, чуть подавшись вперед всем телом, ждал приглашения. Полидоро сделал рукой жест, призванный исправить допущенную неучтивость, тем более что за ними наблюдал Франсиско. – Если б я знал, что вы зайдете, Виржилио, я велел бы подать сразу два стаканчика, но еще не поздно поправить дело. Что будете пить, сеньор учитель? Подобный выпад огорчил Виржилио: окружающие подумают, что Полидоро разговаривает с ним только потому, что не может этого избежать. А уж Франсиско разнесет по всему свету, что фазендейро, дескать, не уважает учителя, дом у которого скромный, хотя весь набит книгами. А ведь он сеет культуру, в то время как Полидоро, читавший только журналы да рекламные буклеты, когда заходил в аптеку, закоснел в гордом невежестве и смотрит на мир только через призму своего собственного опыта. – Сколько лет уже никто не заказывал забористого португальского вина? – спросил Виржилио, подмигивая Франсиско, к вящему неудовольствию Полидоро. – Принесите-ка нам лучшего вина из вашего затянутого паутиной погреба, причем благородного: ведь сегодня праздник, хотя Полидоро и позабыл, что пригласил меня. Такое нахальство поразило Полидоро: учитель не имел обыкновения злоупотреблять дружбой. Однако упрекать его Полидоро не стал, напротив, подтвердил заказ запыленной бутылки с красочной этикеткой. В общем, злополучный понедельник, день, начавшийся завываниями ветра, похоже, забрал их в свое лоно. Надо поостеречься. Франсиско не трогался с места: боялся, что не узнает секрета, который Виржилио приберегал для фазендейро. Овладей он им – на неделю станет королем, это возместит и скудные чаевые, и скромное жалованье, не позволяющие ему даже отштукатурить дом, который после смерти матери того и гляди развалится. Не говоря уже о том, что в последние годы ничто не волновало сердце жителей Триндаде: с приходом телесериалов все успокоились тем, что забыли о канве своей собственной жизни, по которой раньше вышивали нитками всех цветов, от розового до зеленого, и такая мешанина не оскорбляла ничьих эстетических чувств. Ни один человек в Триндаде не был способен теперь на сумасбродные поступки. Подобное можно было увидеть только в кино или по телевидению. Сама политика, раньше представлявшая собой дело общественности, потеряла романтический ореол, после того как столицу страны заняли военные[10]. Болтали, что в некоторых штатах применяют жестокие пытки против студентов и коммунистов. Никто, однако, не верил этой злобной клевете на президента Медичи, самого симпатичного генерала революции, его имя оказалось навеки связанным с победой бразильской футбольной команды в Мехико, в результате которой они стали троекратными чемпионами мира. Дома Франсиско страдал от одиночества, которое убивал, таскаясь из последних сил по городу и собирая сплетни. В своем призвании он не раскаивался, так как считал необходимым обращать внимание на человеческие поступки и оценивать их значимость. Вообще-то он предпочитал труднообъяснимые подлые поступки – тут уж не было причин соблюдать молчание и навсегда запереть тайну в несгораемый шкаф. Будучи по природе общественными, человеческие поступки заслуживали того, чтобы стать достоянием общества, в недрах которого, кстати, они и зародились. – А вино, Франсиско? Разве вы не слышали, что сказал Полидоро? – И Виржилио, подражая фазендейро, сдвинул брови к переносице. Полидоро сидел, выпрямившись на стуле, и не хотел говорить первым. Значит, Виржилио должен был взять инициативу на себя. Он знаток всяких хитросплетений истории, вот пусть и прольет свет на то, что таит в себе темное болото человеческой души. Виржилио полистал книгу, которую принес с собой. Передавая запечатанный конверт Полидоро, вздохнул с облегчением. – Письмо пришло на мой адрес, но предназначено оно вам. Виржилио с таким волнением смотрел на Полидоро, что тот испугался, как бы письмо не взорвалось в его руках. В груди заныло от прилива крови. Он заподозрил, что письмо это написано в год открытия Бразилии, пережило века, чтобы теперь рассыпаться в прах у него на глазах. Осмотрел конверт, разыгрывая равнодушие. И вдруг заметил непорядок. – Почему он запачкан жиром? От такой неблагодарности Виржилио содрогнулся. Мало того, что Полидоро не благодарит его за такую услугу, он еще питает какие-то грязные подозрения. – Да почем мне знать, откуда это пятно! Почтальоны такие неряхи. Когда перекусывают, вытирают руки о письма, – осторожно сказал Виржилио. Полидоро он не убедил. – Это свежее пятно. – И фазендейро бесцеремонно понюхал конверт. – Да и пахнет жареной курицей. Виржилио был поражен такой проницательностью. На самом-то деле, когда почтальон постучался, чтобы вручить письмо, Виржилио обгладывал куриную ножку, а перед этим подчистил тарелку корочкой хлеба, но пойти в ванную помыть руки было некогда, и он взял письмо двумя пальцами, чтобы не засалить его целиком. Нет смысла сочинять небылицы, Полидоро все равно выведет его на чистую воду без всякой жалости. Их разговор прервал Франсиско, который принес вино. Почувствовав себя в безопасности, Виржилио подождал, пока вино не согреет их сердца: с каждым глотком красного зло будет улетучиваться. Вытаскивая пробку, Франсиско склонился над бутылкой. Сказывалась усталость после стольких лет работы в этой должности. – Однажды вы проглотите эту зубочистку. В эпитафии будет сказано, что, дескать, умер, подавившись зубочисткой; вроде вампира, которого можно убить, лишь загнав кол ему в сердце, – раздраженно произнес Полидоро. Франсиско в любой обстановке старался сохранить хорошие манеры, завидуя постояльцам, которые, покидая «Палас», оставляли память об утонченном воспитании. – С таким вином надо обращаться торжественно, – мягко сказал он. – Побыстрей, у нас не целый день впереди, чтобы прикончить эту бутылку, – заметил Полидоро. Вспомнив, что и сам он был жертвой грубого нажима, Виржилио вмешался: – Времени у нас с избытком. Какая разница, живем мы во втором веке или в двадцатом? О том и о другом мы знаем только по книгам, а в пределах одного века время и вовсе не имеет значения. Франсиско налил вина в хрустальные бокалы. – Это последний хрусталь, Как хороши эти бокалы! – Виржилио посмотрел на молчавшего фазендейро. – Какие новости из столицы? Полидоро боялся смазать потными руками написанные чернилами буквы. В груди вился клубок змей; они трепетали и дергались, гремели погремушками в грудной клетке, готовые впрыснуть в его кровь яд предательства. Именно таким способом эти твари, проклятые еще в Эдеме, вели борьбу со счастьем. Полидоро вскрыл письмо. Плотная, как полотно, бумага дрожала у него в руках, когда он начал читать. Гордо вздыбленные, почти печатные буквы донесли до него острый запах индийских богинь, бивший в нос подобно запаху, исходившему от коров, испускающих мочу и молоко. Он был беззащитен перед охватившими его чувствами. Его локти терлись о деревянную столешницу. Читал он беспорядочно, буквы прыгали перед глазами, а любопытство Виржилио все возрастало. Кто это постучался к ним в дверь, чтобы сразить Полидоро, сердце которого загрубело благодаря отцовским урокам? Не решаясь спросить прямо, Виржилио видел, как фазендейро у него на глазах теряет жизненную силу, которую черпал ежедневно у коров и быков на своих фазендах. Виржилио огорчился, забыв в эту минуту, что не раз завидовал Полидоро в доме Джоконды, когда тот уходил из заведения с победоносным видом, а сам он падал духом из-за того, что сделал свое мужское дело кое-как. Но теперь ему было вовсе не по душе, что печальный взгляд Полидоро блуждает неизвестно где. Казалось, фазендейро, поглаживая бороду, тихонько стонет. Франсиско включил радиоприемник. По залу разнесся голос Марии Бетании, воспевавшей неправедную любовь. Словно откликнувшись на тоскливый призыв певицы, Полидоро уставился на Дон Кихота, намалеванного желтой краской на стене. Чувствуя себя одиноким и покинутым, он протянул руки к кому-то отсутствующему. – Поцелуй меня! Поцелуй меня в губы! – И потянулся губами ко рту, которого не было, готовый вобрать в себя и язык, и зубы, и последнее дыхание невидимого существа. Виржилио остановил его, и фазендейро с грехом пополам вернулся к действительности. – Настал час, которого я страшился и желал! Виржилио ужаснулся: неужто Полидоро так допек богов своими мечтаниями, что они снизошли к его мольбам? И теперь он может запросто подойти к окну и позвать их, назвать, точно соседей, по именам? – Это от нее? – Да. Каэтана приезжает. – Полидоро мало-помалу приходил в себя. – Когда? – В пятницу. Прочтите письмо. Виржилио пошарил в кармане пиджака. Забыл очки. – Старею. – Взял письмо так осторожно, точно это был древний пергамент. Наконец-таки разобрал текст. – А почему вы решили, что именно в эту пятницу? Каэтана пишет: в пятницу, в июне. Но в месяце четыре недели, а в которую из пятниц – не сказано. Назидательный тон Виржилио вызвал раздражение Полидоро. Если учитель кичится своей начитанностью, так у него самого недостаток образования с лихвой возмещается знанием человеческих страстей. В отличие от книжников, ни разу в жизни не отведавших тела крестьянки, он-то объездил не одну дикую кобылку и всадил что надо куда следует. Потянулся, чтобы вырвать письмо, но учитель отдернул руку. – Да вы его разорвете! – завопил Полидоро. Виржилио вообразил себе последствия: Полидоро гонится за ним, взывая о мщении, и его не спасет, если он укроется в Национальной библиотеке, в этом прибежище, где он когда-то мечтал провести жизнь. Даже если это учреждение встанет на его защиту под тем предлогом, что, мол, с его помощью удастся разгадать все, что осталось неясного в истории Бразилии, не принимая во внимание, разумеется, материалов, погребенных в сундуках Ватикана и архивах иезуитов, для бразильского народа они утрачены навсегда – обратно их не заполучить. Содержащиеся в них данные будут храниться лишь в человеческой памяти, нигде не будут зарегистрированы и в конце концов растворятся во времени. Самое большее – ему разрешат, несмотря на преследования Полидоро, передать на бегу другим историкам свои соображения по поводу истинных причин, по которым португальцы восьмого марта 1500 года поспешно распрощались на берегу Тежу с честолюбивым доном Мануэлем[11] и отправились в плаванье, результатом которого явилось открытие Бразилии. – Что с вами? – Полидоро вернул его к действительности. Виржилио посмотрел на свои руки и увидел, что они пусты. Вернул письмо, сам того не заметив. Преодолев испуг, он налил себе вина. Полидоро охотно признавался самому себе, что заставляет людей ошибаться и причиняет им зло. Раскаявшись, тут же говорил, чтобы утешить жертву: «Я груб, потому что эта черта у нас в роду передается по наследству!» – Прочтите вслух, – попросил Полидоро. К ним бросился Франсиско и, к удивлению обоих, перехватил письмо, которое Полидоро снова протянул было Виржилио. Начал читать с выражением, заставлявшим простить его тихий голос. – Письмо адресовано Полидоро, и оно гласит: «Я уехала из Триндаде на поезде в пятницу давным-давно. Хорошо помню: шел дождь. Когда локомотив подал свисток и поезд тронулся, я пыталась что-нибудь разглядеть сквозь грязное стекло вагонного окна, но увидела только пелену дождя, которая закрыла дома и всех, кто стоял на платформе и кто, в отличие от меня, никогда не уедет из Триндаде. А вот теперь для меня настала пора вернуться. Я вернусь в июне на том же поезде, который меня увез. Днем возвращения я избрала пятницу, чтобы создать иллюзию, будто двадцати лет как не бывало. Насчет остального – подождем. Жизнь сама шепнет нам на ухо, что делать». Подпись – Каэтана. – А какой год имеет в виду Каэтана? – спросил Виржилио. – Этот наш благословенный тысяча девятьсот семидесятый? Полидоро ничего на это не сказал, он еще ничего не мог решить. Виржилио посчитал, что надо бы установить, где находится Каэтана. А вдруг она пишет по окончании гастролей на северо-востоке и уже пакует чемоданы? – Откуда было отправлено письмо? – стоял он на своем. Полидоро не смог разглядеть почтовый штемпель. Ему вдруг стало душно, и он вышел из бара, учитель последовал за ним. На площади, возле мангового дерева, посаженного дедом Эузебио, они снова молча посмотрели друг на друга. Виржилио ничего не сказал. Ночной холод пробирал его до костей. Возвращаться домой он не хотел. Никто не дожидался его в столовой, поставив в духовку ужин, чтобы не остыл. От этой безутешной мысли у него пропала всякая охота лгать. – До сегодняшнего вечера мы тешили себя мечтой о счастье. А после этого письма нам трудновато будет это делать, верно? Учитель прислонился к стволу дерева. В окружающей тьме это был единственный осязаемый предмет. Заранее напуганный возможными осложнениями, Виржилио предвидел, что понять чувства других он будет не в состоянии. Он всю жизнь возился с книгами и тетрадями, не обращая внимания на чувства, которые можно было бы заметить по выражению лица. Неуклюжий холостяк, неспособный понять правила любовной игры, которые ускользали от него, как ртуть. Меж тем Полидоро и некоторые его друзья собирались начать новую главу истории, прерванной в прошлом, хотя за долгих двадцать лет они для этого пальцем о палец не ударили. Спасаясь от темноты, они подошли к фонарному столбу, но свет лишь раздражал Полидоро. Куда бы он ни пошел, его подстерегала тень Каэтаны, она прекрасно знала, что нынешней ночью он не уснет. Будучи уверена на этот счет, Каэтана могла сосредоточить все свое внимание на упаковке чемоданов, чтобы не забыть чего-нибудь в пансионе или в артистической уборной, ибо труппа всегда спешила. Да, она переезжала вместе с труппой, и каждый артист писал кармином на зеркале уборной какое-нибудь послание, вселяющее тревогу или надежду тем, кто сменит их на цирковой арене, где трудовой пот артистов получит заслуженную оценку только в виде аплодисментов зрителей. – Держу пари, что Каэтана уже упаковала чемоданы и ждет теперь только свистка локомотива перед отправлением. Самое время: она заставила нас ждать двадцать лет! Я уже начал уставать. – И Полидоро, обдав лицо Виржилио холодом от своего дыхания, заключил: – Отчего такое неуважение? Виржилио, не слушая Полидоро, вдруг схватил его за руку. – Что случилось? – испугался фазендейро. – Вы забыли о поезде. – При чем тут поезд? – Он все еще не понимал беспокойства учителя. – Вы забыли, что поезд уже не проходит через Триндаде. Полидоро побледнел и закрыл лицо руками. Он дрожал, как в приступе малярии, когда его покрывали бесполезными одеялами. Виржилио услышал приглушенные звуки, исходившие из его груди. И содрогнулся от рыдания, которое было то ли его друга, то ли его собственным. Иногда Виржилио в буколическом порыве называл женщин заведения Джоконды священными коровами с берегов Ганга: хотел, чтобы они гордились тем, что вызывают у простых смертных такие сильные чувства. – Коровы не отличаются красотой, но они способны беспрерывно и неустанно мычать в течение двадцати часов. Джоконду он не убедил. – Если это похвала, то почему же нас называют коровами, когда хотят обидеть? Отдыхая по понедельникам в гостиной веселого дома, Виржилио пытался внушить Трем Грациям – Диане, Себастьяне и Пальмире, – что «корова» вовсе не грубое слово: в Индии коров почитают больше, чем людей. – В этой стране считается, что именно коровы породили человечество среди мочи и экскрементов, в том числе женщин. А кроме того, коровы способны на сумасбродство, как, например, поэты, – добавил он мечтательно. Виржилио остуживал поданный Джокондой чай, беспрестанно дуя на него. Подкрепившись горячим напитком, посетовал на то, что в природе слишком много острых приправ. – Вот, например, у меня в голосе – соль, перец и чеснок. Я прочитал столько лекций, что голосовые связки у меня никуда не годятся, а пенсия нищенская. Довольный вниманием слушательниц, Виржилио пожелал наградить Джоконду благородным эпитетом. – А вы одновременно и царица коров, и римская матрона. Заподозрив, что учитель отнес ее к категории женщин, уже непригодных для любви, Джоконда обиделась: подобные титулы намекают на то, что быстро отрываемые листки календаря лишили ее последних следов молодости. – Я не предлагаю вам посыпанное сахарной пудрой печенье, оно кончается, – сказала она как последняя скареда. Заметив, что хозяйка дома рассердилась, Виржилио начал защищать свои исходившие от чистого сердца аналогии: ведь римские матроны оказывали влияние не только на своих домашних, но и на сенат. А сколько заморских провинций было разграблено по их просьбам! – Иногда я мешаю все на свете, точно тасую колоду карт. Плохой я игрок. Никогда мне не попадался в руки джокер[12]. Впрочем, единственный джокер в Триндаде – это Полидоро. С напускной скромностью он перед Тремя Грациями сложил с себя титул ревностного наблюдателя повседневной жизни и душ человеческих, как бы наказывая себя за нечаянно нанесенные этим женщинам обиды. Джоконду его объяснения удовлетворили: она питала нежность к этому знатоку реальности. Теперь она оценила оригинальность нарисованного им ее портрета. И, желая сделать ему приятное, похвалила его мужские достоинства – такие нечасто встречаются в последнее время. – Не спрашивайте, которая вас похвалила. В этом доме я заменяю священника: выслушиваю исповеди и никого не выдаю. Виржилио покраснел. Никогда он не ценил высоко дарованный ему природой инструмент, напротив, из-за того, что частенько ему не хватало пороху, он расходовал силы осмотрительно. – Вы уверены, что речь шла обо мне? Он поправил галстук перед зеркалом, полыхавшим красными отблесками, ибо такого огненного цвета были и обои, и диваны. Возможно, мужской силой он обязан матери, грудь которой сосал до трехлетнего возраста. Приблизившись к груди, жадно впивался в нее. Он стоял, а мать сидела, дожидаясь, когда же она сможет вернуться к домашним делам. – Ах, Джоконда, как бы ни злословили о женщинах, на самом деле они – лучшие земные плоды. Джоконда мало-помалу научилась не раскрывать до конца перед людьми свою душу. Она давно уже похоронила чувства и заменила их словами, которые слетали с ее уст, наряженные арлекинами, коломбинами и пьеро, и этот маскарад скрывал великий пост после мясоеда. Особенно по воскресеньям она проваливалась в пустоту несмотря на то, что к столу подавались в изобилии и рис, и фасоль, и свиная вырезка, и жареная маниоковая мука. В этот понедельник клиенты, непонятно почему, жаждали поскорей вернуться к семейным очагам и потому беспрестанно зевали. Накопленная за долгое и нудное воскресенье в кругу семьи тоска вконец их допекла, и они явились в веселый дом из верности обычаю, хотя, конечно, их влекло сюда и желание. Даже Виржилио, когда пришел, сразу же заявил, что через полчаса уйдет. Не надо его обихаживать, снимать с него пиджак, как с клиента, который проведет в постели с одной из Граций не один час. В баре гостиницы «Палас» его ждет Полидоро, им о многом надо поговорить. – Жаль, Джоконда, что вы не можете туда зайти. Здание старое, но все еще импозантное. Там никто никуда не спешит. А вот страна спешит. Наше счастье, что Бразилия может развиваться без нас! – добавил он, чтобы ободрить собеседницу. Прежде чем отдать ему шляпу, Джоконда почистила ее щеткой. – Когда стану почтенной старушкой, зайду выпить стаканчик вина с вами, ждать осталось недолго. Виржилио поправил поля шляпы – изделие фирмы «Раменцони», выпущенное перед самым банкротством, – обернулся к Джоконде и рассеянно погладил ее по щеке. – Вы никогда не состаритесь, – сказал он в дверях. В тот вечер, несмотря на затишье, вызванное тем, что Грации устали, Джоконде казалось, будто ей грозит неведомая опасность. Она боялась, что ворвутся какие-то незнакомцы, позатыкают им рты и поранят сердца без определенной цели. Она не успокоилась и с наступлением ночи. Спать не хотелось, и она устроилась в гостиной. В груди хрипело, словно от простуды. Чтобы успокоиться, поглядела в окно на темную улицу и вдруг увидела мужчину: он стоял, прислонившись к дереву. При свете фонаря лица было не разглядеть. Ей стало страшно, она вздохнула и учуяла доносившийся с кухни запах свежесваренного кофе. На часах было три, а сна все не было. Мужчина на улице то поворачивался, чтобы уйти, то устремлял взгляд на кирпичные стены Станции, согретые теплом проституток. Джоконда, усталая, вернулась в кресло. Поставив ноги на скамеечку, с беспокойством подумала о мужчине перед домом, потом отогнала от себя мысль о нем и стала думать о других вещах. Ей случалось и раньше страдать бессонницей и сидеть в этом кресле: ее донимали призраки, являвшиеся специально для того, чтобы разрушить иллюзии, отнять надежду, упрямо хотели укутать ее саваном презрения или безразличия. Джоконда опасалась, как бы во время такого нашествия ей не привиделась собственная смерть, и в смятении гнала подобные предчувствия, ругаясь вслух. Озябнув, она закуталась в пеньюар, оставив неприкрытыми только ноги: лень было сходить в соседнюю комнату за одеялом. И тут в дверь постучали: наверное, тот самый мужчина. Его тяжелое дыхание слышалось сквозь планки двери и как будто взывало о помощи. Кто его знает, может, у него прохудились подметки, а от голода живот подвело, но все равно он способен увезти Джоконду далеко-далеко, где ее никто не знает, и обеспечить ей сытую жизнь. Утешившись этой мыслью, Джоконда отперла дверь. Вошел Полидоро; глаза его были широко открыты, от него пахло спиртным. – Вам не повезло. Все ушли спать. Одна я торчу тут как сова. Полидоро, привыкший к зловещему оттенку, создаваемому красными обоями и обивкой мебели, вдохнул запах пота и духов, исходивший от разбросанных по стульям вещичек. – Это цвет страсти, – объясняла Джоконда чувствительным клиентам любовь к красному, когда те чуть не падали в обморок и приходилось похлопывать их по рукам. Полидоро сел в кресло. Хозяйка уступила ему скамеечку для ног. Она всегда обращалась с ним особо уважительно: это был верный клиент, заходивший два раза в неделю. Из-за него Джоконда велела Трем Грациям менять прическу и макияж, чтобы создать у него, а заодно и у остальных клиентов иллюзию, будто они попадают то в Японию, то в Италию. Иначе, получив удовлетворение, они возвращаются на супружеское ложе, забыв о наслаждениях, которые ждут их в этом доме. Несмотря на такие меры, Полидоро давно начал проявлять раздражение: долго выбирал, с кем отправиться в постель. По пятницам, встречаясь здесь с Эрнесто, просил, чтобы тот разжег ему аппетит непристойными жестами, которых за пределами Станции они никогда не повторяли. Однажды Полидоро горестно признался: «Как трудно быть мужчиной! Ведь, если я не появлюсь здесь два раза в неделю, по всему городу пойдет слух, что я скис». Джоконда не нарушала его молчание. Он наморщил лоб, отчего лицо стало казаться темней; пошевелил рукой – вид у него был усталый. – Как дела, Джоконда? Она налила себе рюмочку ликера из жабутикабы[13], потом знаком пригласила его к маленькому бару. – Все мы стареем, Полидоро. Нас уже не зовут, как прежде, девочками со Станции. Из прежних остались мы одни, и заменить нас здесь некому. Молоденькие оседлают мотоцикл, и – фьюить! – только их и видели. А мы остаемся. Полидоро старался поддержать разговор: – Да ведь и мы тоже так и не уезжали из Триндаде. – У вас были причины оставаться. – Для меня весь мир умещается в нашей округе, – сказал Полидоро, устремив взгляд на невидимый горизонт. – Вот уже двадцать лет никуда не езжу, никаких путешествий. – Ждете Каэтану, которая может явиться в любую минуту. – И Джоконда сердито отошла к окну. В разрезе пеньюара мелькали ее ноги. Полидоро посмотрел на них без вожделения: белые и студенистые – одно воспоминание о былой красоте. Впрочем, грусть этой женщины тоже вызвана трагедией. – А ты? Разве ты ее не ждала? Джоконда, стоявшая около окна, как будто не слышала вопроса. Казалось, она обращается к какому-то невидимому собеседнику. – А вы помните, бывало, к нам то и дело приезжал цирк? Как мы смеялись каждой выходке клоуна, даже если он был не ахти какой ловкий? – Она подошла к Полидоро поближе. – Куда теперь подевались все цирки? Полидоро отодвинул скамеечку, попросил разрешения снять ботинки: за столько часов ноги в них устали. – Хотите бутерброд? Полидоро успел поесть в кафе перед самым закрытием. Дома его ждало в духовке целое пиршество: До-до всегда держала для него ужин горячим, хотя знала, что он не придет. Ради удовольствия назавтра обвинить его в том, что он вводит ее в расход без всякой пользы для себя. – Ты нас разоришь, Полидоро, попомни мое слово. Холодильник набит едой, к которой ты даже не притронулся. Где это ты был, что пришел такой невеселый? Слова Додо всегда были рассчитаны на то, что он на них ответит, больше ей нечем было обратить на себя его внимание. – Так не готовь для меня ужин. К тому же у меня хватит денег, чтобы накормить всех жителей Триндаде, не будь скупердяйкой. – А ты не забывай, что часть денег – моя. – И Додо вызывающе нацеливала на него веер, несколько пластин в котором были сломаны. – Думаешь, я забыл? Зачем напоминать об этом каждую неделю? Полидоро подошел к бару. С бутылками он управлялся, точно хозяин дома, выдвигая и задвигая ящики. – В такой холод я предпочитаю кашасу[14]. Тебе налить? – Теперь он натянуто улыбался. – Для меня она слишком крепкая. К тому же я все еще на работе, – с усмешкой ответила Джоконда. – По мне, так твои труды на сегодня закончены. Полидоро с удовольствием выпил кашасу. С первого глотка понял, что она из отличного перегонного куба, который он сам раздобыл для Джоконды. Она скрывала свои чувства, не хотела показывать, что у нее на душе, но голос выдавал ее, ибо в нем звучала горечь. – Что привело вас сюда, после того как вы исчезли? Мы тут могли бы все умереть, а вы об этом так ничего бы и не знали. Стоящий рядом Полидоро обдал ее парами кашасы. – Ты так мне этого и не простила, да? – Он тоже почувствовал заглохшую было жажду мести; оба со злостью уставились друг на друга. Полидоро искал на лице Джоконды самое уязвимое место, которое выдавало бы боль, наконец небрежно бросил: – Ты никогда не называла мне свое имя, данное при крещении. Джоконда снесла удар, как будто прошлое не могло ее уязвить. Гордо выпрямилась, позабыв о пеньюаре, который распахнулся до колен. – Я уже и не помню. У меня осталось только имя, которым окрестила меня Каэтана, с ним я и хочу лечь в могилу. – А зачем Каэтане понадобилось менять твое имя? Забыв о вражде, он просто хотел выяснить для себя то, чего не знал. Может, это было одно из звеньев в цепи поступков Каэтаны, которые привели ее к отъезду без всякого предупреждения. Обладая порывистым нравом, Каэтана терпеть не могла затрепанных имен. – У Каэтаны была привычка поправлять все, что казалось ей безобразным. Как артистка она не соглашалась с реальностью. Помнится, как-то она сказала, что новое имя может изменить судьбу человека. Вот тогда-то я и спросила, а какое имя нужно мне. Она улыбнулась и ответила – Джоконда. Я постеснялась спросить, а кто это такая. Что я могла знать о мире, в котором жила Каэтана? Мое имя она всегда произносила низким голосом. Таким голосом, что мне хотелось плакать и смеяться. И однажды она спросила: ты счастлива, Джоконда? Когда я сказала «да», она открыла обитую внутри бархатом шкатулку, полную безделушек. И выбрала для меня это кольцо. И Джоконда взглянула на кольцо, металл потускнел, да и палец стал толще. – Это кольцо – моя судьба, – сказала я себе. – И, рассказывая об этом, Джоконда вновь перенеслась мыслями в артистическую уборную Каэтаны. – Каэтана тогда сказала мне... Тут ей стало стыдно, и она замолчала. Полидоро она уже не воспринимала как собеседника. – Что же она сказала? Оказавшись выдворенным из гостиной и из прошлого Джоконды, Полидоро пылал, лицо его покраснело от кашасы и ревности: не мог он примириться с тем, что Каэтана отказалась от его покровительства и связалась с циркачами, кто-нибудь из которых, возможно, обладает ею, не обращая внимания на знаки страсти, оставленные им на ее теле. Ему была невыносима сама мысль о том, что Каэтана может быть счастлива без него. Поколотить бы Джоконду, она наверняка причастна к решению Каэтаны бежать из Триндаде. Джоконда почуяла опасность, оценив пьяную ярость собеседника. – Зачем вы пришли сюда? – спросила она напрямик, понимая, что это посещение может нарушить устоявшийся уклад жизни публичного дома. – Я пришел просить об одолжении. Он налил себе еще – кашаса обожгла глотку – и посмотрел в глаза женщине. Одолжение вовсе не означало, что он намерен выполнять все ее прихоти. – Мне нужно, чтобы доктор Мендес из Железнодорожной компании направил поезд через Триндаде. В пятницу на этой неделе. – Почувствовав облегчение, налил себе еще стаканчик. – Поезд? Вы с ума сошли. Восьмой год поезда здесь не проходят. – Джоконда просто оценивала обстановку, не спрашивая о причинах такой просьбы. – Пусть он только распорядится, чтобы поезд свернул на нашу ветку. Остальное я беру на себя. Прикажу привести в порядок пути и произвести уборку в здании вокзала. – Это так важно? – Тут она увидела, что Полидоро страдает, что грудь его беззащитна перед любым ударом. Не получив ответа, она продолжала: – Да что за товар везет этот поезд, чтобы его нельзя было отправить на грузовиках? Джоконда все больше сомневалась. Как можно помочь, если не знаешь всей правды? – Я думал, мы с тобой друзья, – сказал, поколебавшись, Полидоро. Джоконда была непреклонна: пусть ответит, какой товар, иначе она помогать не будет. – Не товар, а друг, который хочет прибыть в город без огласки. Он мог бы, конечно, обратиться к губернатору штата. Но такая просьба пробудила бы любопытство, и Полидоро тут же превратился бы в уязвимую мишень для политических выпадов. А Джоконде терять нечего: всем известно, какую слабость питает к ней инженер Мендес. И он собрался уходить, сочтя вопрос решенным положительно. Однако Джоконда не пошла к двери проводить его. – Ты меня не проводишь? – Сначала скажите имя этого друга, – настаивала она, ничуть не оробев. – Тебе в самом деле нужно знать? – жестко и сердито спросил он. Джоконда подумала, не уступить ли. Можно бы и сдержать неуемное любопытство. Меж тем Полидоро вызывающе щелкнул пальцами, словно включил будильник. – Каэтана. Джоконда побледнела. Первым делом бросилась в кухню: Полидоро услышал, как из крана полилась вода. Наконец она вернулась, передвигая ноги так, будто каждый шаг стоил неимоверных усилий, и забыв вытереть мокрое лицо. – Так я могу на тебя рассчитывать? – Теперь Полидоро был хозяином положения. – С одним условием. На лице Полидоро не дрогнул ни один мускул. – Я тоже пойду на станцию. Хочу встретить Каэтану. Полидоро пошел к выходу, не обращая больше внимания на Джоконду. Когда он открыл дверь, в гостиную ворвался холодный воздух. Полидоро скрестил руки на груди: простужаться ему нельзя. Вся его жизнь сосредоточилась на Каэтане. Пощупал бумажник в кармане пиджака, в нем он хранил ее фотографию. Иногда посматривал на нее, чтобы освежить в памяти черты, которые размывались с каждым днем. Переступив порог, Полидоро вдохнул ночной воздух. Судя по всему, у него снова появилась жажда жизни. Посмотрел на Джоконду, которая ждала ответа. – Хорошо, Джоконда. Пойдем вместе. И заспешил прочь – еще одну ночь преодолел. Вышел на мостовую. Скоро рассветет, и в этот вторник ему предстоит сделать многое. Эрнесто и Виржилио оспаривали друг у друга право опознать кровать, на которой Каэтана и Полидоро занимались любовью. Спор начался утром в аптеке «Здоровый дух». Полидоро позвонил обоим сразу после ванны, несмотря на протесты Додо. Она обвиняла его в том, что он висит на телефоне, всякий раз как остается дома. Полидоро не обращал на нее внимания, казалось, он счастлив. – Что ты затеваешь, Поли? – Додо воспользовалась уменьшительным именем, дабы воскресить былое супружеское уважение. Он согласился съесть сыр, чтобы доставить ей удовольствие. Желая избавить жену от всяких подозрений, хлопнул себя по карману. – Собираюсь заключить крупную сделку. В глазах Додо появился жадный блеск. Полидоро сразу приобрел ее расположение, ибо ничто так ее не радовало, как возможность прикупить еще земли, будто ей мало было поместий, которыми они владели. Она мечтала о том, чтобы ее портрет появился в иностранных журналах – образцовая бразильская латифундистка, владелица тысячи вывезенных из Индии диковинных зебу, способная одна прокормить страну размером с Бельгию. – Гляди не прогадай, – предупредила она мужа после первого радостного возбуждения. В аптеке Полидоро заявил, что необходимо срочно восстановить номер в «Паласе», который они с Каэтаной занимали в прошлом. Он требовал точного воспроизведения былой обстановки – пусть Каэтана, словно по волшебству, забудет о том, что покидала Триндаде, чтобы время для них остановилось и оба чувствовали себя на двадцать лет моложе. Такая любовь тронула Виржилио. Желая показать свою солидарность и свое волнение, он тронул фазендейро за рукав. – Ах, Полидоро! – сказал он прерывающимся голосом. – Никогда я не подозревал, что у вас поэтическая жилка! Что у вас такая нежная душа! – Он обтер лицо платком, чтобы собеседники увидели вышитые буквы, которыми он метил белье. Эрнесто подумал, что учитель расплачется. Еще бы, ведь он так одинок. Чтобы утешить его, сказал, что удел любви – сжигать тело на том же костре, на котором когда-то сжигали безутешных вдов. Но, несмотря на все безумства, любовь порождает и свою особую систему излечения. К приезду Каэтаны любовное гнездо, запущенное на протяжении стольких лет, будет приведено в порядок. Полидоро не вслушивался в разговор, его мысли бродили где-то далеко. Эти два человека говорили о причудах страсти с видом великих знатоков. Эрнесто поспешно отпускал лекарства, лишь бы отделаться от посетителей. Сказав несколько приветливых слов, заявлял, что для консультаций время неподходящее. Сейчас его пациентом была любовь, с той лишь разницей, что, вселяясь в тело, любовь укрепляет здоровье. – Любовь – лучшее из лекарств. Лечит любую болезнь, любое недомогание. Она – демиург, творящий чудеса, – сказал Эрнесто, обращаясь к Виржилио. Заботы Эрнесто о Виржилио тронули Полидоро, и ему стало стыдно, что он равнодушен к судьбе учителя. – Ах, Полидоро, как трудно было одолеть эти годы! Виржилио говорил срывающимся голосом и мял в руках платок. Все эти годы благодаря великодушию Полидоро он тоже жил тенью Каэтаны. Не имея собственной семьи, видел образ Каэтаны одинаково запечатленным на лице как Полидоро, так и Эрнесто. С какой гордостью служил он любви, сокрытой в номере «Паласа», когда Каэтана кончила выступать в цирке. Они были жадными любовниками, и Виржилио порой воображал, что и ему однажды судьба подарит женское тело, на которое он набросится с такой же страстью. Полидоро не хотел привлекать ничьего внимания. До пятницы приезд Каэтаны необходимо держать по возможности в тайне, поэтому в гостиницу он возьмет с собой только одного человека. Эрнесто выразил желание сопровождать его, но Виржилио, считая себя обойденным, сослался на то, что он историк и потому обязан быть в центре событий. Эрнесто стал возражать: – Может, вы умеете, как я, лечить раны и болезни? Делать уколы? Подобные цеховые препирательства раздражали Полидоро. – Со мной пойдет тот, у кого память лучше. Виржилио и Эрнесто не скрывали, что огорчены, испили горечь из одной и той же чаши. – Назовите мне без лишних слов число, день недели и месяц, когда Каэтана уехала из Триндаде, не оставив никакой записки. Память частенько подводила Эрнесто. В школе, вызубривая латинское склонение, необходимое для перевода Цицерона, он не всегда попадал в точку. И все у него получалось шиворот-навыворот, даже Цицерона он путал с Катоном[15]. О печальном дне он хранил довольно смутное воспоминание. Он сидел за столом и ужинал, когда Полидоро срочно вызвал его в «Палас», чтобы сообщить о дезертирстве Каэтаны и всей труппы губителей искусства. Ужин был более изысканный, чем обычно, значит, был чей-то день рожденья. Но чей? Его, жены или старшего сына? Память подводила, не давала никаких полезных сведений. Лишь отрывочные воспоминания. Этот недостаток лишал его и возможности судить о своем собственном прошлом, о котором ничего толком сказать не мог. Из-за этого любой сосед мог хвастаться в кафе поступками, которые на самом деле совершил он. Наблюдая старания Эрнесто, Виржилио попросил слова. Речь его была проникнута чувством интеллектуального превосходства. – Это случилось в среду, третьего мая 1950 года. В то утро поезд отправился из Триндаде с опозданием на десять минут из-за сильного дождя. Стало быть, в девять сорок пять. Дождь начался накануне перед обедом, в тот самый час, когда Полидоро позвали и он срочно выехал на фазенду Суспиро, чтобы оценить ущерб, нанесенный лопнувшей трубой водяного бака, в кухню хлынул настоящий поток, который смыл фасоль, приготовленную Додо для крестин Жоаозиньо, сына Досуры и Манеко, тамошних жителей, в то время когда управляющий был... – Хватит, – нетерпеливо прервал его Полидоро. – Вы победили. Из благородства Виржилио утешил, как мог, Эрнесто. – Если бы мы, историки, не обладали хорошей памятью, как бы мы защищали историю Бразилии от чужеземцев, которые приезжают охотиться за нашими документами? Виржилио не занимался физическими упражнениями и с трудом поспевал за Полидоро. Их появление в вестибюле гостиницы испугало Мажико. – Что привело вас сюда в такой час? Мажико лишь притворялся изумленным: Франсиско наверняка сообщил ему накануне о предстоящем приезде Каэтаны. – Да вы же знаете, разве не так? – Полидоро не дал ему времени опомниться от страха. – В этом случае – молчок, это тайна, понятно? А что касается Франсиско, то я когда-нибудь велю отрезать ему кое-что. Мажико побледнел и хотел было защитить Франсиско, но Полидоро его остановил: – Неважно. Теперь я хочу знать, кто занимает номер люкс на шестом этаже. – И он указал на потолок, где взгляд его наткнулся на горящую хрустальную люстру. – Парочка, которая проводит медовый месяц. Они пробудут до субботы. Приехали из Мирасемы. У родителей молодожена там небольшой мыловаренный заводик. Похож на португальца, с мальтийским крестом. Кажутся людьми порядочными. – Выселите их оттуда сейчас же. Под любым предлогом. – Да они же еще не встали. Не заказывали утренний кофе. Вы же знаете, в медовый месяц никто рано не встает. – И Мажико впервые улыбнулся, надеясь тронуть сердце Полидоро. – Кто всю ночь возится с женщиной, тот нуждается в отдыхе. Раз уж так, даю им еще два часа. А потом переселите их в другой номер. Поскольку они из Мирасемы, где у меня немало друзей, дирекция оплатит их пребывание здесь, в том числе еду и выпивку. Полидоро направился к запертой двери справа от конторки администратора. Он знал все помещения гостиницы. Мажико последовал за ним, и Полидоро еще раз напомнил о новобрачных. – Если не поговорите с ними, я их выставлю, даже если они в этот момент будут заниматься любовью, – сердито сказал он, открывая дверь, которая вела на лестницу. – Ну, теперь проверим вашу память, Виржилио. – И обернулся к Мажико: – Принесите мне ключ от подвала. Полидоро легко шагал по ступенькам, а вот Виржилио шел медленно из-за темноты и страха, боясь упасть, опираясь рукой о стену. – Здесь двадцать семь ступеней, можете сосчитать, – пояснил Полидоро. Став перед дверью подвала, попробовал отпереть ее, замок не поддавался. – Что за дерьмовый ключ! Сколько лет эту дверь не открывали? Наконец дверь со страшным скрежетом открылась. Полидоро вошел первым. – Зажгите свет, Мажико. В темноте Мажико столкнулся с Виржилио, который тут же уцепился за него. Вдвоем они нашли выключатель. Лампа осветила кладбище мебели с бесконечными памятниками в виде перевернутых стульев; по виду мебели и ящиков трудно было определить их происхождение. Здесь царил полный хаос: сваленные в кучи разнородные предметы образовывали лабиринт, двигаться по которому необходимо было осторожно и с умом. – Как же мы найдем мебель и матрас из номера Каэтаны среди такого беспорядка? – вздохнул Виржилио. – Мы не уйдем отсюда, пока дело не будет сделано. Глядите повнимательней, – приказал Полидоро. Проведя рукой по какому-то предмету меблировки, почувствовал корку грязи, въевшуюся в дерево, словно инкрустация из матовых рубинов. Тщетно силился он определить, что перед ним, и начал путешествие по местности, картой которой не располагал. Однако велико было его желание преодолеть препятствия и добраться до другого конца подвала, откуда удобнее осматривать все это скопище. Полидоро надеялся, что их поиски увенчаются успехом. – Вы хоть знаете, что ищете? – спросил Виржилио. – Не мешайте, пожалуйста. И Полидоро нервно продвигался, как по морю среди густых водорослей, а Мажико и Виржилио шли за ним, но понемногу отставали, держась друг за друга, чтобы не потеряться. Мир, населенный обломками и сгинувшими воспоминаниями, производил на обоих гнетущее впечатление. Несмотря на все меры предосторожности, Виржилио, менее ловкий, чем Мажико, врезался в груду ящиков, которая рухнула на историка, точно карточный домик. Увидев беду, Мажико бросился на выручку. Он успел вовремя, но Виржилио все же испугался. – Кому я обязан жизнью? – обалдело спросил он. Мажико протянул к нему руки, чтобы заключить его в свои объятия. Рядом с человеком, который его спас, Виржилио почувствовал влечение к человеческому теплу и забыл о старой мебели. На шум, производимый братанием, обернулся Полидоро. Виржилио, все еще в объятиях Мажико, заметил, что Полидоро их не видит. – Мы здесь, возле кучи матрасов, – крикнул Виржилио, так как опасался, что находится вне поля зрения фазендейро. Полидоро увидел развалившуюся груду ящиков и обрадовался, что нет пострадавших, однако неосторожность Виржилио задержала поиск. – И как долго вы будете обниматься? – насмешливо спросил Полидоро. Освободившись из объятий Мажико, Виржилио поднес платок ко рту, защищаясь от поднявшейся после обвала пыли. Меж тем глянул налево. – Посмотрите-ка! – крикнул он. – Вот матрасы, которые мы ищем! – И бросился к куче матрасов. Однако Мажико все еще держался за него, ощупывая ушибленную ногу, так что Виржилио не мог отойти. Полидоро проявлял нетерпение: слишком уж много милосердия в военное время. – Вы знаете, который час? Меньше чем через три дня в Триндаде приедет Каэтана. Забыв о хороших манерах, Виржилио резким толчком освободился от Мажико. – Клянусь, я найду матрас Каэтаны, это самый важный предмет обстановки. – Он чеканил слова, чтобы в них не звучало никакого темного намека, хотя в общем-то считал нелепым заставлять Каэтану ложиться на любой из этих матрасов. – С ума вы сошли, Виржилио. Как мы найдем ее матрас в этой грязи? – крикнул Полидоро, горюя, что прошедшие годы наделали столько разрушений. Но Виржилио, задетый недоверием фазендейро, которому столько лет служил верой и правдой, возразил: в конце-то концов, обязанность историка, хотя бы и скромного, заключается в том, чтобы извлечь из сохранившихся документов максимальную пользу. По доброй традиции, столкнувшись с неблагоприятными обстоятельствами, нужно что-то придумать. Вот он и прибегнет к изобретательности, чтобы обнаружить матрас пылких любовников. Тот самый, на котором они, уединившись и раздевшись догола, были единственными на свете людьми, меж ласками и вздохами с гордостью думая, что никто не олицетворяет Мужчину и Женщину так хорошо, как они. С другой стороны, учителя огорчало, что Полидоро ищет подтверждения былой любви. Фазендейро, высокомерный и упрямый, представлял собой вовсе не романтическую фигуру, у него теперь было брюшко, как у комического персонажа. Тем не менее, ослепленный гордыней, происходящей от богатства, Полидоро хотел на шестидесятом году жизни возродить страсть, некогда украшенную мечтами о золотом веке. Виржилио глядел на матрас, и ему казалось, что из сумрака подвала возникает Каэтана, шевелит бедрами в сладострастном желании не отпускать из своего лона уже истощенную, но еще крепкую плоть Полидоро. И ее мудрые усилия увенчиваются успехом: плоть Полидоро агонизирует в ее сумрачном влагалище, заполненном семенем и соленым соком. – Не лезьте в жерло этого вулкана! – крикнул в страхе Виржилио. При воспоминании об этой любви, которая всегда плохо вязалась с реальностью, Полидоро тоже испугался: в душном подвале их обоих мучили кошмары. – Может, выйти глотнуть свежего воздуха? – предложил Полидоро. Виржилио воспротивился: такое больше не повторится. Он стал на колени и принялся шарить по полу. Холод цемента проникал ему в кости, Мажико и Полидоро стали помогать. – А что мы ищем? – спросил Мажико. – Мою шляпу, – ответил Виржилио. – Я потерял ее, когда на меня обрушились ящики. Считая себя ответственным за этих двух глупцов, Полидоро взял командование на себя. – Вернемся к делу. Я достану вам другую шляпу, как только мы выйдем отсюда. Но шляпа была незаменимая. Виржилио надевал ее каждый понедельник, когда отправлялся в дом Джоконды, и на празднике в коллеже штата в честь его проводов на пенсию эту шляпу упоминали как символ его любви к истории Бразилии. – В этой шляпе я хоронил свою мать. Мажико в разговоре не участвовал. Шаря по полу, продолжал искать. Наконец наткнулся на какой-то предмет. – Может, шляпа под этим ящиком? Виржилио огорчился, увидев, как шляпа помята. Тотчас принялся выправлять ее, пытаясь придать первоначальную форму, однако не спускал глаз с кучи матрасов: хотел вспомнить подробности, которые помогли бы ему опознать матрас Каэтаны. Не спеша перебирал давно прошедшие годы. Некоторые месяцы возникали очень ясно. А кое-какие солнечные дни он запомнил навсегда. Особенно тот вторник, когда он постучался в дверь номера, где уединились Полидоро и Каэтана, чтобы предупредить фазендейро о том, что Додо раньше намеченного срока вернулась в Триндаде. Полидоро, в халате, вывезенном из Рио-де-Жанейро, встретил его неприветливо. Изможденное лицо свидетельствовало о том, что он не спал всю ночь. В номере пахло свежей лавандой, поднос, на котором подали утренний кофе, был опустошен, не осталось ни крошки хлеба. На одной из чашек виднелись следы губной помады: значит, Каэтана подкрашивала губы всякий раз, как заканчивались их объятия. Судя по беспорядку в комнате, они все время спешили вернуться в постель. Полидоро довольно равнодушно отнесся к возвращению Додо. Но внял доводам Виржилио, который полагал, что Каэтана никогда не простит Полидоро, если его жена учинит ей скандал. – Ну, тогда я навещу семью. И он исчез в глубине комнаты, чтобы еще раз поклясться Каэтане в любви. Через несколько часов он вернется и они снова предадутся страсти. В номере пахло роскошью, и запах этот пристал ко всем предметам, а теперь и к одежде Виржилио, который дрожал от зависти. Шторы были задернуты, это создавало полумрак, способствующий буйной фантазии. Наверняка Каэтана, приехавшая с другого конца Бразилии, где пальмы, дюны и попугаи ара, привезла в провинциальный городок Триндаде такой опыт, о котором здесь и понятия не имели. Учитель нервно водил пальцами по выпуклости на брюках на уровне бедер, но тут его позвал Полидоро. Виржилио остановился на пороге спальни. Его волновала возможность сорвать запретный плод – увидеть Каэтану в постели, в сползшей с плеч рубашке и с полуобнаженной грудью. В просторной комнате Полидоро, стоя на коленях, собирал разбросанные по ковру карты. Беря каждую карту, свидетельницу диковинных сцен, которая входила в игру на оговоренный партнерами заранее приз, Полидоро искал сообщнический взгляд Каэтаны, которая в эту минуту не могла оставаться безучастной. Пристальный взгляд Полидоро, в котором еще тлел огонек страсти, устремлялся на дамский треугольник Каэтаны. Сквозь рубашку виднелись кустики волос, там был эпицентр химер и одержимости. До того времени все любовные страсти Виржилио ограничивались стенами Станции и немногих других публичных домов в округе. При виде полных округлых ляжек он побледнел, как полотно. Словно заглянул в ад и его лизнули языки пламени, исходившие из влажного, полного семени лона. Воспитан он был в строгости и потому сразу ухватился за свои причиндалы. Но тут же сообразил, что это неприлично, и, отвернувшись, несколько раз чихнул. Когда снова посмотрел на Каэтану, она улыбнулась ему неопределенной улыбкой. Ее полуоткрытые губы могли бы обхватить набалдашник трости, комель жерди, крайнюю плоть Полидоро. Виржилио почувствовал себя в зверином логове. Полидоро нарушил его бред. – Вот, я нашел эту карту, это дама пик, – сказал фазендейро, радостно улыбаясь. Подошел к кровати и отдал карту Каэтане. – Эта дама пик – залог моей любви. И вдруг, поддавшись приливу лирических чувств, отвесил Каэтане глубокий поклон. – В будущем достаточно показать ее мне, и я сделаю для тебя все, что ни попросишь. Каэтана понюхала карту: от нее пахло потом и духами. Уверенная в ценности залога, положила даму пик на ночной столик между бокалами, безделушками и флаконами лекарств. Полидоро попросил Виржилио собрать остальные карты. Тот повиновался, чувствуя, что соприкоснулся с силой, от которой ныло в груди. С первой картой, взятой в руки, влажной и теплой, возникло ощущение, не покидавшее его до сих пор. Когда он щупал женщин в доме Джоконды, достаточно было закрыть глаза, как перед мысленным взором тотчас возникали пышные груди Каэтаны, колыхавшиеся на ее теле. – Еще десять минут – и я отыщу матрас Каэтаны, – сказал Виржилио, стряхивая с себя воспоминания. Полидоро, ободренный этим обещанием, тоже возвратился к картинам былой любви. И на лице его запечатлелась фигура разметавшейся среди простыней Каэтаны, к великой радости Виржилио, который наблюдал за ним в надежде узнать его личные впечатления. Этого оказалось достаточно, чтобы учитель указал перстом на самый старый матрас из всей груды. – Вот он. Вот ложе любви Каэтаны, – произнес он, поправляя шляпу. Полидоро, погруженный в воспоминания о Каэтане, в этот момент впился ей в шею страстным поцелуем, поэтому долго не мог вернуться в подвал. – Не подавайте мне пустых надежд, – беспомощно сказал он. По мере того как Полидоро подвергал все большему сомнению открытие Виржилио, голос его креп. О матрасе он не хранил никаких воспоминаний и ничего не мог возразить Виржилио, матрас, как и все остальные, грязный и заплесневелый, что тут можно сказать. Оставалось положиться на честность Виржилио, который не раз ее доказал. Он – порядочный человек, хотя и растерянный перед лицом многообразных явлений реальной жизни, возможно, под влиянием своей профессии, в которой он имел дело с различным, зачастую противоречивым толкованием одних и тех же исторических фактов. Недоверчивый по природе, как всякий крестьянин, Полидоро рассмотрел матрас вблизи. – А не выкапываем ли мы из могилы не того покойника? – осторожно сказал он, чтобы не обидеть Виржилио. – Если бы понадобилось, я опознал бы бабочку, не то что матрас, это грубое творение рук человеческих, – сердито встал на защиту своей памяти Виржилио. – Пусть так, но мне нужно доказательство. Хотя бы пятно от вина. Или еще какое. Ведь мы с ней чего только не делали в постели, – немного насмешливо сказал Полидоро. – Может, пятно от любовного соития? – Виржилио осмелел. Благодаря Полидоро он перешел в ту область, где любовь вытесняет стыд и сдержанность. Мажико чувствовал себя не у дел. Не имея возможности участвовать в воспоминаниях о Каэтане, он шагнул вперед, намереваясь разобрать кучу матрасов. – Посмотрим, не впитался ли в него пот Каэтаны, – сказал он, довольный собственной инициативой. Виржилио, чувствуя себя хозяином положения, указал на восьмой матрас сверху. Полидоро расчистил путь Мажико среди хлама. Разложенный для обозрения матрас был в плачевном состоянии, из расползшихся швов лезла солома. – Он ни на что не годится, – сказал Мажико. Полидоро не придал значения неверию своего служащего. Если уж на этом матрасе спала Каэтана, он его заберет. – К пятнице будет как новенький. – Можете нести его на шестой этаж. Это тот самый матрас, который мы искали, – заявил Виржилио. Неуверенность, обусловленная ограниченными возможностями человека, мучила Полидоро. – Представьте мне решающее доказательство. Виржилио смирился перед скудостью человеческой фантазии. Но как быть поэтом и воспевать реально существующий мир, если даже творцы художественных произведений не смогли определить, что такое человеческая душа. И он не спеша стал думать еще об одном доказательстве. Ровно двадцать лет тому назад, собирая с ковра карты по просьбе Полидоро, он благодаря сбившимся простыням видел этот самый матрас вблизи. Тогда ему не пришло в голову спросить, зачем понадобилось швырять карты с постели на ковер. Дело в том, что, подбирая каждую карту, он натыкался взглядом на матрас, так что успел за короткие мгновенья разглядеть структуру ткани, бледно-оранжевый цвет и подшитые кое-где места на левом от него углу. – Сейчас я вам представлю самое убедительное доказательство. Скажите: какой из этих матрасов больше всех изношен? – Конечно, вот этот, – не колеблясь ответил Полидоро. – Иначе и быть не могло! Кто еще в Триндаде способен на такую бурную страсть? Такую, натиска которой ни один матрас не выдержит? И не говорите мне, что матрас разрушили годы! В конце концов, что такое двадцать лет в истории? Полидоро надулся от гордости. – Как вы думаете, Мажико? – И посмотрел на служащего, будто увидел его впервые. Веря в любовь, которую самому испытать не пришлось, Мажико подтвердил, что матрас наверняка тот самый. Виржилио приосанился. Историк никак не мог найти слов, идущих от сердца и не нуждающихся в логике, чтобы вызвать волнение в чистом виде. – Мы лучше всего почтим Каэтану, если допустим, что именно этот матрас был ложем всепоглощающей страсти, – сказал он без особого убеждения. Полидоро почувствовал пустоту этой фразы, зато Виржилио подчеркнул силу самой любви, которая не угасла за столько лет. – Я любил как невежда! Овладевал ею как турок! – Полидоро едва ли сам мог верить в свои любовные подвиги. Его смущение подействовало на Виржилио. С фазендейро надо быть поосторожней, но так, чтобы выражение восторга не сходило с его лица. – Вы не вылезали из постели, даже еду вам подавали в номер. Подобно домовым, проводили ночи без сна. В последние дни у вас были темные круги под глазами, вы пошли на склад и взвесились на весах – потеряли пять килограммов. Вспоминаете? Мажико пришел в восторг от такого описания, точно он сам был его героем. Только сейчас он уразумел, что любовная эпопея, о какой он знал из романов, где герои умирали, доступна и обыкновенным живым людям. – Какая мужская сила была у людей в старину! А сейчас только дешевое бахвальство, – сказал Мажико с таким восторгом, который не оставлял места для подозрения, что он завидует. Окруженный восхищением, которого не разделяла одна Додо, Полидоро поднес руку к ширинке, дабы удостовериться, что у него все в порядке и он заслуживает таких похвал. Виржилио заметил его сомнения. Чтобы отвлечь Полидоро, заключил его в объятия. – Ах, Полидоро, как жаль, что Каэтана сейчас не может свидетельствовать в вашу пользу. Уж она-то лучше кого бы то ни было рассказала бы нам, какие чудеса вы творили тогда. Полидоро рассеянно посмотрел на матрас. Возбуждение мало-помалу проходило. Внутренний голос не говорил ему, что он способен на чувства, какие испытывал в сорок лет. Виржилио опасался, как бы уныние Полидоро не принизило его заслугу в опознании матраса. – Надо сейчас же восстановить этот матрас. Он неотъемлем от любовных утех, способствовал возбуждению. Полидоро промолчал. Жизнь уходила от него сквозь дверные щели, пока Виржилио описывал комнату Каэтаны, не забывая ни одной мелочи. У Каэтаны, насмотревшейся на бразильскую нищету, ни в чем не должно быть недостатка. С каким воодушевлением Виржилио говорил о желтом кувшине с цветами из его сада! И должна быть колода карт на случай, если любовникам захочется сыграть в них по-своему! С каждой фразой Виржилио при поддержке Мажико превращался в партнера Каэтаны, не хватало только, чтобы актриса по прибытии в Триндаде заменила имя Полидоро его именем – такой вывод напрашивался из рассказанного им. Пока эти двое углублялись в детали, которых оказалось великое множество, Полидоро чувствовал себя заброшенным. – К пятнице номер будет готов, но кто из вас вернет мне двадцать лет? Что мне делать с этими морщинами, с болью в суставах? И Полидоро закрыл лицо руками, вспоминая о любви, которая выражала себя, не останавливаясь ни перед чем. Боясь потерять доверие Полидоро, Виржилио подыскивал слова, которые ободрили бы фазендейро: скажи он не то, Полидоро до конца жизни будет считать его возможности скудными. Он мучился этим вопросом под скорбным взглядом Мажико, как вдруг стук в дверь вывел Полидоро из апатии. На пороге появился Эрнесто, забывший обиды, нанесенные в аптеке: ему захотелось взглянуть на мебель Каэтаны. – Почему у тебя такое кислое лицо, Полидоро? Улыбаясь, он осмотрел отобранные вещи. – Чем же вы занимались столько времени в этом паршивом подвале? Полидоро уцепился за друга. Виржилио оказался не в состоянии освободить его от черной кисеи, мешавшей видеть мир. У Эрнесто мягкий характер, он живет простой обыденной жизнью; как знать, может, он и его вернет на грешную землю, где, собственно говоря, и пылают все человеческие страсти. Лишь возвратившись из путешествия в не всегда гостеприимную страну фантазии, сможет Полидоро с радостью встретить Каэтану в пятницу. Он показал аптекарю матрас. Если верить Виржилио, именно на нем Каэтана и он пускали в ход зубы и ногти, чтобы дать выход желанию, отнимавшему у них разум. Справляя любовный ритуал, они невольно переносились во времена язычества, когда к услугам людей был целый сонм добрых богов. Теперь, однако, приходится признать, что двадцать лет ожидания исчерпали энергию, которую в прошлом он транжирил. – Когда я познакомился с Каэтаной, я чувствовал себя Богом. Тело мое было как острый нож, и я волен был вонзить его в кого угодно. Никто не мог затупить острие. А теперь посмотрю на себя в зеркало и вижу, что тело не под стать моему сердцу, которое мнит себя еще молодым. Эрнесто не хотел поддерживать такие настроения Полидоро. Он тоже чувствовал, как ноют суставы, как смерть шепчет ему на ухо слова, благоухающие гиацинтом, о том, что она готова принять его в свои объятия, что обещает ему вечность. – Ты спасешь меня? – крикнул Полидоро, напоминая о своем присутствии. Эрнесто некуда было податься: он был нужен Полидоро как зеркало, пусть треснувшее и потускневшее. – Скажи, Эрнесто, куда подевалось лицо, которое ласкала Каэтана? Я постарел и обрюзг и ни в ком уже не возбуждаю страсти. А как жить без такой надежды? Эрнесто решил дать бой собравшимся в подвале нытикам во главе с Виржилио. У него под рукой всегда была спасительная ложь, и он мог пользоваться ею мягко и милосердно. – Хватит с нас истории Бразилии. Этак мы обречем на гибель нашу страну и себя самих, – сказал он. Надо было поставить учителя на место; тот даже в доме Джоконды по понедельникам одаривал проституток эпизодами из истории страны, о которых те не могли слышать в начальной школе. Он и в постель-то шел с ними, спросив сначала что-нибудь из истории монархии или республики. А Полидоро ему было жаль: тот стоял перед ним опустив голову и никак не мог обрести вновь уверенность в себе. – Подними голову, дружище! У кого в нашей округе было в жизни больше любовных приключений, чем у тебя? Сама Джоконда по сей день души в тебе не чает. Такой предательский прием, пусть даже ради утешения Полидоро, возмутил Виржилио. – Какое неуважение! – бросился он на защиту женщины, которая каждый понедельник подавала ему чашку чаю. – Почему бы меня не любить? Разве я урод? – очнулся от летаргии Полидоро, не на шутку обидевшись. Неужели учитель забыл о его способности внушать чувства благородные и в то же время любовные? Виржилио пожалел о своей неосмотрительности – уступил поле деятельности Эрнесто, который поблагодарил его насмешливой улыбкой. – Разве вы могли пустить в свою жизнь какую-то женщину, кроме Каэтаны, даже если Каэтана разъезжает по Бразилии? – тут же парировал Виржилио, стараясь спасти дружбу с Полидоро. Учитель видел, что против него затевается интрига. Мажико мог назвать ее участников и гордился тем, что наблюдал ее в самом зародыше. – Какая бестактность сравнивать Джоконду с Каэтаной, артисткой, жрицей святого искусства! – сказал Мажико, вступая в разговор. Эрнесто, окруженный противниками, понимал переменчивую природу слов: одни улетучивались через несколько секунд, а другие, напитанные ядом, пускали корни и отравляли человеческую судьбу. От последних нужно избавляться. Значит, пусть эти люди ценят его искренность и во имя этого принципа отступят в надежное место, огороженное колючей проволокой. Оборона Эрнесто основывалась на все более мелких деталях. Он, как и Виржилио, обожал покорять людей пламенными речами. – Во всей этой истории единственный пострадавший – это я. Потерял Каэтану и несу на плечах бремя прожитых годов. Хватит вам препираться, – сказал Полидоро, чувствуя, что спор может затянуться до обеда. Пока Полидоро сетовал на нечуткость друзей и призывал их исправиться, он неожиданно для себя понемногу воспрял духом. Воспоминания, пробужденные матрасом, вновь вернули ему молодые чувства, вожделение, от которого плоть его напряглась до боли и звала к безумствам. – На что мне жаловаться, если этот матрас – реальное свидетельство того, насколько я еще могу быть счастлив? Теперь в каждом его слове звучала надежда, и он едва вырвался из объятий Виржилио и Эрнесто, которые поздравляли его с возрождением былой славы идеального мужчины. Мажико по собственной инициативе потащил матрас к двери, поднимая кучу пыли, через завесу которой они не сразу разглядели, от кого исходил горестный вопль, раздавшийся вдруг у порога. – Кто это плачет? – пробормотал чей-то голос, который мог быть чьим угодно. Когда пыль улеглась, Виржилио подавил рыдания, поднеся к глазам платок и рискуя упасть на матрас. Полидоро первым заметил опасность и бросился на помощь учителю. Но опоздал: влекомый тяжестью Виржилио, упал вместе с ним на матрас и оба тщетно пытались подняться. Им мешала какая-то колдовская сила, исходившая от матраса, она стесняла их движения, ведь Полидоро впервые опустился на этот матрас, не прижимая к себе Каэтану. Мажико, привлеченный этой сценой, опустился на колени рядом с ними. Виржилио, проглотив слезы, тотчас поблагодарил его; на матрасе все они чувствовали себя защищенными от невзгод, поджидавших их на улицах города. Эрнесто смотрел на них со стороны и не спешил присоединиться к странному торжественному акту, не представляя себе, чем это кончится. В то же время его соблазняла перспектива показать себя мужчиной среди слабодушных, и он осторожно подошел к матрасу. Полидоро протянул ему руку, приглашая принять участие в эксперименте. Он с благодарностью принял руку и уселся на матрас. Безутешный вид всех четверых уравнивал их перед лицом судьбы. От подвальной сырости их пробирал озноб, но не хватало мужества стряхнуть с себя колдовскую силу матраса. Не хватало решимости встать и снова увидеть яркое солнце, заливавшее в этот час улицы Триндаде. Цветы были собраны на огороде среди помидоров, капусты, зеленой петрушки. Джоконда предпочла магнолию, подумав о матери Полидоро, которая носила имя этого цветка. Джоконда сама срезала цветы старыми, заржавелыми ножницами, хранившимися в ящике кухонного стола. В эту пятницу Джоконда, вопреки обычаю, встала рано: надо было приготовить обед к одиннадцати часам. На встречу Каэтаны нельзя было опоздать ни на минуту. Прибытие поезда, который должен был привезти Каэтану и ее друзей, ожидалось в четырнадцать семнадцать. Высадка будет безусловно поспешной, так как машинист получил приказ стоять на станции не более двух минут, чтобы пассажиры не начали протестовать против отклонения от маршрута, ибо поезд, в нарушение расписания, свернет на заброшенную ветку, подвергая опасности их жизни. Инженер Мендес, рискуя получить административное взыскание, которое ускорило бы его выход на пенсию, и опасаясь, как бы поезд не сошел с рельсов на заброшенной ветке, в конце концов уступил по настоянию Джоконды и по велению собственного сердца. Джоконда сумела доказать ему, что ветка, к счастью, в хорошем состоянии. Но придется действовать быстро, чтобы в городе не узнали об этом событии. Поезд, высадив Каэтану на платформу, тотчас должен отправиться дальше, не подавая свистков, чтобы любопытные, которые его заметят, подумали, будто им это привиделось после долгого послеобеденного сна. Накануне Джоконда столкнулась с мятежом Трех Граций: сговорившись между собой, они решили тоже пойти на вокзал, чтобы выразить Каэтане дружеские чувства, хранившиеся в их сердцах двадцать лет. Джоконда испугалась. Процессия проституток приведет в ярость Полидоро, который мечтал совсем о другой встрече с Каэтаной после столь долгой разлуки. Поэтому она попросила подопечных пожертвовать своими желаниями и повременить хотя бы несколько часов: как только стемнеет, Каэтана сама придет навестить их. С какой радостью сядет она на красный диван, о котором когда-то отзывалась восторженно! И тогда пять женщин, угощаясь печеньем с арарутой, пирожками, сыром и кофе, выскажут слова, которые бродили в их воображении долгими вечерами все эти годы. Особенно в такие вечера, когда на них обрушивался темный мир страстей и порочных чувств, после которых требовалось проветрить душу, чтобы не задохнуться. Полидоро в гневе бывал непредсказуем, и не стоило забывать о том, что он был надежным клиентом, да еще круглый год делал им кое-какие подарки, а уж к Рождеству заваливал стол жареными индейками, поджаренной маниоковой мукой, фруктами и сладостями. – Все равно от этих подношений мы не разбогатели, и ни одну из нас он не взял целиком на содержание, поселив в отдельном домике. Так чем же он доказал свою любовь? – возразила Диана: она все мечтала о мужчине, который вручил бы ей ключи от дома со всей обстановкой, и от страха перед будущим имела обыкновение нервно моргать глазами. – Если бы он взял в любовницы одну из нас, он предал бы Каэтану, – сказала ценившая верность Себастьяна. – Кто исчезает на двадцать с лишним лет, не может рассчитывать на любовника, он волен выбрать другую, – стояла на своем Диана, которой не давала покоя мечта о домике, где она могла бы найти уют, не тревожась о счетах в конце месяца и о расширении вен. Джоконда чистила картофель и глядела в таз, брызги от падающих в воду картофелин попадали в сердито глядевшие глаза. Себастьяна попробовала утешить ее. – Диана сама не знает, что говорит. Нам всем грозит печальная отставка: ну кто станет заботиться о нас в будущем? Диана не сдавалась, упорно воевала против Джоконды. – Да вы посмотрите, что у нас за жизнь. Где это видано, чтобы почтенная хозяйка заведения сама варила картошку? Для чего было улыбаться этому самому Полидоро? Такое карканье над ухом разозлило Джоконду, и она бросила нож в таз. – Я делаю кое-какую работу от тоски, чтобы утишить боль в груди, о которой ты и понятия не имеешь. Пальмира попросила их успокоиться: сегодня они должны сосредоточиться, как того требуют чувства, давно теснящиеся в груди у каждой. – Должны же мы отпраздновать приезд Каэтаны! Эти добрые слова тронули Джоконду, да еще Пальмира принесла ей чашечку кофе. Она его пила, по-прежнему уверенная в том, что Полидоро не простит ей появления проституток на вокзале, к тому же они забрызгают грязью бархатный плащ Каэтаны, наверняка уже вытершийся и выцветший. Диана была непреклонна. В знак того, что не отказывается от своего мнения, она не потрудилась подать Джоконде даже стакан воды, чтобы смочить горло, пересохшее от бесконечных бесплодных споров. Несмотря на разногласия, все они мазали волосы касторовым маслом; промывая их, пользовались средствами, от которых волосы развевались бы по ветру; мазали ногти лиловым лаком – этот цвет напоминал Себастьяне драпировки в церкви в пятницу на Святой неделе. Диана меж тем поднялась на третий этаж посмотреться в овальное зеркало, которое безжалостно отразило все поры ее усталого лица. – Как мы постарели за эти годы! Надеюсь только, что Каэтана видит не так уж хорошо, – проворчала Диана, с тоской думая о домике, который исчезал за горизонтом: после свиданья с зеркалом она всегда расстраивалась. Чтобы убить время, меняла прическу, накладывала макияж, подводила глаза, точно звезда немого кино, силилась восстановить красоту былых времен, когда она под вечер бегала к Каэтане перед началом представления. Ее усилия растрогали Себастьяну: ведь она тоже была жертвой годов, которые не остановишь. Себастьяна достала батистовый платок, подарок Виржилио, и высморкалась. – Ты помнишь, как Каэтана давала мне конфетки, когда я пугалась бродивших по арене домовых и принцев? Джоконда обняла Себастьяну, чтобы та вовсе не расчувствовалась, но Себастьяна гордо освободилась, сочтя подобные объятия унизительными. – Не знаю, принимала ли Каэтана всерьез мои слезы и огорчали ли они ее. Знаю только, что она их аккуратно слизывала, я даже боялась, как бы она языком не натерла мне кожу, и не позволяла Полидоро сразу же вести ее в гостиницу. Выслушав это признание, Пальмира зажгла сигарету длинной спичкой из тех, что должны будут украшать камин, который Джоконда обещала построить в гостиной. Зимой они будут греть суставы у огня, перед тем как пойти с клиентом в свою комнату. Джоконда в конце концов смирилась; женщины показали ей зубы и одержали победу. – Полидоро заслуживает того, чтобы его гладили против шерсти, – сказала Диана, продолжая красить ногти. – Он самый настоящий диктатор. – А разве не диктаторы все мужчины? – рассудительно поддержала ее Пальмира. Себастьяна быстренько пробежала историю Бразилии. Благодаря Виржилио, с которым часто делила ложе, она довольно свободно могла вспомнить тот или иной эпизод. – Так было с самого открытия Бразилии, начиная с трех императоров, которые жили в Петрополисе. Домашний мятеж набирал силу. Однако Джоконда следила за его проявлениями с доброй улыбкой: эти женщины составляли ее семью. Особенно ее трогала Себастьяна. – На этот раз ты ошиблась, Себастьяна. У нас было два императора. Причем, знаешь, Педро I был настоящий жеребец. Ни один мужчина в Триндаде ему в подметки не годится. Но зачем ему было шастать по чужим крышам, как ошпаренному коту, если сегодня никто о нем не вспоминает? В этот день Джоконда, готовя обед, не поскупилась на специи. Наспех приготовленная мясная поджарка, щедро приправленная чесноком, перцем и лавровым листом, не понравилась женщинам. – Сегодня никто не пойдет со мной в постель, раз от меня воняет чесноком, – заявила Диана. Три Грации еще до рассвета принялись готовить торт. Вытащив бисквит из духовки, осторожно построили трехступенчатую круглую башню, затем обмазали ее взбитым с сахаром и лимонным соком белком. Так как торт создавал праздничную атмосферу, они все время распевали церковные гимны, главным образом о Пресвятой Деве в майский день, что напоминало и о невестах. – Если бы не Себастьяна с ее памятью на даты, мы бы и не вспомнили, что сегодня у Каэтаны день рождения. Она родилась под знаком Близнецов, но по характеру – под знаком Льва. Африканская безгривая львица, – сказала Пальмира, аккуратно снимая лопаточкой излишек глазури с торта. – И день приезда она выбрала не случайно. Чтобы нас испытать – забыли мы ее или нет. – Себастьяна гордилась своей памятью, которая хоть и заставляла ее иногда страдать, но и поддерживала, позволяя углубиться в прошлое, а прошлое во всех отношениях было лучше настоящего. Усевшись за стол, они без аппетита поели. Себастьяна не спускала глаз с торта, боясь, как бы тот не развалился. – Кто бы подсказал Полидоро, что у нее день рождения, чтобы он преподнес ей жемчужное ожерелье в четыре нитки соответственно четырем временам года? – мечтательно и со вздохом сказала Пальмира. Диана набросилась на нее. – Ты, видно, забыла, что в Триндаде весна ничем не отличается от лета? И январский бриз точно такой же, как июльский, возвещающий начало зимы? Джоконда посмотрела на часы. – Нам пора идти. Посуду помоем, когда вернемся. Вокзал был далеко от центра города и от дома Джоконды. По счастью, в своем квартале они никого не встретили. Облупившееся здание вокзала говорило о запустении. Внутри находился начальник полиции Нарсисо, которому было поручено следить за порядком, он то и дело поглядывал на карманные часы, подвешенные к поясу брюк. Он никогда не терял надежды, что в любой день и час может прийти телеграмма, извещающая его о переводе в какой-нибудь из пригородов Рио-де-Жанейро. По стуку в дверь Нарсисо понял, что пожаловала женщина. Стучали робко, нерешительно. Он с трудом открыл дверь, так как петли заржавели. Увидев целую процессию, в страхе отступил. Дневная жара туманила ему глаза. – Зачем вы здесь? – Он сурово оглядел Диану, Пальмиру и Себастьяну. – Мне приказано пропустить только Джоконду. – Тут в его голосе появились галантные интонации. – Это потому, что она держится как королева. Джоконда невольно пожала плечами. Она чувствовала себя усталой. Встала в шесть утра. И от дома к вокзалу они шли окольным путем, чтобы не возбуждать подозрений. – В Бразилии нет королев, сеньор начальник. А рыцарей и подавно. – И Джоконда решительным жестом потребовала, чтобы начальник полиции пропустил и ее, и Три Грации. – Минуточку, – сказал тот, пытаясь не пустить проституток. Джоконда удержала его руку. – Теперь уже поздно, Нарсисо. – И выдавила из себя улыбку. – Мы на одном корабле, и судьба у нас одна на всех. Белый тюрбан скрывал курчавые волосы, отчего она казалась старше; бросался в глаза и контраст со смуглой кожей. Нарсисо никогда не умел скрывать секреты, в частности свою зависимость от Полидоро, и теперь счел благоразумным уступить. Тогда Джоконда, поверив его словам, хоть иногда он безбожно врал, вошла, гордо выпрямившись, а Три Грации гуськом последовали за ней. От стен, покрытых фиолетовыми пятнами, исходил запах мочи и плесени; сырость добралась до потолка. Нарсисо с сержантом пытались ранним утром, при свете свечей, не поднимая шума, навести хоть какой-то порядок: очистили зал от дохлых крыс, паутины, подмели пол, но вокзал все равно оставался жалким и заброшенным. Женщины следовали за Джокондой в суровом молчании, все их внимание было устремлено на торт, который несла теперь Пальмира; они менялись через каждые десять минут, освободив Джоконду от этой работы, так как она не участвовала в приготовлении торта. Зато она прижимала к груди только что срезанный букет магнолий; руки заняты – и слава Богу, не надо будет ни с кем здороваться за руку. Женщины были одеты скромно, если не считать заколок с фальшивыми бриллиантами, но Полидоро содрогнулся, увидев проституток, пытавшихся принять облик порядочных женщин. Уверенный, что в этой экстравагантной выходке повинна Джоконда, собрался было напуститься на нее, бросив учителю: – Подойду к ним! Виржилио не стал удерживать его: незачем удерживать Полидоро силой, раз уж он решил прогнать проституток обратно в пансион. Он не будет свидетелем публичного унижения этих женщин – ведь каждый понедельник он пил с ними чай, не говоря уже о том, что залезал в постель каждой из трех. Себастьяна же не только дарила ему себя, но еще и проявляла при этом завидное терпение. Подойдя к Джоконде, Полидоро старался говорить тише: не хотел, чтобы раскаты его голоса под сводами вокзала выдали его присутствие здесь. Всякое проявление жизни в этом здании получает трехкратное усиление. – Как я вижу, ты со свитой, не хватает только оркестра. Могу я узнать, куда ты ведешь этих баб? Джоконда поправила тюрбан: сооружение могло развалиться в любую минуту. Полидоро казался ей далекой тенью на горизонте, за пределами вокзала. Этот человек готов попрать собственную гордость, лишь бы Каэтана обосновалась на шестом этаже «Паласа». Он вручил бы ей даже ключи от города. У Каэтаны были завораживающие глаза евро-азиатки, в гневе они расширялись, зато в любую минуту она могла одарить подругу любым подарком, от шпильки до флакончика духов собственного изготовления. Такими подарками она умиротворяла Трех Граций, чтобы те не давали волю сердцу. Этот орган, говорила Каэтана, подвержен бурям, и его надо остерегаться. Однако в противоположность тому, что говорили страдающие сердечным недугом, сердце более тесно связано со смертью, чем с жизнью как таковой. – Ты слыхала про дона Хосе? Это человек, который во имя любви посчитал себя судьей и владыкой Кармен и ударил ее ножом. Любовники вообще ужасные собственники: овладев чужим телом, не терпят соперников. Не забудь, Джоконда, кто слишком любит, тот совершает ошибку. «Ну, приведи хоть один пример из оперы или литературы, чтобы кто-то любил правильно, в меру», – говорила Каэтана накануне своего бегства из Триндаде. Задумчивость Джоконды была принята за неуважение. Полидоро не мог позволить, чтобы шлюха оказывала ему непочтение на людях. – Так ты не только проститутка, но еще и глухая? Три Грации дружно встали на защиту Джоконды. Себастьяна, державшая торт, подняла его перед самым носом Полидоро. – Ладно, хватит, – сказал Полидоро, опасаясь, как бы торт не упал на землю, и помог Себастьяне, – не то все испортите. Себастьяна, настроенная по-боевому, не поняла его намерений и крикнула: – Испортите день рождения Каэтаны! Она вам этого не простит. Несправедливо обиженный Полидоро отступил. Попробовал разъяснить недоразумение: у него и в мыслях не было причинять зло подругам, которых давно знал, имел возможность наблюдать, как лица их темнеют и морщатся от палящего солнца и прожитых лет. Джоконда была не в состоянии слушать его и решила искать защиты у представителя власти. – Нарсисо, будьте свидетелем. Для чего же, в конце концов, полиция? Если надо, найму и адвоката. Думаете, проститутку и защитить некому? – И выпятила грудь, точно горлица. Полидоро извинился. Он, конечно, сказал гневные и обидные слова, но убивать никого не собирался. Зачем же теперь стрелять в него отравленными стрелами? – Значит, я больше не гожусь вам в друзья? И не могу в декабре послать какое-нибудь жаркое к праздничному столу? Или в июле доброй кашасы, чтоб было чем согреться? – От волнения голос у него сел, так что подошедший Виржилио его не слышал. – Что вы там затеваете втихомолку? – спросил Виржилио. – Я тоже вхожу в делегацию, придающую блеск празднику! Если бы не я, любовь Полидоро и Каэтаны осталась бы заурядной историей. Вспомните Ромео и Джульетту. Если бы не Шекспир, эти юные влюбленные не включались бы так часто в бразильское меню в виде излюбленного сладкого блюда. А кто из нас откажется от компота из гуаявы[16] с сыром? Озадаченная Джоконда решила не давать волю сильным чувствам и придерживаться законов своей профессии: спрятав лицо под любезной маской, улыбнулась Виржилио, а Полидоро вежливо посторонился, чтобы пропустить ее. Он первым признал капризы дружбы, подобные приливам и отливам, возмущающим сердце под воздействием луны. Стало быть, нужно всем вместе посодействовать учителю, трудами которого их тайны будут в свое время поведаны миру в прозе или в стихах. – Беда, коли не найдется соседа, который сделал бы нас героями своей повести! Виржилио прав. Кто подумал бы, что в Триндаде есть такие люди, как мы, влюбленные вроде Ромео и Джульетты? Когда страсти поутихли, Нарсисо присел на скамью. Этой ночью спать ему не пришлось: вымел вокзал так, что нигде не осталось ни соринки. Пусть эта работа немного принижает его достоинство, но за нее он будет вознагражден. Уже давно он домогался перевода в полицейский участок одного из пригородов Рио-де-Жанейро, ведь, пребывая в Триндаде, он был обречен на безвестность, почти не упоминался в списках, публикуемых в столице. Озабоченный такими мыслями, Нарсисо посмотрел на Джоконду. Она пряталась от солнца, проникавшего сквозь слуховое окно. Своим подопечным она указала на деревянные стулья, стоявшие у стены рядом с окошком кассы, где когда-то продавали билеты. – Отдыхайте, девочки, у нас еще девять минут. Будем молить Бога, чтобы торт не развалился. И зачем было строить его в три этажа? Верхний вроде получился кривой. У Пальмиры, державшей торт, слабели руки. Она тоже побаивалась, как бы бисквит от жары и тряски не рассыпался. Уж лучше бы такая беда случилась, когда торт был у Себастьяны, та любит проливать слезы при посторонних, одновременно подкручивая завитки волос пальцами, увешанными кольцами. Пальмира поставила поднос с тортом на скамью. Дабы убедиться в целости драгоценного изделия, приподняла бумагу, которой оно было прикрыто: пять сахарных голубков, украшавших верхний этаж, как будто спали, клювики у трех из них торчали вызывающе, у самого маленького обломилось крыло. Диана пришла на помощь подруге. Когда она обходила скамью, в разрезе юбки выглядывали могучие ляжки, но глаза мужчин были устремлены на висевшие на стене часы, и никто не обратил на нее внимания. Диана втайне завидовала женщинам, подслащавшим жизнь на кухне изделиями из сахара и во имя кулинарного искусства согласным на то, чтобы торчать в плохо проветриваемом помещении, причем они еще радостно вздыхали. У них вызывала восторг раскаленная плита, на которой жарились умопомрачительные кушанья, им не надо было, как ей, заниматься ремеслом проститутки. – Не горюй, Диана, скоро мы обнимем нашу подругу, – сказала Пальмира, освободившись от торта. Она аккуратно открыла сумочку. Пальмира все боялась, что однажды утром окажется без гроша и не сможет заплатить даже за миску похлебки. Поэтому остерегалась делать подарки кому бы то ни было, ее жадность была всем известна. Но для Каэтаны Пальмира сделала исключение: сахарные голубки были куплены за ее счет. Она вытащила из сумочки горсть юбилейных свечек, все разного цвета. Полидоро молча смотрел, как Пальмира втыкала свечки в белоснежную поверхность торта. – А не красивее было бы, если бы все они были одинакового цвета? – спросил он, позабыв, что несколько минут назад публично оскорбил этих женщин. Такой интерес тронул Пальмиру. Правда, не хватало Каэтаны, уж та сумела бы подобрать цвета. – Во всяком случае, красиво и так, получается что-то вроде радуги, – просто ответила она. Полидоро обратил внимание на слишком тонкий фитиль одной из свечек и позабыл о поезде, а думал о том, как трудно будет зажечь все свечи разом. Малейшая неосторожность – и ветер или дождь помешают сохранить их горящими, пока Каэтана сама их не задует. – А не дурной ли это знак, если свеча погаснет, прежде чем ее задуют? Тюрбан Джоконды грозил свалиться. Ей было очень трудно удерживать его на голове. – Не думайте о плохом, Полидоро, – сказала она, заботливо поправляя тюрбан. – Вы вроде Вениериса, который так не доверяет жизни, что по любому пустяку взывает к богам. Но ему простительно, потому что он грек. Полидоро посмотрел на часы. Ужаснулся, увидев, как мало осталось времени. Повернулся, чтобы направиться на платформу. – Осталось семь минут, – сказал он, не трогаясь с места, – а Эрнесто еще не пришел. Как будто услышав это, появился запыхавшийся Эрнесто, по лицу его струился пот. – Еще немного – и я бы опоздал: Вивина задержалась с обедом. Я не посмел торопить ее, чтобы она чего-нибудь не заподозрила. Еще за утренним кофе она сказала, что у меня лицо как у конокрада. Я спросил, а какое у конокрада лицо, она ответила, что как у человека, совершившего преступление. Мы посмеялись. Потом она состроила лицо как у ясновидицы, которая никогда не ошибается. Увидев, что Полидоро бледен, Эрнесто тотчас забыл о своих затруднениях. – Почему у тебя такое лицо? Джоконда обеспокоилась, заметив, что цветы без воды вянут. – Даже магнолии боятся, когда минуты тянутся так долго. Она захлопала в ладоши, чтобы построить свое воинство соответственно театральным вкусам Каэтаны. Выйдя из вагона, та должна увидеть ровную шеренгу. Для такой актрисы, как она, важна каждая сцена. Кто однажды ступил на подмостки, тот уже начинает смотреть на мир совсем не так, как прежде. В самой спокойной обстановке сердце будет охвачено лихорадкой. – Куда ты, Джоконда? – с беспокойством спросил Полидоро. Джоконда пожала плечами, бремя как будто спало с ее души. – Хочу послушать издалека, как запыхтит паровоз. Точно щенок с высунутым языком или старик в постели. Слова эти задели Полидоро: Джоконда мстила, рисуя его портрет. Он хотел было ответить, но сдержал злость, глянув на стрелки часов, которые продвинулись еще на пять минут. – Эта проститутка оперилась за мой счет, а теперь посмеивается надо мной, – сказал он, обращаясь к Эрнесто. Аптекарь не увидел особой беды в этой перебранке: вроде петушиного боя, когда по двору только перья летят. Ему-то хотелось, чтоб в лицо ему впились крашеные ногти. – А ты представляешь себе, каково наяривать неукротимую шлюху, когда она царапает тебе лицо ногтями, накрашенными кроваво-красным лаком? Об этом Эрнесто мечтал постоянно. И старался разжечь похоть у других; на какое-то мгновение все лицо его источало сладострастие. Виржилио вернулся в здание вокзала. – Не хотите ли взглянуть на рельсы, до того как поезд прибудет? Ему стало как-то неловко от собственной настойчивости, к тому же он чувствовал на себе взгляд Нарсисо. – Как услышите свисток паровоза перед поворотом, дайте мне знать. Усевшись на стул, где перед этим сидела Себастьяна, Полидоро почувствовал тепло, оставшееся от ее пышного, необъятного зада. Это ощущение приятно отдалось у него между ног. Он с содроганием подумал о том мгновении, когда овладеет Каэтаной. Быстролетный образ одурманил его. С платформы вернулся Эрнесто. – Поезд, если не опоздает, прибудет через три минуты. Поторопись, Полидоро. Не то я обниму Каэтану раньше тебя, – сказал он, подзадоривая друга. Лицо Полидоро приняло вдруг страдальческое выражение. – Ну не свинство ли, если этот проклятый зуб разболится именно сейчас? Пока обсуждали эту проблему, занервничал Виржилио. – Я чую запах угольной гари, значит, поезд подходит к повороту. Спорю с кем угодно, что Каэтана появится в желтом, это ее любимый цвет. Вся эта беготня волновала Полидоро, да еще на платформе кто-то хлопал в ладоши. Он боялся, что жизнь так и пройдет стороной из-за того, что он не захотел видеть, как Каэтана ступит на ту землю, где когда-то была счастливой. По лбу его струился пот. Эрнесто подумал – жар. Однако фазендейро, не желая сострадания, громким голосом провозгласил: – Женщины – неблагодарные созданья. Своей любви Полидоро не стыдился. Она горела в его сердце и на лице одновременно. Эрнесто, видя друга в таком состоянии, опасался, как бы эта любовь не обернулась холодным и мрачным застенком. Ему было жаль и фазендейро, и себя, и тех надежд на счастье, которые оба питали. – Поезд подошел к повороту. Слышишь? – сказал он. Полидоро собрал все силы, заставил себя улыбнуться. В эти минуты ему хотелось вдруг помолодеть. – Я не слышу, но сердце мое слышит. Оно видит Каэтану в последнем вагоне, она высунулась в окно, жаждет узнать каждое дерево, каждую крышу в Триндаде. И меня тоже, но я буду стоять на платформе позади всех, за толпой, машущей платками и руками. А верно, что я за эти двадцать лет не изменился? Мольба эта, обращенная к Эрнесто, предназначалась Каэтане, которая была еще далеко. Полидоро не нужна была правда, от Эрнесто он ждал милосердной лжи. Прикрывшись какой-нибудь выдумкой, он наберется храбрости и выйдет на платформу вместе с остальными. Тишину погожего дня прорезал свисток локомотива на повороте. Эрнесто положил руку на плечо Полидоро. – Почему так получается, что прогресс в Бразилии всегда лишает нас какой-нибудь традиции, составляющей часть нашей души? Например, куда подевались поезда? Как нам теперь проследить их путь на северо-восток или юг, если тут и там повыдирали рельсы, точно гнилые зубы? – сказал Полидоро, пытаясь заполнить брешь между страхом и надеждой. Эрнесто, ярый приверженец прогресса, прокладывавший просеки в лесах, оживился. – Для Бразилии с ее пространствами остаются лишь автомобиль, автобус да самолет. Этот чертов Андреацца срывает рельсы со шпал собственными руками. Для этого Бог и сотворил его здоровым как бык. Выйдя на платформу, Полидоро стал рядом с Виржилио, который высматривал в окнах подходившего поезда какое-нибудь знакомое лицо. – Интересно, машинистом все тот же Педро, который привозил мне книги и журналы из Рио-де-Жанейро? – сказал Виржилио, морщась от дыма и копоти. Ветром, поднятым движением поезда, качнуло дощечку с выжженным на ней словом «ТРИНДАДЕ». Пассажиры, удивленные обилием встречающих, махали из окон в надежде встретить кого-нибудь из друзей, разбросанных по маленьким городкам страны. – Глядите-ка, вон Каэтана! – завопила Диана, нарушив предписание Джоконды держаться скромно и тихо. – Да где? Я не вижу! – И Пальмира, разволновавшись, нарушила строй шеренги, а за ней последовали Диана и Себастьяна. Джоконда пыталась удержать Пальмиру, ухватив ее за подол, вернуть в строй. Себастьяна, не владевшая собой от волнения, хотела найти поддержку у Виржилио. Но тот не пожелал занимать руки, чтобы иметь возможность обнять Каэтану, а перед этим устроить ей овацию, как только она ступит на платформу, точно на подмостки театра, и поэтому весьма непочтительно отмахнулся от Себастьяны. Эрнесто не видел Каэтаны среди пассажиров. – Где же она? – спросил он у Виржилио. – Мне ее не разглядеть, я же постарше вас. И Виржилио поспешно отошел: еще и Эрнесто хочет перехватить причитающиеся ему объятия Каэтаны. Себастьяна отыскала Джоконду в толпе сошедших на платформу пассажиров. – А ведь торт мы так и оставили в зале ожидания? Кто его караулит? К ужасу Себастьяны, и Джоконда не пожелала составить ей компанию. – Оставь меня в покое, разбирайся сама, – заявила она и отошла. Но тут же, в порядке примирения, сказала: – Почему все эти люди вышли на платформу, если им надо ехать дальше? А пассажиры вышли в надежде купить какие-нибудь сладости или газеты, чтобы убить время в пути. – Где мы? – спросил один из пассажиров. Полидоро не удостоил его ответом. – Что за дерьмовый городишко? – сердито продолжал тот. Полидоро ждал встречи с Каэтаной, и ему казалось, что шум толпы на платформе указывает ему место, где сошла актриса. Диана, влекомая той же мыслью, прошла мимо фазендейро и врезалась в толпу. Ее тревога возросла, когда послышался свисток паровоза, извещавший об отправлении, и пассажиры бросились к своим вагонам. – Да вон Каэтана! – закричала Джоконда и побежала к женщине, стоявшей в глубине платформы. Актриса, однако, не трогалась с места и не раскрывала объятий. Джоконду это не смутило. Каждый шаг приближал ее к Каэтане, и это определяло цель ее жизни. Видела она все хуже, пот и слезы застилали глаза. Она едва не столкнулась с грузной женщиной, которая чуть не опрокинула ее. Хотя все внимание Джоконды сосредоточилось на фигуре Каэтаны, она разглядела впереди Диану – эта зазнавшаяся шлюха, эгоистка несчастная, хотела сама пожать все лавры. Виржилио не отказывался от соревнования: обогнал Джоконду, за ним следом бежала Себастьяна, чуть ли не наступавшая ему на пятки. – Отвяжись от меня, Себастьяна, я тебе не сват и не брат! – прокричал он, желая, чтобы она убралась восвояси, тем более теперь, когда тень Каэтаны, едва различимая под навесом, где не было фонаря, маячила перед ним. – Каэтана, Каэтана! – волновался Виржилио. Актриса меж тем колебалась, то ли ей остаться в Триндаде, то ли внять крикам пассажиров и машинисту, который уже тронул поезд и махал ей рукой. Но как только поезд набрал ход, эта женщина с неожиданной ловкостью вспрыгнула на площадку последнего вагона. И когда оттуда помахала стоявшим на платформе в тоске и печали, знакомой тем, кто испытал скуку захолустных городков, все удостоверились, что это не Каэтана. Диана, до хрипоты кричавшая, чтобы Каэтана спрыгнула на ходу с поезда хотя бы с риском ушибиться, подумала, что разочарование – это побитый молью балдахин. И стала искать утешения у Пальмиры и Себастьяны, забыв, что минуту назад оскорбляла их. – Если это не Каэтана, то где же она? Виржилио нуждался в человеческом тепле, которое он иногда получал в объятиях женщин, и подошел к ним. Однако Диана не желала предоставлять ему убежище. – Думаете, я не видела, как вы нас опередили, чтобы первым обнять Каэтану? Подобный эгоизм ранил чувства учителя. Он вспомнил, что в черные дни истории мужчины восставали против добродетелей, которыми раньше восхищались. И Виржилио предпочел молчание язвительному ответу, возможно оскорбившему бы Диану: всем им в этот день пришлось поволноваться. Особенно сочувствовал он Джоконде, стоявшей на краю платформы и, казалось, готовой броситься на рельсы, как Анна Каренина, так как она не могла уразуметь, что заставило Каэтану опоздать на поезд или же отказаться от поездки в Триндаде. Полидоро не спешил вернуться в зал ожидания, его внимание привлекла газета, выброшенная кем-то из пассажиров из окна вагона: думал, что найдет записку между ее страницами, которые перебирал ветер. Эрнесто, понимая его настроение, подобрал газету, но никак не мог решиться утешить друга, сказав, что Каэтана из-за гриппа или неожиданного траура не смогла соответствовать его ожиданиям или же, накопив в душе столько сокровищ, побоялась столкнуть их с действительностью. Если она отказалась от посещения Триндаде, у нее остался по крайней мере набитый вещичками дорожный баул, а у Полидоро – ничего, ведь приезд Каэтаны был для него мечтой, которую сытная повседневная еда и копоть паровозного дыма развеют навсегда. Для простого смертного мечтать – непозволительная роскошь. – Пойдем отсюда, ветерок поднялся, – сказал Эрнесто. Перед вертушкой для пассажиров, через которую Полидоро решил вернуться в зал ожидания, он столкнулся с Джокондой: та остановилась, ожидая, что фазендейро уступит ей дорогу. А он предпочел поступить невежливо. Прошел первым. Заржавелая вертушка заскрипела, и звук этот болью отдался в его сердце, как сигнал о том, что в шестьдесят лет нечего дожидаться праздника. В зале Джоконда решила быть осторожной с Полидоро: не хотела, чтобы в глазах ее он увидел скачущего в поле зайца, которого оба хотели подстрелить из одного и того же серебряного ружья. Хоть и с некоторым опозданием, она все же постаралась уязвить его: – Не надейтесь. Каэтана и не думала садиться на этот поезд. Она просто-напросто передумала возвращаться в Триндаде, оставила нас навсегда. Джоконда едкой кислотой разрушала мечту Полидоро, после того как телепатическим путем убедила Каэтану остаться в столице: поднаторевшая в своем ремесле шлюха не могла примириться с мыслью о восторжествовавшей любви. – Что ты хочешь этим сказать? – с трудом вымолвил Полидоро. – Каэтана нас обманула. Захотела, чтобы мы были счастливы всего четыре дня. Самоуверенность Джоконды росла по мере смятения Полидоро. – Знать, суждено нам оплакивать ее отсутствие до конца наших дней. Тут бесцеремонно вмешалась Диана: она проголодалась и хочет вернуться в пансион. Джоконда посмотрела на часы. Она и сама проголодалась, и это ее удивило: желудку явно не было никакого дела до ее переживаний. Подошел Виржилио, все помыслы которого занимал торт. Рот заполнился слюной, и это мешало говорить, но, не желая сам выступать с какими-то предложениями, он предоставил слово Диане. – Я не собираюсь тащить торт обратно домой, – сказала она. – Уж лучше оставить его здесь на съеденье муравьям. На вокзальной скамье высилась трехступенчатая пирамида. Пальмира тоже отказалась нести торт обратно, предложив съесть его тут же. Раз уж Каэтана не пожелала отведать этого лакомства, надо поделить его на всех и съесть за ее здоровье. – Он же в честь дня ее рожденья. – И начала дрожащими руками зажигать свечи. – Пальмира права, – сказал Эрнесто с молчаливого одобрения Полидоро. – Лучше отпраздновать день рождения Каэтаны, чем забыть о ней. Фазендейро, не говоря ни слова, смотрел, как Себастьяна платком Виржилио вытирала вытащенный из кармана нож, поэтому до него не дошел голос Нарсисо, прозвучавший словно из жестяной банки, хотя в нем и слышался укор: – А кто загасит свечи? Кто возьмет на себя роль Каэтаны? Полидоро поблагодарил его движением руки. Теперь все его внимание было сосредоточено на Джоконде. Он не хотел терять ее из виду, раз уж она присвоила себе память о Каэтане. Та не очень-то доверяла мужчинам: опять они, чего доброго, попытаются изгнать женщин с праздника, возникшего по счастливому замыслу Трех Граций. – Никто не будет задувать свечи, – сказала Джоконда, сознавая возможные опасности. – Сами догорят, после того как согреют наши остывающие души. Выхватив нож из рук Себастьяны, она вонзила его в торт. Первый кусок преподнесла Полидоро, как того требовала вежливость. Тот с благодарностью откусил, но истинного наслаждения не получил, крошки падали на рубашку, он на них не обращал внимания. – А мужчинам куски больше, чем нам, – запротестовала Диана, видя, как Джоконда щедра к мужчинам. – Это и понятно: они проголодались больше, чем мы. Треволнения дня поглотили протеины, которыми Эрнесто напитался за обедом: он тоже чувствовал голод. – Только первосортная кухарка может изготовить такой торт, – похвалил он стряпух. – Ешьте на здоровье. Третий этаж мы уже сняли, осталось еще два. Джоконда примостилась на полу рядом со своими подопечными. В тишине слышалось жужжанье мух, стремившихся к сахарным голубкам. Пальмира отгоняла их липкой от глазури рукой. – А который час? – спросил Виржилио, доедая второй кусок торта. Полидоро тоже уговорили взять еще один, рот его был забит бисквитом. – Как жаль, что мы не захватили с собой варенья. – Пальмира жалела Полидоро, у которого на душе кошки скребли, хоть он и жадно уплетал торт. У женщин, обескураженных неудачей предприятия, подгибались ноги. Виржилио в разрезе юбки заметил черные курчавые волоски, буйно выбивавшиеся из-под белых трусиков. Но он совсем выдохся и хотел только растянуться на постели у себя дома: как и все остальные, чувствовал себя без сил и желаний. Блаженное состояние, склонявшее разве к тому, чтобы поговорить о печальной истории Бразилии, которую обычно замалчивали. Духота сулила дождь. Джоконда пользовалась увядшим букетом как веером. При каждом движении облетали лепестки. Минуты тянулись нескончаемо долго, но стук в дверь вернул всех к действительности. Кто-то помешал их сиесте, и это напугало Нарсисо. Он подошел к двери. – Кто там? – спросил он, нарушая полицейские инструкции. Однако, смутившись присутствием стольких людей, выхватил револьвер и распахнул дверь. Вошел запыхавшийся Франсиско. – Как хорошо, что вы все здесь. Не надо бегать от дома к дому. И Франсиско улыбнулся, довольный важностью своей миссии. Обратился к Полидоро: – Догадайтесь, кто к нам приехал, – и переправил обмусоленную зубочистку из одного уголка рта в другой. Полидоро не шелохнулся. Присутствие Франсиско почему-то напомнило ему о семейных обязанностях. Пора вернуться домой и принять холодный душ. – У нас тут ничего нового, Франсиско. Но можешь угоститься тортом, – равнодушно сказал он. Франсиско убоялся, как бы его не посчитали сплетником, и отказался от куска торта, который предложила ему Пальмира. Посмотрел на женщину с презрением, посчитав себя оскорбленным, и сделал вид, что собирается уйти. Однако к двери не пошел, а все смотрел на Полидоро, но фазендейро сидел на полу и казался ко всему безучастным. Франсиско, не зная, что делать с драгоценностью, которую хранил на кончике языка, решил повременить и помолчал с видом оскорбленной добродетели. Наконец его все-таки прорвало. – Скорей идите, Полидоро. – Его скрипучий голос звучал драматически. – Куда? – спросил Эрнесто, очнувшись от сонного одурения. – В гостиницу «Палас». Приехала Каэтана со своей труппой. Радиола дядюшки Веспасиано побывала чуть ли не в половине городов Бразилии, вобрав в себя пыль бесчисленных дорог. И как ни старался Балиньо протирать ее смоченными в спирте ватными тампонами, мелодии Вагнера в гостинице «Палас» не достигали нужного звучания. Голос Изольды, вещавшей озабоченному Тристану о капризах жизни и смерти, доходил до закрывшейся в спальне Каэтаны приглушенным. В гостиной Балиньо, не забывая менять пластинки на диске радиолы, распаковывал чемоданы, разбрасывая по полу ноты, тряпки, дорожные сувениры. Стараясь угадать тайные желания Каэтаны, подбирал музыку, соответствующую ее настроению. Некоторые арии уводили Каэтану далеко: ей виделся безлюдный пейзаж, который только она и могла определить на карте. В это путешествие она не брала Балиньо, хоть ему того и хотелось. Такая идиллия без него была не по душе Балиньо, и он бился за то, чтобы вернуть Каэтану обратно. – А где этот самый Триндаде? – спросил он однажды в минуту подобного огорчения. – У черта в заднице. – Каэтана расправила часто дышавшую грудь. – Боги там потеряли сапоги и не пожелали за ними вернуться, но все равно мы туда доберемся. Не знаю только, в какой день какого года. – Из ее трепещущих ноздрей как будто летели искры. Балиньо прибавил громкость. Тяжелые драпировки гостиной, старинная мебель, украшенная безделушками и только что реставрированными, еще пахнувшими клеем вазочками, нагоняли на него тоску. С момента приезда в Триндаде он искал кого-нибудь, кто был бы готов слушать его рассказы. Жалобы Изольды закончились, так и не растрогав Каэтану, закрывшуюся в спальне. Равнодушие этой женщины к эпилогу оперы обрекало Балиньо на добровольное заточение в этой чертовой гостиной. По собственной инициативе он протирал диски, пока на них не оставалось ни пылинки. Уж на этот раз Каэтана будет внимать речам Флории Тоски в защиту возлюбленного, с которым грозит расправиться жестокий тиран Скарпия. Зеркало души Каэтаны, чувствительное к искусству вокала, должно будет разбиться на тысячу осколков, обнажив пышную крону ее сердца, того самого сердца, которое Балиньо каждый Божий день старался украсить, собирая осколки зеркала. Трогательное сопрано, звавшее к милосердию, звучало убедительно в старенькой радиоле. Будь жив дядюшка Веспасиано, он бы страдал от такого убожества. Балиньо потер руки, весьма довольный своим злодейством. Он чувствовал себя кукольником с ярмарки в Каруару, сознающим свое убожество бродячего лицедея, но все же способным вести такую куклу, как Каэтана, которая иногда платила ему руганью, поношеньем и пачулями. Меж тем зеркало ее души каким-то чудом, вопреки здравому смыслу, не рассыпалось на тысячу осколков. Возможно, приезд в Триндаде притупил чувствительность актерской души, в которой царил теперь болезненный мир ее собственных воспоминаний. Балиньо подождал пять минут, следя за стрелками часов. Потом постучал в дверь спальни. Каэтана всегда отличалась широтой души: только она могла мечтать о городе, куда они приехали, как цыгане, собрав все свое достояние в тощий багаж, в надежде прожить несколько дней в гостинице «Палас». – Входи! – Крик Каэтаны перекрыл тоскливую жалобу Тоски. Комнату слабо освещала единственная лампа с розовым кисейным абажуром, и Балиньо не сразу увидел, где же Каэтана. Пробирался на ощупь вдоль стены. – Ну где еще я могу быть, если не здесь! Она сидела за туалетным столиком и, смотрясь в зеркало, терла лицо губкой. Быстрыми движениями, как ни старалась, создавала черты лица, которые казались не ее, а чужими. При скудном свете не виден был жемчуг зубов. Каэтана никак не показала, что признает туалетный столик как часть своего прошлого. Обычно Полидоро сидел на кровати и смотрел на нее, пока она расчесывала свои длинные черные волосы и вовсе не заботилась о том, что будит в нем пламенное желание, его так и подмывало наброситься на нее, раздвинуть ей ноги и отдать свою плоть во власть безжалостного лона. Для Полидоро оказалось непросто водворить туалетный столик обратно в гостиницу: Джоконда клялась, что эта вещь принадлежит ей. Якобы Каэтана подарила ей столик накануне своего отъезда, хотя он входил в гостиничное имущество. – Ты со своими Тремя Грациями просто выкрала этот столик, действуя за моей спиной. Будь любезна вернуть его на место. Джоконда изобразила изумление. Затянувшееся бабье лето поиссушило последние крохи, оставленные Каэтаной ей на память. – Разве вы не понимаете, как тяжко было Каэтане оставить в этом приюте для роскошных проституток и бессовестных коммивояжеров зеркало, навеки запечатлевшее ее красоту? – посетовала она, уступая. Балиньо вдохнул аромат жасмина и лаванды, исходивший от постели. Каэтана еще не ложилась на белоснежные простыни. Неустанно расчесывала волосы, обихаживала голову, чтобы мысли в ней прояснились, пока в сердцах не швырнула щетку на ковер. – Какой смысл бороться, Балиньо? Боги все равно победят. Они подлые: придумали изгнание, чтобы внушить нам тоску по родине. Прекрасно знали раньше меня самой, что я еще суну голову в эту дыру, где ценят только коров и навоз. Балиньо попробовал успокоить ее. Ему было больно видеть, как она выходит из себя. – Слышите? – обратил он ее внимание на музыку. – Это поет Каллас. Хоть музыка обычно и переносила Каэтану в ту страну, откуда она возвращалась окрепшей духом, теперь она все продолжала нападать на вершителей своей судьбы. – Поначалу я любила всех богов, даже самых непутевых. Но они отказались от меня: бросили, заставили скитаться по самым паршивым городам этой дерьмовой страны. Почему они так поступили со мной? Только потому, что дядюшка Веспасиано подавал мне утром не только кофе, но и добрую порцию обманных мечтаний? Чтобы лучше слышать, Балиньо пододвинул скамеечку поближе. В обыденной жизни Каэтана сохраняла те же телодвижения, какими пользовалась на подмостках или на арене, такие же величественные, хотя и там текст роли порой бывал жалок в угоду непритязательной публике. – Как я могу согласиться с тем, что они, не спросив меня, внесли в мою жизнь трагедию и крушение? – У Каэтаны пересохло в горле, и она жадно выпила стакан воды, поднесенный Балиньо. Преувеличенно широким жестом сбросила накинутый на плечи плащ. Пригласила Балиньо сесть на него. Тот краешком глаза посмотрел на кофточку: изношенный атлас едва сдерживал напор грудей. – Эти боги, как сукины дети, дерут ногтями мое тело. Но здесь, в Триндаде, я им отомщу. Она крепко схватила Балиньо за руку. Тот попытался высвободиться, но это оказалось не так-то просто. Желая сдержать излишне бурные порывы души Каэтаны, Балиньо сделал ответный ход: – В один прекрасный день радиола скапутится. И мы похороним ее под смоковницей, на которой повесился Иуда, чтобы привлечь к себе внимание христиан. Глядя на Каэтану при слабом свете лампы под розовым абажуром, Балиньо старался оценить степень ее интереса к истории с Иудой. Каэтана всегда вникала в его задумки, прислушивалась к его мнению, так как верила, что Балиньо способен доставить в ее дом весь мир. И, разумеется, ей нравилось его сопротивление всякой банальности. Каэтана продолжала сердиться: жизнь, которую Балиньо пытался вдохнуть в нее, не обладала тем богатством, какого ей хотелось. Хоть она не брала Балиньо с собой в страну грез, он не спеша начал говорить: – Я читал, что Иуда был шпионом некоего римского сенатора, забытого императором и потому решившего разрушить империю. С этой целью он снабдил римскими золотыми монетами солдат, чтобы они распяли Христа Иудейского. Он предвосхищал, что пророк может создать могучую религию, во имя которой рабы не пожалеют жизни. Так что, когда убьют Христа, разразится революция отчаявшихся людей, готовых быть растерзанными львами на аренах в обмен на царство небесное. Это было непонятно римлянам, владыкам мира и царства фантазии, они позавидовали такой силе страсти. И им самим захотелось иметь у себя дома мантию высоких чувств, которая защищала бы их от зимних холодов и отчаяния. Они были уверены, что с этой мантией на плечах им станут доступны и высокие помыслы. Вот сенатор и призвал Иуду. Рассеянно слушавшая Каэтана вернула Балиньо в гостиничный номер. – Да о чем ты толкуешь, когда для нас важна только радиола. Работает она или нет? – Этой нетерпеливой репликой Каэтана начисто сгубила историю, которую рассказывал Балиньо. – Пока что держится, но однажды может сорваться на высокой ноте такой певицы, как Каллас. Балиньо, молодой человек деликатного сложения, обладал даром ежедневно пичкать Каэтану ложью, замаскированной под реальность. Взамен Каэтана давала ему незабываемые уроки. – Ты сам не понимаешь, что говоришь, Балиньо. Эта радиола знает о нас больше, чем мы сами. Собственно говоря, она присутствовала при моем рождении и будет рядом со мной, когда придет мой смертный час. Дядюшка Веспасиано не простил бы мне, если бы я дала ей умолкнуть навеки. Каэтану расстроил этот разговор. Она сделала знак рукой, чтобы Балиньо зажег свет: хотела разглядеть окружающие предметы и самое себя в зеркале. – Посмотрим, не рассеет ли свет мои черные мысли. Наконец-то Каэтана разглядела, как подготовил номер для нее Полидоро. – Как я погляжу, он моложе меня: у меня сейчас события прошлого мешаются в голове, а он все помнит ясно. Номер такой же, каким был раньше, Полидоро не пропустил ни одной мелочи. Сохранилось даже пятно от масла из перобы, которое она пролила, когда торопилась в цирк. Балиньо начал выдвигать ящики. Открывая чемоданы, быстро отделял предметы домашнего обихода от театрального реквизита, хотел привести все в порядок. – Когда мы поедем дальше? – спросил он, складывая предметы одежды. Каэтана посмотрела на ладонь правой руки: главные линии судьбы казались размытыми, к тому же она не унаследовала от дядюшки Веспасиано умения толковать их. Кстати, Веспасиано по доброте душевной всегда придумывал такую судьбу, о какой мечтал собеседник, старался заставить его почувствовать себя счастливым. По его мнению, иллюзии должны приходить к человеку с первым светом дня, с первым глотком кофе. Исходя из этого убеждения, он и будил Каэтану. Та отбрыкивалась – не выспалась. – Взгляни, девочка, уже совсем светло. Разве ты не знаешь, что солнце – лучший друг человека? А вот луна, напротив, враждебна и коварна. Однако, не желая, чтобы Каэтана переняла от него эти предрассудки, он тут же улыбался, показывая черные зубы, каких у него был полон рот. – Я не знаю, как надо воспитывать бразильских девочек. Знаю лишь, что тебя я воспитал так, чтобы ты была свободна и поменьше спала. Где это видано, чтобы люди вроде нас с тобой валялись в постели, пока жизнь сама не постучится в дверь? Нам пора в путь, надо упаковать чемодан, снова надеть маску на лицо: плохо нам придется без наших масок – мы станем некрасивыми и заурядными. Или ты предпочитаешь быть не актрисой, а богатой бездельницей? С мешком денег, но без чар, которыми пробуждают у людей обманные мечты? На свою внешность Веспасиано не обращал внимания, брюки подпоясывал веревкой, лишь бы не спадали. Живот у него округлился от пива, которое он пил в придорожных тавернах на глазах у Каэтаны, ведь та с детских лет была с ним неразлучна. – Я тебя подобрал, можно сказать, из корзины, прибитой к берегу Нила. Предпочел воспитать тебя сам, а не в домах, крыша и стены которых пропитаны ядом: не хотел, чтобы ты научилась вышивать и стряпать. Может, я был не прав, а? Веспасиано проводил пятерней по ее волосам, чтобы они лежали свободно. Видя, что она растет хорошенькой, заставлял ее бегать, принимать позы статуй, отрабатывать смех, который был бы слышен за сто метров. – Никогда не ленись, девочка. И не отказывайся от мечты. В ней наше спасение, без нее на сцене делать нечего. Иногда приходится выступать на арене цирка, такова наша горькая доля, иногда – на подмостках, гвозди в которых того и гляди проткнут подметку. Но настанет день, и ты будешь выступать в Муниципальном театре Рио-де-Жанейро. В этот день он сам отведет ее в артистическую уборную: хочет увидеть, как племянница наложит грим, позволяющий изобразить смущение или страсть. Он соберет последние гроши, но отметит ее успех корзиной цветов, которую ей поднесут, когда она выйдет благодарить публику за аплодисменты. – Задумывалась ли ты о том, что в один прекрасный день выйдешь на сцену, где выступали Айседора Дункан и Сара Бернар? Известно ли тебе, что великая французская актриса в этом театре сломала ногу, которую потом пришлось ампутировать? Слушая Каэтану, Балиньо забывал о делах, о своих обязанностях. Его волновала нарисованная ею картина. Каэтана жестикулировала, вставала, снова садилась за туалетный столик. Она пополнела, но ее дородность не нарушала запутанных нитей фантазии, которыми его сердце было привязано к Каэтане и которые с каждым днем становились все крепче. – В тот день, когда расскажут подлинную историю бразильского театра, нельзя будет не упомянуть дядюшку Веспасиано и других таких же актеров. Я не говорю об этой дерьмовой официальной истории, которая только и делает, что доит преуспевших блох в человеческом облике, заполонивших театры больших городов. Я говорю о нас, о тех бедолагах, которые кочуют по глубинке страны и выступают на цирковых аренах, на временных подмостках, без прожекторов, иногда даже при свечах. Тут она немного умерила пыл и стала разбирать ожерелья, которые Балиньо достал из шкатулки, сев рядом с ним на ковер и развлекая воспоминаниями, вызываемыми той или иной вещью. Балиньо с нежностью вдыхал запах, исходивший от ее бедер: не хватало только прослезиться, чтобы доказать Каэтане свою любовь. Та делала вид, что не замечает страстей, вскипающих, как пена, в этом городе, где живут коровы и сифилитики. – Не заботься так об историях, которые тебе приходится выдумывать, – сказала Каэтана, чтобы чуточку понизить чувствительность молодого человека. – Надо будет, так я сама извлеку на свет Божий какую-нибудь историю, их у меня тьма. Не забывай, что многое мне рассказал Веспасиано. А лучше дяди никто не мог говорить о подлинной истории Бразилии, об исхудавших и отчаявшихся людях, которых мы встречаем на этих дорогах. Это все люди, обреченные на забвение. Кто расскажет им их собственную историю или поговорит о них после смерти? А самая страшная смерть – это забвение, когда никто о тебе и не вспомнит. Что значит прожить, не познав славы? Терпение Каэтаны истощилось, она встала. Что смотреть на нищенские пожитки, выскакивающие из чемоданов, точно живые лягушки! По ковру разбросаны болотные твари. – Мы тащим на горбу собственную нищету. Наше имущество – песок, балласт. Если продать все, что здесь разложено, не хватит на тарелку фасоли. Не жизнь – дерьмо! Каэтана обратила внимание Балиньо на альбом газетных вырезок. Он хотел передать его ей. – Не хочу я его просматривать. Что эти вырезки по сравнению с талантом? Вся моя жизнь уместилась на нескольких страницах, – горестно сказала Каэтана, взглянув все же на другие вещи. – Дай-ка мне дядину фотографию. Веспасиано как будто улыбался ей. Лежа в гробу из самых дешевых досок, который от дождя мог развалиться, он выглядел гордым и радостным – ничего он не боялся, ни нужды, ни безрадостной судьбы. – Теперь я понимаю, что дядя был сумасшедшим. Даже вызов богам бросал, сопровождая его заурядными жестами. Впрочем, он уверял, что заурядность в актерской игре – это как раз то, что заставляет улыбаться и детей, и стариков. Может, дядя был прав? Балиньо показал Каэтане фотографию дворца. Украшавшие озеро лебеди сверкали, точно фарфоровые, казалось, они никогда не летали. – Это дворец Итамарати[17], – пояснил Балиньо, заметив изумление Каэтаны. – А нам-то что в нем? Разве ты не понимаешь, что мы обречены держаться друг за друга? Кто может нас разлучить, Балиньо? Что мы друг без друга? Ты можешь себе представить Князя Данило без меня? Но, несмотря на подобные дворцы, мы колесим по Бразилии, зная, что, когда мы состаримся, она забудет о нас. Ведь мы даже не имеем права на социальное обеспечение. Балиньо убрал фотографию: сказочный дворец растаял, как мираж, но вид обиталища элегантных и воспитанных людей пробудил в молодом человеке неясную мечту. Нет, он никогда не покинет Каэтану и не станет слушать какие попало истории, он привык к ее ярости, когда она бросала ему короткие фразы, большинство которых заимствовала из пьес, игранных с младых лет вместе с дядей Веспасиано. – А разве у меня есть другая семья? – сказал Балиньо, как бы утверждаясь в своем намерении остаться рядом с Каэтаной. Та меж тем круговыми движениями гладила живот, в рассеянности как будто не заметив объяснения в бескорыстной любви. – Мой желудок бунтует, это от голода. Балиньо принес еду: молоко, яблоко и яйцо вкрутую – слишком скудная закуска после путешествия в кузове грузовика рядом с козой, которую шофер всегда возил с собой. Ее блеяние сливалось с народными куплетами, передаваемыми по радио. Каэтана запротестовала против бедности, которая шла за ними по пятам: – Почему это меня хотят посадить на тюремный рацион? Она стояла в длинной лазурной рубашке и била себя в грудь, закрывая и открывая глаза. – Неужели я настолько постарела, что уже и Полидоро знать меня не хочет? А может, он обеднел? Балиньо бросился на колени рядом со скамеечкой. – Пожалуйста, не говорите о старости. В Бразилии нет такой другой актрисы, как вы! Назовите хотя бы одну, которая сумела так растревожить сердца зрителей. Аромат жасмина исчез, уступив место запаху женского тела, исходившему от бедер Каэтаны. Лишившись внезапно чувства душевной близости с этой женщиной, Балиньо вдруг ощутил физическое влечение, вызванное, несомненно, таинственными флюидами, которые Каэтана, несмотря на то что была огорчена, продолжала источать через поры своего тела. Чтобы побороть воображение, способное заставить его взбрыкнуть, как молодого жеребенка, Балиньо начал говорить. Каэтана была довольна тем, что Балиньо стоит перед ней на коленях и старается примирить ее с враждебной реальностью, в которой ее талант актрисы так и не получил должного признания. – Иногда у меня возникает впечатление, будто я забываю какие-то слова роли. К тому же я повинна в том, что полнею и придаю слишком большое значение пустым мечтам. Балиньо гладил ее лодыжки. Она носила только сандалии, иногда надевала кольца на пальцы ног, как это делала Габриэла Безанцони, итальянская певица, из-за любви прожившая в Бразилии несколько лет. – Если этот жалкий ленч прислал Мажико, скажи ему, пусть не заблуждается по поводу наших лохмотьев: искусство заставляет нас так одеваться. А кроме того, за кого он нас принимает? За банкиров? Пусть знает, что мы княжеского рода. Ведь это мы даем имена чувствам и безобразным голодным лицам бразильцев, которые упорно продолжают мечтать. Иди сейчас же на кухню. Мы наедимся досыта вкусными вещами. Я должна умастить мой желудок жирами, которыми будут питаться мои мечты, а счета пусть посылает Полидоро Алвесу. Он их оплатит. После таких слов Балиньо мог уже не опасаться за ближайшее будущее: Каэтана доказала, что общественная структура страны не нуждается в их услугах. Рядовым искусства в качестве единственного утешения осталось истирать до дыр подметки на дорогах, пока не приберет их смерть. Начиная с этой пятницы, Полидоро будет подмазывать их медом: то, в чем судьба отказала им в прошлом, теперь будет возмещено вдвойне. – Я принесу на подносе семь жирных коров Египта, – сказал Балиньо, блеснув знанием Библии. Некоторые фразы он воспринимал как награду, особенно когда не было ни крошки хлеба. Тогда он хмурыми вечерами еще быстрей сочинял всякие истории. – Будь то Египет, Париж или Кохинхина, но принеси еду, – сказала Каэтана, смеясь, она уже забыла о своих огорчениях. За какую-то долю секунды лицо ее помолодело. Оно теперь излучало чувственность, приводившую в восторг ее оруженосца, который направился на кухню. Однако, открыв дверь, он отступил, оставив ее полуоткрытой. – Что случилось? – спросила Каэтана из спальни. – По-моему, это он на пороге. Что ему сказать? Каэтана остановилась, забыв о театральных жестах. Напряглась так, что заныли мышцы. Балиньо подбежал помочь ей и снова почувствовал запах женщины, перемешанный с ароматом духов. И вдруг, охваченный тайным и самому себе неясным самолюбием, которому нет названия, он позавидовал судьбе этого человека, а себя почувствовал беспомощным. В трудные минуты Каэтана давала волю чувствам, какими бы сильными они ни были, основываясь на странной мечте, которую дядя оставил ей в наследство вместе с фасолью, маниоковой мукой и тропическими фруктами. – Что сказать этому человеку? Разве он не король Триндаде? – в тревоге повторил свой вопрос Балиньо. – Выключи верхний свет, и пусть Полидоро войдет, – скомандовала Каэтана. Забыв о том, где оставила плащ, начала искать его на ковре. Балиньо повернулся и вышел, не попрощавшись. Рост Данило позволял ему дотягиваться до безделушек, которые Каэтана забрасывала на шкафы, что вызывало насмешливую улыбку Балиньо: он словно безмолвно намекал, что природа наделила Данило избытком мышц в ущерб серому веществу. Его толстые жилистые руки едва ли годились для того, чтобы нежно взять женщину за талию. Когда Данило спрашивали, почему его прозвали Князем[18], он упорно отмалчивался и принимался ретиво начищать серебряные медали за участие в войне с Парагваем, которые таскал в вещевом мешке. Точно так же он отказывался назвать свой настоящий возраст. Если друзья настаивали, долго моргал беспокойными зелеными глазами и разом сбавлял себе десять лет жизни. Он столько раз лгал, что в конце концов пришел к убеждению, будто говорит правду: желая показать резвость, прыгал по лестницам через две ступеньки, рискуя оступиться. Иногда, если его одолевало ощущение старости, когда в груди как будто били тысячи барабанов и меркнул дневной свет, Данило напивался. Как-то вечером, не решаясь вернуться в свой номер, он постучал в дверь Каэтаны. Та сразу почувствовала запах спиртного и глубину несчастья товарища. Данило стащил берет, подарок некоего каталонца, и Каэтана с удивлением обнаружила, что он обрит наголо. – Что вы сделали со своими волосами? Оказалось, утром, глядясь в зеркало, Данило увидел седые волоски и дряблые, как у старика, черты лица, что никак не соответствовало его физической силе, понял, что ему вот-вот стукнет пятьдесят, взял бритву и обрил голову. – Только пожалуйста, Каэтана, никому не открывайте мой настоящий возраст, иначе все узнают, что я всю жизнь лгал. Если уж надо будет скрыть мои бумаги, похороните меня как последнего нищего. Мне нечего сказать богам, определившим мне уделом прозябание. – И почесал затылок обкусанными ногтями. Он заранее переживал, представляя себе, как у его гроба раздастся циничный хохот, а ведь смерть сама по себе достаточная кара. – Идите спать. Завтра хмель пройдет. – Каэтане не терпелось отправить Данило в его номер. Но тот уперся: такого артиста, как он, можно судить только по игре на сцене, а в обыденной жизни, как говорит Балиньо, у него и речь корявая, и жестикуляция не к месту. – Они не понимают, что такое для актера прожитые годы! Истинная мука – выходить на сцену, после того как ты начал подкрашивать волосы. Каэтана, охваченная сходными чувствами, молчала. Лишь под густым слоем косметики удавалось ей прятать морщины. – Можно, я побуду у вас несколько минут? Каэтана бросила ему несколько цветастых подушек с постели, и он на них уселся. Пары спиртного понемногу выветривались, и речь его стала свободней. – Все эти последние годы я трогал струны гитары с такой же нежностью, с какой трогал струны чужих душ, – закончил он чуть ли не со слезами. На другой день Данило вернулся к вопросу о своей смерти. Каэтана в артистической уборной расставляла баночки и тюбики с краской на туалетном столике. Несколько месяцев они были связаны с цирком и ждали случая возобновить работу в небольших театрах и кинотеатрах внутренних районов Бразилии. Каэтана по обыкновению перед выходом на арену съедала апельсин. Парусина цирка-шапито ревела под ветром, как разъяренный лев. – Я уже сказал вам, что могильщик из меня не получится. Да и что вы так заботитесь о церемониале, где единственным обязательным гостем будет мертвец? И Данило предложил Каэтане леденец, как гостинец и залог доброй воли. – Разве непонятно, что у меня, несмотря на грубую внешность, очень благородные чувства и нежная душа? Тогда зачем же все хотят меня уязвить? Разве нам мало этой несчастной жизни, которая заставляет нас волочиться по Бразилии, наступая на клещей, змей и скорпионов? В ту пятницу в вестибюле гостиницы Каэтана предупредила его, чтобы он не бродил по коридорам после обильной выпивки и не стучался в чужие двери. Князь обиделся. На нем была скромная майка, атласные брюки и изорванные ботинки, но воспитание не позволяло ему оскорблять порядочных людей. Он только на серьезные оскорбления отвечал, ломая мебель и швыряя обидчиков, и его удивляло, что Каэтана не ценит его светского такта. – Я давным-давно отказался от славы и злословия столиц. Заработал астму, которая донимает меня каждую весну, – говорил он, когда хотел пристыдить своей невинностью тех, кто стремился к золоту и власти. Каэтана, усталая с дороги, попросила его поторопиться с багажом. – А что, мы скоро поедем дальше? Или мы прибыли в Триндаде с опозданием в двадцать лет? – спросил Данило, провожая ее на шестой этаж. Балиньо забрал чемоданы и свертки. Каэтана стояла перед дверью номера люкс и не торопилась войти. – Через час-другой мы это узнаем. – Она стояла у порога, не в силах двинуться, и говорила как с посторонним. Данило, мнения которого никто не спрашивал, огорчился и решил выпить. – Тут некий Франсиско предупредил меня, что все счета оплатит фазендейро. В дорогу Каэтана надела белую тунику с красными ромбами, но она испачкалась. Ожерелья из бисера сдавливали шею, шлейф платья тащился по земле, как у невесты; она то и дело закрывала руками мешки под глазами. – Судя по всему, Полидоро стал другим: раньше он больше заботился о коровах, чем о женщинах. Каэтана вошла в комнату, заставленную чемоданами и ящиками – знакомая картина. В испуге она поднесла руку к груди, но тут же одумалась. – Ах, если бы богачи знали, что в оставшиеся две минуты жизни им следует сжигать на городской площади тысячные банкноты, они лучше понимали бы прелесть неудержимой фантазии! Придирчиво оглядела обстановку: ничто не изменилось, в этом она была уверена. Данило спустился по лестнице, не дожидаясь лифта и насвистывая какую-то арию, как всегда, когда собирался выпить. Он подумал о Франсиско: Каэтана советовала обходиться с буфетчиком поосторожней. Наверняка преувеличивала: она вообще раскрашивала действительность слишком яркими красками – так легче изображать ее на сцене. Все, что не поддавалось этой процедуре, не стоило внимания. Слова, произнесенные на сцене, должны сразу вызывать у зрителей смех или слезы. В вестибюле зажженная люстра сверкала европейским хрусталем, хотя некоторые лампочки перегорели, а Мажико из экономии не заменял их. Администратор сделал вид, что не заметил Данило. Одежда актера, почти что шутовская, смущала постояльцев, читавших газеты. Данило, обиженный таким высокомерием, подошел к Мажико. – Не стыдно вам прятаться за конторкой и этими пыльными занавесками, чтобы навязать каждому свои дерьмовые правила? Думаете, я не заметил, каким презрительным взглядом вы нас смерили, когда мы явились сюда голодные и отчаявшиеся? А вам приходилось когда-нибудь ехать добрых пять часов в кузове грузовика, сидя на деревянной доске, отбивающей задницу до онемения? Почему вы так относитесь к нам? Завидуете нашему таланту и цыганской жизни, которую мы избрали, а у вас на это не хватило смелости? – в сердцах сказал Данило, не прощая Мажико скрытого осуждения. По лицу администратора Данило мог судить о его жалких буднях и одиноких половых наслаждениях по ночам. – Если не будете относиться к людям с открытой душой, наживете язву и геморрой, – авторитетно заявил актер, и видно было, что он еще много чего может сказать. Мажико испугался: актер, судя по всему, видел все его беды и говорил о них во всеуслышанье, при всех обнажал его душу; не хватало только, чтобы он обнародовал зависть и тоску одиночества, которые Мажико невольно прятал даже от самого себя, укрывая в самых потаенных уголках души. Он указал гостю на диван, приглашая сесть. Блестящий череп Данило, а также могучие бицепсы в глубоких вырезах майки вызывали всеобщее внимание. – Вам удобно? – Мажико спрашивал о кожаном диване, когда-то вывезенном из Англии и изрядно потертом. Попробовав пружины, Данило состроил гримасу. Грубая внешность никак не соответствовала его чувствительности. Мажико холодно-вежливо подошел к нему, не в силах напустить на себя дружелюбие. – Раз уж вы так хорошо угадываете, что люди думают и чем мучаются, почему не играете в карты или в кайпиру, вместо того чтобы рисковать жизнью на сцене? Мажико говорил серьезно. Никакое другое занятие не делает людей более счастливыми – предсказание судьбы превращало шарлатана в посланца Божьего. Предложение покинуть сцену возмутило Данило. – Кто вам сказал, что у меня для сцены не хватает таланта? – И угрожающе поднялся, пылая негодованием. – Раз так, я не могу воспользоваться вашим гостеприимством. И уставился на Мажико в упор. Что знает о жизни человек, укрывшийся в стенах гостиницы, чтобы не видеть моря, гор и Божьих тварей? – Когда это я просил у вас совета и чем я вам обязан, чтобы вы совались в мою жизнь? Прежде чем войти в бар, Данило на пороге обернулся и сделал непристойный жест. – Вот вам банан, – сказал он и повысил голос, чтобы слышали все присутствующие в холле: – Суньте себе в задницу. В баре Франсиско указал гостю на столик, соседний со столиком Полидоро. – Выпейте чего хотите. Вы – гость Полидоро, мое дело только открывать бутылки. Мы двадцать лет ждали приезда Каэтаны, а не писали ей, потому что не знали ее адреса. Где же вы путешествовали? Расскажите, я весь внимание. Первая щедрая порция показала отличное качество виски двенадцатилетней выдержки. – У меня припасено еще несколько бутылок, – сказал Франсиско, заметив, что питье актеру понравилось, и присел к его столику, благо в баре почти никого не было. – А какое еще письмо вы посылали Полидоро кроме того, что пришло в понедельник? – Франсиско выспрашивал осторожно, чтобы не возбудить подозрений. Видя такое гостеприимство со стороны Франсиско, Данило почувствовал себя уверенно. Зря Каэтана предостерегала его: Франсиско порядочный человек и горит желанием угодить. – Каэтана не любит писать. Из-за этого и не стала драматургом, зато на сцене она импровизирует – облагораживает текст, написанный лучшими авторами. Как-то раз изменила две реплики в диалоге самого Машадо де Ассиза[19]. И знаете, получилось лучше. Данило потер руки. От выпивки по телу разлилось блаженство, тем более что Франсиско считал его человеком, достойным особого обхождения. Если бы за выпивку пришлось платить, его скудных сбережений не хватило бы. – Пора бы уже Бразилии ценить своих артистов, – продолжал обольщать его Франсиско. Данило, сев на любимого конька, не обратил внимания на слова буфетчика. – Каэтана уважительно относится к чужим произведениям: изменяет пять-шесть фраз, и всегда с полным основанием. Что до писем, она их никогда не любила. После записки, которую она оставила Полидоро в день бегства, написала только письмо, возвещавшее о ее прибытии в Триндаде. Каэтана никогда не хотела стать писательницей, впрочем, это занятие малопривлекательно. Как только она вышла из младенческого возраста, ее единственным желанием было играть на сцене: она ведь из артистической семьи. Веспасиано, воспитавший ее, гордился тем, что у него никогда не было постоянного дома. Он кочевал, подобно улитке тащил свой дом на горбу. Да и мы такие же: порой не знаем, в какую еще бразильскую дыру сунуться. Франсиско высоко оценил речь Данило, чуточку многословную, но в хорошем ритме. Тот как будто выступал на сцене: рисовал действительность резкими мазками, как бы заставляя сопереживать то, что происходило с ним на сцене и за ее пределами. Давно не попадался ему такой разговорчивый человек, способный снабдить его интересными новостями, которые можно сразу же распространять. – Угощайтесь, Данило, не стесняйтесь. Тот, кто платит, может купить половину Триндаде, – говорил он, снова наполняя ведерко со льдом. Князь Данило пил жадно, извергая словесный фейерверк: – Вы были знакомы с дядюшкой Веспасиано? Он основал театральную группу «Пилигримы», которая, к сожалению, больше не существует. А была знаменита по всей Бразилии. Данило возвращался к прошлому Каэтаны, которое было и его прошлым, хотя считал эту тему неблагодарной. Всякий раз вспоминались новые факты, к ним надо было прилаживаться. – Трудно говорить о тех временах, когда мы блистали по всей Бразилии. Не хватает мне книжной учености, мало я учился. Помню только отдельные истории, не связанные между собой, поэтому приходится прибегать ко лжи. Так поступают все артисты. Верно ведь, что мы любители соврать? Данило пил виски – напиток, к которому он не привык, – как если бы это была кашаса. Набухшие веки показывали, что он перебрал. – Без лжи мы пропадем, Франсиско. Только благодаря лжи верим мы в воспоминания, которые сами приговорили к забвению. И что было бы с нами без иллюзорной любви, без ложной сытости? Только ложь согревает одиночество. Взгляд Франсиско, поначалу льстивый, теперь призывал Данило умерить жадность к выпивке. – Не притворяйтесь, Франсиско. У вас лицо человека, у которого нет жены в постели и горячего ужина в духовке. Не отпирайтесь. Иначе вы не стали бы столько времени слушать меня. Франсиско прикрылся снисходительной улыбкой и посмотрел на бутылку. Он охотно прощал собеседнику его слабости, крайности актера были ему по душе. Нет, жизнь не противопоставит их друг другу. Данило закрывал глаза, воображая, что откроет их при свете мощных прожекторов на сцене с поднятым занавесом и публика будет аплодировать, вызывая его на бис. А ему надо было добраться до эпилога. – Вы правы, – печально сказал Франсиско, – всякий рассказчик – человек одинокий. – Меж тем он не возражал бы, если бы Данило продолжал свои бурные излияния: его запас новостей давно истощился, ему уже было нечем увлечь посетителей. Он повторялся, всем надоедал, поэтому срочно были нужны новости, которые обретали бы достоверность, лишь будучи окружены ядовитым ореолом лжи и злословия. Данило растрогался: давно уже искал он друга, искреннего и надежного, сохранившего совесть. – Я буду закапывать себе виски пипеткой, это поможет. Вы удовлетворены? – От хохота грудь его сотрясалась. Разбухшие от прилива жизненных сил соски, казалось, вот-вот проткнут хлопчатобумажную майку. Однако, заметив, что Франсиско погрустнел, перестал смеяться, попытался переменить тему. – Здесь у вас, в Триндаде, все только ходят на двор да лезут на баб. Газет не читают, не слушают «Новости», чтобы узнать, что там готовят нам вояки в нашей столице. Выпивка побуждала к тому, чтобы показать свое превосходство, подчинить себе Франсиско, доверие которого к рассказам Данило все возрастало. – Вы знали Веспасиано? Если не знали, то от вас сокрыта половина завязки. Странная штука человеческое воображение. Мы смотрим на чудеса мира на основе того, что видели в своем приходе. Недалеко мы ушли от охотников за головами, которые упрямо стараются сделать из человеческого черепа миниатюрную копию. Данило улыбнулся, показав пожелтевшие от никотина зубы. Он добросовестно обольщал Франсиско, добиваясь, чтобы тот поверил его сказкам в полном соответствии с законами сценического искусства, составляющего самую суть театра. В конце-то концов, он состарился, занимаясь этим ремеслом, а в последние годы его связывало с Каэтаной довольно прочное товарищество, хотя иногда они были жестокими и нетерпимыми по отношению друг к другу. Когда публика уставала от сцен, в которых участвовали только два артиста, они выходили на сцену поочередно. Каэтана разражалась страстными монологами, такими естественными, что они казались криком ее души, а он пел под гитару и играл роль одинокого паяца в изгнании, пользуясь импровизированными примитивными жестами. – Я видел Веспасиано всего один раз, на арене цирка, – сказал Франсиско. Тогда его уверяли, что искусство Веспасиано построено на противоречиях. Он стремился смешать чувства зрителей, окутать их прозрачным покровом иллюзии и поэтому плакал, чтобы вызвать смех, и, наоборот, смеялся, чтобы довести публику до слез. Чтобы скрепя сердце выставить себя в смешном свете, Веспасиано надевал кольчугу, особенно выделявшую его вспученный живот. При виде с трудом запиханного в кольчугу пуза публика оживлялась. Тогда Веспасиано подавал знак, чтобы ему переслали перекладину трапеции. Вцепившись в нее, но стоя на твердой земле, он делал вид, будто подвергается опасности, бегал по арене, якобы спасаясь от смерти, и торжественно призывал публику помолиться за него. Затем приказывал убрать предохранительную сетку, а сам стоял на твердой земле. – А вас я не помню, – добавил Франсиско. – В ту пору я был тощий. Волосы у меня были длинные, и папа римский еще не удостоил меня благородного звания. Почуяв сильный спиртной дух, Франсиско тут же спроворил тарелку обильно политого жиром жареного картофеля. – Значит, вы – папский герцог? – спросил Франсиско с удивлением, так как считал, что подобные титулы за пределами Ватикана не существуют. Данило неторопливо жевал картофель. Пускай Франсиско помучается любопытством, а он помедлит с ответом. Однако в душе он был возмущен тем, что его прервали, и не выдержал: – Нет, не герцог. Князь. Это разные вещи. Не хватало еще, чтобы меня назвали бароном, это самый задрипанный титул: барон занимает дальнее от трона место. Вы не знали, что существует иерархия? Герцог – предпоследняя ступенька сверху вниз, перед ним идет маркиз, а в вершине пирамиды – князь. Стало быть, я, – хвастливо добавил он. – И вы расскажете историю дядюшки Веспасиано по-княжески? – Эта привилегия принадлежит Каэтане. Правда, в эти годы я много путешествовал, выступал в Европе. Не верите? – И Данило почесал затылок похожими на панцирь черепахи ногтями. Опасаясь, что не убедил собеседника, продолжал: – В последний раз взял с собой Каэтану. Отправились морем. Какой успех она имела! Бразилия должна преклоняться перед этой женщиной. Франсиско боялся, что не сумеет быстро разобраться в высших материях мира искусства. – А Полидоро знает об этих приключениях? – печально спросил он. – О каких приключениях вы говорите, если я только начал рассказывать? Данило попросил сигару «Партагас». Держа горящую спичку на некотором расстоянии от кончика сигары, дал кончику обуглиться, потом затянулся и пыхнул дымом с явным наслаждением. – Понимаете, что значит попасть в Венскую оперу? Нигде я не видел таких слепящих глаза люстр. Я чувствовал себя незрячим, как Савл на пути в Дамаск. Но лучше я расскажу с самого начала. Сидели мы, значит, на террасе гостиницы «Цаэр», как вдруг подошел к нам господин во фраке и спросил, нет ли среди нас какого-нибудь артиста, прибывшего в Вену не по контракту. Хотя говорил он не на христианском языке, Каэтана, которая наслушалась опер, спросила его по-итальянски, в чем его затруднение. Оказывается, в тот день заболели двое его артистов и он посчитал нас профессионалами, способными их заменить и спасти спектакль. Теперь Данило глотал картофель с нарочитой медлительностью, только чтобы убедиться, что Франсиско не теряет нить повествования. Как актер он ценил паузы: кроме того что они способствовали восстановлению дыхания, они еще давали возможность собраться с мыслями для следующего эпизода. Франсиско вдруг ощутил себя во власти противника, который управляет его чувствами, не считаясь с его душевными устремлениями. – А как же вы заранее узнали, какую роль надо будет играть в таком прекрасном театре? – сухо спросил Франсиско, похрустывая суставами пальцев. Явно выраженное сомнение погрузило Князя в темный и беспокойный мир, где слова становились пустыми звуками. Франсиско заметил беспокойство гостя, испугался, как бы не погасить пыл рассказчика: тот начнет говорить осторожнее и рассказ его утратит красочность и непосредственность. Раскаявшись в том, что нарушил установившееся между ними доверие, официант попробовал исправиться: – Впрочем, какая разница – в Вене, в Рио-де-Жанейро или в Триндаде? Артисты, как правило, владеют репертуаром, который годится для любого театра. Ни один драматург не знает текст своей пьесы так хорошо, как вы. Пока Данило с чувством облегчения слушал эти слова, Франсиско стал двоиться в его глазах. Он протянул руку, пытаясь определить, какое лицо настоящее, но рука ощутила лишь воздух, а голова собеседника куда-то исчезла. Данило оперся локтями на столик, чтобы сохранить равновесие, и вроде бы примирился с тем, чтобы ему жадно внимали две пары ушей. – Директор театра прямо-таки завалил уборную Каэтаны цветами, так что она расчихалась. Тогда он услужливо отнес цветы в вестибюль театра, чтобы там их вручали дамам в вечерних платьях, увешанным ожерельями и серьгами с сапфирами, изумрудами и бриллиантами. Те с восторгом прилаживали свежие гвоздики к вырезу платья. Некоторые из них, у кого бюст был попышней, просили два цветка, чтобы выделяться на общем фоне. Директор сообщил нам, что пойдет «Кукольный дом», и попросил говорить по-португальски. Нам надо было импровизировать так, чтобы остальные актеры знали, когда им вступать: они, конечно, будут говорить по-немецки. К тому же публика так хорошо знала эту пьесу, что без труда могла следить за развитием сюжета. Директор верил, что, несмотря на различие языков, наше искусство дойдет до всех и будет оценено по достоинству. А знаете, что сделал префект, когда зашел навестить нас, посасывая мятные карамельки? Велел развернуть бразильский флаг, и мы – Каэтана, я и один костюмер, австриец, когда-то живший в Блюменау[20] и говоривший на ломаном португальском, – пропели наш гимн. Франсиско ерзал на стуле, но прервать рассказчика боялся. И еще опасался, как бы Данило не уронил голову на столик, просто не заснул. – А как вас принимала публика? – спросил Франсиско высоким фальцетом. – А какие наряды! – возбужденно продолжал Данило, пропустив мимо ушей вопрос собеседника. – Были даже брабантские кружева, которые вручную вяжут старушки. И вот подняли занавес. До этого Каэтана сказала мне, что видела «Кукольный дом» в Рио-де-Жанейро, поэтому, играя Нору, не пропустила ни одного выхода. Даже вдруг вспомнила о своем дядюшке Веспасиано, которого нам всем так не хватало. Публика взволнованно аплодировала. Австрийцам было особенно приятно, что мы говорили на языке, корнями уходящем в латынь, и тем самым подтверждали присутствие европейцев в Америке. И мы, стоя за кулисами, приплясывали от счастья. Дабы оживить память, Данило повел плечами и от этого движения качнулся на стуле. Франсиско бросился ему на помощь: как бы с гостем не случилось чего плохого, если он будет продолжать пить. Пошел на кухню и принес на сковородке вяленое мясо, порезанное на кусочки, с луком и помидорами – довольно острая закуска. – Соль поможет вам протрезветь, и тогда вы расскажете историю до конца. Данило был голоден. Соль и жир приятно согревали желудок. Корочкой хлеба он подчистил сковородку, пошевелил бицепсами, прежде чем вернуться к воспоминаниям. – Когда я был молодым, мог часами лежать на женщине, не приминая ей живот. Держался на локтях да на палке. – И Данило оглушительно захохотал, повернувшись в сторону вестибюля, где находился Мажико. – На чем мы остановились? Ах да, на спектакле в Вене. Каэтана тогда начала плакать: была уверена, что никогда больше не выступит на этой сцене. Грим потек, заливая ей лицо. Чем больше она терзалась, тем яростнее аплодировала публика. Когда мы вышли из театра, студенты руками стали толкать нашу машину, точно старинную карету, возившую императора Франца-Иосифа. Франсиско, будучи тезкой австрийского императора, не соглашался с тем, что в Триндаде подобный триумф невозможен. Просто ни в одной из газетных вырезок этот город не упоминался, а ведь он играл основную роль в становлении таланта Каэтаны. – Бразильские газеты промолчали на этот счет. Вот что значит жить в такой большой стране! Если бы мы были размером с Бельгию, новости распространялись бы с такой же скоростью, с какой посланцы Монтесумы в Мексике доставляли свежую рыбу во дворец императора на Центральном плоскогорье в тысяче километров от побережья. Мажико с шумом вошел в бар и прервал беседу. – Постояльцы «Паласа» жалуются на хохот этого актера и на полное невнимание к ним в баре, – убежденно сказал он. – Какие там постояльцы, если в баре никого нет? – изумился Франсиско. – Сегодня я не получил ни гроша чаевых. – Не обращайте внимания на этого инквизитора. Он пришел сюда только затем, чтобы послушать нашу историю. – И Данило с явным презрением оглядел незастегнутый фрак и обтрепанные рукава рубашки Мажико. – Это на вас никто не обращает внимания. Вот почему вы бежите от собственного одиночества. Данило встал, качнувшись, сжал кулаки. Мажико не шелохнулся. Он не собирался вступать в драку с человеком, который нуждается в благотворительности. – Вы не только грубиян, но еще и трус. – Рискуя упасть, Данило шагнул вперед. Франсиско, вцепившись в него, тщетно уговаривал актера сесть, а Мажико уйти из бара. – Я порядочный человек и должен заботиться о своей репутации, – сказал Мажико, не желая спасаться бегством. – А я кто такой? Я – нищий бродяга, и, кроме нищеты, мне терять нечего. – Опираясь на Франсиско, Данило требовал, чтобы их рассудил какой-нибудь достойный муж, стучал кулаком по столику. – Что? В вашем краю нет таких мужчин? Тогда позовем Каэтану, которая никогда не боялась мотаться по Бразилии, лицом к лицу встречая бури, пустыни и разбойников, а уж правды она не побоится и в этом дерьмовом лживом городишке. Рывком он высвободился из объятий Франсиско и двинулся на Мажико, тот отступил. От тяжелых сапог Данило дрожал пол. Он не заметил, что в бар вошел кто-то еще. – Как вы думаете, где вы находитесь? В бардаке или на футбольном стадионе? – Резкий голос остановил бурную сцену. Данило силился вспомнить, где он видел печальное лицо, оказавшееся совсем близко от него. – Полидоро! – ужаснулся Франсиско. Тугие подтяжки Полидоро поддерживали его живот. Данило, взор которого был затуманен, помнил Полидоро более сухощавым, вспоминал, как он спускался по лестнице этой самой гостиницы усталый, но с горящими глазами. А сколько раз он стоял на страже у дверей, чтобы не пустить Каэтану в цирк! Готовому на все Веспасиано приходилось самому вытаскивать ее из номера. Полидоро орал, что эта женщина принадлежит ему, а не какому-то дяде, который, прикрываясь театром, хочет сохранить ее для себя. Пусть он воспитывал ее с детства, кормил хлебом, маниоковой кашей и дал ей начатки образования, но он не имеет права заставлять ее осуществлять его несбыточные мечты. – Да что это за дядя, если он советует племяннице не принимать дом в Триндаде с фруктовым садом, курятником, где по утрам всегда свежие яйца, не принимать деньги в банке, на которые она могла бы купить, что ей вздумается; вместо этого он растлил дух племянницы, заставляя ее скитаться по Бразилии с осужденными на нищету бродягами в лохмотьях. Значит, он не хочет, чтобы Каэтана прожила свой век в покое, рядом с человеком, который закрыл бы ей глаза и достойно похоронил по христианскому обычаю? Хватит обманчивых мечтаний, сеу Веспасиано. Не стыдно ли вам разрушать чужую жизнь? – говорил Полидоро незадолго до бегства всей труппы. Данило протянул руку, но фазендейро прошел мимо. От стойки лучше было видно, что делается в баре. Сцена, которую он застал, не понравилась ему: он запрещал скандалы, связанные с его именем. А вдруг кто-нибудь сядет на коня да поскачет на фазенду сообщить Додо, что соперница, по которой Полидоро вздыхал даже тогда, когда еще спал с женой, вернулась в Триндаде с целью украсть у нее мужа? Посопротивлявшись двадцать лет, актриса, мол, приехала сказать Полидоро, что принимает его предложение купить для нее дом. А уж когда она там поселится, он сможет приходить к ней хоть каждый день, дабы наверстать потерянное время. Будет попивать себе кофе с кукурузными булочками по дороге в «Палас». – Опомнитесь. Вы слишком старые, чтобы так себя вести. А вы, Князь Данило, идите со мной. Предупредите Каэтану, что я только что пришел и что я не опоздал на двадцать лет. Это она забыла посмотреть на часы. Данило уперся ногами в пол: хотел набраться духу и обрести чувство равновесия, украденное у него выпивкой. Но все равно идти он не мог; тогда Франсиско снова усадил его на стул. Полидоро махнул рукой в знак того, что обойдется и без актера, и пошел один по направлению к лестнице. Шел, уверенный, что Каэтана грустит, поджидая его. Кухня была слишком мала, чтобы вместить столько гостей. Мажико отпустил повара, остальных просил потесниться: место было неподходящее для сборищ, тем более для того, чтобы дать выход всеобщему беспокойству по поводу происходившей в эти минуты встречи Полидоро и Каэтаны. Виржилио, примостившись на скамейке, опирался локтями на мраморную раковину умывальника. Он был все в том же костюме, который теперь был помят и в пятнах от торта, съеденного на вокзале. С горя учитель грыз ногти. Ему хотелось помочиться, но он не шел в уборную из опасения, что Эрнесто займет его место. Аптекарь все время старался перехватить у него инициативу: не хотел, чтобы Виржилио первым записал в анналы встречу Полидоро и Каэтаны, главную сенсацию дня. – Благодаря Мажико, которому мне случалось оказывать кое-какие услуги, я смогла прийти в «Палас» средь бела дня, – сказала Джоконда. – Значит, услуги были такого рода, чтобы можно было впустить вас только с черного хода? – насмешливо спросил Виржилио, позабыв о том, как Джоконда поила его чаем в благодарность за то, что он рассказывал ей и Трем Грациям историю Бразилии со дня появления первого португальского корабля у побережья. Джоконда кисло улыбнулась, обнажив десны, но отвечать не стала. Молчание было в пользу Мажико, ибо присутствующие могли посчитать его способным на умопомрачительные любовные подвиги. Считая нужным подтвердить эту мысль, он изобразил крайнее смущение. Разговоры на эротические темы всегда волновали Эрнесто. Сколько раз он забывал отправиться на третий этаж с одной из Трех Граций, залюбовавшись обнаженной женской спиной на картинке в журнале. Почесывая между ног, он просил Полидоро подробнее рассказать, что тот делает, после того как сунет член куда следует. – Расскажи, как именно ты доводишь дело до конца, – домогался Эрнесто, никогда в такие минуты не упоминая Каэтану. Джоконда поправила тюрбан, грозивший свалиться. Это ее движение как-то разрядило атмосферу. – Однажды я увидела на фотографии какую-то писательницу точно с таким же тюрбаном, как у меня, и подумала, что с таким головным убором я смогу путешествовать, не выезжая из Триндаде, – грустно сказала Джоконда, принимая принесенный Мажико для нее стул. – У нас тут получается как будто праздник, – весело сказал Франсиско, как и все ожидавший вестей с шестого этажа. – Не хватает только пригласить сюда Полидоро и Каэтану. – Сегодня ночью они слишком заняты, – довольно развязно заметил Мажико. – Да что вы в этом понимаете? – нервно бросил Эрнесто. Намек Мажико опечалил Джоконду. Она как будто унеслась куда-то далеко, однако, услышав колокольный звон, напоминавший о вечности, вернулась в кухню. – Хватит глупостей, – строго сказала она. – С каких это пор елда – глупость? – живо возразил Мажико, черпая смелость в предположении, что он – горячий мужик. Франсиско прикрыл глаза. Любовь Полидоро и Каэтаны стала народной легендой во всей округе. Он посмотрел на часы. Стрелки двигались медленно. Судя по всему, Каэтана и Полидоро еще не легли в постель. Ждали, когда померкнет дневной свет – враг любовников. Ночью под простынями не видно будет пятен на коже, морщин, дряблости плоти и прочих изъянов и можно дать волю питаемым долгие годы иллюзиям. – Вы задумывались о силе этой страсти? – Франсиско потер руки, словно присутствовал в спальне и перед ним развертывались сцены, каких он никогда не видал и даже не мог себе представить. Виржилио подошел к Джоконде. Под впечатлением роковой силы любви, вершившейся на шестом этаже, где любовники позабыли обо всех присутствующих, обнял женщину, как если бы собирался навалиться на нее всем своим дряхлеющим телом. Может, Джоконда притворится, будто питает к учителю такую любовь, о которой он мечтает. Однако Джоконда вздрогнула, словно ей прострелило позвоночник, где и помещалась ее душа. Виржилио опустил голову, и ему захотелось раз и навсегда отказаться от последней мечты о счастье. – Чего стоит любовь, если никто не знает о ее существовании? Какой любовник станет изнемогать от страсти, если следы ее не будут запечатлены на его лице, на теле и не будут видны всем на свете? – с горечью сказал Виржилио, стараясь убедить сам себя, что задача засвидетельствовать историю Бразилии, сообщества или даже отдельного лица – выше, чем вульгарная любовь, какую может подарить ему какая-нибудь женщина. Стремясь не терять из виду Полидоро и Каэтану, Виржилио изъявил желание дежурить в кухне. Он останется здесь хоть до утра. Если Мажико выгонит его из гостиницы, он с улицы будет внимательно изучать тени в окнах шестого этажа, отбрасываемые любовниками под вздохи и стоны. – Я согласен, – сказал Эрнесто. Впервые он на людях заявил о солидарности с учителем. И чтобы доказать эту солидарность, вспомнил, что в каком-то иностранном журнале читал о герцогине, которой прислуживали три женщины, они должны были каждый вечер петь ей непристойные песни, запретные для благородных дам. При условии, что больше никто не должен был слышать возбуждающие слова этих песен, ибо знатная дама жила в непреклонном одиночестве. Не прошло и полгода, как певицы, услаждавшие слух герцогини летними вечерами, исчезли, не оставив никакой весточки. – Кто снесет жизнь, если нет соседа, который мог бы о ней рассказать? Какой смысл смешить или заставлять кого-то плакать, если нет внимательной публики? – И Эрнесто смерил Виржилио и Франсиско одним и тем же сострадательным взглядом. Джоконда решила оставить их в покое: ее тревожили страсти, которые могли разыграться в кухне. А еще ее задел намек Эрнесто на то, что она, точно владелица замка, держит Трех Граций под строгим надзором. Эрнесто попросил ее не уходить: Мажико как раз принес на подносе пирожки с курятиной. – А где Князь Данило? – спросил Эрнесто, вгрызаясь в пирожок и роняя слова вместе с крошками. – У себя в номере. Выпил лишнего, – пояснил Франсиско. – Стащите его с постели, пусть пойдет на шестой этаж и послушает у двери. Мы не в силах больше выносить такую неопределенность. Виржилио осудил предложение как недостойное. – Немыслимо, чтобы мы действовали как жулики из желания узнать отчаянные излияния двух любящих друг друга людей после двадцати лет разлуки! – Полидоро сам поступил бы точно так же. Кроме того, как знать, может, кому-нибудь из них надо сделать укол, чтобы вернуть к жизни! Ничто так не изматывает, как излишества в любви! Сколько мужчин умерло от инфаркта в минуту соития? По совету Франсиско Виржилио посмотрел на часы. За окнами кухни смеркалось. Мажико включил свет. – В эту минуту они, должно быть, срывают одежды. У некоторых восточных народов существует обычай раздевать друг друга целых два часа. Тем самым любовники продляют взаимное наслаждение. Эрнесто должен был покинуть компанию. Вивина накроет ужин ровно в семь, не справляясь о его аппетите. Но в этот вечер он не хотел заснуть под боком у жены, не узнав, что с Полидоро. Вдруг ему станет плохо, когда он будет трудиться над Каэтаной, ибо та может пытаться избавиться от грузного мужского тела, внушительный отросток которого ввинтился в ее тело и не желает его покидать. – Им не по двадцать лет. Оба уже миновали мыс Доброй Надежды. В таком возрасте нужна умеренность. Разве что Полидоро ведет с Каэтаной разговор о том, чтобы пожениться, после того как он разведется с Додо, – сказал Эрнесто. Виржилио встал на защиту семейного очага Алвесов. Он уважал Додо и ее пять дочек. Много раз бывал у них в доме. Как-то Додо подала на ужин изысканные блюда на серебряных тарелках и стол был украшен цветами и фруктами. К радости Додо, он просил добавки каждого блюда, ведь муж вечно отказывался от ужина, предпочитая перекусывать в бардаках и тавернах Триндаде и окрестных деревень. – Полидоро отказывается также и от других деликатесов, – пожаловалась она, не обращая внимания на сидевшего во главе стола мужа. Ей хотелось, чтобы учитель, как официальный историк, отметил, что есть в Триндаде женщина, едва не умирающая от недостатка любви со стороны мужа. фазендейро, видя, что жена выносит сор из избы, глядел в центр тарелки, наблюдая за образовавшимся водоворотом. Однако Додо, возбужденная острыми приправами и неумеренными похвалами Виржилио, продолжала наскакивать на Полидоро. – Вот перед вами муж и отец, который потерялся где-то в прошлом. Двадцать лет он не знает дороги домой. Спросите Полидоро, какой сейчас год. Он ответит, что на его календаре август тысяча девятьсот пятидесятого. Тот самый год, когда эти проклятые акробаты заехали в Триндаде, чтобы разрушить наш семейный очаг и принести нам несчастье. Франсиско горел любопытством. Ожидание истомило его. – Давайте пошлем кого-нибудь наверх. По крайней мере узнаем, теплится ли в них душа. И все остальные страдали от желания затеряться в запутанном лабиринте, построенном Полидоро и Каэтаной в четырех стенах. Возможность заглянуть в спальню открывала заманчивую перспективу. Все просто задыхались среди поспешных предположений и пирожков с курятиной. Виржилио ополоснул руки в тазике для посуды. Эрнесто придал этому поступку особое значение: учитель страдал манией подражать истории – умыл руки, точно Пилат. – Как решат все, – сказал Виржилио. Эрнесто так и знал: желая добиться своего в рамках хороших манер, учитель действовал тихой сапой. – Кто пойдет на шестой этаж? Франсиско и Мажико отказались: как служащие гостиницы, они не могли шпионить. Рисковали потерять должность и доверие Полидоро, который по завещанию Бандейранте владел половиной дела. Вторая половина принадлежала наследнице, которая жила на побережье возле Сантоса. Занятая другими делами, она никогда не предъявляла своих прав на гостиницу. Считала шестиэтажное здание в Триндаде одной из причуд дяди. Смолоду Антунес был романтиком и мог позволить себе воспылать любовью к городу, который трудно отыскать на карте Бразилии. Племянница, как только огласили завещание, в телеграмме попросила Полидоро как сонаследника распоряжаться гостиницей по своему усмотрению. А ее часть дохода переводить на банковский счет, номер которого прилагался. – Разбудите Данило. Лучше драматического актера с таким деликатным поручением никто не справится. Если Полидоро его обнаружит, тот может сослаться на необходимость повторить с Каэтаной какие-нибудь диалоги, которые забыл во время трудного переезда. И он, дескать, не хочет, чтобы из его памяти выветрился с таким трудом накопленный репертуар. Данило согласится, причем с удовольствием – какому актеру не захочется применить свое искусство, чтобы раскрыть некие тайны в жизни. И вдруг из-за двери донесся шум. Заподозрив, что их подслушивает недруг, мужчины столпились вокруг Джоконды. Эрнесто, только что почавший второй пирожок, который окончательно перебьет его аппетит к ужину, видимо уже приготовленному Вивиной, поперхнулся. Так закашлялся, что Джоконда, испугавшись, как бы он не задохнулся, несколько раз похлопала его кулаком по спине. Эрнесто вцепился в ее руки, ему казалось, будто жизнь уходит из него в совершенно неподходящий момент. Он уже вообразил, как Вивина прибежит в гостиницу и увидит, что ее муж вцепился в Джоконду, которая единственная осталась рядом с ним в его смертный час. Остальные во главе с Виржилио отошли в сторонку, чтобы не скомпрометировать себя. Джоконда, особо почитавшая покойников, сложит его руки на груди, как только они перестанут дергаться, и пожалеет, что нет под рукой четок, чтобы связать ими пальцы. Вместе с Додо, которая специально по этому случаю вернется с фазенды Суспиро, Вивина устроит грандиозный скандал, застав рядом с усопшим Джоконду. Обоих ославит на весь город, будет кричать, обвинять мужа в том, что он устроил вакханалию среди кастрюль, банок с майонезом и бутылок вина в кухне «Паласа», из-за чего и приключилась в результате излишеств его трагическая смерть. – Кто бы это мог быть? – сказал Виржилио. Мажико взял инициативу на себя. Предложил, чтобы все занялись какой-то работой. Им надо, мол, приготовить ужин. По срочному заказу членов клуба «Лайонс» из Сан-Фиделиса, находящихся проездом в Триндаде. – Банкет на тридцать персон! Все взялись за ножи, вилки, медные котелки, кое-кто нацепил оставленные поварами фартуки и колпаки, действовали дружно. Виржилио зажигал газ в плите, а Эрнесто чуть было не оттяпал себе палец, очищая сладкий маниок, напоминавший фаллос античного бога. Джоконда принялась мыть тарелки, напевая колыбельную для успокоения нервов. Брызги падали ей на одежду, тюрбан наконец свалился, обнажив схваченные заколками волосы. Мажико, довольный имитацией приготовлений к банкету, открыл дверь. Это не мог быть вор, иначе он ошибся бы дверью. Богатство размещалось на шестом этаже, под знаком пышных форм Каэтаны, таких соблазнительных, что Полидоро не раз просил Трех Граций подражать судорожным движениям Каэтаны в постели. Как он ни объяснял, получалось не всегда, и тогда он приходил в ярость. Мажико был разочарован, увидев перед собой Балиньо. – Опять вы? Где же вы были все это время, с тех пор как Полидоро поднялся на шестой этаж? Балиньо поставил поднос с грязными тарелками и блюдо в мраморную раковину, чтобы облегчить работу Джоконде, которая самоотреченно принялась мыть принесенную посуду. – Вот не знал, что в гостинице «Палас» столько служащих. Но почему не в форменной одежде? – изобразил удивление Балиньо. – Готовится благотворительный банкет в пользу малоимущих матерей Триндаде. Вы никогда не видели, чтобы граждане города работали на общее благо? – сказал Эрнесто, отбивая выпад. Балиньо укрылся за Мажико. – Выдайте мне фрукты и пудинг из двух дюжин желтков, – решительно сказал он. – Но кто же съест пудинг из двадцати четырех желтков? Насмешка Эрнесто, одобренная всеми остальными, избавила Балиньо от ответа. Подобное подкрепление, способное оживить покойника, было свидетельством того, что на шестом этаже любовь вконец измотала любовников и они изнемогали. Съедят пудинг столовыми ложками и вернутся в постель. Наверно, вопреки предсказаниям идеалистов, они начали забавляться в постели до того, как на колокольне пробило шесть вечера. Любовная игра должна была возместить горечь разлуки, и предела ей положено не было. Общий гомон мешал Франсиско запомнить отдельные высказывания. Джоконда настаивала на том, что между Каэтаной и Полидоро, не было никаких любовных излишеств. Мимоходом она поглаживала волосы стоявшего у раковины Балиньо, делая из его локонов мелкие завитки. – Верно ведь, Полидоро, с тех пор как вошел в спальню, зажигал одну сигарету от другой и один выпил бутылку кашасы? Ласка женщины, направленная от лба к затылку, вызывала на макушке такое острое наслаждение, что Балиньо, убоявшись тенет влечения, прижался грудью к мраморной раковине. Эрнесто подступал с вопросами, не обращая внимания на знаки, которые делала ему Джоконда, считавшая, что с этим делом надо кончать. – О них я ничего не знаю. Все это время я мотался между третьим этажом, где мой номер, и шестым. Чуть шею не сломал на лестнице, гоняясь туда-сюда с подносами и всем прочим. Эрнесто возмутился. Он отказался от семейного уюта, чтобы быть свидетелем истории, равнозначной повести о чуточку постаревших Ромео и Джульетте. Какое разочарование для него, если в бразильском варианте любовники, явно уставшие, закутались в простыни, чтобы мирно уснуть! Какой печальный конец некогда знаменитой скандальной связи! На этот раз Жоакину, стоящему на краю могилы, не надо будет посылать актрисе – о чем болтали в городе – флакон с ядом как знак его намерения скорей убить ее, чем позволить умыкнуть его первенца, увести в просторы Бразилии, начала и конца которой никто себе по-настоящему не представлял. – Эти португальцы сделали нас несчастными, оставив нам столько земель. Я боюсь за сына, если он пойдет по землям, где одни змеи, болота и злая лихорадка, – говорил Жоакин, узнав о любви Полидоро и Каэтаны, которая приехала в Триндаде с цирком. Честолюбивая женщина, которая, устав от кочевой жизни, захотела остаться здесь навсегда. Метила на половину земель сына да еще на те, которые принесла Додо в виде приданого. – Раз вы не хотите ничего рассказывать, несите наверх этот самый пудинг, – разгорячился Эрнесто. Балиньо не терпел унижений на людях. Воспитанный с двенадцати лет Каэтаной, он усвоил, что такое достоинство артиста, единственного, кто может смотреть на действительность под необычным углом зрения. Под влиянием искусства удерживаемые в его памяти слова свободно складывались в истории. – Я ведь тоже артист. И как таковой бужу ее каждое утро и рассказываю истории, которые вы переживаете, не давая себе в этом отчета. Благодаря мне, например, Каэтана не забыла, как в Ресифе Данило удирал от любовницы в шароварах, штанины которых она зашила, пока он спал, чтобы он от нее не убежал. И он улыбнулся при воспоминании о том, как Данило в последующие дни хотел вовсе бежать из города, потому что эта женщина грозилась отхватить ему шарики. Эрнесто по достоинству оценил талант молодого человека, который не разбрасывал слова, приберегая их на тот случай, если у них наладится дружба. – Вы никогда не думали о том, чтобы записывать эти истории? А вдруг вы – писатель? – сказал Виржилио, очарованный тем, что юноша, как и он сам, так же непринужденно лгал, как и говорил правду. – В школу я почти не ходил. С детских лет путешествовал с Каэтаной и «Пилигримами». Труппа распалась в Сан-Луисе (штат Мараньян) среди домов, у которых стены португальской кладки, а крыши – на французский манер. Это долгая история, которую надо рассказывать месяца два. Под тяжестью подноса Балиньо согнулся. Наконец поставил его на пол, так как он мешал ему подбирать выражения для столь взыскательной публики. – Начну с того, что судно, на котором мы плыли из Алькантары в Сан-Луис, столкнулось с другим судном у входа в бухту. На наших глазах все наши чемоданы пошли на дно. В этот печальный час Каэтана по какой-то странной ассоциации вспомнила Гонсалвеса Диаса: утверждала, что именно здесь, в этих чертовых волнах, поэт утонул, когда возвращался домой после долгого пребывания в Португалии. Каково нам было видеть, как волны поглотили все наше достояние! – А что сталось с «Пилигримами»? – Франсиско старался увязать события в хронологическом порядке, чтобы в дальнейшем варьировать эту историю без ущерба для ее содержания. – Наутро мы проснулись нищими. Судьба лишила их имущества, но оставила в неприкосновенности таланты. В общем, актеры, после того как посмотрели смерти в глаза, изменились, а бедность и страх придали странное своеобразие их представлениям: они уже не обращали внимания на публику, а смотрели только друг на друга. Каждый старался превзойти соперника, и эта борьба ожесточалась от спектакля к спектаклю. Соперничество погубило всех. – Ты же бездарь. А хочешь, чтобы тебе аплодировали больше, чем мне! Однажды вечером на сцене обменялись пощечинами. Публика сначала подумала, что так нужно по ходу пьесы. Веспасиано, всегда пребывавший в добром настроении, тут пришел в отчаяние. Каэтана почувствовала, что «Пилигримам» приходит конец. – Самое большое прегрешение для артиста – прервать спектакль. Даже в день похорон матери мы должны играть, – сурово заметил он. Каэтана взывала к богам, и слова ее были умащены божественным елеем. Но это лишь усугубляло раздоры. В тот вечер, который Каэтана назвала сатурнинским, воцарился хаос. Балиньо просил Каэтану разъяснить ему, что происходит. Однако та, убежденная, что на всем должен лежать покров таинственности, рассердилась на него. На другой день поутру оказалось, что половина актеров исчезла со своими пожитками, не оставив никакой записки. Дядюшка Веспасиано, держа в руках кружку пива, провел перекличку среди тех, кто остался, называя имена в алфавитном порядке. Когда кто-то не откликался, вычеркивал его из списка, словно умершего, громогласно сморкаясь при этом в платок. – А как отнеслась к этому Каэтана? – Джоконда на какое-то мгновенье разрушила зачарованность слушателей рассказом Балиньо о «Пилигримах». – Каэтана поговорила с дядей, который всячески уклонялся от этого разговора. Он никоим образом не признавал распада труппы, которую создал вроде бы шутя, а на самом деле с любовью и отчаянием. – Сколько же нас осталось, дядя? В Бразилии царила мания величия, и в ней не было места простым актерам, упорствующим в своем желании пробуждать у зрителей мимолетные мечты за жалкую мзду. Веспасиано передал ей список труппы. Она внимательно прочла. Ощутила удар судьбы, которая безжалостно отнимала у них мечту и надежду. – Не так уж нас и мало, ведь мы потерпели кораблекрушение в бухте Сан-Луиса. Могли и не остаться в живых, и некому было бы подвести печальный итог, – задумчиво сказала она. Видя, что дядя уже не улыбается, хотя по-прежнему с наслаждением пьет пиво, Каэтана, одетая в греческую тунику, которую шевелил ветерок с моря, сказала: – Те, что остались, спасут нашу честь. Пусть нас пять или шесть, мы все равно актеры. И Каэтана удалилась в комнату, служившую ей и артистической уборной, и жильем, – временный бивак, едва скрывавший нищету. Через неделю, собрав скудные пожитки, они покинули Мараньян, чтобы никогда больше туда не возвращаться. – В каком году случилась эта трагедия? – Виржилио пощупал карманы, отыскивая карандаш и бумагу. – Остальное оставим на завтра. Балиньо заспешил к выходу. Мажико открыл ему дверь, где он столкнулся с Полидоро. фазендейро оглядел кухню; растрепанные волосы подчеркивали его изнеможение. – Куда вы собрались? – с трудом произнес он. – Несу пудинг. – Уже не нужно. Отдайте кому-нибудь. – И усталым жестом указал на Эрнесто. Аптекарь отказался, и Балиньо, поставив поднос на стол, снова собрался выйти. – Каэтана никого не хочет видеть, – послышался грубый голос Полидоро. Балиньо заволновался. Каэтана обычно не отходила ко сну, не поговорив с ним о перенесенных за день тяготах; оба старались вести самую простую хронологию, не накапливая подлежащих запоминанию событий. – Куда же мне идти? – растерянно спросил Балиньо и почувствовал себя сиротой. – Ко всем чертям! – прорычал Полидоро, глядя вслед Балиньо. Неважно, если молодой человек поднимется на шестой этаж, дабы удостовериться, что фазендейро не солгал. Полидоро завидовал молодости Балиньо и его причастности к жизни Каэтаны. Мажико заварил кофе, и его запах успокоил присутствующих. Полидоро, сев на скамейку, подкреплялся черным напитком. – Каэтана меня не звала? – спросила Джоконда, стараясь не привлекать к себе особого внимания: заботливо оберегала свои чувства. Голос ее вернул Полидоро к действительности, и он подобрал ложечкой остатки сахара в чашке. – Только другая артистка может понять Каэтану. Полидоро ждал, что Эрнесто его поддержит. Но аптекарь думал, что сейчас жена его накрывает стол к ужину, уверенная в том, что Эрнесто не посмеет опоздать, и не обратил внимания на реплику фазендейро. Полидоро подумал, что судьба сузила круг его друзей. Не в силах ничего противопоставить этой трезвой оценке, он стал слушать Виржилио, который не преминул воспользоваться рассеянностью Эрнесто. – Ничто так не воодушевляет пятидесятилетнего мужчину, как перспектива отправиться по свету в поисках Чаши Святого Грааля. Или заделаться в честь дамы своего сердца рыцарем Ланцелотом Озерным, а то и Роландом, племянником Карла Великого, по требованию какой-нибудь политической партии, правительства или оппозиции, – сказал учитель, пытаясь угадать тайну, которую Полидоро принес с шестого этажа и хранил для себя. Рецепт Виржилио как лекарство от невзгод старости пробудил интерес присутствующих, однако Джоконда высказалась против исключения женщин из списка героев, имена которых были ей совершенно неизвестны. – По-вашему, женщина служит только для того, чтобы трепыхаться под тяжестью вашего тела? Намек на то, что он ищет женщин, руководствуясь слепым половым инстинктом и не обращая внимания на душу, вынудил Виржилио защищаться. Никогда он не выкажет неуважения к женскому сословию в присутствии Полидоро. – Но ведь я так уважаю Каэтану! – Почему Полидоро не защищает женщин? – вопросила Джоконда, выпятив грудь. – Полидоро – типичный бразильский Дон Кихот, поэтому пробудил страсть многих женщин в нашей округе. Непринужденная манера Виржилио неторопливо вела его через страны, эпохи и личности, чуждые его мечтам. В результате этих путешествий у него оставались назойливая изжога и горький вкус одиночества. В роли защитника он предпринял утомительный круиз по кухне. Особенно его беспокоил Франсиско, который старался оставить Виржилио без кофе, а тому очень хотелось промочить горло, прежде чем начать свою речь. – Каэтана никогда не делилась со мной своим мнением о достоинствах Полидоро, но лицо ее носило следы любовных излишеств. Если бы она тогда провела в Триндаде еще четыре ночи любви, она отказалась бы от театра навсегда. Только поэтому она и бежала. Страсть Полидоро порабощала ее, лишала свободы. Полидоро внимательно слушал, накачиваясь кофе. Как будто перед ним на невидимом экране проходили волнующие сцены. Их героем, по словам учителя, был он сам, но предсказать развитие событий все равно не мог. Сидя на стуле, он склонялся к развязке, благоприятной для молодого паренька, который благодаря инстинкту искателя приключений действовал иногда недостойно, даже подло. – Женская свобода – иллюзия, особенно если в ее постели мужчина, подобный Гектору, греческому герою, безупречному до поражения в битве с Ахиллесом. С другой стороны, и Каэтана стала ахиллесовой пятой Полидоро, тем кусочком тела, за который мать героя держала его, окуная в чан с водой, приготовленной богами. Эрнесто отложил свой уход. Общение в стенах кухни вдруг возбудило в нем сильные чувства, как бы заправило его солью и перцем. – Не правда ли, я тоже вхожу в эту историю как друг детства Полидоро? – И Эрнесто ждал, что же ответит учитель. Полидоро встал. Неловко пошарил руками перед собой, точно ему не показали продолжения, необходимого, чтобы понять весь фильм, до того как на экране вспыхнет слово «КОНЕЦ». – Дайте же мне спокойно досмотреть кино! – крикнул Полидоро так, что его можно было услышать в коридоре. Вмешательство Эрнесто заставило Виржилио покинуть прошлое, которым он жил, судя по всему, с юных лет: надо было переключиться на настоящее, на события, след которых еще не остыл. – Раз уж Полидоро не может рассказать, что же произошло на шестом этаже, я буду говорить от его имени. Виржилио с опаской глянул на фазендейро, боясь затронуть чужую чувствительную струнку и тут же понести наказание. Он снова уселся верхом на табурет, точно на коня, и потрусил в ритме своих размышлений; к тому же Полидоро сам участвует в интерпретации событий, жертвой которых оказался. Полидоро нашел полуоткрытой дверь в номер люкс как сигнал того, что он в собственном доме. Лишь он переступил порог, Каэтана спряталась за ширмой. Она вообще была женщиной осмотрительной, а тут еще и боялась, что возраст развеял иллюзии, подкармливаемые канареечным семенем и хлебным мякишем в течение долгих двадцати лет. Виржилио решительно вступил в область дедукции. Когда сомневался, глядел на лица слушавших, дабы выбрать вариант, который был бы всем по нраву. И он взволнованно продолжал: – Полидоро, зная о ее сдержанности, стал на колени перед ширмой, словно восточный паломник, только что допущенный в святой город после долгих лет отсутствия, будто собирался оказать почести последней императрице Китая. К счастью, преклоняя колени, он не повредил себе живот, вспученный от многих литров пива, поглощенного этим летом. А сердце его меж тем мчалось, точно бизон по прериям Дикого Запада. Его чувства смущало лишь то, что Каэтана упрямо отказывалась выйти из-за ширмы. Эта задержка ранила не только чувства фазендейро, но и его колени на жестком полу. Видя, что его эффектный поступок успеха не имел, Полидоро поднялся с колен, надеясь, что суставы, напитанные любовным эликсиром, который вымывал из тела ржавчину и бесполезность прожитых лет, не заскрипят, как обычно. Он услышал свист. Каэтана подавала знак. Она вышла, окруженная золотистым сиянием. Легкие одежды позволяли Полидоро угадывать ее формы, однако бледность, не вязавшаяся с пышностью форм, сразу же лишила его некоторых иллюзий. Чтобы не смотреть друг на друга, Полидоро прижал женщину к груди. В объятии они оба спрятали свои лица. В этой позе, когда они чувствовали тепло друг друга, Полидоро убедил ее взглянуть желтыми глазами страсти на своего пылкого кавалера – любовь под балдахином заката. И они предались любви, как в первый раз. Тогда они возлегли голые на кусок парусины, расстеленный на арене после полуночи, и там, истомленные, встретили свет нового дня. Ланцелот Алвес уже теперь, в гостинице, обнял Каэтану, позабыв, что она королева, запретный плод для него. Единственная дама, которую он ждал двадцать лет. Виржилио сделал паузу – чтобы дать слушающим почувствовать, насколько торжествующая любовь лишает сил. – Какая прекрасная история, – сказал Франсиско, вынимая из шкафчика бутылку вина. Повествование завело их в страну, где любовь, подогретая огнем желания, выходила на свободу благодаря Ланцелоту. – Если этот самый Ланцелот и был девственным рыцарем, он сразу потерял невинность, как только вложил свой меч в ножны королевы, – развязно сказал Эрнесто, возбужденный описываемым эпизодом. Франсиско довольно элегантно разлил вино по бокалам, пользуясь движениями, позаимствованными без разбору у пьяных и трезвых завсегдатаев бара. Виржилио раздражала болтовня Эрнесто. Он устал в четырех стенах гостиничного номера, темного прибежища страстей, чуждых политической арене, на которой творилась жизнь Бразилии. Однако он не хотел уводить со сцены Полидоро, не обосновав как следует такой поворот. – Я не буду продолжать рассказ. Картину любви Полидоро и Каэтаны никто не выдержит, скорей пожелает нарушить ее. Кто из нас может похвастаться такой страстью? И Виржилио вперил мстительный взгляд в аптекаря. – Для кого бьется ваше сердце? Опасаясь всеобщего осуждения, Эрнесто отступил к холодильнику. Посмотрел на свои руки, с которых еще не была отмыта паровозная копоть. Никто не владел его сердцем. На испепеляющую любовь, возрастающую в геометрической прогрессии, он был неспособен. – Я человек женатый, у меня дома жена. – Тут он повысил голос, чтобы перекрыть шум холодильника: – В эту минуту стол накрыт и меня дожидается горячая пища. Кто из вас может похвастаться такой любовью? По мере того как рассказ Виржилио уводил всех от действительности, Джоконда все больше заботилась о сохранении своих тайн. Она осуждала Виржилио за бесплодную изобретательность и легкость, с которой он лгал, чтобы запугать маленькое общество. К сожалению, ей не хватало умения рассказать о чем бы то ни было с фантазией. В памяти ее были провалы, которые она не могла заполнить собственными импровизациями. – За все эти годы никто мне не говорил, что у нашего учителя нюх, как у легавой собаки! Так знайте же, что своими секретами я распоряжаюсь сама. И никто у меня их не отнимет. В моей берлоге разнюхивать нечего, – сказала Джоконда. Она понимала, что ее ирония соответствовала личной точке зрения Виржилио, которую сейчас поддерживал и Полидоро. Однако, поддавшись искушению уйти от доморощенной логики, которая, возможно, позволила бы ей быть более красноречивой и убедительной, Джоконда решила активней участвовать в стихийно возникшем бесконечном празднике. – С каких это пор Полидоро – единственный обладатель и образец такой страсти, которую Виржилио без конца расхваливает? И улыбнулась, вызывающе глядя на Полидоро. Вступая в открытый спор с Виржилио, она ратовала за любовь, порождаемую воображением и укрытую тайной. – Забраться на женщину – дело нехитрое. Достаточно пойти в пансион. А вот любовь поддерживается в темном помещении, лишенном движения воздуха. Джоконда покачивала головой, тюрбан колыхался. Ей нравился этот странный праздник. Здесь она вблизи почувствовала разрушительную силу влияния артистов. Разве не они разбивали сердца разочарованными улыбками? – Браво, Джоконда! – сказал Эрнесто, позабыв о семье. Вивина сейчас казалась ему вроде бы воспоминанием прошлого. Злорадно глянул на часы. Дома Вивина, должно быть, ест гуаяву в сиропе, а ей надлежало бы подождать его. Теперь он ждал, когда же куколка в лице Джоконды превратится в бабочку. Полидоро принял еще бокал вина и, не собираясь ссориться, кивнул Джоконде. – После всего, что тут говорилось, остается узнать, выполню я или нет просьбу Каэтаны, которую она высказала перед заходом солнца. – Что же она попросила? – спросил осмелевший от вина Франсиско. Вино смягчило Полидоро. – Джоконда права. Пока это секрет, и я никому его не выдам. Боясь, что рутина состарит их всех раньше времени, Виржилио всполошился. – Так выполним же просьбу Каэтаны, – сказал он в знак того, что предлагает свои услуги. Джоконда поправила тюрбан – при достаточном воображении она ничем не хуже французской писательницы, у которой позаимствовала его фасон. – Рассчитывайте и на меня! – взволнованно воскликнула она. – Раньше у меня не хватало воображения, а теперь хватает. Широкими шагами она подошла к Полидоро, к ней присоединился Виржилио. Эрнесто показалось, что его дружба с фазендейро в опасности. Давно устоявшиеся чувства разрушались без предупреждения. Отметив про себя, что Мажико и Франсиско перехватывают у него инициативу, он сказал: – Разве вам не ведомо, что даже при демократии сохраняется естественное право? Франсиско возмутился, что Эрнесто так безжалостно намекает на его низкое происхождение: в конце-то концов, именно такие, как он, вершили революции. Подождал, не вступится ли Джоконда, однако всех пьянила перспектива будущего, которое поразит их шипами несбыточной мечты, и никто ничего не сказал. Остракизм задел Франсиско за живое: всякое принижение его места в обществе сокращало ему жизнь. – Да здравствует президент Медичи! – с горя провозгласил он. – Ну, это уж слишком! – Виржилио устыдился здравицы в честь диктатуры, которая в грядущие годы будет проклята историей. Полидоро, член правительственной партии, только улыбнулся. – Так за дело, сеньоры. Нам предстоит сделать многое, мы не имеем права оплошать. И он собрался выйти из кухни, но Франсиско с каким-то подобием улыбки на лице остановил его. – Последний тост. – Можно узнать, в честь кого? – Виржилио силился вернуться из царства мечты. – За кого же еще, как не за Каэтану! И Франсиско посмотрел на Полидоро в надежде узнать что-нибудь по выражению лица фазендейро, но маска Полидоро не таяла под лучами эмоций. И Франсиско без колебания поднял свой бокал, остальные последовали его примеру. – Да здравствует Каэтана! – торжественно возгласил он. Против этого тоста никто не возражал. При первых признаках смеха Себастьяна поспешно зажимала рот: не хотела, чтобы окружающие заметили, что в верхнем ряду У нее трех зубов не хватает; по этой же причине она не выносила, чтобы ее целовали в губы, боясь, как бы клиент из любопытства или в приступе страсти не провел кончиком языка по ее зубам, которые у нее были не в порядке с детских лет. Джоконда советовала ей поставить протез, но Себастьяна ни за что не призналась бы никому, даже зубному врачу, что у нее недостает трех зубов, да и Диана беспощадно ругала врачей. Особенно недобрыми словами поминала она зубных врачей, которые в Рио-де-Жанейро пользовались буром и щипцами. – Эти зубодеры рвут зубы, не спрашивая разрешения. В Триндаде они разбогатели бы очень быстро. Здешние либо ходят совсем беззубыми, либо у них полно гнилых зубов, от которых идет дурной запах. В этом доме одна я убереглась. – И Диана с удовольствием смотрелась в зеркало, ощеривая крупные ровные зубы. Себастьяна вставала из-за стола в слезах, Джоконда ее утешала, а Диану корила за неуважение к чувствам других. – Когда-нибудь ты в этом раскаешься, – пророческим тоном твердила она ей. Диана не боялась судьбы и продолжала таскать картошины с тарелки Пальмиры. Она имела обыкновение класть себе совсем немного тушеного мяса с рисом и фасолью, а потом подчищала тарелку корочкой хлеба, заявляя, что так больше достанется остальным, которые жиреют за счет ее самопожертвования. – Мало того, что Диана ворует нашу еду, – заявила Пальмира, – она еще когда-нибудь выхолостит нас, как свиней. Диана пододвинула к ней супницу, чтобы она нанюхалась лаврового листа, которым была обильно заправлена фасоль. Но Пальмира не поддалась на эту удочку и в отместку стала помешивать половником в супе, не наливая себе. Сопротивление разочаровало Диану: ведь по лицу она ясно видела, что Пальмира голодна. – С каких это пор у вас между ног болтаются причиндалы, чтоб вас можно было выхолостить? – Диана выпрямилась на стуле. Любила она всякие словечки и ввертывала их безбоязненно. Даже если нарушала общепринятые обычаи. – Я не могу быть грубой, потому что родилась в чудесной стране, и я похожа на Бразилию, – насмешливо сказала она. Джоконда подошла к окну. Вдохнула ветерок, дувший с пустыря напротив. Вернувшись к столу, она решила навести порядок среди подопечных. – Не хватает только заявить, что проституция – почетное занятие, – уязвила она тщеславие Дианы. – И перестань хватать чужие куски, накладывай себе сразу побольше. Не то еще чем-нибудь заразишься. Тяжелым днем оказалась эта пятница. Особенно для Джоконды, которая поздно вернулась из гостиницы. Обычно она не ходила одна по улицам после наступления темноты. – Ну, как там Каэтана? Пальмира держала для нее ужин в духовке. Все они постарались пораньше отделаться от клиентов и с нетерпением ждали новостей. – Принеси-ка еду сюда, – сказала Джоконда, садясь в кресло и далеко отшвыривая туфли. Потянулась, разминая мышцы, на женщин старалась не смотреть. – Она еще помнит нас? – Пальмира подала хозяйке уже остывшую еду. Джоконда приняла тушеное мясо с поджаренной маниоковой мукой и рисом. С аппетитом поела: в гостинице она проглотила только два пирожка, единственное, чем ей удалось перекусить после скудного завтрака в одиннадцать часов, если не считать куска торта, съеденного на вокзале после отхода поезда. Себастьяна, слушая, как Джоконда чавкает, ждала новостей, желая зарядиться на сон грядущий тем, что передала им Каэтана. Забыв о перебранке с Дианой, она постучала в ее дверь и позвала вниз. Три Грации, окружив кресло, смотрели, с каким аппетитом Джоконда ест. Лишь отправив в рот вилку в пятый раз, она рассеянно посмотрела на них. – Каэтану я повидать не смогла. Она никого не принимала: у нее было много дел. Видя огорчение женщин, Джоконда пожалела их. В эту минуту она подумала, что Три Грации стареют с каждым днем на ее глазах и только она, как глава дома, могла хоть как-то утешить их. Только Джоконда могла бы сказать им, сколько у каждой морщин, уж тут-то она не ошиблась бы. Однако она молчала – пусть себе живут иллюзиями, пусть воображают, будто они еще молоды. Новость оказалась неутешительной. Джоконда заранее знала, как будет реагировать каждая из них. Диана, например, с ее буйным нравом, заявила, что в таком случае и она не желает видеть Каэтану, раз та даже не пожалела их, не уронила слезинку при упоминании их имен; нервно собрала часть волос в пучок и перебросила его на спину. Пальмира, как всегда, склонила голову к груди, точно итальянская мадонна, хоть поза эта была неудобной и даже причиняла ей боль; возможно, она надеялась, что Себастьяна обратит на нее внимание и заставит выпрямиться, но у той сообщение Джоконды вызвало страх, и она не обратила внимания на подругу. – Хорошо это или плохо? – лишь спросила она, как всегда в таких случаях, когда действительность казалась ей ощетинившейся стальными шипами, способными поранить ее чувствительное сердце. Диана напустилась на нее, негодуя на безмятежность, которую подруга проявляла в час, когда рухнули их надежды. – Что за дурацкая манера спрашивать, хорошо или плохо! Для нас всегда плохо. Они не пускают нас в «Палас», не приглашают на свадьбы и крестины. Мужики обращаются к нам только затем, чтобы залезть на нас, и то если у них машинка работает. Пальмира попробовала сладкий рис, посыпанный корицей, прежде чем передать блюдо Джоконде. Все замолчали. Джоконда положила себе еще сладкого. – Думаю, Полидоро зайдет к нам сегодня ночью, – сказала она небрежным тоном, чтобы не возбуждать своих подчиненных. Пора было ложиться, Себастьяна уже зевала. Едва Джоконда умолкла, под окнами послышался голос Полидоро, и все вздрогнули. – А вдруг это вор? – сказала Пальмира и ухватила за юбку направлявшуюся к двери Диану. Та сердито вырвалась, открыла дверь и попала в объятия Полидоро. – Как хорошо, что вы пришли! Я уже из себя выходила из-за непонятного поведения Каэтаны. Правда, что она заперлась в своей комнате на ключ и никого не хочет принимать? Она обращалась к нему как радушная хозяйка, ожидающая от гостя вестей, которые согрели бы домашний очаг. – Я пришел не как клиент, – сурово сказал он. – Устал за день от проституток. Три Грации окружили Полидоро, почти не давая ему пошевелиться, лишь Джоконда осталась на месте. – Вы принесли нам хорошее или плохое? – спросила Себастьяна, вытаращив глаза, чтобы придать веса своим словам. Джоконда пригласила Полидоро сесть в привычное для него кресло и пододвинула скамеечку для ног. Он показался ей усталым. – Вы не пошли домой? – спросила она, чтобы начать разговор. Полидоро ослабил стягивавший его живот ремень. – Я посчитал, что лучше зайти к вам. Куда бы я ни пошел, за мной гонятся призраки, – безутешно признался он. Пальмира налила ему кашасы. Полидоро опять забыл поблагодарить ее за любезность. Как будто не замечал женщин. – Каэтана всегда была капризной, – помолчав, сказал он не спеша. – Так что нечему тут удивляться. – Залпом выпил кашасу и снова протянул рюмку: этой ночью он страшился одиночества. Джоконда забыла снять тюрбан. Не будет она больше его надевать. Стоит снять это сооружение из ткани, как все воображение угасает. Полидоро не торопился домой, хотя Додо там и не было. – Кому под силу выполнять капризы Каэтаны, – сказала Джоконда, как будто побуждая его вернуться под родной кров. Выпив вторую рюмку кашасы, Полидоро стал перебирать в уме события дня. После обеда он отправился на вокзал. Поезд прибыл минута в минуту, а на платформе все оспаривали друг у друга честь первому обнять Каэтану. Он тоже бросился к похожей на нее женщине. Разочарование вызвало всеобщее уныние, а он ощутил боль в груди, напомнившую о конечности жизни, и тут же вздохнул с облегчением, подумав, что не надо говорить о своих чувствах на людях и друзья не видят на его лице печать засохшего и горького цветка былой страсти. Может, поэтому и Каэтана не захотела поехать поездом. Хотя, будучи актрисой, не мыслящей жизнь без скрипучих подмостков, она любила патетические сцены. На платформе ему пришлось бороться с Виржилио, который жаждал первым обнять Каэтану. Учитель верил в непогрешимость записанной на бумаге истории, хотя ему ни разу в жизни не попался ни один ценный документ. Выйдя из здания вокзала, Полидоро сел за руль своего автомобиля, но не мог решить, куда ехать, поэтому, когда Эрнесто попросил взять его с собой, чтобы сопровождать друга в гостиницу, Полидоро бесстрастно отказался: пусть все пешком расходятся по домам. Он включил зажигание и подождал, пока разогреется двигатель. – Заставьте всех разойтись, – велел он начальнику полиции. – Незачем всему городу знать, что мы были здесь. А если кто-то будет настаивать, что видел, как прошел поезд, говорите, что это ему приснилось. Кто из нас в детстве не любил поезда? Эрнесто втиснулся все же в машину. – Если мы не разойдемся, весь город поверит, что через Триндаде действительно прошел поезд. Аптекарь счел эту мысль нелепой: поезд неизбежно оставил улики, подтверждающие, что он здесь прошел. – Кто видел, скоро забудет, – вмешался начальник полиции, считавший себя вправе врываться среди ночи в спальни, чтобы застать любовников на месте преступления. – Нет причин, по которым люди поверили бы в такую нелепость. Выехав на площадь, Полидоро взглянул на манговое дерево, посаженное его дедом. Чтобы не возбуждать подозрений, вел себя так же, как накануне. Идя к гостинице, представлял себе: а что, если Мажико ошибся этажом и вручил Каэтане ключи от того номера, который не вызовет у нее никаких воспоминаний? Это дало бы повод актрисе протестовать и отбило бы у нее охоту вновь раздуть огонь былой любви, тем более не в тех стенах, где пламенем пылала их страсть. Или же Мажико, торжественно нацепив фрак, в полуразвалившемся лифте злорадно объявит, что дирекция гостиницы придерживается правила не предоставлять номера актерам и актрисам. Не будет никакого исключения даже для Каэтаны, как бы она ни была знаменита. После таких оскорбительных слов Полидоро плюнет ему в лицо, выхватит из кармана чековую книжку и крикнет, что, раз так, сеу Мажико, я выкупаю гостиницу. Назовите цену, и я тут же выпишу чек. Мажико поджидал его у дверей: он был уверен, что Полидоро не заставит себя ждать. Это он, Мажико, предвидя дни апогея для гостиницы «Палас», послал Франсиско на вокзал. – Я сам провел дону Каэтану в ее номер, – с чувством сказал он. Полидоро не обратил на него особого внимания, прошел мимо дверцы старенького лифта и стал подниматься по лестнице: боялся, как бы лифт не застрял между четвертым и пятым этажами. Шагая по ступенькам, он придумывал первую фразу: надо было, чтобы она выражала его страсть, но не выходила бы за рамки хорошего тона. На площадке третьего этажа вспомнил первую улыбку Каэтаны. Сначала он не хотел идти в цирк, других дел хватало, но афиша, на которой было изображено загримированное женское лицо, заставила его изменить мнение. Купил билет, решив посидеть в цирке минут пятнадцать: театр он не любил. Но стоило ему увидеть, как Каэтана рядом с дядей, Данило и другими актерами произносила какие-то слова и двигалась по арене грациозно и в то же время трогательно, на него нахлынул поток нежности. Чтобы заглушить боль от вонзившейся в сердце стрелы амура, Полидоро захлопал в ладоши. Каэтана, приложив руку к сердцу, раскланивалась перед рукоплескавшей публикой, непривычной к смертоносным молниям искусства, сочетавшимся в тот вечер с черными тучами на небе. Зайдя за кулисы выразить свое восхищение, Полидоро удивился, что у этой женщины такое редкостное для Бразилии имя. – Чему удивляться, для странствующей актрисы Каэтана – вполне подходящее имя. Может, вы хотели бы, чтобы я прозывалась Дульсинеей Тобосской, которая тоже была жертвой чужих иллюзий? Полидоро ничего не знал о Дульсинее, но Каэтана этому не удивилась. Она и сама не могла бы объяснить, каким образом бродячая жизнь незаметно просветила ее, хотя не всегда в нужном направлении. Когда она жестикулировала, Полидоро понимал, что эта женщина может оставить на его сердце неизгладимые отметины: длинные пальцы с накрашенными заостренными ногтями трепетали над высокой грудью, точно пташка на ветке дерева с опавшими листьями. Желая показать свою галантность, Полидоро склонил голову в знак того, что поражен в самое сердце, которое трепещет от любви. Этот жест получился у него, разумеется, неестественным. И тут же Полидоро забеспокоился, как бы за кулисами не появилась Додо и не устроила сцену вроде тех, которые видела в кино, в ту самую минуту, когда он делал первую попытку внушить актрисе какие-то иллюзии на свой счет. Но больше всего он боялся, что Каэтана окажется иностранкой с бразильским подданством и что, прибыв издалека, она неподвластна влиянию духа тех краев, где ей приходится бывать: ни одна земля не заставит человека отказаться от тех иллюзий, которые остаются для него родными. – Уделите мне хотя бы полчаса. – Умоляющий тон, каким были произнесены эти слова, раздосадовал Полидоро. Каэтана посмотрела на часы. – Только одни часы отсчитывают время для моего сердца: это часы искусства, им не нужно стрелок. Поэтому на сцене или на арене я произношу каждую реплику в таком темпе, в каком этого требует искусство. Бывают фразы, которые занимают целую минуту, иногда они поглощают следующую фразу или же вызывают злость у нетерпеливой публики. А вы о каких часах говорите? – Каэтана с грустью посмотрела на выцветшую парусину цирка-шапито. Полидоро испугался. Мечта о любви ранила его насмерть, точно отравленная стрела. Он не мог стать рабом иллюзии. Вспомнил задумчивый облик кинозвезд – все они думают об одном: как бы поработить мужчину. – Я пробуду здесь, сколько мне понадобится. Никто не сгонит меня с моей собственной земли: Триндаде пока еще мой город. Моя родина, понятно? – заявил он, дав волю своему тщеславию землевладельца. Белые, черные и розовые перья, украшавшие прическу Каэтаны, задрожали, свидетельствуя о ярости. Каэтана выступала в костюме дамы полусвета, которой судьба уготовила наказание, вполне удовлетворяющее общество, и она напустилась на Полидоро: – Кто вы такой, чтобы брать из рук Господа Бога бич судьбы в свои руки? Каэтана торжественно и с театральным пафосом смешивала фразы, выражавшие ее чувства, с репликами из пьес своего репертуара, причем сама не могла бы отличить одно от другого. Эта женщина все больше приводила в замешательство Полидоро. Наверняка она путала его с каким-то своим врагом прошлых лет, образ которого вновь возникал перед ее мысленным взором, когда ее мучили бессонница и голод. – С каких это пор вы мой господин? – Каэтана точно заведенная продолжала все в том же тоне. Ее последняя фраза не сразила, а воодушевила Полидоро. На редкость непринужденно разыгранная сцена могла получить продолжение вне стен артистической уборной и в конечном счете привести их в постель, о чем говорил ему инстинкт мужчины. – Великолепная роль! – Полидоро пытался подыграть актрисе, несмотря на свое равнодушие к сценическому искусству. – Из какой пьесы эта фраза, типичная для владелицы энженьо[21] или фазенды? Каэтана удивилась простодушию и страстности собеседника. Его упрямство и попытка подыграть ей вызвали у нее смех. – Что вы смеетесь? – недоверчиво спросил он, боясь, как бы смех не развеял зарождающееся чувство. – Я пошла на сцену только для того, чтобы играть сильных женщин, одно слово которых может поработить или убить мужчину. Когда-нибудь сыграю Клеопатру и в минуту самоубийства умру как царица наперекор жестокости римлян и безразличию Антония. Полидоро насторожился. Актриса обещала уступить ему, видя в его лице этого самого Антония, а сама, как видно, хотела отомстить политиканам. Полковникам[22] Триндаде вроде него и его отца. Упомянув о царице, предупреждала его о губительном характере страсти, способной отделить их от мира, заставив пренебречь опасностями эгоистического путешествия вдвоем без компаса. Полидоро посмотрел на ее отражение в зеркале: Каэтана нацепляла фальшивые драгоценности так осторожно, словно они были настоящие. Над наспех сколоченными рядами скамеек витали воспоминания о путешествиях, переездах по необъятным просторам Бразилии, которые наложили на нее и ее дядю неизгладимое клеймо. – Как я вижу, вы, Каэтана Толедо, женщина непростая. Вы похожи на тех португалок далекого прошлого, которые провожали мужей до трапа корабля, дабы удостовериться, что они действительно отплывают в Америку. И не подавали виду, что страдают, хотя их мужья покидали дом на десять, а то и больше лет, а некоторые вовсе не вернулись. Эти одетые в черное женщины не плакали. Полидоро остался доволен тем, что показал свои познания в истории Португалии. А еще он хотел поразить ее сюжетами, почерпнутыми из книг, – не унижаться же ему перед артисткой цирка, которой пока что не заинтересовался ни один столичный антрепренер. Каэтана готовилась ко второму воскресному представлению. Через несколько минут ей предстояло снова выйти на арену. Особенно тщательно подводила глаза, сверкавшие необыкновенным блеском. Она не казалась девочкой, в определенном смысле она уже вышла из детского возраста. Появился Веспасиано, позвал племянницу, но та не откликнулась. Тогда он с удивлением оглядел Полидоро. Полидоро не отступился от своего. – Могу я встретиться с вами после представления? Видя сосредоточенное выражение лица Каэтаны, которая прогоняла его, чтобы заменить какими-то воображаемыми химерами, Полидоро обратился к Веспасиано, терпеливо наблюдавшему за племянницей: – Почему она мне не отвечает? – Она всегда такая перед выходом на сцену. А вы представляете себе, что будет в тот день, когда она выйдет на сцену Муниципального театра Рио-де-Жанейро? Это наша заветная мечта. Уверен, что Каэтана этого добьется. Мне бы только дожить до часа ее торжества. Веспасиано пошел к выходу на арену, знаком пригласив Полидоро следовать за ним. Возле занавеса он схватил его за руку. – Если хотите, чтобы племянница стала вашей, вам придется уехать с нами. Место Каэтаны – на сцене, она никогда не покинет этот мир. – Он повернулся спиной к Полидоро и пошел к выходу. Оглянувшись, остался доволен тем, что увидел. – Не делайте такое лицо! Вы не первый откажетесь от семьи, денег, доброго имени, чтобы следовать за актрисой, – мягко добавил он. Хотя Веспасиано ничего не сказал напрямик, он, как показалось Полидоро, рекомендовал ему соблюдать осторожность и давал ценные сведения. Его племянница под сенью искусства привлекала на сцену влюбленных в нее мужчин, лишая их родного крова для того лишь, чтобы вскоре ненасытно пожрать их. В сердце актрисы они долго не задерживались, их всех ждало изгнание. Представив себе такую картину, Полидоро обиделся. – Вы меня за клоуна, что ли, принимаете? – сказал он, не подумав о том, какой эффект эти слова произведут в цирке. – Зачем вы обижаете клоунов? Эти артисты в каждое представление вкладывают всю свою нежную страдающую душу, я тоже иногда выступаю клоуном. Клоуну не нужны выспренние фразы, чтобы тронуть сердца зрителей. В стране неразумных и сумасшедших смех – единственная достойная уважения стихия. Вы согласны со мной? От волнения у Веспасиано дрожал живот под свободной туникой, на груди сверкало желтое созвездие усыпанное белым бисером. Когда он хохотал, фальшивая борода лезла вверх. Создавалось впечатление, что у него два лица. Хотя сценические приготовления раздражали Полидоро, в обращении с Веспасиано он старался соблюсти хорошие манеры, как бы пропуская свои чувства через особый фильтр: не хотел, чтобы Веспасиано счел его невоздержанным. Соответственно держал себя и Веспасиано. В знак расположения старик стал рассказывать о бедах и радостях ремесла бродячего актера. Говорил, например, что для актера чувства существуют как бы сами по себе и в большей мере принадлежат действующим лицам, нежели играющим их роль артистам. Желания вспыхивают и гаснут, точно языки пламени, не оставляя следа, актер ложится спать с мыслью о роли, играет даже во сне. С превеликим трудом Веспасиано попал-таки в анналы бразильского театра. Теперь уж никто не украдет его славу, судя по всему – заслуженную. В книге Брисио де Абреу он упоминается как основатель странствующей группы «Пилигримы», которая с 1930 года ездила по внутренним районам Бразилии со своими талантами, мешками и ящиками с костюмами и жалким реквизитом вроде складных стульев. Упоминание в истории театра вдохновляло Веспасиано: если кто сомневался, он тотчас вытаскивал довольно затрепанную книгу. – Наша братия бродит по свету с незапамятных времен, гонимая церковью, дворянством, холодом и нищетой. В такой богатой стране, как Бразилия, нам не раз приходилось голодать. Иногда в деревнях нам платят овощами, яйцами, курами. Однажды играем мы какую-то пьесу, и вдруг курица в плетеной корзинке как закудахчет! Поднялся переполох, а несчастная снесла яйцо прямо у нас под носом. В конце концов мы все расхохотались, а потом зрители накидали нам в шляпу изрядно монет. Полидоро присел в первом ряду: скоро начнется представление. Но у дядюшки оставалось еще несколько минут, чтобы поговорить о циркачах, презревших домашний очаг, землю и прочие надежные вещи. Несмотря на проникавший под шатер свежий ветерок, Веспасиано потел, вытирая пот с груди той же тряпкой, которой смахивал пыль с сапог. – Каэтану я растил с детских лет. Брат мой умер от чахотки. Когда-то он любил кутнуть, а потом кашлял кровью на простыни и свою пижаму. В наследство дочери оставил всего-навсего черный студенческий плащ Коимбрского университета, музыкальную шкатулку с перламутровой инкрустацией на крышке – подарок какой-то дамы, имя которой он не называл, – да с полдюжины греческих трагедий. Некоторые из них брат знал наизусть; даже в поле, среди навозных куч, произносил монологи, будто на сцене. Хорошо помню, как накануне смерти он послал за мной в полночь. Я с трудом понимал, что он говорит, ведь легкие у него были все в дырках, будто сыр. Вот тогда он мне и сказал... Веспасиано растроганно посмотрел на зрителей, робко занимавших места. Публики было совсем мало; большинство из них первый раз в жизни видели артиста, но его это как будто не заботило. Непринужденным жестом Веспасиано вывернул правый карман брюк, желая показать, что он пуст. – Так ваш брат знал, что умрет? – спросил Полидоро, проявляя интерес к родственникам Каэтаны, точь-в-точь как спрашивал о предках Додо, перед тем как жениться на ней. – Давно знал. С мальчишеских лет все твердил, что жизнь коротка и надо не терять времени, чтобы прожить ее с блеском. Перед смертью единственной его заботой была дочь. Имя ей было дано в честь герцогини Альба – с их семейством был тесно связан великий Гойя, – и брат хотел, чтобы Каэтана стала актрисой, как все в нашем роду. Не знаю никого, кто избежал бы этой судьбы. И надо было воспитать ее так, чтобы ни при каких трудностях она не бросила свое ремесло. Брат считал всякий провал таким же естественным, как и успех. Взял я Каэтану за руку, повел в магазин и купил ей платье – уж больно обветшало то, которое было на ней, да ошибся размером, подол оказался коротковат. Что делать? Взяли да подшили полоску из обрезков костюма для какой-то пьесы. К моему удивлению, Каэтана запротестовала. Она, мол, не подкидыш и не прислуга. Я дал ей понять, что она не права, я готов был последним куском с ней поделиться. Да, немилостива была жизнь к нашему брату – никак наша бродячая труппа не могла собрать достаточно денег, чтобы выступить в каком-нибудь столичном театре. Как знать, тогда, может, стало бы нам полегче, отдохнули бы от немощеных дорог, по которым в те времена мы ездили на телеге, не раз застревая в грязи на целый день. Приходилось звать на помощь какого-нибудь крестьянина с запряжкой быков. Когда выдавался свободный часок, Каэтана декламировала перед зеркалом, отрабатывала голос и мимику, пососет лимонную карамельку – и за работу. Как-то заявила мимоходом, что, будь у нее деньги, уехала бы от нас в Милан. Веспасиано нанизывал одно воспоминание на другое, жестикулируя полными руками, которым не хватало легкости. Закоренелая актерская привычка. Как будто не доверял словам, если они не сопровождались движениями рук. – Позволь узнать, а почему именно в Милан? Каэтана глянула на дядю с надменным видом, словно упрекала за трудно прожитые годы, за чиненые-перечиненые платья. – Там я стану примадонной. Хочу быть оперной певицей, опера – это такая пьеса, где поют, если вы этого не знаете. – Разве ты не видишь, как тяжела наша актерская жизнь? А ты еще хочешь плыть за океан и жить в чужой стране – и для чего? Чтобы страдать на иностранном языке? Мало тебе Бразилии? Это прекрасная страна, такая большая, что ее не изъездишь за всю жизнь. Полидоро слушал актера с неудовольствием: боялся конца истории Каэтаны. Старик возьмет да откроет секрет, который представляет угрозу для развития их отношений. Запах пота из-под мышек Веспасиано бил в нос, его даже замутило. Он не переносил близкого контакта с мужчинами. Увлеченный воспоминаниями, старый актер не замечал раздражения собеседника. Снова повествовал о былых скитаниях, рассказывал, как часто им приходилось ночью удирать из какого-нибудь пансиона, потому что нечем было заплатить за постой. Однако успех в Пиренополисе взбодрил Каэтану. – Закатили нам обед с десертом из пятнадцати блюд. Каэтана сидела рядом со мной во главе стола. Украсила прическу тиарой с фальшивыми камнями: хотела казаться постарше и побогаче. Наверное, как раз поэтому размечталась под сверкающими стекляшками и сказала: – Никто не возьмет надо мной верх навсегда. Такие слова, произнесенные пятнадцатилетней девчонкой, выдавали в ней норовистую, необъезженную кобылицу с роскошной гривой. В ушах ее были перламутровые серьги величиной с мочку ее уха. Я тогда с грустью подумал, что не найдется мужчины, который завоевал бы ее нежность. У нее была жесткая, змеиная кожа. Она говорила, что, кроме меня, никого не любит. Один раз даже поцеловала меня в лоб. Да и то когда я слег и она боялась, как бы я не умер. Услышав, как я в горячке несу всякую чушь, расплакалась. – Ах, дядя, что же будет со мной, если я вдруг лишусь вас? Что мне успех, если вы его не увидите! Ее черные глаза смотрели на меня с такой тревогой, словно разом хотели разрешить загадку, возникшую в едва расцветшей душе. Привязанность племянницы подбодрила меня. Надо было как-то отблагодарить ее за бережно хранимое в душе чувство, которое прорвалось наружу в час моей болезни. И я разрешил ей пользоваться радиолой, которую мы держали исключительно для нужд сцены: хотел, чтобы она слушала любимые арии у себя в комнате или под открытым небом, когда мы останавливались на ночлег в поле, если нечем было заплатить за постой. Полидоро слушал актера, как будто представление уже началось, наблюдая в качестве зрителя из первого ряда семейную драму, пережитую Веспасиано, которую тот изображал отчаянными жестами под аккомпанемент смеха, рыданий и вздохов, ибо повествовал он о собственной жизни, полной лишений, такому неотесанному ценителю, как Полидоро. – Так вы хотите сказать, что любовь к театру у Каэтаны в крови? Что это наследственная болезнь? Опять Полидоро выразился неосторожно и, не желая того, обидел Веспасиано. Тот улыбнулся. Он высоко ценил искренность, которую встретишь разве что в загоне для скота да на сцене, где она лишь чуть скрыта в намеках и иносказаниях, как того требуют законы театра. А кроме всего прочего, старый актер надеялся, что Полидоро поддастся актерской романтике и раскошелится на постановку, достойную театра «Синеландия» в Рио-де-Жанейро. – Любовь к театру у нее в крови и в сердце, и эта страсть может больно задеть всякого, кто ее полюбит. Лицо Веспасиано впервые приняло плутовское выражение, ибо сейчас он разыгрывал сцену из водевиля, намекая, что Полидоро может стать избранником его племянницы, если не пожалеет презренного металла. Полидоро оживился. Не зря он нюхал пот Веспасиано, как ему ни противны естественные выделения, защищающие человеческое тело. В добрый час дядя поддержал его притязания на расположение племянницы, с помощью такого союзника он сумеет продлить дарованные ему полчаса свидания. Веспасиано встал. Увидев племянницу у другого выхода на арену, распрощался с Полидоро. Выступать ему еще не скоро, но надо отдать кое-какие распоряжения. Пригласил гостя в единственную ложу. Полидоро поблагодарил, но решил посмотреть представление как-нибудь в другой раз. – Так и договоримся, друг мой, – сказал он и ушел. Полидоро укрылся на пустыре за цирком; посмотрел на часы и не увидел стрелок: уже стемнело. Наконец аплодисменты затихли, публика повалила из цирка. Тогда он вернулся в артистическую уборную за кулисами. – Я выполнил свое обещание, теперь ваш черед, – сказал он, стоя перед девушкой в отглаженном костюме, но с взлохмаченной головой. Каэтана, оставаясь в просторном халатике, принялась лущить дольки чеснока. Потом начала с силой натирать ими правую руку, время от времени поднося дольки к носу. Жадно вдыхала резкий запах, который достигал и Полидоро, раздражал его, пробуждая желание тут же опрокинуть девушку на пол и навалиться на нее. Сидя на табурете, Каэтана протянула натертую чесноком руку, чтобы Полидоро ее поцеловал. Тот не был приучен к такому ритуалу и в испуге отступил на шаг. А меж тем то, чего требовала Каэтана, было когда-то навязчивой идеей его матери. Магнолия много лет мечтала, чтобы какой-нибудь воспитанный человек поцеловал ей руку и тем самым утвердил ее во мнении, что, несмотря на грубость обитателей Триндаде, этот галантный жест пережил века и такая честь была оказана именно ей. Но судьбе было угодно, чтобы Магнолия так до самой смерти и не сумела преодолеть сопротивление мужа, который отказывал жене в простой любезности, а меж тем эта любезность стерла бы из ее памяти образ всем известного человека, когда-то обедавшего у них, человека, чей томный взгляд, вьющиеся волосы, ухоженные усы и костюм для верховой езды частенько возникали в ее снах и заставляли ее вздрагивать. – Если хотите, чтобы я вас полюбила, пройдите испытание чесноком. Ну, целуйте мне руки. Полидоро почувствовал, как горячая волна желания поднялась по его ляжкам и налила мужской силой его возбужденные половые органы. Охваченный яростью, он принялся нюхать ее руки до самого локтя, шумно сопя носом. Полизал пальцы кончиком языка – от них пахло жареным мясом. Мучаясь двойным голодом, забрал в рот пальцы Каэтаны. Сгибаясь, они касались костяшками неба и вызывали чуть ли не позывы на рвоту. Каэтана предоставляла известную свободу языку Полидоро, когда он смачивал пахнущей чесноком слюной ее руки до локтя, благо он не претендовал на большее. Наконец, устав исследовать кожу актрисы чуть ли не до костей, Полидоро приблизил свой большой рот к ее лицу и страстно дохнул на нее. – Ну как, хорошо теперь от меня пахнет, вы довольны? – спросил он, желая отомстить за ту дикую страсть, которая обрушилась на него, точно катастрофа, которой нет названия. Каэтана встала и с силой оттолкнула его. Полидоро упирался, продолжая склоняться над ней. Она еще раз оттолкнула его и вернулась к трельяжу. – Так-то вы со мной обращаетесь! Он попытался обнять ее сзади, прижимая к ее спине низ живота. Увидев это в зеркало, Каэтана покачала головой. Полидоро устыдился. – Первое испытание вы выдержали. Потом увидимся. И она помахала ему рукой, все еще хранившей запах чеснока. Полидоро, стараясь не попадаться на глаза Веспасиано, исчез в ночи. В веселом доме Пальмира постучала графинчиком по плечу Полидоро и спугнула его воспоминания. – Налить еще? Полидоро раздраженно обернулся. Откуда Пальмире взять такта, чтобы утешить уязвленного мужчину? Оттого что через ее постель прошло столько народу, лучше разбираться в человеческих чувствах она не стала. – В этом доме нельзя уже просто отдохнуть? – спросил он, осуждающе глядя на Джоконду. – Сюда приходят не спать. Если хотите предаваться воспоминаниям, ступайте под свой кров. Она надерзила ему, не обращая внимания на его презрительную мину, он увидел, что волосы ее схвачены шпильками, а тюрбан валяется на ковре рядом с креслом. Неухоженный вид Джоконды смягчил сердце Полидоро: Джоконда, как и он, – жертва беспощадных годов, среди которых были и несчастливые, и безобидные. – Я ухожу. Сегодня был чертовски трудный день. – Пожалуйста, не уходите. Расскажите еще о Каэтане, – остановила его Диана. – Только вы можете подтвердить, что она все еще любит нас. От желания уговорить Полидоро составить им компанию в этот нескончаемый вечер Диана пустила слюну, смешанную с гуараной[23], которую только что пила. Полидоро устал и оттого чувствовал себя еще более одиноким. Не хватало духа открыть дверь собственного дома и войти в темную гостиную. Так как он вовсе не был обязан вести какую-нибудь из Трех Граций в постель, Полидоро уступил просьбе Дианы и с покорным видом вытер лицо платком. Он считал своим долгом поделиться с кем-то былым счастьем, вспомнить беспокойный путь, который проделала его страсть. Глядя на лицо Дианы, служившее ему компасом, он решил рассказать какую-нибудь историю, героями которой были Каэтана и он сам. Диана присела на ковер, точно борзая у ног хозяина. Благодарная за оказанное ей – в ущерб Джоконде – внимание, она вдруг, ко всеобщему изумлению, начала развязывать шнурки ботинок Полидоро и разула гостя. Не гнушаясь запахом грязных носков, принялась легким похлопываньем массировать ноги Полидоро – только и не хватало, чтобы она отерла их своими длинными волосами, как Мария Магдалина. Намерение Дианы досадить Джоконде не понравилось Пальмире. Однако, чтобы не пропустить ничего из рассказа Полидоро, она присоединилась к Диане, усевшись рядом с ней на ковер. Полидоро приосанился, хотя ему было щекотно от ласкового похлопыванья Дианы. – Не знаю, как вам объяснить, но на площадке четвертого этажа я испугался, что не хватит сил еще на четыре пролета. Учтите: я привык ходить пешком, часами не слезать с седла, не говоря уже о том, что мне случалось так же обходиться и с самыми ядреными бабами в округе. – Говорил он тихо, тон его не был хвастливым, как будто он беседовал с соседом. – И вот я выдохся, еле ковылял – и все из-за женщины! Правда, Веспасиано предупреждал меня при нашем первом знакомстве. Но что поделаешь с мечтами, которые упрямо носишь в сердце! Без них грудь засохла бы от тоски! Полидоро говорил, нарочно делая многозначительные паузы сообразно обстановке. Ему хотелось оправдать ожидания Трех Граций в особенности потому, что Джоконда, сидевшая в другом конце гостиной, не обращала на него внимания. Себастьяна вытащила платок – по вечерам она частенько пускала слезу, – но взглядом твердо дала понять, что не нарушит повествования. Что бы ни рассказал Полидоро, они все примут за чистую монету. Вот, например, Диана настолько верила гостю, что без устали похлопывала его по ступням ног – тем жарче будет страсть во всех перипетиях истории. Полидоро не спеша изливал свои чувства перед женщинами, которые милостиво разрешали ему присочинять. Проститутки – народ чуткий, они вполне могли понять его душевное содрогание в те Минуты, когда он поднимался по ступеням лестницы, перебирая их, словно бусины незримых четок. Робкие, неверные слова как будто складывались в молитву некоему безымянному божеству. На площадке пятого этажа он снова остановился перевести дух, мысленно подыскивая довод, который убедил бы его в том, что любовь Каэтаны сохранилась, несмотря на долгую разлуку. Раз уж она за все эти годы не написала ему, что порывает связывавшие их любовные узы, хотя могла это сделать, в каком бы районе Бразилии ни находилась, значит, он мог надеяться, что прежние слова любви, произносившиеся под шелест простыней, не утратили силы. Подкрепив себя таким рассуждением, Полидоро втянул живот, поправил подтяжки и постарался застегнуть пиджак перед дверью, ведущей в номер люкс. Зря стараешься – как будто шептало ему воображаемое зеркало, жестокое и зловредное. Отступать было нельзя: он проделал немалый путь и у него возникло чувство, будто бы он стоптал подметки последней пары ботинок и стер ноги в кровь. Перед дверью Полидоро напомнил себе, что всегда был желанным для женщин. Повторил про себя эту фразу несколько раз – она звучала убедительно. Повинуясь этому убеждению, он постучал. Каэтана, несомненно, ждала его. – И дверь вам открыла сама Каэтана? – прервала его мечтательная Диана, несмотря на то что к ним подошла Джоконда и осуждающе глядела на них. Джоконда хорошо знала нрав Полидоро. Всю жизнь он управлялся с быками, шагал по зарослям, кишащим змеями, пауками и скорпионами, и не умел соблюдать правила хорошего тона или произносить патетические фразы. Сейчас она видела, что он нервничает, пытается подобрать ноги под себя, а Диана силой их удерживает. В этой борьбе Полидоро с трудом вспоминал мир условностей, от которого он давно отошел, целиком предоставив его Додо. Реальная действительность, в центре которой находились жена, дочери, зятья и внуки, вызывала у него подергиванье лица, беспокойство, нервные срывы. – Ах ты, шлюха! – заорал он, нарушая доброе согласие с Дианой. – Как ты смеешь прерывать меня? Будто я мечу перед вами куски дерьма, а не жемчужины моих самых тонких чувств! С каких это пор я враль и трус! Ты думаешь, я нарочно придумываю подробности, чтобы утаить неприятную для меня правду? Поэтому ты меня прервала? А может, ты предпочла бы, чтобы Каэтана умерла, тебя зло берет, что она живет и блещет и никто не может отобрать у нее скипетр? Полидоро встал с кресла. Ни минуты он не останется в доме, где его оскорбила нетерпеливая сучка, не уступит просьбам Джоконды, хоть та и подала ему ботинки, которые он в минуту злости отшвырнул от себя ногой. Они угодили в ни в чем не повинных Себастьяну и Пальмиру, мирно сидевших на ковре. Но не такие уж эти проститутки безобидные, какими хотят казаться. Они стали на сторону Дианы, ведьмы чертовой, совсем погрязшей в пороках, после того как добрая тысяча мужчин прошла через ее постель. – Успокойтесь, Полидоро, не стоит горячиться, никто не хотел оскорбить вас, – пыталась урезонить гостя Джоконда. Не тот у нее возраст, чтобы идти на скандал. В дверях, чуточку успокоившись, Полидоро с неудовольствием потянул носом, вдохнул запахи гостиной. – Лучше уж я пострадаю под собственной крышей, где меня будут преследовать тени – Додо нарочно их оставила присматривать за мной. Думает, я не знаю, что она прикармливает этих духов всякими лакомствами, лишь бы они ее слушались. Опасная женщина. Она хотела бы изгнать меня из дома и завладеть всем моим добром. После этих слов лицо его прояснилось, даже обозначилось что-то вроде улыбки. Он выпятил грудь под слегка пожелтевшей за день от пота рубашкой. – А что же конец истории? Вы так нам его и не расскажете? – спросила Джоконда, прикрывая оробевшую Диану. – Расскажу когда-нибудь. Такие истории вроде выдержанного сыра – чем больше побудут в потайном ящичке памяти, чем лучше на вкус. И он открыл дверь. Расчихавшись от ночного воздуха, зашагал по улице – хотелось побыстрей забраться под одеяло. Джоконда почувствовала, как Диана взяла ее за руку. Она высвободила руку – это ни к чему. Направилась в кухню сварить кофе. – Не простудился ли Полидоро? – вздохнула Себастьяна, которой очень хотелось кофе. Джоконда задумалась о том, как весна действует на деликатные натуры: им это время года приносит смятение, надежды, веснушки на лице и свежую зелень на деревьях, зато пух цветущих деревьев, носящийся по воздуху, заставляет быстрей биться беззащитные сердца. – Весной это бывает. – Тут она отвлеклась, так как ставила воду на огонь. – Весна в июне? – поправила ее опомнившаяся от грубости Полидоро Диана. – У нас, в Триндаде, все может быть: мы живем так далеко от цивилизации. Как знать, не зайдет ли Каэтана к нам завтра и не расскажет ли сама конец истории, – сказала Джоконда, желая положить конец треволнениям дня. За ночь Полидоро удалось опустошить свою память: остался глубокий колодец с мутной водой, которую нельзя пить. Душа его успокоилась, так как он пришел к твердому убеждению, что, проснувшись поутру, не посмеет произнести даже про себя имя актрисы. Он открыл ключом дверь своего дома, надеясь тотчас уснуть. Посмотрел на мебель гостиной, которую некогда посещал как гость. У Додо были основания порицать его. Никогда он не желал стать пленником этого дома, оттого что не считал его по-настоящему своим. Размышляя об этом, он уже начал было расстегивать рубашку, как вдруг с улицы до него донесся пронзительный голос Виржилио. – В такой час? – не смог скрыть недовольства Полидоро. Сдвинутые к переносице брови явно говорили о его досаде. – Я ненадолго. Как только узнаю правду, сразу же уйду. Весь город уже знает о вашей встрече с Каэтаной, а я еще нет, но ведь я самый близкий ваш друг, хотя Эрнесто это отрицает, потому что считает таковым себя. Виржилио уселся во главе обеденного стола, где стояла ваза с фруктами. У него пересохло в горле, и он нервными пальцами очистил апельсин. Отрываемые дольки брызгали в Полидоро соком. – Неужели эта благословенная пятница так никогда и не кончится? И Полидоро, приуныв, сел к столу рядом с Виржилио. Конечно, появление в Триндаде Каэтаны не могло не вызвать переполох. У самого Виржилио, который вот уже тридцать лет раньше девяти часов гасил свет, чтобы отойти ко сну, теперь сна не было ни в одном глазу. – Ладно, расскажу, только обещайте, что уйдете сразу же, как только я заявлю, что больше мне сказать нечего. Рот учителя был занят крупной долькой апельсина, никак он не мог ее прожевать. И он дал обещание, клятвенным жестом подняв ладонь. И Полидоро согласился повторить историю, которую много раз пережевывал про себя. Перед таким слушателем, как Виржилио, ему, быть может, удастся проверить правдивость изложения фактов и исправить кое-какие неточности. С понедельника, когда пришло письмо от Каэтаны, он все думал, как себя повести, чтобы не выказать излишнего восторга и не замахнуться на слишком многое, дабы не испортить впечатление о любви, которую все эти годы с небывалой верностью питала к нему актриса. Перед тем как Каэтана переступила порог люкса на шестом этаже, ему хватило времени раскаяться в том, что столько лет терзал свое сердце мыслями о грядущих черных днях, и посетовать на то, что не запасся никаким подарком ко дню рождения Каэтаны. Надо было хотя бы захватить остатки цветов, брошенные Джокондой на вокзальную скамью, когда вся компания разошлась после появления Франсиско. Постучав в дверь номера, он услышал голоса. Это вызвало у него внезапный испуг: он заподозрил, что какой-то недруг поспешил обнять Каэтану раньше его, наставить ему, так сказать, рога, чтобы потом хвастаться в баре гостиницы «Палас» своей победой над Полидоро, несмотря на его богатство и любовь к актрисе. В огорчении Полидоро почесал грудь. Нестриженые ногти словно пробудили в его теле горькую ревность. У него перехватило дыхание, он побоялся, как бы не принять смерть у райских врат, и поспешил перевести дух. Когда дверь открылась, он увидел на пороге безусого юнца, который внимательно оглядел его, не пригласив войти. – С кем имею честь? – тихо спросил юноша, так, чтобы его не услышали в гостиной. Его манерная речь звучала иначе, чем у Мажико – тот за велеречивыми фразами прятал свое раболепие. – Полидоро Алвес, – ответил он, ожидая, что это имя тотчас откроет ему двери. Молодой человек попросил подождать. Через полуоткрытую дверь Полидоро видел часть им же восстановленной обстановки. При виде предметов меблировки и безделушек, согретых теперь присутствием Каэтаны, им овладело искушение бежать со всех ног домой и послать нарочного на фазенду, чтобы вызвать Додо, так как ее муж, мол, горит в лихорадке. Полидоро прислонился к косяку. Весь день он почти ничего не ел, если не считать утреннего кофе да кусочка предназначенного для Каэтаны торта на вокзале. – Входите, пожалуйста, – пригласил Балиньо. Заметив, что гость стоит у косяка бледный и прислушивается, улыбнулся. – Все наши тайны остались на дорогах. Полидоро, обвиненный в злоупотреблении искренним доверием, не нашелся, что сказать в свою защиту. Небрежно уселся в обитое почти начисто выцветшим зеленым плюшем кресло. Он-то надеялся, что Каэтана встретит его в гостиной с распростертыми объятьями. Такой должна была быть сцена их встречи, по мнению горожан, – для актрисы это было бы вполне естественно. Каэтана на сцене играла с пламенным жаром, как никто умела крепко, по-крестьянски обнять любого партнера или изобразить скучающую на диване томную даму. Скудное освещение гостиной скроет следы, оставленные предательскими годами на ее нежном лице. Снова появился Балиньо. С подчеркнутой элегантностью предложил гостю чашечку кофе. – Вам с сахаром? Полидоро отрицательно покачал головой. Балиньо, не обратив внимания на этот жест, положил в чашку сахар с любезной рекомендацией: – Вам это будет полезно. Помогает при сильных эмоциях. Когда Полидоро принимал чашечку, руки его дрожали; морщась, он выпил кофе. Когда поискал глазами Балиньо, того нигде не было видно. Наверно, пошел за Каэтаной. Чего доброго, она появится в гостиной со свитой жалких, одетых в лохмотья артистов. А Балиньо будет выступать впереди в роли глашатая. Но Балиньо вернулся и подошел прямо к видавшей виды радиоле. Полидоро сразу узнал ее, несмотря на полумрак. Голос греческой певицы Каллас, исполнявшей арию из «Орлеанской девы», предвещал суровое испытание для него и Каэтаны. – Хорошая песня, – заметил Полидоро. – Такой музыки я не слыхал, с тех пор как Каэтана уехала отсюда. Балиньо исчез в спальне Каэтаны, как тень. Его тотчас сменила другая тень. Каэтана несла свое дородное тело бесшумно. В руке держала зажженную свечу, освещавшую ее лицо. Она двигалась как сомнамбула, с полузакрытыми глазами. Остановилась посреди гостиной, уверенная в том, что Полидоро разглядывает ее. Он с трудом поднялся с кресла и пожалел, что выбрал не жесткий стул, а эту рухлядь с ослабевшими пружинами, из которой не так-то просто выбраться. Каэтана прижимала к груди какое-то существо, видны были сладко потягивающиеся лапы. Полидоро пригляделся: это был кот, глаза его горящими угольками светились в полутьме. Пламя свечи колебалось от движения воздуха из открытого окна и освещало лицо Каэтаны. Волосы у нее были уложены в пучок, она пополнела, и свободный пеньюар не скрывал пышности форм. Полидоро довольно улыбнулся, заранее предвкушая наслаждение, которое он испытает, когда сожмет в объятиях это роскошное тело, как раз такое, какие ему нравились. Он знал тело этой женщины, прощупал его в свое время с головы до пяток. Полные груди, круглые и мягкие, как подушки, свободно колыхались. Грудь часто вздымалась вместе с мурлыкающим котом, словно актрисе не хватало воздуха. Полидоро сделал глубокий вдох, стараясь вобрать в себя запах Каэтаны, который не забыл за столько лет. Его тело словно вобрало его в себя, точно вакцину, и он жил в его памяти. Особенно запомнилась та ночь, когда он обнюхивал ее, точно лесной зверь. – Как поживаешь, Полидоро? – Руки она не протянула, так как держала кота. Голос звучал как хрустальный колокольчик. Годы не приглушили резкости и терпкости его тембра. Он – как португальское вино, сказала она однажды, вызвав его веселый смех. Немного трески и оливкового масла – и я стану настоящим шедевром португальской кухни. Каэтана подошла поближе. – Со мной ты знаком. А с ним – нет. И указала на кота. Свечу она поставила на сервант, и при ее свете Полидоро продолжал разглядывать актрису. – Его зовут Рише. Вот уже семь лет он ездит со мной повсюду. Он диковатый и злой. Чтобы обратить мое внимание на себя или предупредить о какой-нибудь опасности, пользуется примерно семью-десятью выражениями. Еще и меня переживет, коты не умирают никогда. Она тихонько погладила шерстку животного. Сонный Рише ответил мурлыканьем. Его пепельно-серый хвост извивался. По временам хвост напружинивался до непристойности. Не хватало только, чтобы воткнулся хозяйке между ног. Такой обмен ласками между женщиной и котом, которые прекрасно понимали друг друга, смутил Полидоро. Ведь его распиравший трусы отросток был таким же мохнатым и темным, как кошачий хвост, а тот вроде бы стоял на страже храма, который Полидоро желал как можно скорее осквернить. Устыдившись, Полидоро скрыл свое волнение. – Добро пожаловать в Триндаде! – Громоподобный голос Полидоро напугал кота, и он спрыгнул с рук Каэтаны на пол. Она попыталась снова взять его, но он укрылся между ее ногами. – Успокойся, Рише, – пробормотала Каэтана, забыв о Полидоро. А тот позавидовал коту, пожалел, что не он – предмет таких забот, но вслух ничего не сказал. – Я не смог встретить тебя на автобусной станции, думал, ты приедешь поездом. Мы все тебя встречали на перроне вокзала. Привыкнув к полутьме, он понемногу начал различать смену выражений ее лица. – Я приехала не на автобусе, а в кузове грузовика, шофер ничего с нас не взял. Ты прекрасно знаешь, что в нашей стране артисты – все равно что нищие: искусство себя не окупает. Особенно это касается нас, бродячих актеров, вынужденных бороться с бездушным рынком. – Каждое слово было пронизано горечью. Каэтана казалась утомленной. – Здесь вам всем будет хорошо, – сказал Полидоро, протягивая к ней руку. Для этой женщины легче всего было бы опереться на мужчину, который столько лет хранил в своем сердце великую любовь к ней. Каэтана не обратила внимания на то, что он подходит к ней, протянув руку жестом, сулящим ей обеспеченное будущее. Видя, что актриса ушла в себя, Полидоро заподозрил, что она, как и он, оглушена встречей после столь долгой разлуки. Но все равно продолжал держать руку на весу, как бы предлагая опереться на нее. Его воодушевляло воспоминание о том, что в те далекие времена он предлагал Каэтане остаться рядом с ним. Он бы купил ей домик с садом, столовые приборы, постельное белье, обеспечил бы сытую жизнь, которая заставила бы ее забыть о неизбывной актерской нужде. Раз она вернулась в Триндаде, ей уже не нужно беспокоиться о будущем. Полидоро считал себя обязанным проявлять такую же заботу о ней, как и о членах своей семьи. И все во имя любви к ней, которая сжигала его сердце и будила великодушие каждое утро, когда он брился в ванной. Каэтана не показала виду, что поняла его призыв. Она прохаживалась по гостиной, пользуясь редкой способностью Рише виться под ногами, не попадаясь под каблук. Как зачарованный следил Полидоро за движениями кота, гармонично сочетавшимися с движениями Каэтаны, и в конце концов опустил руку, осуждая себя за то, что слишком явно выдал свой аппетит, который, несмотря на замешательство Каэтаны и присутствие хитрого и коварного животного, мог быть утолен только в постели. С известным удовлетворением он отметил про себя, что Каэтана, как бы ни прикрывалась котом, выказывала по отношению к гостю такую же близость, какую проявляют к мужу, не хватало только, чтобы она раскрыла чемодан и вернула Полидоро пижаму и домашние туфли, которые в спешке захватила с собой при бегстве и сохранила в своих скитаниях по Бразилии как память о постоянной жгучей страсти. Однако теперь любовь Каэтаны к нему оказалась сдержанной, она не проявлялась в страстных порывах, как прежде, как будто память о ней состарилась, как и они оба. – Ты знаешь о том, что я пережила крушение надежд? – вдруг спросила она без всяких предисловий, выдергивая шпильки из волос, которые тяжелыми волнами падали ей на плечи. Полидоро вздрогнул. Это был знак того, что Каэтана собиралась лечь с ним в постель или устроиться на ковре, если слишком велико окажется нетерпение обоих. При виде распущенных волос Полидоро бросился к актрисе с распростертыми объятиями, восклицая: «Каэтана! Каэтана!», но не забывая о путавшемся в ногах коте. Он уже подошел к ней вплотную, когда Каэтана напугала одновременно и Полидоро, и Рише, который беспрестанно мяукал, восклицанием: – Не трогай меня, Полидоро! Он, невзирая на предупреждение, продолжал подступать к ней. Обнял ее, пытался припечатать ее губы поцелуем. – Уступи моей страсти, Каэтана. Или, может, ты меня забыла? Актриса увертывалась, крутя головой налево и направо, как только шею не скрутила. Наконец уступила силе, дала себя поцеловать. – Я тебе не рабыня, – холодно сказала она, пытаясь поправить положение. Тон ее голоса острым ножом пресек мечты Полидоро. Он как будто был парализован. Заподозрил, что Каэтана вернулась лишь затем, чтобы наказать его за какую-то ошибку в прошлом, о которой он и не подозревал. Такой ее поступок наносил смертельную рану всему, что было между ними. – А что такого я сделал, что ты меня больше не любишь? Зачем мне было ждать двадцать лет, чтобы ты сейчас отказывала мне в любви и тем самым превращала в человека без родины и без будущего? Опять он, сбив рубашку, почесал грудь. Он делал это всякий раз, как судьба оказывалась беспощадной к нему в годы их многолетней разлуки. – Не строй из себя трагика, Полидоро. С каких это пор ты присвоил себе мое амплуа? Ведь это я, актриса, имею право зарыдать в любую минуту. А ты – нет, ты каждый день прикупаешь коров и земли, да к тому же у тебя богатая жена. Этой репликой Каэтана думала вернуть Полидоро в лоно здравого смысла, но он упирался. Ему нравилось вести себя как на сцене, играть персонажа, которому суждено совершать любые безрассудства. – Если тебя вернула сюда не любовь ко мне, что тебе делать рядом со мной, когда я уже труп? Действительно, Полидоро отбивал хлеб у Каэтаны и говорил как драматический актер. Не обращая внимания на его патетику, Каэтана попросила его сесть. Она бы охотно привязала его к стулу веревками. Полидоро повиновался и заподозрил, что актриса хочет лишить его новооткрытого источника. А он только-только обрел вкус к актерской игре в жизни. – Это ты держишься со мной так, будто на ярмарке продаешь мне коров или полоску доброй земли, – сказал он не без намека. Не всегда Каэтана умела правильно понять его недомолвки и крестьянские иносказания. На этой почве у них возникали размолвки и в прошлом, но Полидоро всегда старался сгладить их: в постели ведь легче прийти к доброму согласию. Память Полидоро за двадцать лет не потускнела, и все же он не мог припомнить ни одной ссоры с Каэтаной. Так вот и теперь лучше всего было бы отправиться в постель для забав, хорошо знакомых их телам. – Даю тебе пять минут сроку, а потом пойдем в постель. Ты приехала из такой дали не разговоры со мной разговаривать. Я еще мужчина в полной силе, и тело мое полно желаний, – заявил он, не в силах отказаться от театрального тона, в котором видел единственный способ воздействовать на воображение этой женщины. Упрямое молчание Каэтаны вынудило его шагать по комнате, рискуя наткнуться в полутьме на какой-нибудь предмет. – Если тебе нужен был чек на какую-то сумму, а не любовь, достаточно было отбить телеграмму или позвонить по междугородному телефону. За считанные часы я оформил бы денежный перевод на твое имя, незачем было бы тащиться через несколько штатов в крове грузовика, – выпалил Полидоро, стараясь не глядеть на Каэтану. Наконец он остановился перед ней. И сказал совсем другим, умоляющим тоном: – Ну хоть бы ты притворилась, что все еще любишь меня! Внимательно слушая собеседника, Каэтана села, чтобы ему свободнее было ходить из угла в угол. Закинула ногу на ногу, поправила полы пеньюара на коленях. Свет свечи, стоявшей на серванте у входной двери, не позволял обоим как следует видеть друг друга. Полидоро рассердился. – Давай договоримся сразу. Какая разница, что каждому из нас стало на двадцать лет больше? – решительно сказал он. Внезапно вспыхнувший свет прервал размышления Каэтаны, которую воспоминания унесли далеко-далеко. Она низко склонила голову, пряча лицо, заговорила едва слышно, но, по мере того как Полидоро приближался к ней, голос ее становился все громче. – Если мне не суждено было добиться успеха, почему же дядюшка Веспасиано не убил мою мечту в зародыше, когда отец поручил ему заботиться обо мне? Почему не напоминал каждое утро, что в Бразилии полно беззубых артистов, которые никогда не попадут на сцену Муниципального театра в Рио-де-Жанейро, что он сам – один из них и что я разделю его судьбу? С сокрушенным видом Каэтана подняла голову. Да, она постарела. Мешки под глазами делали ее похожей на Будду» прибывшего в Америку проповедовать новый образ жизни. Тряхнула волосами, словно они давили ей на плечи: волосы у нее были густые и черные. Сцепленные на уровне груди руки двигались соответственно движениям всего тела, и Полидоро вспомнил ее прежние энергичные жесты. Он опустился на колени у ее кресла, не прикасаясь к ней. – Почему ты говоришь, что не добилась успеха, если ты побывала в самых захудалых городках Бразилии и вселяла мечты в сердца простых людей? Кто бы это сделал, если бы не ты и не «Пилигримы»? Полидоро приятно удивила его собственная горячность: он обнаружил в себе способность к прочувствованным речам, которая проявилась в эту минуту впервые. Однако он боялся, как бы его ораторский пыл не угас, прежде чем удастся увлечь Каэтану в постель. В то время как Полидоро, вверив себя Святому Духу, обвинял артистов телевидения в том, что они, точно крабы, лепятся к побережью и не показываются в захолустных городках с населением менее тысячи жителей, в отличие от рядовых артистов, горький хлеб которых замешан на дорожной пыли, Каэтане казалось, что перед ней оживший дядюшка Веспасиано, который, жуя свиную колбасу, рьяно защищает театр для бедных, истоки которого надо искать на средневековых ярмарках. – Благодаря вам, Каэтана, забитые крестьяне узнают, что такое театр. Это волшебное искусство не раз заставляло меня плакать, когда мне хотелось смеяться! Каэтана держалась стойко. Никак ему было не слиться с ней в губительном поцелуе, но при этом он не должен был вовсе отказываться от желания, хотя и приглушенного собственными речами, которое усиливалось в паузы, когда он подыскивал слова, способные вызвать женскую улыбку. В ближайшие минуты Полидоро надеялся вырвать победу и получить желанную награду. Надеясь добраться до заветного места и коварной змеей ввинтиться в ее чрево, Полидоро продолжал говорить с небывалым энтузиазмом, порой незаметно пинком отбрасывая кота. – Если бы я сейчас увидел тебя на сцене, уверен, не стал бы просить тебя отказаться от театра даже ради дома в Триндаде, который я тебе обещал. Даже рискуя потерять тебя, я предпочитаю воздать хвалу твоему высокому искусству, – говорил Полидоро, прикрывая ложь тем, что часто помаргивал глазами. – Как это может такая актриса, как ты, отказаться от своего ремесла только ради того, чтобы остаться со мной в городке, где так мало жителей! Отдав должное театру, Полидоро быстро сел рядом с Каэтаной на диван. Он имел право вдыхать запах ее тела, потомиться и поохать вместе в ожидании любовных утех, которым они предадутся, точно сошедшиеся в поле жеребец и кобылица, жадно и беспощадно. Меж тем Рише последовал примеру Полидоро и тоже прыгнул на диван, втиснулся между ним и Каэтаной. Полидоро сдержал злость, а ему так хотелось швырнуть кота в открытое окно. Животное явно соперничало с человеком, уютное мурлыканье перешло в тигриное рычанье. К тому же кот выгнул спину, из которой выпадали волоски, точно перышки у канарейки в период линьки. Каэтана не страдала аллергией на кошачий волос и преспокойно поглаживала выгнутую спину своего любимца. Полидоро, напротив, казалось, будто кошачий волос забил ему бронхи, и он начал чихать, что не позволяло ему подсесть поближе к Каэтане. Актриса пожалела Полидоро, которого раздражали даже тончайшие кошачьи волоски. Она посмотрела на Рише, стараясь разгадать его дальнейшие намерения. Полидоро чихал в платок. – Говори, Каэтана. Не молчи, – умоляющим голосом воззвал он к ней, ему не хотелось покидать мир слов, которые уже начали ускользать от него. Его хитрость, подбитая ватой и сдобренная медоточивыми словами, мало-помалу тонула в тихой грусти Каэтаны. – Ах, да какое право я имела пожелать уподобиться Марии Каллас, если никогда не училась петь? Или стать такой певицей, как Анджела Мария, у которой пронзительный голос с хрипотцой, как у бразильского народа. Как-то в Сан-Паулу пела Дулсина Мораэс, я слушала и плакала от тоски. Однажды, когда была еще девочкой, уехала из Итабораи и направилась в Рио-де-Жанейро попробовать себя на радио в программе Ари Баррозо. Знаешь, что он сделал? Расхохотался и велел без всякой жалости ударить в гонг, что означало конец прослушивания. Я спускалась на лифте в Доме радио, сгорая от стыда, но не хотела, чтобы кто-то увидел, как я утираю слезы скомканным платочком. Полидоро не мог решить: то ли надо восхвалять достоинства Каэтаны, то ли погасить ее мечту о славе. И еще он подозревал, что эти слова Каэтаны – сцена из фарса, в которую актриса вкладывала весь свой талант. Наверняка на пятом десятке жизни в обширном репертуаре для нее не нашлось роли, в которой она напоследок показала бы все богатство своей души. – До того как мы приехали в Триндаде, я надеялась еще раз наведаться в Рио-де-Жанейро, но потом следовала за дядей до самой его смерти. Когда мы хоронили его в Гойас-Вельо, куда я больше ни разу не возвращалась, я избрала своим поприщем захудалые городишки вроде вашего. Казалось, эта исповедь не ранит ее сердце: она говорила, точно репетировала какую-нибудь роль. Открыла деревянный портсигар и достала сигарету; постучала кончиком о стол, уплотняя табак, затем вставила ее в сандаловый мундштук, подарок префекта города Палмейраса в штате Алагоас. Закурила, продолжая переживать грустные события прошлого. – А знаешь, откуда мы приехали сюда? Из Ресифи, где нам так и не удалось выступить. Нас изгнали оттуда морские ветры и летучие голландцы, которые все еще попадаются в проливах. Выступили мы только на сцене профсоюзного центра на рабочей окраине города. Центром руководит бывший французский священник, ныне рабочий-металлург, женат на бывшей монахине. Оба хотели показать нам новое общество, не имеющее никакого отношения к коровам и земле. Только стара я, чтобы увлекаться подобными мечтами, даже те, которые у меня есть, я каждый день стараюсь забыть. Тут она сделала паузу, как бы подстегивая себя. – Разве не верно, что артисты оспаривают у богов право толковать человеческие судьбы? Что они хотят насильно захватить божественный трон? О, это чертово ремесло, которое оставило меня без гроша в кармане и без крыши над головой! – в сердцах сказала Каэтана, забыв о Полидоро. Ее рассуждения ему наскучили. С детства он предпочитал говорить о вещах конкретных, которые можно пощупать, а душой Каэтаны он был сыт по горло. Его располневшее и неустойчивое в желаниях тело требовало совсем другого. – Зачем припутывать Бога к театру? Он тут ни при чем. – Отчаявшись, Полидоро поднялся с дивана. Дым от сигареты щипал ему глаза. Во всем виноват твой дядюшка Веспасиано. Без него ты давно стала бы богатой владелицей фазенды, – заявил он, начисто забыв о своем стратегическом плане совращения актрисы. С годами Полидоро не сделался менее непреклонным. Ему и сейчас хотелось запереть Каэтану в сераль, стянуть ее талию поясом, который охранял бы ее честь. Его деспотический нрав сформировался на фазендах в общений с коровами. – Не знаю, зачем я тебе все это рассказываю. Наверно, хочу набраться храбрости и получить с тебя то, что ты мне должен. Пеньюар, доходивший до пят, окутывал ее тайной, что на всем протяжении разговора укрепляло желание Полидоро просунуть руку между ее ног и вдохнуть запах, исходивший из ее чрева, куда он проникал в безудержном порыве бессчетное число раз, подобно необузданному жеребцу, топча цветы полевые этой женщины и обильно их орошая. – Какой это долг я тебе не заплатил? И что же ты молчала о нем столько лет? Он тут же сдержал свой гнев: надо проявить благородство. В конце концов, в постели и в сердце Каэтана была его женой, какой Додо не смогла стать за тридцать с лишним лет супружества. Воспользовавшись тем, что Рише задремал, Полидоро через его голову овладел рукой Каэтаны. Та испугалась настойчивости, с какой он тянулся к ее суставам, заскорузлым венам, к ее усталости и разочарованию, но возражать не стала. Безучастность Полидоро считал редкой для Каэтаны добродетелью. Он всегда ценил в женщинах стыдливость, о которой они забывали в минуты страсти. Каэтана, например, по-своему заботилась о том, чтобы соблюсти достоинство. В отличие от Трех Граций она не была рождена для продажной любви. Растрогавшись верностью, которую Каэтана хранила ему все эти годы, Полидоро погладил ее пополневшие руки до локтя с самыми агрессивными намерениями; затем погладил и груди, хоть ему мешал Рише. Каэтана, недовольная такими ласками, оттолкнула его. Она в эту минуту придерживалась роли, которую играла много лет тому назад, роли вдовы: та, сопротивляясь врагу ее чести, встала с дивана и подошла к стоявшему в гостиной комоду. Каэтана, как и героиня пьесы, выдвинула ящик, откуда извлекла оставшуюся в наследство от отца шкатулку, переданную ей дядюшкой Веспасиано, убежденная в том, что любое вещественное доказательство будет в ее пользу и наперекор врагу. В пьесе вдова, одетая в черное, показала жадному сатиру драгоценность на дне обитого бархатом футляра и страстно произнесла: – Возьмите у меня эту безделушку, которая стоит целое состояние, но оставьте мне честь, мое главное сокровище! Эта дама предпочитала нищету позору и тронула сердце соблазнителя, который порывался вернуть ей сокровище, но продолжал держать его в руке. Вдова заметила его колебания, и глаза ее, покрасневшие от слез по покойному мужу, заблестели в надежде, что и честь, и драгоценность останутся при ней. Эта роль вполне подходила Каэтане в ее теперешнем положении, и она с удовольствием вновь проиграла эту сцену с Полидоро в качестве партнера. Только она с не меньшим эффектом извлекла из шкатулки не драгоценность, а темный конверт. Полидоро представил себе, как Каэтана подносит конверт к свету рампы на подмостках маленького театра какого-нибудь провинциального городка – доски помоста скрипят, а публика в испуге разевает рты. Она жила перед ним сценической жизнью, представляя трепетную и соблазнительную героиню, от которой он глаз не мог оторвать. Но сам он в сценическом искусстве ничего не понимал и не мог разгадать намерений героини, не знал, как ему следует вести себя по роли. Каэтана, сдвинув брови, вручила ему запечатанный конверт. – Вот твой долг! Я приехала в Триндаде единственно затем, чтобы ты со мной рассчитался. Полидоро, войдя в роль персонажа пьесы, выслушал Каэтану с недовольным видом. Конечно, он, как человек благородный, выполнит ее волю. Он был уверен, что просьбу надо будет выполнить немедленно, и вел себя как киногерой его юных лет. Ему захотелось изобразить в жизни то, что он видел на экране, особенно хотелось сыграть в жизни фильм, в котором некая достойная дама вместе с письмом положила в конверт вату, пропитанную ароматической эссенцией, много десятилетий хранившейся в стеклянном сосуде, с явным намерением пробудить у английского колонизатора Индии, которому адресовалось письмо, страстную любовь, ибо вдали от Лондона он утратил все свои чувства. – Можно сломать печать? – спросил Полидоро, желая поразить Каэтану своей воспитанностью – результат наверняка не заставит себя ждать. Каэтана в ответ наклонила голову, приняв позу Богородицы на православной иконе. Этот простой жест как-то не вязался с дородным телом. – Уповаю на вашу честь благородного человека, – продолжала Каэтана играть свою роль. Полидоро дрожал от волнения. Каэтана вот-вот уступит его домогательствам, поддавшись обольщению. Как только он сломает сургуч, руки его будут свободны, и он сможет заключить ее в свои объятия. Не торопясь овладеть женщиной, которая осталась верна памяти об их былой любви, Полидоро переломил красную сургучную печать. – Посмотрим, что там такое, – спокойно сказал он, уверенный в близкой победе. Не успел он произнести эти слова, как в него что-то ударило. Да так сильно, что он потерял равновесие и упал на колени. – Что такое? – Он быстро поднялся на ноги, не скрывая досады. Исчезло очарование неопределенности. – Фу, Рише! Как ты себя ведешь? Каэтана пыталась снова взять кота на колени, но тот прятался за занавесками, опасаясь наказания за свою шалость, в результате которой гость оказался на коленях. – Ну разве можно так, Рише? Отведя взгляд от кота, Каэтана попробовала утешить Полидоро: – Извини, пожалуйста. Рише по временам ведет себя как ревнивый тигр, никак не могу отучить его от подобных выходок. И снова посмотрела на Рише, восхищенная ловкостью кота, который точно рассчитанным броском свалил с ног мужчину нормального роста. Полидоро, нагнувшись, принялся искать выпавший из рук конверт. Шарил взглядом по полу и не видел, что Каэтана совершенно безразлична к тому, что сделал с ним кот. Переводя взгляд то на того, то на другого, она попросила Полидоро поторопиться и наклонилась, чтобы помочь ему найти конверт. Руки их соприкоснулись, и Полидоро сжал ее пальцы. Каэтана вырвала руку. – Посмотри-ка лучше, что в конверте. Полидоро вытащил из конверта кусочек тонкого глянцевитого картона и не сразу понял, что это такое. Хотя Каэтана ничего не говорила, это наверняка был знак, что она сдается. – Дама пик! – воскликнул он наконец, поднеся карту к глазам. Рише внял призывам Каэтаны, прижался к ее ногам и терся мордой о ковер. – И что она означает? – Ты притворяешься, что не помнишь, потому что не хочешь платить долг, – рассерженно и удивленно произнесла она. – А я всегда считала тебя порядочным человеком, не отказывающимся от карточных долгов, даже если свидетелей проигрыша и не было. Верни мне даму пик! Я освобождаю тебя от долга. – И она выхватила карту из его пальцев, оставив Полидоро в недоумении. Раскачивая пышными формами, пошла к радиоле. Среди пластинок выбрала Vissi d'arte[24]. Под эту арию Каэтана хотела распрощаться с Триндаде и со всякого рода мечтами. Подобно Тоске, она испила последнюю каплю горечи в присутствии такого бесчувственного человека, как Полидоро, который, как видно, принял ее за двадцатилетнюю неопытную девицу. Пока Тоска прощалась с искусством и с любовью, Полидоро обнял Каэтану сзади и крепко прижал к себе. Давненько он не видел ее такой красивой и решительной, с распущенными волосами и поднятыми, как у дирижера, руками, обманутую в своих тайных надеждах. – Ах, Каэтана, как я счастлив, что снова с тобой! Ягодицы подались под напором напружинившегося отростка Полидоро. На какие-то мгновения Каэтана уступила желанию фазендейро прижаться к ней, как будто и ей доставляло удовольствие прикосновение мужского тела, отчаянно давившего на нее. Полидоро целовал ее затылок, вдыхая запах волос, в которые он уткнулся носом, как в былые времена; от волос пахло лавандой, но тут Каэтана вывернулась из его объятий и влепила ему пощечину. – Мы не покончили с делом. Так что ты решил? Полидоро, покинутый среди гостиной, стыдливо прикрыл ладонями свой пах. Слишком явное проявление страсти вызвало краску на его лице. Чтобы отвлечься, он посмотрел на смятую в пальцах даму пик, силясь вспомнить, что именно с ней связано. В перерывах между объятьями они всегда забавлялись с картами. Игра заключалась в том, что они бросали их, стараясь попасть в заранее намеченную цель. Побеждал тот, чья карта падала ближе к цели, выигрыш – от поцелуя до прикусыванья пальца ноги – по ходу игры становился все пикантней. Главное задание заключалось в том, что Полидоро должен был проникнуть в Каэтану и оставаться в таком положении как можно дольше, пока не ослабевала крайняя плоть. – Да, конечно, я помню, – сказал Полидоро, уверенный, что сейчас игра возобновится. – Это прекрасная игра, лучше, чем покер, баккара или рулетка. – А именно про эту даму ничего не вспоминаешь? – строго спросила Каэтана. – Она – залог. Я дал тебе слово. По ее предъявлении я должен выполнить все, чего бы ты ни пожелала, даже отдать тебе фазенду в десять алкейре[25] и сотню голов рогатого скота. Двадцать лет назад Полидоро, вручив Каэтане эту карту, предложил ей полностью меблированный дом, лишь бы она не уезжала из Триндаде, и обещал ей пожизненную пенсию. Ему самому тогда хотелось ежедневно подвергать испытанию свою любовь, чтобы поверить в нее. Особенно после того, как одна польская проститутка сказала ему, что по-настоящему влюбленный мужчина должен быть готов пожертвовать ради любимой женщины частью своего состояния, раскошелиться, чтобы возлюбленная поверила в силу его страсти. Тогда полячка оскорбила его чувства: до встречи с ней он считал, что за любовь платят поцелуями и цветами. Лишь годы спустя он понял, что любовь можно воплощать в землях и деньгах. Двадцать лет назад они оба были во власти охватившего их желания. Полидоро щедро рассыпал купюры на ночном столике, но Каэтана все же не верила его словам и на всякий случай спрятала пиковую даму в карман – приберегла на будущее. – Раз я дал честное слово, я его выполню, даже если придется пустить по миру семью, – заявил Полидоро, вставая на колени, чтобы дать выход мучившим его чувствам. Он надеялся тронуть сердце Каэтаны: не станет же она злоупотреблять его словом, данным в минуту безумства, когда о деньгах никто не думает. На самом-то деле он вовсе не собирался отказываться от богатства и обрекать себя на бедность. – Не пугайся, Полидоро. Я не жажду золота семейства Алвесов, у меня к тебе более скромная просьба. Полидоро отметил про себя иронический тон: Каэтана явно не одобряла великосветских манер, требующих, чтобы кавалер преклонил колено перед дамой сердца. Она родилась за кулисами цирка и провела жизнь под раздуваемой ветром парусиной или под дождем да на подмостках, доски которых безбожно скрипели при каждом шаге. В так называемом хорошем обществе давно не бывала, особенно в последние годы. Привыкла общаться с ростовщиками, актерами да мошенниками, где уж ей было оценить порядочного человека вроде Полидоро. Гордый, что в конце концов почтил Каэтану таким способом, о каком всегда мечтала его мать, Полидоро поднялся на ноги. Правда, Каэтана как будто этого не оценила. – Я выполню твою волю, Каэтана. Скажи только, чего же ты хочешь? – И Полидоро воинственно выпятил грудь, не заметив, что при этом и брюшко его вывалилось из штанов. – Я хочу раз в жизни выступить как Каллас! Высказав свое тайное заветное желание, Каэтана почувствовала облегчение. – А кто она такая? – Чертова гречанка, которая уже много лет лишает меня сна, я просто умираю от зависти. Она выступает на сцене в трагических операх, а я реву, сама не зная отчего. – А что я должен сделать, чтобы ты стала гречанкой? Рише обвился вокруг ног Полидоро и не давал ему шагу ступить. Должно быть, он сам хотел быть мужчиной и оттого испытывал вечную зависть и тоску. – Я буду примадонной оперы, которую мы поставим. Не спрашивай пока что ни о чем, придет время, все узнаешь, – сказала Каэтана, торопясь выпроводить гостя. Полидоро не согласился: раз уж он импресарио, он должен знать хотя бы общий замысел. – Ты с ума сошла, Каэтана! Какая там опера, если в Триндаде нет никакого театра? – Это моя забота, – только и сказала она. Полидоро растянулся на диване, не обращая внимания на то, что Рише уселся ему на грудь. Рассеянно погладил кота, который в ответ замурлыкал. Полидоро подумал, что теперь они друзья, и усилил ласки, частично предназначаемые Каэтане. Рише вдруг вскочил, выгнул спину и цапнул Полидоро острыми когтями, после чего спрыгнул на ковер. Каэтана поспешила успокоить ошарашенного Полидоро: – Никогда не доверяй Рише, он предает всех на свете, кроме меня. Полидоро поднял руки умоляющим жестом. Годы давали знать о себе, и на этот день треволнений ему было достаточно. – Иди домой, Полидоро. Продолжим разговор завтра. Каэтана опасалась, как бы с ее кавалером чего не приключилось: оба хватили через край и этой ночью они не разделят ложе. Каэтана открыла дверь. – Входи, Балиньо. Молодой человек был неприятно поражен ярким светом в гостиной. – Надеюсь, ты не подслушивал через замочную скважину? – спросила Каэтана, довольная тем, что выговаривала Балиньо в присутствии посторонних. Тот поставил иглу на пластинку, которая уже лежала на диске; снова зазвучал голос Каллас. – Съешь что-нибудь в дорогу. Полидоро не ответил на это приглашение. Ничего не поделаешь, судьба ему не благоприятствует. Вот только что сказать друзьям, когда они увидят, что он вернулся ни с чем. – Принеси нам пудинг, в котором было бы не меньше двух дюжин желтков, – приказала Каэтана молодому человеку. Улыбнулась Полидоро: – Один кусочек такого пудинга воскресит мертвого. – А что с нами будет после пудинга? – спросил безутешный Полидоро, заранее зная, что ответ на этот вопрос не поможет ему сохранить мечту, которую он лелеял двадцать лет. – Ничего. Ничего особенного, просто я превращусь в Каллас на одни только сутки. Каэтана подошла к дивану, где Полидоро лежал совершенно обессилевший. Поднесла руку к его голове, не спеша растрепала волосы, будто хотела тем самым спутать и его мысли. Это была единственная ласка, какой он удостоился за весь вечер. В то утро грек Вениерис не думал не гадал, что судьба властно постучится в дверь и вырвет его из привычного круга повседневных дел, никогда не дававших ему повода считать себя счастливым. С тех пор как Вениерис приехал в Триндаде, он ни разу никуда не ездил на автобусе или на попутной машине, ни разу не покидал город, где чувствовал себя стесненно и без конца тосковал по родимому Эгейскому морю. Соседский петух разбудил его, как всегда, в шесть часов. Ему не терпелось выпить кофе, за приготовление которого он брался, как только спускал ноги с кровати. На этот раз Вениерис уверенной рукой размял в тарелке два банана, перемешал с медом и сушеными фруктами и проделал легкую гимнастику, в основном двигая руками, так как основная его работа ложилась на них. Через полчаса он открыл лавку, во внутренних помещениях которой и жил, так что ему не было нужды много ходить по городу. У себя в лавке он с благоговением и трепетом вдыхал запах нафталина, который закупал килограммами и пересыпал им штуки материи, впоследствии заботливо обметая их щеткой: боялся, как бы моль не побила тончайшие шелка. Лишь после этого открывал лавку для покупателей, от них же узнавал новости об окружающем мире. Испытывая жажду общения с людьми после долгой и белой, как в России, ночи, проведенной в одиночестве, он расспрашивал про ту или другую семью, проявляя совершенно безобидный для соседей интерес. Все знали, что таким путем грек в какой-то мере восполняет отсутствие собственной семьи. Только подобными беседами в течение всего дня Вениерис и спасался от одиночества. Ему начинало казаться, будто он женат и ему надо кормить целую ораву кровных отпрысков. – Отчего бы вам не взять вот этого шелка? Потрогайте, какой он нежный, – соблазнял он покупательниц, глядя на них черными глазами, которые были у него слегка навыкате. Он проявлял заботу и о том, что будет пошито из той или иной ткани, подробно обсуждал выбор материала, его количество и даже фасон. Когда его просили самого выбрать ткань, он предпочитал яркую расцветку с цветочным узором, проявляя любовь к асимметрии в противоположность строгим геометрическим фигурам. Затем начиналось самое трудное: уверенной рукой Вениерис расстилал очищенную от нафталина материю на прилавке и близоруко склонялся над ножницами. Затаив дыхание, прикидывал длину отреза. – Я не имею права ошибаться. Покупатель заражался его волнением, поскольку грек демонстрировал редкий талант отмерять материю без помощи метра. – На это платье достаточно трех метров. – Он еще раз бросал взгляд на картинку в журнале мод. – Ни сантиметра больше или меньше. Пристально глядел, определяя линию отреза: не дай Бог ошибиться. С особым благоговением брался за ножницы, делал глубокий вдох и, преодолев страх, резал. – Почему бы вам не воспользоваться метром? – спросил Виржилио, покупавший отрез на платье Себастьяне к Рождеству. – И нас бы избавили от лишних волнений. Вы подумали, что будет, если вы отрежете меньше, чем надо? Виржилио с любопытством наблюдал за Вениерисом. Иногда того одолевали сомнения, и он несколько минут определял линию отреза, прежде чем пустить в ход ножницы. – Если отрежу больше, это неважно: избыток в пользу покупателя. Хотя это ранит мою профессиональную гордость, – продолжал он прикидывать, не отрывая глаз от материи. – Хуже, если не хватит двух сантиметров. В этом случае я беру убыток на себя и пробую снова. За день могу ошибиться еще раза два. Поэтому, чтобы не ошибаться, я должен спать не менее восьми часов. Чтоб рука была твердая. Некоторые нервные покупательницы просили его взять метр. Их выводили из себя мучения торговца. Но он считал долгом показывать виртуозность в ремесле, которому обучился еще в Смирне, задолго до того, как Триндаде стал местом его проживания и его крестом. – Вот исполнится мне шестьдесят лет, тогда я возьмусь за метр. У меня уже не будет рысьего глаза, свойственного моей нации, и я утрачу любовь к риску, необходимую в нашем деле. Впрочем, я торговец с художественными склонностями. Чтобы собеседник не заподозрил, будто он нарочно колдует, когда все можно сделать совершенно просто, и создает ореол таинственности вокруг ремесла, испокон веков обходившегося общепринятыми методами, он говорил в свою защиту: – Забирайте себе лоскутки, если таковые окажутся в результате моей ошибки. Они пригодятся, чтобы вытирать слезы радости. Никто не считал его образ жизни правильным, тени под глазами свидетельствовали о том, что по воскресеньям он плачет в одиночестве у себя дома. А по понедельникам Вениерис жаловался на эгоизм окружающих: никто не принесет ему миску похлебки, никто не поинтересуется, жив он или нет. Читая в газетах о творящемся в мире насилии, Вениерис не проклинал милых его сердцу богов. Он всегда помнил о них, и вера эта пережила века от античных времен до наших дней, напоминая ему о его греческом происхождении. Встречая доказательства злой воли богов, он бросал ножницы и говорил покупательницам: – Ну как можно призывать этих богов, если они довели нас до трагедии! Причем из одной только зависти: не хотели видеть нас счастливыми. Особенно свирепым и жестоким был Зевс. Никто из жителей Триндаде ничего не мог ему объяснить. Разве что заходил Виржилио. Однако Вениерис выражал несогласие, даже когда его понимали. – Я особенно не пекусь о своем счастье. Я родился греком, таков мой удел. Я знаю, что нас подкарауливает трагедия. Боги ежечасно накладывают лапу на то, чего не должны бы касаться, – как-то пожаловался он Полидоро в баре гостиницы «Палас». – Да что это вам так хочется быть несчастным? Полидоро устал от жалоб грека, который во имя своей родины цеплялся за несчастье. – Как же я могу быть счастлив, если у меня нет ни родины, ни жены, ни детей? – Жену завести нетрудно, – сказал ему в утешение Эрнесто. – Трудней потом отвязаться от нее. Грек явно искал сочувствия, а два друга хотели клещами вытянуть из него причины его постоянной грусти, освободить его от доли изгнанника. Вениерис, рассчитывая на поддержку Эрнесто, решил прибегнуть к последнему доводу, чтобы разжалобить Полидоро, душа которого была чувствительна к некоторым вещам. – Я не могу даже говорить на родном языке. Кому я прочту хотя бы строчку из великого поэта древности? И тут же Вениерис пожалел о том, что упомянул поэта, имя которого совершенно вылетело у него из головы. – Казимиро де Абреу, – поспешил ему на помощь Полидоро. – О каком поэте вы говорите: греческом или бразильском? – спросил более осторожный Эрнесто, за что женщины его любили меньше, чем Полидоро. Эрнесто невольно опустил глаза и посмотрел на ширинку белых брюк Полидоро, будто хотел разглядеть размер его мужских принадлежностей. Но тут же испугался, как бы этот взгляд не был замечен, и стыдливо отвернулся. Вениерис как будто рассердился: такой просвещенный человек, как аптекарь, не знает великого поэта? – Я говорю о греческом поэте. Он написал длинную историю, в которой полно героев и сражений, одного из них никто не мог убить, потому что мать окунула его в кадку с освященной богами водой. – Знаю, знаю, это Гомер! – воскликнул Эрнесто, довольный, что его культура хоть как-то возмещает скромные размеры детородных органов, в чем Полидоро имел перед ним явное преимущество, хотя аптекарь никогда не взвешивал мошонку друга, как сицилианские матери в древности, для которых стрелка весов определяла будущее их сыновей. С тех пор как оба стали взрослыми, Эрнесто не видел друга обнаженным, кроме одного случая. Как-то в доме Джоконды он зашел без стука в одну из комнат третьего этажа. Полидоро, лежавший в постели с Пальмирой, испугался и вскочил, как бы приветствуя друга возбужденным членом. Вот тут Эрнесто и понял, в чем мужская гордость Полидоро. – Он самый. Он был собратом Вергилия, тезки нашего историка, который получил это имя при святом крещении. Вениерис остался доволен тем, о чем помнил из песен и бабушкиных сказок, которые та рассказывала, когда они сидели за столом, дрожа от страха: в любую минуту ворвутся турки и отнимут у них последнее. Грек не стеснялся говорить о своих огорчениях. Такая открытость перед посторонними людьми привлекала Полидоро, и он решил помочь греку, пока тот не покинул Триндаде. – Я облегчу ваше изгнание, если вы пообещаете мне раз в неделю ходить в заведение Джоконды. Да разве может мужчина быть счастливым без женщины? Или грекам женщины разонравились? Эрнесто, изображая сердцееда, оглушительно захохотал. Однако, желая смягчить впечатление от своего смеха, при котором обнажились и без того выпирающие зубы, он взял Вениериса за плечо, нежно, точно имел дело с девицей. – Не сердитесь. Мы знаем, что греки – настоящие мужчины, в постели они так же свирепы, как турки. Только у многих знаменитых греков в древности был весьма изысканный вкус. Верно ведь, им нравились редкой красоты юноши? Разнузданное сладострастие Эрнесто служило причиной жестоких и некрасивых поступков. Полидоро рассердился на него и взял Вениериса за другое плечо. – Речь идет не о нас. Тут такими вещами не занимаются. Когда кругом столько аппетитных бабенок, кто станет смотреть на мальчишек, у которых между ног то же самое, что и у тебя. Вениерис не совсем понял смысл пикировки между друзьями. Он в это время думал, каким образом богатый фазендейро может помочь одинокому греку. Разве что деньгами? Но Полидоро никому не давал взаймы. Когда к нему обращались с подобной просьбой, он кивал на Бразильский банк. – А что вы можете сделать для меня? – робко спросил грек, не скрывая дрожи в правой руке, зажавшей ножницы. К неудовольствию Полидоро, Вениерис повторил свой вопрос. Полидоро доводилось слышать по радио песни, в которых одна и та же музыкальная фраза повторялась десяток раз с невыносимой монотонностью – видимо, для лучшего запоминания основного мотива. Через три дня Полидоро снова зашел в лавку Вениериса будто бы затем лишь, чтобы оплатить счета Додо и дочерей. – С этого дня я буду приходить к вам раз в неделю, хочу, чтобы вы говорили со мной по-гречески. И вам будет приятно, – добавил он, заранее предвкушая удовольствие от подобной беседы. Полидоро сел на табурет перед прилавком. По ту сторону Вениерис пробовал ножницы на лоскуте льняного полотна, специально для этого предназначенном. Его бесприютное сердце, до которого день-деньской никому дела не было, охотно раскрывалось перед посторонними. Вместе с тем Вениерис удовольствия не испытывал, а скорей настораживался. Полидоро не любил жалоб, не говоря, конечно, о любовных. Грек сначала не поверил, а потом смутился, услышав такое нелепое предложение. – С каких пор вы понимаете по-гречески, Полидоро? Разве вы не знаете, что это язык практически мертвый, вроде латыни? Много веков назад он утратил все свои тайны и теперь никому не прибавляет уважения в обществе. Особенно после турецкого нашествия. Вениерис горячо возражал, а меж тем принес из внутренних помещений чайник, в котором была заварена лекарственная мята, успокаивающая нервы. Он любил проявлять свойственное восточным народам гостеприимство. Хоть сам и не был турком, но перенял некоторые их обычаи, в том числе обычай считать переступившего твой порог друга даром Божьим, каким бы скромным гость ни оказался. Однако не успел Полидоро произнести хоть слово, как Вениерис поспешил в душе обвинить его в грубости, в отказе от такого угощения и в конце концов стал держать себя так, что мог бы и обидеть ближнего. Подобное поведение объяснялось тем, что он уже много лет терял родной язык, словесное зеркало своей души, не овладев другим таким же могучим средством. – Мой португальский никуда не годится. Не могу полно выразить на нем свои чувства. Мне всегда кажется, что слова скрадывают мои эмоции, вот почему я начал рисовать. Благодаря картинам я не теряю веру в окружающий мир, – рассуждал Вениерис сам с собой, как будто Полидоро не был его собеседником. Казалось, он плыл где-то далеко-далеко, по зеленым волнам древнего моря. Все знали о его рассеянности и чувствительности: из-за любого пустяка он мог пустить слезу и сейчас подтвердил это, отвернувшись от Полидоро. У входа в лавку он попробовал укрепить на материи объявление о том, что продает по символической цене мерный лоскут штапельного полотна, пригодный для пошива летних вещей, расхваливая свой товар сверх меры. Полидоро не спеша потягивал чай, подозревая, что хозяин подсунул ему этот невозможный напиток в отместку за то, что он говорит по-португальски свободно, как и положено бразильцу. Но протестовать не стал. Хуже, если бы Вениерис пригласил его к обеду. Полидоро терпеть не мог виноградный лист, который Вениерис выписывал из Рио-де-Жанейро, с начинкой из баранины, типичное греческое блюдо. – Я не понимаю по-гречески, но чувствую звучание языков: немного слушал оперы с пластинок и стал кое-что понимать по-итальянски. Полидоро отошел к кассовому ящику. Он был наполовину выдвинут, но вид денег не пробудил у Полидоро алчности. Рядом с кассой сушилась прислоненная к прилавку картина – натюрморт работы Вениериса. Лицо Полидоро омрачилось. Чтобы спугнуть воспоминания, он отошел в другой конец прилавка и, причмокивая, допил чай из мяты. – Если вы будете выбирать греческие слова покрасивее, у меня они могут даже вызвать улыбку, – сказал Полидоро, выступая на бой с тоской грека. – Разве это не музыкальный и не воинственный язык, который много веков сопротивлялся туркам, и тем не удалось заглушить его криками, рожденными в пустыне? Разве турки не те же бедуины, живущие на горбах своих верблюдов? В беседе с Вениерисом Полидоро не боялся показать себя невежественным. Грек был неграмотен и бразильскую действительность усваивал отрывочно, хотя сошел с парохода в Рио-де-Жанейро в сороковые годы. – Если не со мной, то с кем же еще вы поговорите по-гречески? А так не пройдет и года, как вы забудете свой язык. Вы подумали, что это значит – носить в себе труп родного языка? Таскать его непогребенные останки? Доводы Полидоро как будто преодолевали сопротивление Вениериса. Он налил гостю еще чашечку чаю, который в чайнике сохранился горячим. Полидоро, увлеченный собственными доводами, принял чай. Ему хотелось, чтобы все в Триндаде, в том числе и Додо, узнали о человеколюбии, привлекшем его в лавчонку Вениериса, затиснутую между булочной и большим магазином на площади, только ради того, чтобы послушать, как грек что-то бормочет на языке, на котором здесь никто не говорит. И все для того, чтобы не рассеялись грустные иллюзии торговца. – Как же вы сможете жить в Триндаде, если не будете ни с кем делиться своими чувствами и тайнами хотя бы раз в неделю? Со мной-то вы можете говорить все, что хотите, без всякого риска. Я не предатель и не болтун. А кроме того, как я могу выдать кому-нибудь ваши тайны, если ни слова не понимаю по-гречески? Вениерис согласился. Полидоро будет нем, как гробница, куда можно складывать цветы, печаль, крушения и надежды, и с каждой неделей они будут накапливаться. Грек так увлекся еженедельными сеансами, на которых он оттачивал свой греческий – да и Полидоро в это время предавался воспоминаниям, изгоняемым Додо во время завтрака, – что предложил фазендейро встречаться два раза в неделю. Один раз они говорили бы о Триндаде и Бразилии, чтобы Вениерис лучше познакомился с ними, а во второй раз – о чувствах, об этих искорках, которым стоит попасть в сенной сарай – и огонь пожирает все строение, выставляя напоказ, без всяких тайн, спекшуюся землю. – Вы думаете, мне время девать некуда? – сурово спросил Полидоро. Вениерис подарил ему еще одну свою картину: фарфоровую вазу с алыми гвоздиками. – Может, потом вы сможете приходить два раза в неделю? Мне торопиться некуда, я – грек, значит, стоик. В эту субботу Вениерис опускал дверь, не обращая внимания на скрежет ржавых петель. Он уже приготовился к долгому воскресному одиночеству, которое наваливалось на него, как только уходил последний субботний покупатель. Гостей он не ждал. Тем более такого гостя, как Полидоро, который ввалился в лавку без стука. – Оттого что вы столько возитесь с ножницами, забываете смазать эти чертовы петли, а ваша дверь стонет, как шлюха в постели, когда изображает наслаждение, – сказал Полидоро, усаживаясь у прилавка. Вениерис был удивлен появлением Полидоро в час, когда уже темнело, и приветствовал его по-гречески. Полидоро нетерпеливым жестом прервал взволнованную речь хозяина; вид у него был озабоченный. – Сегодня я пришел по другому делу. Не надо говорить по-гречески. Полидоро пришел в лавку прямо из гостиницы «Палас» – больше не к кому было обратиться. Каэтана изложила ему только часть своего плана: времени было в обрез, остальное она расскажет потом. Вениерис был рад гостю и собрался пойти во внутреннюю часть дома, чтобы приготовить еженедельный чай. Полидоро приоделся понарядней, как на праздник. На лице его появился нервный тик. Он без конца поглядывал на часы. – Кого вы дожидаетесь? Виржилио или Эрнесто? – догадался Вениерис. Когда Полидоро приходил вместе с Виржилио, он начинал говорить намеками, так что иногда было трудно его понять. Если же приходил один, то выражался просто и точно. Не успел Вениерис задать свой вопрос, как на пороге появился Виржилио собственной персоной. Он нагнулся, чтобы пройти под дверью, и от усилия его улыбка получилась натянутой. Вениерис догадался о важности встречи этих двух людей: у них была какая-то общая тайна. – Я к вашим услугам, – тотчас заявил он, выражая благодарность за отданное ему предпочтение. Одновременно он хотел отплатить Полидоро доверием за доверие. – Прекрасно, спасибо, – заторопился Полидоро, опасаясь, как бы Вениерис не передумал. Грек трижды ударил себя в грудь кулаком в знак того, что выполнит поручение, каким бы оно ни оказалось. Пожалел, что возможности его ограничены ножницами, красками и кистями – не ахти что, но он никогда не стал бы наемным убийцей или коварным придворным, вливающим в вино яд из перстня. – Какую картину вы написали в последний раз? Вениерис и Виржилио оторопели. Оба приготовились выслушать жизненно важную тайну. – Последнее полотно? – Грек помолчал: боялся совершить неосторожность и накликать на себя беду. – То, что я подарил доне Марикиньяс, которая овдовела на прошлой неделе. Я вручил ей мой натюрморт после заупокойной мессы на седьмой день после смерти ее мужа. Она настояла на том, чтобы я остался поужинать. Я должен был попробовать поросенка с гарниром из молодого кокоса, это блюдо особенно ей удается. И поросенок был что надо. Мы шумели за столом без всякого стеснения, хотя никто ни разу не упомянул имя покойного, казалось, Педро с нами и одобряет такие поминки. – Значит, натюрморт, – прервал его Полидоро. Нетерпеливого фазендейро раздражало обилие подробностей: еще, чего доброго, Вениерис намекнет, что после поросенка с кокосовым гарниром он вместо аперитива попробовал деликатные части тела доны Марикиньяс. При всем интересе к женщинам даже Полидоро не подумал бы с вожделением о такой почтенной матроне. Хотя, может, и стоило бы подумать. Несмотря на печальное событие и траур, она – лакомый кусочек вроде воскресного пирога. И Полидоро представил себе, как дона Марикиньяс лежит в небрежной позе на сотканном ее собственными трудолюбивыми руками покрывале. Затем Полидоро осмотрел годами не ремонтированное помещение лавки, глянул на лицо Вениериса. Кто его знает, может быть, описанием пиршества грек хотел высказать по-португальски мысль о том, что он не суется в порядочные дома, к уважаемым женщинам вроде доны Марикиньяс только потому, что редко бывает в доме Джоконды. Представив себе робкого грека в минуту экстаза, Полидоро почувствовал непонятную тоску. – Я сложил кисти в ящик. Снова возьмусь за них, только когда придет вдохновение. – И Вениерис стал делать в воздухе движения рукой, будто рисовал что-то на воображаемой стене перед собой. Полидоро прогнал смущавшие его образы и зашел внутрь дома – словно деспот вторгся в скромное жилище грека. В гостиной узнал мебель в стиле «чиппендейл», с которой Додо не знала что делать и потому подарила ее Вениерису в знак расположения, не посоветовавшись с мужем. – Значит, здесь вы и рисуете? В углу гостиной стоял пустой мольберт, что подтверждало слова художника о перерыве в занятиях живописью. – Как-нибудь снова соберусь с духом. Я раб вдохновения, без него рука не поднимается даже смешивать краски. Вениерис особенно напирал на свою склонность к живописи, ибо считал ее чисто греческой чертой, хотя он и оставил родину, где с юных лет не знал свободы. Интуиция подсказывала ему, что турки захватили их землю, не проявив великодушия победителей, благодаря которому могли бы стать в большей мере греками, чем древние эллины. И они были бы не первым подобным примером в истории: ведь известно, что некоторые завоеватели, оценив по достоинству добродетели порабощенного народа, разумно впитывали в себя его более высокую культуру. – Оставим все это на потом, – прервал художника Полидоро, взял натянутый на рамку чистый холст, прислоненный к комоду, и быстро установил его на мольберте. – Вдохновение, друг мой, – это роскошь, какую могут себе позволить только боги. Поэтому с завтрашнего дня забудьте о ножницах и покупательницах и приступайте к работе. Гулкие шаги Полидоро отдавались от стен; нетерпение гнало его за пределы гостиной. Виржилио дал себе клятву не вмешиваться: Полидоро часто замечал ему, что он сует нос не в свое дело. Однако, по мере того как Полидоро все больше намекал на тайну, не приоткрывая ее завесу, учитель счел себя вправе потребовать свою долю участия в этой самой тайне: не хотел он быть простым зрителем без права голоса, тем более что Полидоро оставался его должником. Так и не рассказал ему по-дружески, с необходимыми подробностями, что же произошло до того, как он вышел взлохмаченный из номера Каэтаны вчера вечером. И вот теперь, вместо того чтобы сообщить ему ценные сведения – ведь он так привязан к истории Бразилии, и для него любовные похождения Полидоро сродни похождениям Педро I, этого португальского кота, обжигавшего лапы и хвост в чужих очагах Рио-де-Жанейро, – Полидоро побуждает Вениериса засесть за мольберт и писать исступленно, как великие мастера, словно художественное дарование этого грека, временно отмеченное немилостью или отсутствием Музы, требует срочного воплощения на благо Триндаде. – Зачем вы пригласили меня сюда? Виржилио с трудом сдерживал раздражение. По просьбе Полидоро он поспешно вышел из дома как раз в ту минуту, когда убедительно показывал предательскую сущность распространенной точки зрения, ибо она принижала характер бразильца, утверждая, что бразилец якобы воспринимает реальность интуитивно и что Бразилия была открыта португальцами совершенно случайно. – Чтобы я был свидетелем вашего восхищения искусством Вениериса? Впервые за долгие годы дружбы Виржилио восстал против Полидоро, дав ему понять, что перед ним как-никак учитель истории, хотя бы и на пенсии. Не будь таких, как он, человечество сгинуло бы в черной бездне. Полидоро, все внимание которого было устремлено на мольберт, даже не заметил обиду Виржилио. Ему предстояло срочно начать осуществление планов Каэтаны, принять меры, которые она наметила в номере люкс на шестом этаже гостиницы. Он не имел права ее подвести, готов был вложить любые деньги, лишь бы сбылась ее мечта. – Верно ведь, я идеальный партнер для Каэтаны? – спросил он вдруг. – Самый подходящий для нее мужчина, а? Вениерис был занят тем, что придерживал крышку чайника, разливая напиток по чашкам. От горячего чая пахнуло в лицо домашним уютом. Полидоро поблагодарил грека за заботы с преувеличенной учтивостью: хотел угодить обоим. – Каэтана приехала из Ресифи исключительно для того, чтобы объясниться мне в любви. И она хочет убедиться в том, что не ошиблась, когда подарила мне самую большую в ее жизни любовь. Теперь она бросает вызов, принять который по плечу лишь такому мужчине, как я. – А что за вызов? – Виржилио жадно ловил каждое слово. – Мне предстоит совершить семь подвигов Меркурия, – проревел Полидоро, полный энтузиазма. Он выпрямился, подтянул живот и казался русским солдатом XIX века, у которого вся грудь в медалях. Подкрепив силы обжигавшим рот чаем, Вениерис одобрительно покивал головой – он встал под знамена Полидоро. К этому чаю с сахаром, медом и корицей ему не хватало мечты. Полидоро спас его от утраты языка, пусть немного подпорченного турками, но сохранившего богатейшее культурное наследство. Кроме того, подвигнутый величием, проявленным его другом, он чувствовал себя способным отдаться золотой мечте. Несмотря на бурный восторг грека, Виржилио промолчал. Его как будто не включили в число завоевателей Американского континента, и он почувствовал, как некий взбалмошный Бог сквозь красную пелену ревности стал метать в него дротики, отравленные человеческими загадками. Высоко вздымалась грудь Виржилио, низвергнутого греком, который полонил сердце Полидоро своими способностями к живописи. Ни к чему теперь говорить о Бразилии как о молодой поразительной стране с необузданной фантазией, где в один прекрасный день Полидоро высадится, чтобы найти свое счастье. Что бы Виржилио теперь ни сказал, тот все равно полностью занят греком. Несмотря на распухшие альвеолы, затруднявшие дыхание, Виржилио чувствовал себя героем с кругами под глазами от бессонных ночей, после того как он отказался отомстить тому и другому. – Вы ошиблись, дорогой Полидоро, эти подвиги были совершены не Меркурием, – сказал он, вежливо прокашлявшись, – а Геркулесом. По сей день он удивляет мир поступками, представляющимися совершенно неправдоподобными. Если угодно, я расскажу о каждом подвиге отдельно. Хотя некоторые подробности забываются, изложу весь цикл. И Виржилио поправил шляпу, с которой не расставался, особенно в торжественных случаях. Обычно сдержанный в жестах, он размахивал руками, точно летел на крыльях, подобно только что упомянутому Богу. Под равнодушными взглядами грека и фазендейро он изливал мутные воды, рожденные в холодных уголках его сердца, силясь при этом скрыть обуревавшие его чувства, ибо стыдился их. Полидоро быстро считал на пальцах, складывая или вычитая, и пришел к выводу, что Виржилио старше его на пять лет – это было заметно и по лицу. И ему приятно было думать, что если Виржилио умрет раньше его, то за отсутствием родственников ему придется взять все расходы на похороны на себя. – Геркулес или Меркурий – велика разница! В сердцах Полидоро мысленно набрасывал портрет Виржилио беспощадными мазками: заставлял его обливаться холодным потом одиночества, не видным из-под рубашки, смотрел на его волосы, подкрашенные соком красного дерева – белые корни от этого казались еще более жалкими. И, несмотря на аккуратность отставного чиновника, одежда его состарилась вместе с ним. Уж он-то ни в ком не пробудит искрометного и беспечного молодого смеха. Вопреки сожалениям Полидоро Виржилио улыбнулся. – Если я был в состоянии отыскать матрас Каэтаны, как же я не взойду на борт португальской каравеллы с таким капитаном, как вы? Буду исчислять путь корабля по астролябии сердца и не забуду захватить секстан, дабы созерцать звезды, которых мы еще не знаем. Виржилио оживился. Наконец-то он вырвался из железных когтей душившей его ревности, распял ее на римском кресте и навесил ей на шею четки, запретив поднимать голос и давать волю фантазиям, которыми раньше всегда делился с фазендейро. Полидоро взял чашку. – За победу! – провозгласил он при горячем одобрении Вениериса, противника всяческих безумств. Пока в чайнике был чай, он не позволил бы откупорить бутылку вина. – Вы будете действовать как русские бояре-заговорщики, – сказал Полидоро, утирая рот тыльной стороной ладони. – Угадал? – И улыбнулся Виржилио, словно соучастнику. Учитель не скрывал смущения. Откуда Полидоро в такой глуши, как Триндаде, узнал о хозяевах степей? – И я не сказал бы лучше. Эти самые бояре были не только заговорщиками, они в чем-то были похожи на наших земляков из столицы. Свергали с трона царей и князей, пока Петр Великий не лишил их власти и не создал новую аристократию. Виржилио нацелился рассказывать дальше историю России. Полидоро прервал его под тем предлогом, что и ему требуется открыть дорогу своему находившемуся под спудом таланту. Он чувствовал в себе светильник на китовом жиру, словно плывущий по волнам Индийского океана и освещающий извилины его мозга. На службе Каэтане даже неуемные порывы его сердца смягчились, уступив место здравому суждению. И Полидоро снова указал на мольберт. – Начиная с завтрашнего дня вы будете писать декорации, изображающие театр в натуральную величину. Несколько гигантских полотен создадут иллюзию, будто в Триндаде есть настоящий театр с роскошным подъездом, через его дверь мы и будем входить, как только укрепим полотна на фасаде старого кинотеатра «Ирис», который давно закрыт. Виржилио не понимал цели такого предприятия. Театр, основанный на обмане?! – А кого мы хотим обмануть бутафорским театром? – спросил Вениерис, нарушая заключенное между ними тремя соглашение. Полидоро простил его. В наивном взгляде грека не было злого умысла. Художник пожелал узнать размеры полотен. С настоящий театр, но без купола: хватит обыкновенной крыши. Тем самым Вениерис будет избавлен от необходимости карабкаться по лесам вверх и вниз бессчетное число раз. Он уже не мальчик, и такое занятие ему не под силу. – К сожалению, я не могу заказать театр для карликов, лишь бы облегчить вашу работу. Придется превратить старый «Ирис» в новый, внушительный театр. Театр, который мы, к стыду нашему, забыли построить в Триндаде. Правда, муниципальные власти вечно нам препятствовали, – заявил Полидоро, забыв, что всегда принадлежал к правительственной партии, каким бы ни было правительство. – А что может получиться из «Ириса» после такого хирургического вмешательства? – поинтересовался Виржилио. – У него стены разваливаются, и в нем воняет плесенью, – сказал он, пробуя защитить грека: опасался, что тому грозит опасность погибнуть под обломками старого кинотеатра. – Ерунда, Виржилио. «Ирис» покрепче нас с вами. Прежде чем его стены рухнут, нас похоронят. А главное, задача Вениериса в том, чтобы создать иллюзию, будто мы присутствуем на спектакле в настоящем театре. – Мне нужно знать, кто там будет играть, – сказал Вениерис. Грек уже решил отказаться от своего скромного положения в обществе ради успеха актрисы: тощими пальцами пригладил волосы, желая дать понять, насколько жизнь художника в последнее время оказалась богата драматическими событиями. Чувствовал себя человеком, подчинившимся высоким идеалам и готовым на роль великого художника. Нечуткость грека вкупе с бесцеремонностью Виржилио рассердила Полидоро. Может, его союзники в приступе тщеславия позабыли о том, что до приезда Каэтаны Триндаде был городом, в землю которого не было брошено ни единого зернышка искусства? – Так знайте же, что в Триндаде только одна великая артистка. И зовут ее Каэтана. Полидоро хотелось обвинить своих помощников в непритязательности, назвать их мелкими душонками, увязшими в такой тупой повседневности, что они покушались на ценности, создаваемые культурой и высокой духовностью. Надо дать им бой, прежде чем высокомерие угнездится на лице грека, сидящего у мольберта и как будто черпающего силы в этом железном каркасе. Предвидя спор, Виржилио заспешил в кухню: стоявший на плите чайник вроде собирался закипеть. Связка чеснока, висевшая на вбитом в стену гвозде, навела его на мысль о Каэтане. О Каэтане, которая, по-видимому, решила одарить их своим искусством с двадцатилетним опозданием и у которой, однако, не хватило духу рассказать, в каких краях она скиталась за время добровольного изгнания. Конечно, она изъездила Бразилию из конца в конец не единожды, в редких селениях не разбрасывала семена своих иллюзий. Но никакая мечта не обрела силы, способной привести ее на сцену театров Рио-де-Жанейро. На своем пути Каэтана играла лишь на маленьких подмостках – под сотрясаемыми ветром шатрами бродячих цирков – и все гонялась за очередной химерой. Возможно, Триндаде был единственным местом на земле, где помнили о ее выступлениях и в особенности о ночах, проведенных с Полидоро. При виде грязных стен и единственной агатовой кружки на закраине умывальника, свидетельствовавших об одиночестве грека, Виржилио содрогнулся. Ему подумалось, что Каэтана возвратилась лишь затем, чтобы оживить давно умерших, былые суеверия, общие мечты – все, что они с полным безразличием предали забвению. Разве я пренебрег дедом и не унаследовал от него все, что он знал? Или, может, он утаил от меня самое интересное в истории? В этом случае зачем жил мой дед? Чтобы заниматься блудом и набивать брюхо шкварками? – спросил себя Виржилио, отвлекшись от кухонной обстановки. Полидоро сложил ладони рупором и позвал Виржилио. Он чувствовал обиду на учителя. – Вы слышали, что я сказал об искусстве Каэтаны? Виржилио вернулся в гостиную: здесь все представало в ином свете. – Сколько часов я провел в «Ирисе»! Копил монетки, чтобы заплатить за навеваемые фильмами мечты. Фильмы так меня волновали, что я не чувствовал, как блохи кусают меня за мягкое место. Полидоро растрогался, на секунду обхватив приятеля за плечи. В ответ на этот дружеский жест Виржилио должен был представить доводы, которые заставили бы Полидоро поверить, что он действует независимо от воли Каэтаны. Виржилио догадался, чего хочет от него Полидоро. Гордясь своей способностью проводить аналогии между существующей действительностью и реальностями прошлого, он, как всегда, прибегнул к своей специальности. – Это будет у вас похоже на историю с графом Потемкиным, фаворитом русской царицы Екатерины II. Его увлечение картами заставило попросить у Ее Величества крупную сумму, целое состояние, под предлогом переустройства деревень под тогдашним Петербургом, которые бедствовали и нуждались в помощи со стороны правительницы. Ослепленная любовью к нему, императрица велела выдать ему деньги, которые граф тут же спустил за зеленым сукном. Когда царица пожелала взглянуть, как живет народ в обновленных деревнях, граф не растерялся. Рассчитывая на силу любви к нему государыни, приказал намалевать дома с прямыми улицами и прикрепить их к убогим избушкам, скрыв таким образом нищету крестьян. И вот царица из окна кареты, влекомой великолепными рысаками с пышными гривами, с удовольствием взирала на поддельные деревни. – А она раскрыла в конце концов обман? – с беспокойством спросил Полидоро. – Любовь – жестокая тиранка, она ослепляет влюбленных и заглушает их разум. Екатерина II жила иллюзией величия и плотской любовью. Как ей было возмутиться проделками любовника, ведь они никак не повлияли на ее место в истории, которого она главным образом и добивалась. Мечтая оставить важные вехи в истории своей страны, а остальное хоть провались в тартарары. Виржилио выдержал паузу. Он завладел вниманием обоих и хотел сохранить его. Развалившись на стуле, он и сам увлекся нитью повествования, которую сматывал с клубка, хранившегося в его воображении. – Почище графа действовали нацисты. Перед концлагерем в Треблинке они построили фасад, точно имитировавший железнодорожную станцию и скрывавший страшные вещи, которые творились за таким камуфляжем. Теперь Виржилио встал и ходил по комнате, размеры которой не позволяли делать широкие шаги. Он гордился своей начитанностью, особенно возросшей после того, как он избавился от туповатых учеников. – Эти исторические примеры показывают, как легко мы становимся жертвами иллюзий. Любая ложь принимается на веру, лишь бы нам ее преподносили под красивым покровом. – Тут он взглянул на Полидоро, как будто этими примерами утвердил некий моральный принцип. Полидоро все больше убеждался, что Каэтана была права. Для этого ему оказалось достаточно воспользоваться приведенными Виржилио классическими примерами. – Жизнь учит нас уму-разуму. Отныне в руках Вениериса пусть будут только кисти и краски. Он и создаст иллюзию, в которой мы так нуждаемся. Энтузиазм Полидоро не заразил грека. Смирившись с одиночеством, он отвык от сильных чувств, возникающих в постели или за столом. – Но я умею изображать только цветы, ветки и вазы! – воскликнул он, страшась ответственности. – За всю жизнь не нарисовал ни одного дома! Даже когда дона Додо пожелала видеть на картине кукольный домик, в котором можно было бы счастливо жить без всякого труда. – Додо никогда не могла овладеть реальностью. Всегда обращалась не к тем людям. Да разве вы рождены для того, чтобы изображать кукольные домики? У вас нет опыта – тем лучше. Неопытность входит составной частью в искусство, – изрек Полидоро. И продолжал: – Скажите по правде, разве вам никогда не хотелось заиметь дом, жену, семейный очаг? Так вот вам и предстоит написать нечто подобное. Однако не забудьте, что у дома должны быть побеленные стены, красная крыша и голубые двери. Вениерис нервно потирал руки. – Как я мог жениться, если у меня никогда не хватало смелости купить первую партию кирпичей для постройки двухэтажного дома? Явно обескураженный Вениерис вытирал обильно струившийся по лицу пот мятым платком, а Виржилио смотрел на него осуждающе. Грека унижало положение старого холостяка, несущего в одиночку все тяготы жизни и подозреваемого Бог знает в чем. Особенно он печалился о том, что ночью в постели не согрет женским теплом, а в случае болезни некому пичкать его бульоном и ставить охлаждающие компрессы. – Раз уж судьба предоставила вам возможность выполнить то, чего вы не сумели сделать за всю свою жизнь, не будем терять ни минуты. За дело, господин художник города Триндаде! Горячие речи утомили Полидоро, и он быстро вышел из лавки. В отличие от сладкогласного Орфея, который, как рассказывала Каэтана, сгубил свою Музу, оглянувшись назад, Полидоро глядел только вперед, уверенный, что Виржилио следует за ним. Этим вечером Каэтана объединила их навсегда. Джоконда решительно вставила ключ в замочную скважину и заперла входную дверь. Состояние ее духа требовало от нее в эту минуту торжественности. – Следуйте за мной по улицам Триндаде! Если кто-то захочет дотронуться до нас, мы выпустим смертельное жало, подобно пчелиной матке, и разделаемся с лицемерными мужчинами, с их старыми и толстыми женами. Три Грации следовали за ней, каждая с особым настроением. Пальмира пощупала сумочку, самолично связанную в утренние воскресные часы. Поднеся ее к тощей груди, всем телом, внезапно покрывшимся потом, ощутила тоску оттого, что они закрывают заведение в субботу вечером: ни в какой другой день недели нет такого притока страждущих клиентов, желающих утолить голод телесный в постелях обитательниц дома Джоконды. Джоконда заметила жест Пальмиры. Давно уже старалась она умерить страсть своей питомицы к накопительству, считая жадность мерзким пороком, и, несмотря на спешку, задержалась в подъезде. После дождей сад зазеленел. – Как тебе не стыдно, Пальмира, быть такой хапугой? Неужели не хочешь хоть раз в жизни побыть хозяйкой самой себе? – спросила она, зная, что Диана и Себастьяна поддержат ее в этом вопросе, который, по их мнению, носил политический характер. В конце-то концов, свой странный способ организовать действительность, так называемую политику, они считали неотъемлемой частью быта проституток вроде них. Почувствовав на себе взгляд, всегда руководивший ею в жизни и способный сделать горьким кусок хлеба, Себастьяна покорилась. В доказательство своей доброй воли укрепила в крашеных локонах цветок магнолии, удивительно живучие лепестки которого были покрыты каплями только что выпавшей росы: она считала, что перекись водорода в ее волосах полезна для сохранения свежести цветка. Цветок напомнил ей о счастье – она представила себе солнечную субботу и пыльную дорогу, манящую вдаль. Хотя Себастьяна все время думала об отсутствии трех передних зубов, что безобразило ее лицо и заставляло выглядеть старше своих лет, она все же улыбнулась. Улыбка появилась на ее лице так неожиданно, что остальные женщины пожалели подругу. Ни одна из них не осмелилась сказать, что кричаще-желтый цвет лишь подчеркивает морщины и унаследованное от покойной матери грустное выражение. Накануне Джоконда вернулась домой почти на рассвете. В лихорадочном возбуждении она пыталась сохранить переполнявшие ее чувства, прикрыв руками горящие глаза; как слепая, натыкалась на мебель, не обращая внимания на производимый ею шум. Хотя Диана попробовала призвать ее к порядку, пустив в ход недозволенные способы, на которые была мастерица, Джоконда поставила ее на место ворчаньем и вздохами. На редкость правильной с точки зрения грамматики фразой выразила желание, чтобы ее оставили в покое. На рассвете в субботу Джоконда впервые поняла, что у каждого человека бывает одно мгновение величия за всю жизнь. Значит, надо держать ухо востро: может быть, для нее наступил день избавления. – К чему столько слов, если мы все равно никогда не достигнем величия даже на один миг? – подзадорила ее Диана. – Скоро этот день постучится в наши двери, – сказала Джоконда с таинственным видом: так она давала понять, что у нее на душе, прерывистый и хриплый голос ее чувств не отражал. Однако она затаила злость на Диану, обвела всех строгим взглядом, предупреждая и других двух женщин. Миролюбивое настроение Джоконды быстро прошло. Диана не преминула воспользоваться долями секунды, чтобы вновь напасть на нее. В последние годы она стала безнадежным скептиком. Сама о том не подозревая, она примкнула к школе философов, убежденных в малой ценности жизни человеческой. Она не без удовольствия поддерживала это восприятие мира, стараясь не быть похожей на простодушную Себастьяну. – Даже если мы спасем ребенка во время наводнения, кто повесит медаль «За спасение утопающего» на грудь проститутки? – Диана развивала мысль осторожно, пользуясь предательским оружием. Джоконда отражала ее выпады спокойно, хотела завоевать симпатию. – Величие бывает разное, милая моя Диана. Что ты скажешь о гордости и чувстве собственного достоинства? Массируя шею снизу вверх, Джоконда убеждала себя в том, что надо преподать Трем Грациям впечатляющий, незабываемый урок. Она выдержала паузу – ей казалось, что ее ждет успех; в наступившей тишине убедилась, в какое плачевное состояние пришла обстановка гостиной за столько лет. Однако все промолчали: ее питомицы, как видно, жили в мире, в котором преобладали ценности, выражаемые в золоте или в насилии, – так считали все жители Триндаде. Чтобы утешить себя, после того как Три Грации проявили такое равнодушие, Джоконда быстро подвела итог своим достижениям: пользуясь благоприобретенными практическими принципами, она стала хозяйкой Станции, меж тем как эти унылые и беззубые женщины служили у нее без гарантии возобновления контракта в последующие годы. Возраст вскоре лишит их работы. Чувствительность Себастьяны, возникшая из-за часто сменявших одна другую болезней в детстве, позволила ей заметить натянутость в отношениях между Джокондой и Дианой. Обе в пылу борьбы задевали друг друга за живое, защищая человеческое естество от поругания в бесконечно унылые ночи заштатного городка. Джоконда побаивалась неблагоприятного исхода как раз теперь, когда забрезжила надежда пройти по городу, одевшись как настоящие дамы. – В эту субботу мы получим вольную. Нас защитит принцесса Изабель, освободительница рабов. В последние месяцы Себастьяна не раз доказывала, что усвоила уроки, преподанные Виржилио в постели и восполнившие недостаток иного ученья, так как в школе она не отличалась ни сметливостью, ни прилежанием. К ее удивлению, слова эти подействовали на Диану. Та не признавала никакого освобождения, не сопровождаемого материальными средствами, считала, что от подобной свободы мало проку. Для нее золото, рубины и изумруды стали единственными символами права ходить по земле. Джоконда в иные минуты признавала, что Диана лучше приспособлена к тому, чтобы стоять лицом к лицу с реальностью, однако на всякий случай решила воздержаться от лишнего оптимизма. – Не надо драматизировать, Себастьяна! Не хочу, чтобы меня когда-нибудь обвинили в том, что я не управлялась с вашими мечтами или не давала воли вашим фантазиям. Такую ответственность я на себя не возьму. Слова ее задели Диану. Чувствуя себя лишенной места в сердце Джоконды, она уперла руки в боки и, бросая гневные взгляды на своих товарок, заявила: – Можете бросить меня одну в пустыне. Я не боюсь умереть от жажды. Диана оставалась в этом доме активным членом содружества, именуемого Тремя Грациями, пока получала звонкую монету. Особой любви ни к одной из них она не испытывала. Впрочем, у нее были основания жаловаться. С раннего утра, когда Джоконда вернулась из гостиницы «Палас», она вела себя так, будто Каэтана находилась в номере люкс на шестом этаже на ее попечении и она этой привилегией ни с кем делиться не собирается. Утром она дала питомицам каких-нибудь пятнадцать минут на то, чтобы одеться, обещая оставить дома ту, которая замешкается. Хотя они много лет прожили под одной крышей, никакой нежности к ним хозяйка дома не проявляла. – Сегодня мы посидим на плетеных стульях в баре «Паласа». Никто не запретит нам заходить в эту чертову гостиницу, – со злостью сказала Джоконда. Диана стала возражать, держа, однако, сторону Джоконды. – В этом самом баре нам грозит опасность. Нас в конце концов побьют камнями, как Святого Стефана. Другие две не встали на защиту Джоконды. Их молчание губило ее мечту подняться по общественной лестнице на ступеньку выше. Уж лучше отказаться от роли опекунши этих трех неблагодарных, и она пригрозила покинуть их. Пальмира настаивала, чтобы Джоконда осталась, показала Диане содержание сумочки, куда она уже положила губной карандаш, пудру, губку и гребень. Пальмира чувствовала себя счастливой: впервые за столько лет она не думала о бедности, ей уже ни к чему был звон монет, верный показатель благополучия. Ее не пугала францисканская бедность, грозившая в недалеком будущем: предстоявшая вылазка вдруг избавила ее от забот мнимой богачки. Ее горячность тронула Джоконду, которой давно не хватало чьей-либо привязанности, хотя она стойко переносила одиночество, создаваемое ее собственным энергичным характером. Пальмира, видя, что слова ее по душе Джоконде, уверенно продолжала: – Эта прогулка по городу дорого нам обойдется. Мы станем еще беднее. Зато мои сбережения пополнятся славным подвигом, – сказала она и разулыбалась – того и гляди, пустится в пляс, увлекая за собой и Себастьяну. С радостью Пальмира представила себе, как мужчины будут вставать, чтобы поприветствовать их в баре гостиницы «Палас». Себастьяна поняла, что Пальмира в своем радостном порыве приберегала все торжество этой субботы для себя одной. Боясь отстать, Себастьяна вмешалась в спор, подставив лицо послеобеденному солнцу и на время забыв о приобретенном в Рио-де-Жанейро зонтике с несколькими поломанными прутьями. – Уж лучше пусть нас побьют камнями, как святого, чем терпеть вечное надругательство. Я не выношу мужиков, когда они потеют и пускают сопли на мне, – заявила она и стала рядом с Джокондой, показывая всем свою покорность. Такая поддержка ободрила Джоконду, хотя она знала, что Диана в потайном ящичке своего сердца затаила яд. Джоконда посмотрела на часы. Те отстукивали время, нимало не заботясь о том, что приближают для всех четверых срок наступления старости. Раз и навсегда решила, что не будет жертвовать собой, потакая прихотям этих проституток, даже если они в грядущие годы объединятся против нее. Она посвятила им жизнь, а они помогали ей сохранить букет ее молодых чувств, за это она разрешала каждой строить свои планы. Однако эти хищные гарпии начали требовать от нее осуществления своих мечтаний, начиная от богатого жениха до желтого зонтика от солнца, который Себастьяна видела по телевидению как-то декабрьским днем, когда стоявшее в зените солнце раскаляло цинковую крышу задней веранды. Такое их поведение поначалу нравилось Джоконде, но оно привело к тому, что Три Грации перестали ощущать во рту горький вкус от любой личной неудачи. В конце концов они просто-напросто доверили ей жить вместо них. В своем воображении они как будто по закону завещали ей все годы, которые им еще предстояло прожить, сделав ее единственной наследницей. Совсем непросто было Джоконде печься о трех женщинах. Не раз ей хотелось распахнуть двери их комнат и вернуть каждой эту миссию, и она не поступала так только из страха, что без забот о них у нее на сердце станет пусто. – Ну, пока что хватит разговоров, – твердо заявила она. – О моей встрече с Каэтаной расскажу потом. Три Грации, сговорившись между собой избавиться от лишних слов и иллюзий, прибавили шагу, так что отстающая от них Джоконда была вынуждена бежать и, задыхаясь, просить о передышке под тенью ближайшего мангового дерева. Джоконда поняла их коварный замысел и решила дать им бой. Сердце билось где-то в горле, болели суставы, но в этом соревновании по бегу проигравшая сторона должна была признать превосходство победившей. Джоконде надо было посрамить Диану, зачинщицу мятежа. Пальмира и Себастьяна сбились с шага, натыкались одна на другую, хотя Диана подталкивала обеих. Но Пальмира вырвалась из ее цепких рук и прислонилась к пальме у края дороги. Крона дерева давала достаточно тени, чтобы укрыть несколько врагов, не вынуждая их к доброму согласию. – Больше не могу. Сдаюсь, – с облегчением сказала она. Себастьяна растирала натруженные мышцы ног. Привыкшая ходить по дому в шлепанцах, она отшвырнула высокие сапоги подальше, не обращая внимания на разочарованный взгляд Дианы, которая считала подруг виновницами поражения. – Вы так и не поняли, что вы сделали? Себастьяна напрягла память. В любых случаях она пользовалась фразами, позаимствованными у Виржилио. Они годились для самых невероятных ситуаций. – Правда всегда таит в себе опасность, – объявила она, надеясь выгнать Диану из тени дерева. Чутье подсказало ей, что на этот раз она выбрала подходящую фразу. Виржилио утверждал, что, согласно теологии, которую трудно объяснить ей, истина, несущая скипетр славы, может дойти до людей только через тысячу зеркал, каждое из которых будет искажать ее образ. Именно таким пониманием руководствовались люди, ведя друг против друга смертельную войну. Что касается ученых, жертв собственных бесплодных исканий, то они первыми выхолостили представление о правде. Видя, что женщины безутешны, Джоконда объявила, что победителей в соревновании нет. И, проявляя добрую волю, тут же на обочине дороги кратко рассказала о своей утренней встрече с Каэтаной, которая произошла, пока Три Грации отсыпались в своих комнатах. Она сама была уже в ночной рубашке и собиралась залезть под простыни, как вдруг в душе ее прозвучал странный зов такой силы, что она тотчас переоделась, заперла за собой входную дверь и, невзирая на опасности, еще до рассвета пошла в гостиницу. Дверь открыл Мажико. – Что вам угодно? – Удивленный ночным визитом, он стер с лица выражение сердечности. – Обнять Каэтану. Близился рассвет, однако Мажико не захотел отказать этой посетительнице, хотя она и нарушала распорядок дня гостиницы. Зевая, он проводил ее до двери номера люкс; лифт скрежетал и грозил вот-вот застрять. Мажико сочувствовал постояльцам с тонким слухом, опасался за сохранность их барабанных перепонок. Джоконда осторожно шла по ковровой дорожке коридора. Едва ли она оценила по достоинству висевшие на стенах картины, приобретенные Бандейранте на распродаже в Сан-Паулу. – А где спит Данило? Накануне днем на вокзале Джоконда догадывалась, что Каэтана возит с собой какого-нибудь сильного мужчину, который управлялся бы с багажом и сходил за ее любовника. – На втором этаже. Туда ему легче подняться по лестнице, когда он напивается, ведь наш лифт не всегда работает. Назидательный тон Мажико раздражал Джоконду. В те редкие дни, когда он посещал ее заведение, он берег себя, как последний трус. Прежде чем лечь в постель, проверял свежесть и белизну простынь, если он пользовался ими первым, не хватало только, чтобы женщины содержали свои половые органы в такой же чистоте, в какой он блюл свой набалдашник. У двери Джоконда вдруг испугалась: за долгие годы Каэтана не черкнула ей ни словца надежды. Джоконде стало тяжело дышать. – Вам нехорошо? – спросил Мажико. Джоконда прислонилась к двери. – В ту пятницу, когда Каэтана села на поезд, она забыла попрощаться с нами. Но мы всегда знали, что она вернется, поэтому в дождливые пятницы мы обнимали друг дружку, – пробормотала Джоконда, прежде чем постучать. Балиньо был все еще в дорожном костюме, запыленном и запачканном куриным жиром во время ужина. – Входите, Джоконда, – уверенно сказал он, жестом отпуская Мажико. – Хорошо, что вы пришли. Каэтана ждет вас уже часа четыре. В гостиной Каэтана, вышедшая в ночной рубашке, заключила Джоконду в объятия, словно не хотела отпускать. Рише путался в ногах, а из груди актрисы вырывались печальные хриплые звуки. Под мощными выпуклостями Каэтаны Джоконда слышала глубокое, неусталое дыхание, отработанное, видимо, по рекомендациям какого-нибудь журнала. – Вот моя подруга, которую я окрестила в купели жизни, – взволнованно воскликнула Каэтана. Руки ее держали Джоконду, как клещи, приглушая волнение от встречи. Зато занявшее добрую минуту объятие, во время которого тепло тел подогревало мечты, позволило обеим женщинам восстановить прошлое, почти лишенное отметин и точных дат. Мир былого, явно стершийся из их памяти, копошился во взбаламученном зловонном болоте и напоминал о безжалостных годах. И все же, лишь преодолев это царство тени и сомнительных запахов, они смогут увидеть, как в мутном зеркале, вернувшие им жизнь сцены былого величия. Почувствовав, что Джоконда выдерживает жар этого объятия, Каэтана отпустила ее. Тепло человеческого тела теперь изматывало актрису, она уже не тосковала по колдовским чарам телесной близости. Джоконда обиделась. – Имя, которым ты меня нарекла, ничем мне не помогло. Какой была проституткой, такой и осталась, с той только разницей, что стала хозяйкой веселого дома и спать ложусь, когда захочу. Каэтана не ошиблась: Джоконда пришла не только вонзать ей шипы в сердце и вызывать странное чувство, она постучалась в ее дверь в предутренний час, чтобы Каэтана возродила в ней мечты о славе, надеясь услышать, что провал планов Каэтаны, каким бы жестоким он ни был, не рассеял некоторых иллюзий. Именно за этими иллюзиями Джоконда и пришла. – Ты все еще не простила мне надежд, которые я пробудила в твоем сердце. – Каэтана высокомерно намекала, что никогда не осталась бы рядом с Джокондой – такой жертвы она не принесла бы никому. Под песенку, которую неумолчно мурлыкал не отходивший от хозяйки Рише, Каэтана печально добавила: – Неблагодарная ты. Забыла, что я готова была помочь тебе стать артисткой? Говоря практически для себя самой, Каэтана согласилась, что искусство, если верить дядюшке Веспасиано, дает человеку страстную мечту, но за это пожирает его со всеми потрохами. Мечту артиста порождают лишь колдовство и злой умысел. – Я нарекла тебя Джокондой, чтобы под сенью этого имени ты создавала себе другие имена, чтобы ты могла верить в ложь, которая формирует наши горемычные судьбы. Джоконда, раскаявшись в том, что пренебрегла прошлым, противостоявшим унылому правдоподобию будней, попросила прибежища в объятиях Каэтаны. Округлости тела актрисы казались крепкими, грудь мерно вздымалась. – Прости меня, Каэтана. Может, есть у меня еще время снова вернуться к мечтам? Джоконда готова была расплакаться, но тут Каэтана погладила ее по волосам, от которых пахло кокосовым мылом. – Остается одна-единственная возможность. Каэтана старалась унять дрожь прижавшегося к ней тела. – Мы все потерпели крушение, и нам суждено было встретиться в Триндаде. Некоторые из нас живут здесь, другие приезжают поездом или автобусом, все одновременно. Нами движет желание отомстить судьбе. Дыхание Джоконды поначалу отдавало горьким лимоном, а теперь источало желчь. Она зажала кровоточащее сердце в кулаке – слишком далеко звала ее Каэтана. Актриса хотела спать на чистых простынях, забыть о муках любви, терзающих всех смертных. Уже давно жизнь Каэтаны была лишена сильных ощущений. Последний любовник, когда они были в Белене, оставил на ее коже запах гнилых фруктов. Чувства ее остыли, не хватало инстинктивного желания принять близость с мужчиной без оглядки. Она с тревогой ощущала чужую страсть, чужое желание овладеть ее телом как признак алчности и скаредности. Не могла уже, как прежде, умастить свое тело елеем юности, ибо амфора с елеем погибла в незабываемом крушении и юность ее расплескалась по пляжам бразильского побережья. Каэтана налила себе коньяку, присланного Франсиско, которого она и не подумала поблагодарить: после смерти дядюшки Веспасиано она была одна на свете и ни к чему ей было утруждать себя безликими и лживыми любезностями. Давно уже подобные вещи потеряли для нее всякий смысл. Коньяк выпила залпом, как русскую водку. – У нас мало времени. Скоро рассветет. С завтрашнего дня потерпевшие крушение превратятся в артистов. Хочешь присоединиться к нам? Джоконде было горько выворачивать душу наизнанку у стойки бара. Она была хозяйкой пансиона, вернее, публичного дома, и ей претила психология мужчин и Трех Граций, которым суждено вместе стариться. Будущее преподнесет им лишь блюдце с выпавшими у всех троих зубами. Она смотрела на Каэтану, которая ходила по гостиной и была не в состоянии выслушивать до конца длинные фразы – это ее постоянная черта. Обычно актриса грубыми жестами требовала краткости выражения мысли: весь мир вполне мог бы уместиться в одной-единственной фразе, люди не понимали, что такое синтез. Однако, когда ее обвиняли в непоследовательности, ибо сама она произносила со сцены пространные монологи многословных драматургов, она горячо вставала на защиту мелодраматических сцен. – Каждому автору нужно по крайней мере пять фраз, чтобы сохранить верность жизни. Эти нараспев произнесенные фразы спасают персонаж; без них он не что иное, как карикатура на живого человека. Три маленьких родимых пятнышка у подбородка Каэтаны добавляли живости ее лицу. Джоконда снова приблизилась к актрисе, привлеченная таинственностью ее замысла. – Допустим, я провалюсь. Что тогда? Каэтана устало опустилась в кресло. Посмотрела на дремавшего в углу дивана Балиньо. – Я приехала сюда, чтобы изменить свою жизнь. Это все, что я знаю. Наводненный символами мир Каэтаны смутил Джоконду. На что куртизанке с практическим взглядом на жизнь вереница загадок? Когда она занималась делами, повседневность приобретала для нее драматическую сиюминутность, оттесняя мир мечты на второй план: она раскладывала еду по тарелкам в отделанной изразцами кухне, без труда избавляясь от случайных образов, которыми сыт не будешь. А Каэтана – та уходила в мир чудес, расцвечивая реальность всеми цветами радуги. Полная гамма полутонов усиливала ее актерские возможности, и Каэтана постигала язык творцов, людей необыкновенных, которые смотрели на мир с трапеции акробата, перед тем как выполнить тройное сальто без предохранительной сетки. – Так что ты нам предлагаешь? Жить мечтой? Оставить ремесло проституток и заделаться артистками? Джоконда обдумывала предложение хладнокровно, оставив в стороне свою любовь к Каэтане. Она должна была защищать дом и семью, она отвечала за то, чтобы каждый день на столе были фасоль или рис. Если она изберет путь среди вереска и колючек, как бы не раскаиваться в этом всю оставшуюся жизнь. Каэтана терпеть не могла старую привычку Джоконды подмешивать в колоду карт, сдаваемых жизнью, фасоль и рис, осуждала ее неповоротливость, когда надо было круто изменить курс и ступить на путь, ведущий к величию. Собственно говоря, никого с детства не приучали мечтать о славе. И все равно не один миллион человек соглашались укоротить свою жизнь в обмен на ее полноту, происходящую от славы. – Я приехала, чтобы поставить спектакль. Хочешь быть актрисой в моей труппе? Играть на сцене и срывать аплодисменты здесь, в Триндаде? Каэтана поглаживала лицо указательным пальцем – очень тонкая и нежная ласка. Джоконда, хоть ей и был чужд мир воображения, все же уступила напористости Каэтаны: ведь реальность, когда она туда вернется, уже не будет такой, как прежде. – Видно, поэтому у меня столько лет болело все тело, а голова готова была треснуть? Говорила Джоконда не спеша, с расстановкой, убеждала Каэтану и саму себя. – Очень хорошо. Три Грации и я согласны стать актрисами. Быть может, мы рождены для сцены, только до сих пор не знали об этом. Кроме того, лучше быть артисткой, чем проституткой. И Джоконда перед воображаемым зеркалом поправила прическу небрежным жестом, подражая актрисам, которых видела по телевидению. Этим жестом она незаметно подправляла макияж, поврежденный слезами, которые по требованию режиссера проливала у постели умирающего любовника. За телевизионными камерами она таким путем хотела намекнуть, что театр может быть идеальным местом для тщеславных и чувственных львов. Кстати, некоторые из них действительно выходцы из самого сердца Африки. На арене люди, залитые ярким светом софитов, изображали жестокие и темные чувства с естественностью, обеспечиваемой хорошо отрепетированными приемами. Каэтана осудила подобное тщеславие. Даже она, профессиональная актриса, привыкшая проливать лживые слезы перед наивными зрителями, не обладала подобным бесстыдством. – Будь добра, не входи в роль раньше времени! Каэтана пощупала свой живот – мучили газы. Как ей нужно было хоть раз в жизни дать выход таланту, который Бразилия до сих пор не оценила по достоинству! Упрек пошел на пользу Джоконде, она расчувствовалась: ведь Каэтана признала ее мастерство. – Когда начнем репетировать? – От волнения Джоконда заговорила так громко, что разбудила Балиньо и Рише. – Что случилось? – удивленно спросил молодой человек. – Хотите, чтобы я рассказал еще какую-нибудь историю? Он тер глаза, не соображая, где он. По утрам он всегда боялся, что в один прекрасный день Каэтана обойдется без его таланта превращать пятнадцать минут, необходимые для рассказа, в два-три часа чистого ухода от действительности. В окно вторгался довольно яркий свет. – Принеси нам кофе, Балиньо. Каэтана вдруг стала необычайно любезной. – А как поживают Три Грации? – зевая, спросила она. – Постарели, как и мы. Но сразу помолодеют, как только я сообщу им новость. Правда ведь, искусство омолаживает? – тревожилась Джоконда. Только из-за беспокойства она и не уходила. – По традиции, артист – самое старое существо на земле. Иногда он молодеет в мире сценических страстей. Каэтана говорила отвлеченно, не имея в виду себя. Подобно Рише, запускавшему когти в обивку кресла, она впивалась в ткань человеческой души. Сам Полидоро вылизывал ее ногти, в отчаянии обвиняя ее в том, что под ними, в самых корнях, сокрыты яд и диковинные пряности, что там убежище любовного сладострастия. – Как Полидоро растолстел, – сказала вдруг Каэтана. – Не меньше меня. Только я, несмотря на лишние килограммы, остаюсь актрисой, сцена снимает и боль, и тучность. Тут она в первый раз улыбнулась. Опустила веки настолько, что почти не видела Джоконду. – Я часто думаю, что еще молода, а когда потребуется, чувствую себя китайской императрицей. Посмотри на мои ногти. Разве они не такие же, как у мандарина? Из окна город казался жалкой кучкой домов. За пыльным оконным стеклом Каэтана видела блеклые здания вдалеке. Выходить в город она не хотела, так как знала, что из-за каждого угла на нее будут устремлены безжалостные взоры. Балиньо открыл дверь спальни, предлагая Каэтане отойти ко сну. В такие минуты он переходил на язык музыки и поэзии, помогавший ему забыть перенесенные обиды. Каэтана стала прощаться. Погладила Джоконду по щеке, как бы возвращаясь в тот мир, из которого была исторгнута. Эта грустная и задумчивая ласка растрогала Джоконду. Теперь она пыталась, подражая Каэтане, вселить счастье в своих питомиц. Когда они, проделав немалый путь, уже вышли на площадь, где стоял бюст деда Полидоро, знаменитого Эузебио, Диана недовольно спросила: – А что еще рассказала Каэтана? Джоконда, разволновавшись, не могла продолжать. Пальмира и Себастьяна, желая успокоить ее, стали целовать в обе щеки и мешали видеть, что там впереди. Джоконда постаралась отделаться от их нежностей и полезла в сумочку за платком; когда стерла со щек слюну, лицо ее просветлело. – Раз мы теперь актрисы, пойдем в бар «Паласа»! На углу возле аптеки они столкнулись с Эрнесто, который нес лекарства сеу Жоакину. Он не присоединился к женщинам, хоть и очень хотелось: боялся жены. На груди еще не зажили царапины, после того как она отделала его ногтями из ревности. В разгар сцены потребовала у него трусы, дабы установить происхождение пятен и запахов. После осмотра ему пришлось признаться, что недавно он вынужден был предаться тайному пороку. Прямо за стойкой в аптеке. Особенно часто такое случалось с ним в феврале – должно быть, от жары. – Поговорим как-нибудь в другой раз. И он ушел, не оглядываясь, не спросил даже, куда они идут. Джоконда пожалела Жоакина – может, он уже готов принять последнее миропомазание. – Эрнесто соврал, – сказала Диана. – Просто не хотел, чтобы его видели вместе с нами. – Если бы это было так, Полидоро дал бы нам знать, что не надо выходить в город, тем более заходить в бар гостиницы. – А кто сказал Полидоро, что мы собираемся в «Палас»? – поинтересовалась Диана. – С той минуты, когда мы стали актрисами, мы обрели все права, – сказала Джоконда вместо ответа. – Эрнесто трус не только на улице, но и в постели, – заявила Пальмира с таким видом, будто она хозяйка города. – Боится всякого проявления чувств. Иногда даже запрещает мне стонать от наслаждения! Джоконда оценила способность Пальмиры драматизировать факты. – Ты будешь играть лучше любой из нас, – сказала она, чтобы подбодрить свою питомицу. У дверей «Паласа» стоял Мажико, наблюдая за прохожими. Женщины ускорили шаг, каждой хотелось подойти первой. Мажико их не узнал: он был слаб памятью на лица и имена. Однако, не желая показать, что стареет, открыл для них дверь и тем самым невольно создал у них иллюзию, будто им принадлежат и «Палас», и весь мир. – Разрешите проводить вас, сеньоры, – торжественно возгласил он. И они пошли за ним по холлу, который был ярко освещен, хотя на улице еще не стемнело. Люстра поразила Себастьяну; сверканье подвесок заставило ее зажмуриться. – Кто придумал такое чудо? – спросила она, не зная, как назвать эту вещь. Три Грации особенно заботились о том, чтобы выглядеть понарядней, поэтому их атласные платья изобиловали розовыми и зелеными тонами. Такая пестрота привлекала внимание постояльцев. Мажико с рассеянным видом провел их в бар. Завидев их в дверях, Франсиско тотчас вышел из-за стойки и направился им навстречу. – Столик на четверых, – поспешила потребовать Джоконда, доказав тем самым, что мечты занесли ее на вершину Эйфелевой башни. Как она и предполагала, Франсиско заглянул в список заказов, дабы предложить таким особам достойный столик. Пока Джоконда отрабатывала новые манеры, Три Грации, желая быть замеченными, закружились в озорном танце. В конце-то концов, некоторые постояльцы всю жизнь мечтали об их визите. Особенно старалась Диана, которой во что бы то ни стало хотелось показать, будто она родилась счастливой. В доказательство этого она, вместо того чтобы смеяться, пускала трели, улыбалась Джоконде, но та была занята Франсиско и не обращала на нее внимания. Диана примирилась с положением, догадываясь о прогрессивности замысла Джоконды, благодаря которому они все оказались в баре «Паласа». Им давно уже надоел сераль, где они с утра до вечера, точно старушки, обменивались вздохами и грустными словами, то печалились, то ссорились. Им не хватало способности приукрашивать действительность, поэтому их вулканические натуры время от времени извергали раскаленную лаву по совершенно непонятным для них причинам. Теперь они наконец-то воочию увидели бар, который знали лишь по рассказам в постели. Каждый клиент углублялся в малопонятные подробности, из-за чего бар при каждом новом описании выглядел по-иному. Воображение проституток, определяемое их ремеслом, не позволяло им представить себе обстановку заведения, куда ни разу не ступала их нога. Франсиско выпрямил стан и приготовился пресечь дерзкое вторжение женщин, однако не спешил заговорить с ними. Без конца передвигал зубочистку из одного уголка рта в другой, в смущении заложив пальцы рук в карманы жилета. Блеклые тона его костюма вполне гармонировали с бледным лицом. – Как долго вы намерены заставлять ждать четырех дам, гражданок города Триндаде? – Джоконда считала себя представительницей определенного класса и, едва заняв место на социальной лестнице, требовала соблюдения своих прав. Франсиско сглотнул слюну: он сознавал сложность своего положения. – Почему бы вам не поговорить с ними? – обратился он к Мажико. Только теперь Мажико узнал посетительниц. Но, вопреки тому что от него ожидалось, лишь пожал плечами. Какое ему дело до устаревших предрассудков в заведении, идущем не в ногу с прогрессом. – Укажите нам столик, не то мы сами его выберем, – пригрозила Джоконда, делая шаг вперед. Диана, возмущенная оказанным им приемом, носком ботинка переступила невидимую черту, у которой удерживал их Франсиско. – На что нам этот скелет, обойдемся без него. Пытаясь удержать Диану, Джоконда не видела, что Пальмира и Себастьяна подталкивают Франсиско. – А ну, шагай впереди нас, красавчик! И проститутки решительно вошли в зал. Джоконда, лишенная полномочий вести дальнейшие переговоры, с этой минуты решила, что Франсиско представления не имеет о происшедших в Триндаде социальных сдвигах. Три Грации царапали паркет тонкими каблуками с железными подковками, Джоконда и Франсиско замыкали шествие. – Постойте, куда вы? – От огорчения Франсиско говорил высоким, чуть ли не женским голосом, точно кастрат. Шедшая впереди всех Диана огибала столики, ни один из которых не пришелся ей по душе. – Нет, не этот, слишком близко к окну. Себастьяна уступила подруге верховодство, которое Диана приняла как нечто само собой разумеющееся. – Может, этот? – спросила у нее Пальмира. Диана причмокнула толстыми губами. Как женщина осторожная, она понимала всю ответственность за принимаемое решение, которое бросало вызов дурацким порядкам в Триндаде. – Здесь, у стойки, будет слишком шумно. Мы не сможем поговорить и посекретничать. С расстояния в несколько метров Джоконда наблюдала, как непринужденно держится отстранившая ее от власти Диана. Пальмира и Себастьяна, опасаясь скомпрометировать подругу, покорно соблюдали субординацию. Джоконда, оскорбленная таким грубым непочтением, почувствовала, как внутри у нее все кипит. Особенно ее раздражало, что Грации не пали духом и не пустили слезу. Впрочем, она сама была виновата: наивно не замечала притязаний Дианы на ее законную власть, а продолжала шевелиться под нежные звуки флейты, как ядовитая нажа у индийского факира. Не теряя присутствия духа, вступила в борьбу. У нее много преимуществ, начиная с принадлежавшего ей пансиона. Воздев перст, Джоконда двинулась на Диану. – Ах ты, шлюха! – крикнула она, так как начисто забыла, что собиралась в этом общественном месте показать себя настоящей дамой. Диана, которая выбрала наконец столик, обернулась к ней и приняла бой: – От шлюхи и слышу! – Ты что же, не могла дождаться моей смерти, чтобы заступить на мое место? Неблагодарная! Скажи, кто избавил тебя от сифилиса, гонореи и даже от клеща, который впился тебе меж лопаток и не вылезал, пока я не приложила кусок сала и не выманила его наружу? Забыла, да? И Джоконда собралась перечислять другие свои заслуги, как вдруг Диана, черпая силы в самих воспоминаниях Джоконды, прервала ее: – Ты еще забыла сказать про рожу! И про перхоть, от которой, дескать, я могу облысеть! И ты каждый день натирала мне волосы мякотью банана. А когда я встревожилась, ты успокоила меня, сказав, что всякий человек может терять до сорока волосиков в день и никогда не облысеет. И однажды – вспомни-ка – ты весело предложила: давайте считать волосинки, которые падают на пол или остаются на гребне. Нелегкая это была работа. Волоски падали и в постель. А так как они были покрашены перекисью водорода, то их было не различить на пожелтевших простынях. Наконец Себастьяна догадалась подстилать голубое полотенце, чтобы на его фоне видеть волоски. И благодаря этому подсчету я убедилась, что не облысею. Что же ты теперь помалкиваешь об этом? Диана упрекала Джоконду довольно мягко. Увлекшись битвой, обе вели себя как в кухне заведения в те минуты, когда кипятили воду для кофе. – Сядь, Джоконда. – Пальмира пододвинула своей хозяйке стул с высокой спинкой, тем самым как бы восстанавливая ее узурпированную Дианой власть. Франсиско, которому наплевать было на их примирение, по-прежнему пробовал задержать их жестом руки. – Ну пожалуйста, сеньоры. – Хоть он и сам был смущен оказанным женщинам приемом, но храбро продолжал: – Успокойтесь, не надо ссориться. Здесь у вас один враг – это я, а ссора только ослабит вас. В своем старании уладить спор в присутствии Мажико Франсиско не обратил внимания на то, что помирившиеся Джоконда и Диана уже обозревают столики, знакомясь с их расположением. – Тебе здесь нравится, Пальмира? – спросила Джоконда, дружески коснувшись руки питомицы. Франсиско задумался о новой сфере деятельности, которая сулила ему неизведанные дотоле чувства. Подобно Полидоро, он считал, что может активно вмешиваться в чужую жизнь. – Помиритесь, сеньоры. Улыбаясь, он ощупывал свою грудь с выпиравшими ребрами. Отсюда он выпускал залпы, проникавшие в души этих женщин и позволявшие узнавать их особенности и секреты. – А вы задумывались о будущем? Когда каждая из вас будет жить в подвале какого-нибудь дома и не будет рядом подруги, которая принесла бы миску похлебки и с которой можно было бы вместе поплакать о том, что зубы выпадают один за другим из-за воспаления десен? Его не слушали. Себастьяна, например, пребывала в блаженном состоянии, ибо обстановка бара способствовала ее мечтам о новых любовных подвигах. – Какой красивый зал! Тут нельзя поссориться, даже когда делят наследство. Джоконду умилило простодушие Себастьяны. Чтобы подбодрить ее, она пообещала приводить их сюда еще и еще. И их будущее может быть таким же прекрасным, как этот нарядный зал. Пока она говорила с Себастьяной, к столику подошел Франсиско и предложил им перемирие. – К кому вы обращаетесь, Франсиско? – спросила Джоконда. В роли миротворца Франсиско не мог говорить с ней одной. Он должен был выполнить свой долг. Во время его речи Диана прислушивалась к разговору за ближайшим столиком: там шел горячий спор о бразильской футбольной команде, которая выступала в полуфинале чемпионата мира в Мехико. Желая обратить на себя внимание, Диана поправила волосы. – Правда ведь, что Пеле добудет нам кубок? – Когда она повышала голос, в нем появлялись металлические нотки. Франсиско, продолжая разглагольствовать о мире и согласии, медленно подвигался к соседнему столику. – Куда это вы направились? – схватила его за рукав Диана, обескураженная тем, что никто из мужчин, споривших за столиком, не поддержал с ней разговор, а ведь, кажется, все они побывали в ее постели. Когда Франсиско увидел, что Джоконда и Пальмира взялись за руки, слезы навернулись ему на глаза, так растрогал его этот жест. На будущей неделе ему будет о чем рассказывать посетителям, какое обилие деталей он подметил в этой сцене! Помимо всего прочего он предотвратил драму, которая могла разыграться между двумя наиболее известными в городе особами легкого поведения. – Хорошо, что вы вняли моим призывам. – Он раздул ноздри от удовольствия, когда Пальмира наклонилась в его сторону, чтобы обнять его. – Не за что благодарить. Мне достаточно видеть вас снова в добром согласии. Кто лучше меня понимает, что такое одиночество! Когда никто не питает к тебе теплых чувств. Придешь домой – и некому ночью излить душу! Франсиско был весьма растроган своим участием в человеческой драме и не сразу заметил, что Пальмира вовсе не собиралась благодарить его, а наклонилась, чтобы взять пепельницу с ближайшего столика. Речь Франсиско, состоявшая из длинных фраз, какие любил Виржилио, который был его учителем в школе, разозлила Диану. Цель Франсиско явно заключалась в том, чтобы оглушить посетительниц и парализовать их волю. – Лучше принесите-ка нам чего-нибудь выпить. Пожалуй, виски, – строго скомандовала она, нимало не заботясь о чувствах буфетчика. Этот неблагодарный ездил на автобусе в соседние города в поисках более зажигательных, чем они, женщин. – Где вы находитесь, по-вашему? Здесь не сомнительное заведение, а самый респектабельный бар в Триндаде, – отбрил ее обиженный Франсиско. Себастьяна побледнела и состроила плаксивую мину. Резкие слова оживили в ее памяти образ отчима, который выгонял ее из дома, а мать молча слушала, как муж рекомендует дочери публичный дом в качестве самого подходящего домашнего очага. Где еще молодая женщина может быть лучше защищена? Для обездоленных это то же самое, что монастырь. Джоконда не выносила, когда какую-нибудь из Трех Граций обижали. Даже Диана, хотя иногда нарочно обрызгивала жиром платье своей хозяйки, могла рассчитывать на ее сострадание. – Не плачь, Себастьяна. Я этого так не оставлю. Та все же ударилась в слезы. Взрыв горя Себастьяны придал Джоконде новые силы, и она поднялась на защиту своих подчиненных: решительно стала рядом с Франсиско и смерила его взглядом. На высоких каблуках она была на несколько сантиметров выше его. – Даже если бы мы были самыми обыкновенными проститутками, мы гордились бы своим милосердным ремеслом, в котором нет различий между богатым и бедным, красавцем и уродом. Только вы ошиблись – теперь мы актрисы, и нас ждет слава. Посетители бара, привлеченные страстной речью, зааплодировали Джоконде за ее гордый выпад. Мужское одобрение польстило ей. В знак благодарности она отвесила аплодирующим легкий поклон. И тут что-то тихонько шлепнуло ее по плечу. Не догадываясь, что бы это могло быть, она увидела на полу алую розу с облетевшими лепестками, которую кто-то ей бросил. Тронутая вниманием, она огляделась. Однако Себастьяна опередила ее и бросилась навстречу вошедшему Виржилио. Покраснев от подобного выражения симпатии, учитель вяло отметил про себя, что присутствующие мужчины, должно быть, завидуют ему. – Успокойтесь, Себастьяна, до окончательной победы еще многое предстоит сделать, – сказал он, из осторожности прикрывая от приближающейся Себастьяны букет, который нес в руке. Судя по всему, он пришел вовремя, чтобы защитить женщин, поэтому и бросил розу в подол Джоконде, но немного промахнулся. – Теперь вы будете иметь дело со мной. – Виржилио смело бросил вызов Франсиско, позабыв учительскую заповедь проявлять сдержанность. – Просите прощенья у дам, – потребовал он. Джоконда с трудом поверила, что невзрачный Виржилио вдруг заделался героем, встав на защиту женщин из ее заведения. – С каких это пор я обязан унижаться перед проститутками? – Франсиско тоже поразил Джоконду неожиданной храбростью. Он принял вызов Виржилио и стал перед ним, отчаянно жестикулируя и рискуя проглотить кончик изжеванной зубочистки. Виржилио положил букет на столик, озабоченно думая, как найти выход из создавшегося положения. Сопротивление буфетчика вызвало у него замешательство, и он посмотрел на часы: вот-вот должен прийти обычно пунктуальный Полидоро. Было без двух минут пять. Значит, надо выиграть время. От волнения ему приспичило, мочевой пузырь горел огнем, так всегда бывало, если поверх легких мечтаний и иллюзий на него наваливалась реальная действительность. – Пойду помочиться, но скоро вернусь. Даю вам пять минут сроку, чтобы вы извинились перед дамами, иначе я поставлю вопрос о том, чтобы вас вышвырнули из бара. – И торжественно проследовал в туалет. Каждая минута вызывала у Франсиско вспучивание живота, словно он поел банановой мякоти с ячменным и пшеничным зерном. Назначенный срок истекал, когда в зал вернулся Виржилио и, на ходу застегивая ширинку, прошел к столику подальше от женщин. Усевшись, принялся читать какое-то письмо, видимо содержавшее нечто экстренное; время от времени он отрывался от письма и оглядывал зал. – Где же мое виски? – сердечным тоном обратился он к Франсиско. Себастьяна вдруг почувствовала свои годы. Ей казалось, она осиротела: ее покинула любовь, совсем недавно сулившая ей доброе имя и богатство. – А нам, Виржилио? – деликатно упрекнула она учителя, надеясь, что он сразу же опомнится. Однако учитель продолжал читать, словно был с ней незнаком. – Так что же с пятью минутами, которые вы дали Франсиско? Франсиско, подававший учителю виски, кивнул в сторону Себастьяны. Умоляющий взгляд ее убедил Виржилио, что они действительно знакомы. Тогда он небрежным жестом поправил пиджак и продолжил сцену с того места, на котором прервал ее. – Я не из тех, кто забывает о своих обещаниях, тем более если речь идет о чести дамы! Начал вставать со стула с ужасающей медлительностью, оправдываясь артрозом. Боль сковывала его движения, не позволяла жить в таком ритме, в каком он хотел. Виржилио снова взглянул на часы. Чертов Полидоро, который беспокоился о стрелках часов больше, чем о своей предстательной железе, никудышной из-за прожитых лет и необузданных страстей, теперь изменял себе и бросал его одного в окружении врагов. – Так ладно, Франсиско, судьба вам благоприятствовала и предоставила восемь минут вместо пяти. Теперь для вас единственное утешение – показать себя благородным человеком. И Виржилио часто заморгал, ожидая, что Франсиско в знак благодарности за его терпение и снисходительность тут же извинится перед проститутками. Буфетчик, которого вечно упрекали в раболепии, решил впервые отомстить за дурное обращение, неизбежное зло при работе в баре. Зубочистка исчезла из его рта. – Не откажусь ни от одного своего слова. Хотел бы я посмотреть, кто это вышвырнет меня отсюда. Посетители, почуяв запах крови, вознамерились лицезреть сражение, а Джоконда и Три Грации заняли круговую оборону с учителем в центре с такой готовностью, что Виржилио окончательно стряхнул с себя вялость. Он был тронут тем, как эти женщины были благодарны ему за ласки, на которые он не скупился в постели любой из них. – Я поступлю как Леонид с тремя сотнями спартанцев под Пелопидами[26], которые предпочли смерть в неравном бою жизни под персидским игом. Я не дрогну перед человеком, что стоит перед вами, перед этим достойным представителем сил обскурантизма. Виржилио затягивал свою речь, чтобы подоспел Полидоро. Просто немыслимо, чтобы он задержался еще хоть на минуту. Франсиско прервал его тирады хохотом. По счастью, большинство присутствующих были на его стороне, особенно те, кому он подавал двойную порцию за цену одной. – Я всегда был мужчиной, только мне не давали возможности доказать это, – возгласил он так громко, чтобы слова его разошлись по городу и без его помощи. Перед лицом опасности учитель закрыл глаза, пытаясь погрузиться в забвение, близкое сну, но снова вернулся почти в бодрствующее состояние, когда услышал знакомый баритон: – Что тут за крик? Этот голос заставил всех в зале умолкнуть, и Виржилио, словно расколдованный, открыл глаза. Полидоро подошел к нему и выразил сожаление по поводу десятиминутного опоздания и ущерба, который ссора нанесла, видимо, обеим сторонам. – Слишком много мужчин развелось в наших краях, – упрекнул он буфетчика. Тот сделал вид, что не заметил Полидоро, в полутьме он ощупывал столики в поисках подноса, оставленного в момент вторжения отряда проституток. Посетители сразу успокоились и выпили за Бразилию, которой предстояло завоевать кубок Жюля Риме. Франсиско, переходя от столика к столику, подавал щедрые порции. Полидоро прошел по залу, он не мог решить, куда сесть, так его смутило присутствие женщин. Джоконда заметила его смущение. Он был представителем общества, которое высасывало из них соки без единого слова благодарности за доставленное удовольствие. – Хорошо, что вы пришли, Полидоро. И Джоконда указала Полидоро на стул между Пальмирой и Себастьяной, чтобы он отдышался, ибо дыхание его с трудом вырывалось из заросших волосами ноздрей. Полидоро отказался. – Могу я узнать зачем? – Настала пора объявить, что мы теперь актрисы. Ощущая поддержку своего воинства и помня о недавних прерогативах, Джоконда вызывающе поправила локоны. Диана встала и зааплодировала, за ней – ее подруги. Сидевшие за столиками поддержали, и поднялся всеобщий гвалт. Полидоро провел рукой по лицу: пробившаяся к вечеру щетина на щеках старила его. Не хватало духу спорить с Джокондой. Он побаивался горечи, накопившейся в душе этой проститутки, которая горела жаждой мести из-за того лишь, что для нее, как и для него, Каэтана вернулась с опозданием на двадцать лет. – Актрисы мы или нет? – продолжала она, уперев руки в боки. Полидоро прокашлялся: голос иногда отказывал. – Обслужите дам, Франсиско, – приказал он. Посмотрел на Джоконду, ожидая одобрения. Но та, живя с Тремя Грациями в новом для них мире, бросила ему вызов и ждала ответа. – Они на самом деле великие актрисы. Скоро дебютируют, – сказал Полидоро. Помолчал. Последней фразой он честно попытался воздать Джоконде должное. – Что-нибудь еще? – Глаза его потемнели от скрытого гнева. – На сегодня хватит. – Джоконда отвернулась от Полидоро и села к столику; начала просматривать раздел вин в меню. Полидоро устроился за столиком подальше от женщин: их вульгарный смех звучал для него как оскорбление. Откинувшись на спинку стула, он не скрывал усталости и переживал собственный позор. Поискал глазами Виржилио – учитель стоял у стойки и раздумывал, куда ему пойти. Сжалившись над ним, Полидоро знаком пригласил его к себе. В этот вечер при колеблющемся свете люстры, не спеша потягивая виски, которое Франсиско начал, наконец, разносить, он чувствовал, насколько ему не хватает чьей-то постоянной заботы. Когда начальник полиции Нарсисо выскочил из «джипа» у гостиницы «Палас», штаны его грозили вот-вот свалиться. Скрип тормозов привлек внимание следившего за движением на улице Мажико. Прежде чем войти, Нарсисо огляделся. Росшая поблизости жекитиба была подходящим укрытием для засады. Начальник полиции тщательно затянул ремень вокруг пуза, которое росло от солодового пива, проклиная должность, требующую частых поездок по безобразным, выжженным солнцем пустошам. Повсюду умирающие деревья да пасущиеся коровы, терзаемые клещами. Опавшие фрукты нагоняли на него тоску: хоть бы кто-нибудь собрал их в корзину. Сегодня Нарсисо встал в дурном настроении, о чем свидетельствовали небритые щеки. Семья его в Рио, на загородной вилле Майера, в поте лица зарабатывала свой хлеб. Грубую мимолетную ласку он видел только от проституток Джоконды. Когда хотелось излить кому-нибудь свои горести, он искал досужих собутыльников в баре гостиницы «Палас». Ему позвонил Мажико: чуть ли не рыдая, просил представителя власти приехать и навести порядок в гостинице, пока сумасбродства Каэтаны не создали полный хаос. Нарсисо мямлил что-то невразумительное, так как от жирной пищи в животе у него бурчало, и тогда Мажико геройски выпалил: – Разве вам не платят по-королевски за выполнение вашего долга? Мажико не стал звонить Полидоро: побаивался Додо, которая, если вдруг вернулась в город, начнет расспрашивать, нюх у нее как у легавой. – Добро пожаловать, сеньор начальник. – И Мажико протянул руку в знак примирения; пальцы его слегка дрожали. – Лучше бы у вас были добрые основания, чтобы вытаскивать меня из берлоги, – процедил сквозь зубы Нарсисо, не замечая протянутой руки. Мажико не отставал от него ни на шаг. – Беда в том, сеньор, что, пока другие развлекаются с женщинами, эта проклятая гостиница сводит меня с ума. – И указал на позеленевший фасад. Мох добрался уже до шестого этажа. – Взгляните, что делается со стенами! И никто не хочет спасать это чудо архитектуры. Нарсисо, равнодушный к судьбе здания, вошел в гостиницу, презрительно толкнув скрипучую вращающуюся дверь. Решив нагнать на кого-нибудь страху, начальник полиции держался гордо, несмотря на живот, выступавший вперед, точно нос корабля. Он без конца поправлял поля фетровой шляпы, стараясь, чтобы тень от них закрывала его крючковатый нос, унаследованный от деда и выдававший его семитское происхождение. Из уважения к постояльцам гостиницы Нарсисо сунул револьвер в кобуру, хотя обычно засовывал его за широкий матросский ремень, рождественский подарок старшего сына. И вдруг Нарсисо остановился, не веря своим глазам: перед ним на специально для этой цели натянутых шнурах симметричными рядами висели простыни, мешавшие постояльцам проходить через холл. При свете люстры он увидел Балиньо – тот лихорадочно выжимал выстиранные простыни. Картина эта напомнила Нарсисо задний двор в усадьбе его дяди, где он когда-то учился доить коров. Вода с мокрых простынь капала в три кадки, кое-как расставленные в холле. Это зрелище угнетало Мажико. Утешала только мысль о том, что в ближайшие минуты Балиньо будет схвачен и увезен в полицейский участок. – Что я вам говорил, сеньор начальник? – Мажико гордился тем, что сумел поставить правильный диагноз, заявив, что обстановка в гостинице на грани хаоса. В полицейской практике Нарсисо научился размножать предметы, которые видел перед собой, несколько раз открывая и закрывая глаза. Ему казалось, что так он воспринимает окружающую действительность под особым углом зрения. После приема внутрь обильной порции макарон он становился придирчивее, искал конкретных доказательств, не подтверждающих то, что создавало его воображение. С этой целью он пощупал кончиками пальцев ткань ближайшей простыни: хлопчатобумажное полотно с многочисленными заплатами, на котором был намалеван какой-то пейзаж. Готовая расползтись ткань благоухала кокосовым мылом. – Они были такие грязные. Хорошо еще не выцвели! Я истер о них целый кусок пемзы! – воскликнул Балиньо, продолжая свою работу. Нарсисо был весьма чувствителен к любому нарушению порядка. На его плечи тяжким бременем давило правосудие, которое он представлял, А тут нахальный юнец не только вторгся в чужие владения, но и не собирается чистосердечно признаться в правонарушении и покаяться перед представителем власти. – Вы что же, не видите, что перед вами блюститель закона? – спросил начальник полиции, поигрывая револьвером, и голос его прозвучал глухо среди развешанных простынь. Балиньо через плечо Нарсисо глянул на проем двери, желая узнать, какая погода: собирался дождь. При повышенной влажности простыни не скоро высохнут, а Каэтана с ее бурным темпераментом не потерпит задержки. И Балиньо продолжал выжимать простыни, только чуть помедленнее. Мажико испугался, что Нарсисо сейчас откроет стрельбу и пуля может угодить в единственный из восьми витражей, остававшийся в холле. Но Балиньо, никак не реагируя на револьвер, который Нарсисо сунул обратно в кобуру, продолжал трудиться. Брюки Нарсисо утратили складку, наведенную утром с помощью старого духового утюга. В замешательстве поглаживая рукоять револьвера, он видел перед собой противника, молодого и без гроша в кармане, но способного на крайности, ибо его кружил вихрь, который заставлял Балиньо ограничиваться четырьмя часами сна в сутки, лишь бы нашлись слушатели его бесконечных историй. Нарсисо оценил моральную весомость свидетелей. Они понадобятся для разбирательства, раз уж постояльцы «Паласа», возмущенные необходимостью пробираться между мокрых простынь, чтобы выйти на улицу, попрятались по номерам в ожидании, когда же солнце высушит белье. – Кто отвечает за это вторжение? – примирительным тоном спросил Нарсисо. Балиньо прервал работу: он изнемог. Каэтана выставила его из номера рано утром, отдав недвусмысленные распоряжения. – Я хочу, чтобы простыни были со мной на сцене. Не могу же я забыть о них в день моего торжества, – взволнованно сказала она. Пожелтевшие от старости простыни вместе с радиолой дядюшки Веспасиано были реликвиями горьких времен. Они не раз пересекли Бразилию на вьючных мулах, поездах, влекомых паровозиком «кукушкой», на телегах, скрип колес которых помогал мечтать, если мечту не прерывали крики встречных погонщиков скота. – Ах, Балиньо, этой страны уже нет! Она испарилась под пятой прогресса, точно аромат из открытого флакона духов. Не осталось даже самого флакона, который можно было бы поднести к носу и вдохнуть остатки хранившихся в нем воспоминаний. Каэтана выдвинула ящик комода. Там лежали ноты, письма поклонников и колода карт для покера или биски. Она осторожно порылась в ящике. – Возьми в стирку и эту цыганскую блузку. Помнишь гадалку, предсказавшую мне судьбу? Балиньо вновь почувствовал тоску замурованной в номере Каэтаны. Она прощалась с узелком отдаваемого в стирку белья, точно собиралась отмыть свою душу, лишить ее последних воспоминаний. – Я отвечаю, сеньор начальник. Неужели вы хотели бы, чтобы я развесил белье во дворе, где любой мелкий воришка может снять его и унести в свою конуру? Таким людям наплевать на историю. Они не отличат обыкновенную простыню от такой, которая побывала на аренах и подмостках нашей страны в качестве декорации! Эти простыни пропитаны нашим потом. Нам никогда не хватало денег, чтобы написать декорации на жестком картоне. Такие не улетали бы со сцены, но они стоят дорого. Эти простыни трепали и морской бриз, и ветры с гор, издали они похожи на беспокойные призраки. Балиньо приводил все новые и новые доводы. Нарсисо с трудом успевал следить за нитью повествования, взглядом он призвал на помощь Мажико. Администратор гостиницы, имеющий дело с постояльцами, наверное, лучше поймет столь высокохудожественные описания с символикой, которая ничего не говорила ни уму, ни сердцу начальника полиции. – В Бразилии очень мало артистов, которые делали бы деньги и жили припеваючи. В большинстве своем мы скитаемся по провинции, нам не суждено выступать на сценах знаменитых театров и читать свое имя в неоновых огнях рекламы. Но Каэтана, например, никогда не изменяла своему призванию. Искусство предпочла деньгам, не пожелала ехать в Рио-де-Жанейро, где рисковала стать дорогой проституткой, помыкающей ливрейными лакеями. Балиньо мог говорить без конца, но Мажико, не желая разжигания воинственных страстей, решил немного охладить пыл молодого человека. Деликатно набрал в пригоршню воды из кадки, стоявшей под простынями, и предложил Балиньо попить. Тот согласился – горло пересохло. – Быстрей, Балиньо, а то не останется ни капли, – нервничал Мажико. Балиньо вылизал пальцы Мажико; соленый привкус пота лишь усилил его жажду. Нарсисо потерял терпение: о его заботах никто не думает. Члены семьи звонят по междугородной только затем, чтобы ставить перед ним все новые и новые проблемы. А Мажико – тоже мне хозяин, не предложил даже чашечку кофе. – Вернемся к интересующему нас вопросу. Сколько часов белье должно сохнуть? – спросил он, вновь обретая властный тон. – Перед сном я сниму белье, – ответил Балиньо. Мажико отметил про себя капитуляцию начальника полиции, которого теперь можно было считать сообщником нарушителя. – А как же постояльцы? Многие в знак протеста отказываются выходить из номеров! – воззвал он к гражданской совести блюстителя закона. – Пускай позлятся. Что мне их – через окно вытаскивать? Так я не пожарник, а полицейский чин! – Начальника полиции особенно раздражал форменный пиджак Мажико с золочеными нашивками на плечах и рукавах, с воротничком, лоснящимся от долгого употребления. – Тогда распорядитесь освободить подход к лифту, загроможденный тюками и чемоданами. Не знаю, сколько уж раз багаж Каэтаны путешествует то вверх, то вниз, – сказал Мажико не то мятежно, не то смиренно. В тот день начальник полиции столкнулся с необычными обстоятельствами. Он увидел с близкого расстояния, как простая бытовая ситуация осложняется в отсутствие Полидоро. И в то же время Нарсисо в полной мере насладился ощущением власти, дающей ему, как представителю закона, право вторгаться в дома, дурно обращаться с преступниками и подозреваемыми. Он даже может упечь за решетку самого Полидоро и ему подобных. Нарсисо вдохнул благотворного воздуха власти вдали от губительного воздействия Полидоро, от которого он время от времени получал жалкие подачки, тем самым обрекая себя на вечное раболепие. Никогда Полидоро не выделил ему куш, на который можно было бы купить квартиру у пляжа Копакабана, чтобы вывозить туда честолюбивых членов семейства, а мелочь лишь подвергала опасности его честь и карьеру. И просыпался он с сыпью на затекших ногах, вены на которых вздувались от переедания и неудовлетворенности. Нарсисо затянулся черным дымом контрабандного табака. Жизнь казалась ему мрачной, а последние недели условия существования казались ему тяжкой ношей, от которой мнется одежда, придавая ему еще более нескладный вид. – В этом случае я посажу в тюрьму не вас, а Каэтану. Она – виновница нарушения порядка, – сказал Нарсисо, наклонив голову. И он подумал о своей жене. Когда он приходил к ней в постель, что случалось все реже и реже, она царапала ему бока, но не для того, чтобы удержать его подольше в себе, а наоборот – чтобы поскорей вернуть его городу. Она позабыла, что когда-то вышла за человека гордого, быстрого в движениях, который до самой свадьбы бросал цветы с улицы на балкон их дома в предместье, а потом махал белым платком. – Каэтана – как птица, вы это хотите сказать, Балиньо? Нарсисо старался понять актерскую братию, людей, которые, подобно улитке, таскали на себе свой дом, то бишь чемоданы, набитые поношенными пестрыми нарядами, а еще декорации и театральный реквизит: кастрюли без ручек, гипсовые графины, чурбачки вместо стульев. Сами простыни, хоть краски на них и повыцвели, будили воображение, переносили зрителей в холодные страны, изображая нарты и косматых северных оленей, и это придавало крылья мечте. – Никто не сажает артиста за решетку, – печально сказал Нарсисо. Он подозревал, что искусство в лице даже старого, полуслепого актера пленяет человеческое воображение и уже не отпускает от себя. Мажико сомневался в неожиданной тонкости чувств начальника полиции: такой грубый человек, как Нарсисо, не мог сразу войти в мир хрупкого хрусталя, смертельной тоски и слез, не разбив киркой самые искренние и глубокие чувства. Если Мажико сомневался, то сам Нарсисо с удивлением ощутил трепет сосков на скрытой рубашкой груди, слыша странные удары своего сердца, вовсе не похожие на те, что возникают после неумеренного увлечения фасолью с вяленым мясом. Он впервые оказался в сферах, состоящих из компонентов, которые не знал даже как назвать. Когда речь заходила об искусстве, нервы его обретали особую чувствительность, даже суставы ног, словно смазанные маслом, позволяли ему двигаться как смолоду. Он рисковал прийти к мысли, что не был рожден для должности начальника полиции: с такой прозрачной душой как сможет он теперь воевать со скотоподобными людьми, хулиганами, безжалостными убийцами? Глядя на ни в чем не повинные простыни, Нарсисо находил все больше доводов в пользу того, чтобы уехать из Триндаде. Этот город вынуждал к бездействию всякого, кто в рамках закона пожелал бы бороться за исполнение желаний Каэтаны, за осуществление ее мечты. Нарсисо дружески тронул Балиньо за плечо. Он верил, что молодой человек храбро борется за права бразильских артистов, оставаясь глухим к звону золота. – А что, если дать дорогу искусству Каэтаны здесь, в Триндаде? Если она захочет, я подыщу ей помещение. Например, для представления можно было бы использовать этот зал. Развесить простыни, расставить кадки – и успех обеспечен. Получилось бы лебединое озеро. Я поговорю с Каэтаной. Балиньо стал отговаривать его от посещения Каэтаны: после многолетнего утомительного путешествия по Бразилии она отдыхает. В каждой поездке она подвергалась суровым испытаниям, но осталась стойкой до конца. – Злые люди заставляли ее страдать, но ничего не могли сделать с искусством, которое она носит в солнечном сплетении. Гении работают на трапеции без предохранительной сетки, – подчеркнул он, чтобы чуточку умерить пыл начальника полиции. Нарсисо понял, куда тот клонит: с помощью метафор приглашает принять участие в своих выдумках, надеть кольчугу, которая безжалостно придавала бы его телу иную форму, но зато и помогла бы взлететь в горние выси, где он чувствовал бы себя хозяином. Хотя Нарсисо был польщен, доля акробата на трапеции его не прельщала. Он не смог бы соответствовать химерам Балиньо. Ему не хватало изящества и тяги к бездне, все трудней становилось преодолевать каждую неделю. Тем более в Триндаде, где по воскресеньям жизнь омрачалась намного раньше, чем предгрозовые тучи закрывали небосвод. – Предупредите Каэтану, что я иду к ней. – И начальник полиции решительно подтянул штаны. Каэтана приказала Балиньо не пускать на шестой этаж никаких непрошеных гостей. Она была теперь донельзя независима и властна, в особенности потому, что никто уже не мог лишить ее хлеба и супа, так как об этом заботился Полидоро. В конце концов она пообещала ему бесценное сокровище – свою близость. Ни с какой другой женщиной он не смог бы делать свое мужское дело столько раз подряд. И каждый раз – с полным удовольствием. Кроме всего прочего, в сердце актрисы тревоги и обиды наслаивались друг на друга, как благородные металлы. – Каэтана любит, чтобы ее почитали на расстоянии. Она очень скромна, краснеет из-за любого пустяка. Чем больше она взволнованна, тем охотней отдает себя искусству. А искусство, сеньор начальник, ходит тайными путями. Просачивается сквозь стены, как сырость, и менее чем через месяц стены обрастают мхом. От слов Балиньо Нарсисо испытал невиданное волнение. Под влиянием мечты, превратившей его в артиста, он в ближайшие минуты поднимется на шестой этаж, ничто его не удержит. – Хочу целовать руки Каэтаны, пока губы не высохнут. Это будут невинные поцелуи, без всякой задней мысли, – грустно сказал он. Мажико, чуждый этим человеческим страстям, возмутился: начальник полиции бессовестно предал его. Первый раз в жизни позарился не на деньги, отдавал себя за сладкие судороги, которые обещает искусство Каэтаны. И Мажико поклялся отомстить. Тихонько прошел за стойку своей конторки, набрал номер телефона – и тут ему повезло. Ответил сам Полидоро: – Выкладывайте. Ему надо поспешить в «Палас», чтобы сдержать сладострастный порыв Нарсисо, невольно вызванный Каэтаной, которая скромненько сидит в своем номере на шестом этаже. Полидоро пришел в ярость, оттого что другой мужчина домогается его женщины. Он верил, что Каэтана на протяжении долгих лет разлуки сохранила себя для него в неприкосновенности. Он мысленно повесил ее портрет рядом с нишей, где стояла фигура Божьей Матери Явленной, покровительницы Бразилии. Никогда он не мог представить себе, как перед чьим-то разбухшим от похоти грешным отростком открываются врата святыни. – Быстро оседлаю коня и пройдусь по его лицу шпорами. Но даже галопом вовремя не доскачешь, лучше ехать на автомобиле. Нарсисо и Балиньо скрепляли новорожденную дружбу, обменивались тайными надеждами. Колдовская сила слов несла с собой и бремя безволия. Нарсисо не трогался с места, чтобы расчистить путь к лифту от багажа, предназначенного к отправке в кинотеатр «Ирис», но и подниматься по лестнице тоже не хотел: не может он предстать перед Каэтаной запыхавшимся, не способным вымолвить ни слова. Лень в душе его боролась с желанием обнять Каэтану. Наконец, охваченный жаждой приключения на пути, ведущем к счастью, он выпрямился. – Сейчас я уберу чемоданы от лифта. Нарсисо отер пот со лба и решительным движением поправил причиндалы. Ширинка, слава Богу, застегнута. – Куда ставить чемоданы? Тут он понимающе улыбнулся. Эти чемоданы, обвязанные веревками, с заржавевшими замками, как видно, попутешествовали побольше, чем он за всю свою жизнь. Не только по Бразилии, по стране, которую видишь через дно бутылки из зеленого стекла, но и по разным этажам гостиницы «Палас». – Поставьте у лестницы. Балиньо заставил Нарсисо потрудиться с чемоданами. Тот повиновался, но, когда кончил, никак не мог перевести дух. – Почему бы вам не навестить Каэтану завтра? Вы будете не такой усталый. Не мог Нарсисо приветствовать даму, когда воздуха хватает не больше, чем на три слова. Предложение Балиньо противоречило интересам Мажико. Ему нужно было, чтобы Полидоро застал начальника полиции на шестом этаже в разгар беседы с Каэтаной. – Никогда не откладывайте на завтра то, что можно сделать сегодня, как говаривала моя бабушка, – заметил Мажико. Нарсисо задумался. Больше всего он сейчас ценил в себе голос молодости. Надо прислушаться к совету Мажико. К тому же, исполняя свою должность, Нарсисо давно привык подозревать злой умысел в чем угодно, поэтому он не очень-то поверил Балиньо. – Вы говорите как друг или хотите унизить меня? Кто его знает, может, молодой человек усомнился в его мужских достоинствах и совет его – не более как намек на половое бессилие? Настолько застарелое, что ни одна женщина не сумеет поставить его инструмент на боевой взвод? Раздосадованный возможным подозрением, Нарсисо опустил глаза на ширинку. Действительно, никакого возбуждения. Мало того, что дыхания не хватает, но и молодость ушла, а вслед за ней мечты. – Почему бы вам не отдохнуть у себя в кабинете? – Балиньо хотел спровадить гостя, и голос его зазвучал громче. Прислонившись к перилам, Нарсисо подбадривал себя. Актриса ждет его. Как раз ее миссия: сеять не только зерна искусства, но и мечты. Каэтана издалека наполняла его грудь теплым воздухом молодости. Результат появился тотчас же. Нарсисо сбросил с себя прицепившуюся к нему старость, задышал ровно и глубоко. Даже почувствовал, что в состоянии обойтись без лифта. Поднялся на одну ступеньку – значит, бегом поднимется на пять пролетов. Балиньо уже представил себе начальника полиции у двери Каэтаны. – Главный недостаток Каэтаны – ее темперамент. Поднимает крик из-за сущего пустяка. Совсем не переносит, когда ее не считают любимицей бразильской публики. Расстроенный Балиньо заломил руки перед грудью, голос его сел. Нарсисо не знал, кого слушать. То ли уклончивые речи Балиньо, то ли голос собственного сердца, которое проповедовало в пустыне его груди, и это была сладостная и трепетная проповедь, она убеждала Нарсисо, что счастья надо искать у жалкого, но жестокого мыса Финистерре, где шхуны и яхты борются с волнами. – Не покидайте нас, сеньор начальник. Сейчас я заварю вам кофе. – Мажико старался не показать, что он нервничает. – Если бы по крайней мере я знал, что Каэтана хочет меня видеть! – сказал Нарсисо, поправляя поля шляпы. Он пытался уравновесить свои мысли, которые то уносились на виллу Майера, то возвращались в Триндаде, и это помешало ему отступить, услышав за спиной скрип вращающейся двери. Появление Полидоро застало их врасплох. Он надвигался на них, как разъяренный бык. На нем был пиджак от домашней пижамы; ноздри раздувались. – Я уж боялся, что вы не придете, – шепнул ему Мажико, чтобы Полидоро не выдал, кто ему позвонил. На этот раз ему повезло, и он не хотел, чтобы колесо фортуны повернулось в сторону его противников. Полидоро не заметил протянутой дрожащей руки. Спешил получить удовлетворение. – Что это за манера беспокоить моих друзей? – прорычал он, словно говорящий тигр. – Кто это вам наплел? Я приехал защитить ваших гостей. Спасти Каэтану от наскоков этого управляющего, который ненавидит артистов. Полидоро смерил Нарсисо строгим взглядом. Он подоспел вовремя, чтобы избавить актрису от притязаний человека, который жил на его счет. Потный Нарсисо вызывал у него отвращение. У начальника полиции достаточно пороков, чтобы быть соблазнителем, даже Три Грации принимали его с презрительной гримасой. Уступали одна другой удовольствие идти с ним в постель. – Не принимаю отговорок. Возвращайтесь в участок, там ваше место. Столько воров разгуливают на свободе, вот ими и займитесь. Нарсисо согнулся в дугу под бременем публичного унижения. Особенно неприятно было, что здесь присутствовал Балиньо, с которым он только что завязал дружбу. Перед этим Нарсисо испытал разные приятные ощущения. В их числе было неуместное увлечение актрисой, которую он и знал-то лишь по рассказам да по фотографии, которую хранил Виржилио. Она была сделана на площади, где стоял бюст Эузебио Алвеса, в дни краткого пребывания в Триндаде Жетулио Варгаса[27] в избирательную кампанию 1950 года. Фотография актрисы никакой ясности не вносила. На ней не видны были груди – судя по отзывам, великолепные. С детства, проведенного в предместьях Рио, Нарсисо изумлялся объему плоти, выпиравшей из женской груди как будто для того, чтобы уравновесить выпуклость сзади; формы эти волновали воображение и вызывали страсть. По словам Виржилио, груди Каэтаны были вдохновенным слепком грудей Фрины[28] и напоминали два винных кубка молочного цвета. Как-то давно, сидя в баре «Паласа», Нарсисо с отвращением думал о женских половых органах. Всего-навсего щель между ляжек, проход для мужской плоти. Никогда он не испытывал желания приблизить лицо к заросшему волосами треугольнику, от которого пахнет как от дикого зверя. Не понимал он французов, которые, насколько ему было известно, испытывали наслаждение оттого, что забирались языком во чрево, из которого выкарабкиваются на свет Божий дети. Полидоро никак не мог решить судьбу Нарсисо. Балиньо, отбросив всякую любезность, делал знаки Полидоро, чтобы тот наказал начальника полиции за злоупотребление доверием: стоя на страже интересов Каэтаны, актер предал новоиспеченного друга. Но эти намеки не подстегнули кровожадных намерений Полидоро, а, наоборот, склонили его к милосердию: ведь Нарсисо не первый год верно служил ему. Начальник полиции заметил колебания Полидоро. Судьба его была всецело в руках фазендейро, которому ничего не стоило упечь его в какую-нибудь адскую дыру, откуда лишь изредка можно выбраться навестить семью, так что сыновья будут жениться в его отсутствие, и он не сможет обновить новенький синий костюм, хранящийся под нафталином в шкафу специально для брачных торжеств. С сожалением подумал Нарсисо о том, что члены семьи вовсе не будут страдать из-за его долгого отсутствия. Когда он приезжал в Рио, приветствия были беглыми, поцелуи словно растворялись в уксусе. Через час-другой он уже ощущал себя чужим: сыновья не расспрашивали его даже о житье-бытье, а уж чувствами и вовсе не интересовались. Когда он просил кофе, надеясь, что его подадут свежезаваренным в хрупкой и элегантной чашечке, жена рекомендовала ему самому налить из термоса подслащенный и чуть тепловатый напиток. В тех случаях, когда Полидоро колебался, эта его слабость тотчас отражалась и на лице. Не раз Додо упрекала его в малодушии за то, что он не наказывал своих обидчиков, но его обезоруживал жалобный плач. – Если ты приказываешь убить кого-то, это поднимает твой престиж. Лучше – со всей семьей, чтобы некому было отомстить. Такие вещи – на всю жизнь и в назидание потомкам. Гляди, Полидоро, как бы ты для меня не сошел на нет. Кто его знает, может, я уже сейчас живу с покойником, – сказала Додо, садясь в машину, чтобы ехать на фазенду, и ничего не зная о предстоящем приезде Каэтаны. Мажико принес кофе в эмалированном кувшине, словно насмехаясь над мечтой Нарсисо о величии. Кстати, никто не поблагодарил администратора гостиницы. – Добавить сахару? – спросил он в надежде, что драма заденет его хотя бы краем своего богатого одеяния. Полидоро искал достойный выход из создавшегося положения, который навеки запечатлелся бы в памяти этих простых провинциалов, чуждых эпическому размаху. Он уже готов был начать, как вдруг Нарсисо схватил его за руку. Полидоро отреагировал не сразу. – С каких это пор вы смеете меня хватать? И где же ваши наручники? Драматический тон задавала Каэтана, на расстоянии, с шестого этажа. И он нахмурил густые брови, подавая знак, что скоро оглушит своих врагов. Нарсисо и сам не верил, что так грубо схватил за руку Полидоро – подобную дерзость он осудил бы первым. Чтобы объяснить свой поступок и изобразить чувства, которых не испытывал, состроил хорошо знакомую Полидоро плаксивую мину. – Какой еще начальник полиции был верен вам так, как я? И быстро заморгал в страхе, что Полидоро не так его поймет. Однако жест его был искренним: он растерялся под наплывом противоречивых чувств. Балиньо изобразил на лице чуть ли не угрызения совести, чуть ли не сострадание. Полидоро не устоит перед смирением Нарсисо, клюнет на эту удочку, уступит. – Мне очень жаль, доктор Нарсисо, но место начальника полиции – в тюрьме, его обязанность – надзирать за заключенными, а не за артистами вроде нас. Балиньо умолк, гордый тем, что оборвал последние узы, установившиеся было под сенью сохнущих простынь. После такого выпада Полидоро ожесточился, вновь надел пурпурную мантию возмездия – не подводить же публику. Наконец, он всегда завидовал тем, кто наносил верные удары по усталым человеческим сердцам. – Каэтану оставьте в покое. Тут замешана моя честь. – И, чтобы не дать заглохнуть довольно чахлому чувству мести, добавил: – Уходите, Нарсисо, уходите сейчас же. Указав начальнику полиции на дверь в эту минуту, он тем самым закрыл для него двери гостиницы на всю предстоявшую неделю. И запретил торчать в баре «Паласа», в стенах которого, липких от табачного дыма, винных паров, слез и ругательств, начальник полиции всегда находил родственную душу для своих излияний. Балиньо был очарован: в речи Полидоро полным голосом говорило мужское достоинство, жаль, она была коротка. Фазендейро забыл рассказать подробности из жизни актрисы, пролить свет на эпизоды, не известные ни в Триндаде, ни во всей Бразилии. Полидоро ступил на лестницу, надеясь преспокойно взойти на шестой этаж. Но пока поднимался, воодушевленный одержанной победой, появилась дрожь в ногах, и он был вынужден уцепиться за перила. На память пришло лицо великомученика Нарсисо. Наверное, он обошелся с ним слишком круто, налетел как ястреб, из-за ревности, изгнал из гостиницы при поддержке злых духов. Ну, это дело поправимое. И все же Полидоро был уверен, что Нарсисо опять не оправдает доверия. Как можно доверять мужику, у которого между ног чесотка. Удар, нанесенный Полидоро, пробрал Нарсисо до печенок. Все его предали, рука так и тянулась к револьверу: взять бы да и перестрелять всех. Но тут он представил себе лицо жены на вилле Майера в момент, когда она собирается нести ему передачу в тюрьму. По четвергам она приносила бы кило груш, неоплаченные счета и короткие записки от сыновей. Семья – вот и все скудное богатство, которое он накопил за много лет. Когда он представил себе жену с растрепанными волосами, которая упрекает его за то, что он сам оказался за решеткой, ненависть его улеглась. К тому же утешала мысль, что Полидоро, посердившись немного, будет продолжать выкладывать деньги на бочку. – Вы слышали? – нетерпеливо спросил Балиньо, раздраженный тем, что Нарсисо не торопится покинуть гостиницу. Он собрался проводить его до двери, когда дорогу им преградил Мажико. – Я сам провожу сеньора начальника Нарсисо до автомобиля. – Витиеватая фраза восстановила его силы, загубленные впустую в этот послеобеденный час. Нарсисо вспоминал первых христиан, принявших мученичество на аренах римских цирков, – сейчас он чувствовал себя одним из них. Протянутая рука Мажико, на которую он мог опереться, напоминала о евангелическом милосердии. И он уцепился за Мажико. Они выйдут из гостиницы как муж и жена, окутанные мантией с шипами супружеской любви. Нарсисо молча принял чужую снисходительность. Медленно вытащил из кармана пачку сигарет, одну из них сунул в рот, не угощая никого, сначала размяв в пальцах, чтобы его палачи учуяли запах табака. Чиркнул спичкой о коробок и поднял воротник, как будто шел дождь, – чувствовал себя гангстером из фильмов модного режиссера Хамфри Богарта. Жадно затянулся дымом и, когда легкие уже не могли вобрать в себя весь дым, пыхнул в лицо обоим. Затем вытащил револьвер из кобуры и сунул его за ремень. Жестом руки, украшенной перстнем с черепом, начальник полиции отпустил сопровождающих и вышел из гостиницы, печатая шаг. Записки, содержащие просьбы, одна за другой поступали на шестой этаж. Мажико предложил подсовывать их под дверь Каэтаны. Некоторые из них были написаны в требовательном тоне, и Балиньо сжигал их на импровизированном костерке. Каэтана, нежась под розовой периной, почуяв запах горелого, тревожилась. Тогда Балиньо успокаивал ее, уверяя, что запах проникает в номер с улицы. Болельщики, дескать, заранее жгут костры, прославляя участие Бразилии в финале чемпионата мира в Мехико. Костры эти грозили поджечь, вернее, зажечь лишь души бразильцев. Балиньо ценил недовольство авторов посланий: эти люди, подхваченные мечтой Каэтаны, просто-напросто требовали новых порций волшебного зелья, чтобы плыть через океан на корабле, так как боялись навсегда остаться на берегу. – А что, если пригласить нескольких друзей на чай? – Балиньо имел особенное влияние на Каэтану на закате солнца, тогда она слушала его со вниманием. – Не заставляй меня принимать недругов. Мне нужны только те, кого я могу заманить в искусство. Не хочу покидать обитель памяти и мир сцены, – сказала актриса, храня непоколебимую верность своим мечтам. Со дня приезда она жила затворницей на шестом этаже, хотя Полидоро предупреждал ее, что опасно пренебрегать городом и нигде не бывать. За неделю, прожитую в Триндаде, она так и не посмела показаться на площади и на улицах. Зачем давать людям возможность сосчитать, сколько морщин на ее лице добавилось со дня отъезда до возвращения в «Палас»? Она надеялась на Полидоро, который выполнял все ее распоряжения относительно кинотеатра «Ирис». Ей, как артистке, надлежало лишь определить изменчивые пути искусства, не первый десяток лет пролегавшие в ее душе. Балиньо уговаривал Каэтану, ссылаясь на необходимость завоевать сердца друзей. – Коротенький ленч и немногословная беседа. Через полчаса все разойдутся по домам. Каэтана боялась вновь увидеть старых знакомых. Если уж она, исколесив Бразилию, вернулась ни с чем, то что же сталось с теми, кто все эти годы произрастал, точно кактус, в Триндаде? Как знать, может, всеобщая утрата иллюзий заставила их пасть духом и погасила блеск в глазах! – Кто уцелел через столько лет? Темное свободное платье подчеркивало печаль ее слов. Волосы она собрала в пучок. Втыкая шпильки, подошла к окну – пейзаж вызывал уныние. Балиньо знал, что она не может жить без сцены. Артистке долго не выдержать заточения в четырех стенах номера. Ей не хватало Бразилии, представавшей перед ней в виде жалких городишек, названия которых, хоть она их и не помнила, оставались для нее вроде бы живыми лицами: они улыбались или плакали, когда она рядом с Князем Данило придумывала монологи, которых не было в тексте; имен авторов этих пьес она тоже не помнила. Балиньо присел у ног Каэтаны. Это был знак того, что сейчас они разожгут огонь, на котором, точно картофелины в мундире, будут печься воспоминания. – Помните историю двенадцати пэров Франции, которую я рассказывал, до того как мы поднялись вверх по реке Сан-Франсиску? Потом я повторил ее в Пиренополисе, в том самом городе, где вы бывали с дядюшкой Веспасиано, когда вам исполнилось пятнадцать лет! Вскоре после конного праздника, когда сеу Педро дал нам в своем ресторане обед из двадцати восьми блюд. Мы уже заканчивали, когда старатель со шрамом в форме креста на груди показал нам среди каскальо[29] несколько камней, которые сверкали как бриллианты, а глаза его сверкали еще ярче, так что мы перепугались. В эти дни в Триндаде Каэтана не желала слушать длинных историй, требовала коротких и с такой развязкой, которую можно заранее угадать. – Избавь меня от этих чертовых пэров. Расскажи мне лучше мою собственную историю – ты помнишь о подробностях, которые сама я позабыла. Расскажи, что я такого сделала в прошлом, что у меня остались черные пятна на сердце? Так развлекалась Каэтана, как вдруг за дверью номера послышался шум. Балиньо тотчас выступил на защиту Каэтаны. Отперев закрытую на задвижку дверь, он увидел мирного ослика, стоявшего понурив голову и увитого разноцветными матерчатыми и бумажными лентами. Повод уздечки был привязан к ручке двери, животное испуганно шарахнулось. – Мы говорили о двенадцати пэрах Франции – и вот что увидели за дверью, – сказал Балиньо, оторопев при виде ослика, который, несомненно, свидетельствовал о событиях, связанных между собой в гордиев узел. Он был участником легенды, о которой повествуют слепые певцы внутренних районов Бразилии, перекраивающие жизнь императора Карла Великого, включая в нее Бразилию и собственные сны. Каэтана погладила ослика по спине. Кротость животного заставила ее смолчать. От холки исходил странный запах: волоски пахли дешевым одеколоном. – Ну и народ в Триндаде. Вместо цветов прислали артистке самое печальное в мире существо. Как и все жители Северо-Востока, ослик живет в Бразилии изгнанником. Рише понюхал ноги ослика, но не нашел в этом животном ничего, что ставило бы его выше кота. Ловким прыжком взлетел на руки Каэтане, чтобы затруднить ей движения: не хотел, чтобы она играла с осликом. – Ладно, позовем друзей и узнаем, кто прислал мне ослика с намеком, чтобы я убиралась из гостиницы «Палас», ибо в этом номере всем не поместиться. Новость разлетелась по городу за несколько минут. Полидоро решил не появляться на приеме, боясь, как бы этот веселый праздник не усугубил его супружеские проблемы. Не было гарантий, что Додо, узнав о таком расположении звезд, в спешном порядке вернется с фазенды и обвинит мужа в осквернении столько лет пустующего супружеского ложа из-за любви к этой проститутке, выдающей себя за актрису. Лучше уж Каэтане отменить праздник, но Балиньо стал возражать: в кои-то веки они с Каэтаной примут друзей вечером в четверг, как это делают добрые люди. На угощенье планировались сок маракужа, посыпные пирожные и разные фрукты, уже заказанные в овощной лавке. Каэтана молода, почему бы ей не повеселиться, не усладить гостей нескончаемыми рассказами? Вениерис принял приглашение, оговорив, что явится в запачканном красками комбинезоне, в котором писал декорации. Лавку он забросил и занимался только оформлением кинотеатра. Знакомство с Каэтаной добавит ему вдохновения: ведь он создавал произведения искусства, слишком значительные для города Триндаде. Виржилио, горя желанием вести хронику событий, тоже обещал прийти, несмотря на протесты Полидоро, который заявил, что станет у входа в гостиницу и будет смотреть, кто его предает. Джоконда поздоровалась с Полидоро у двери: она не послушалась его и привела с собой Трех Граций. Посвященные в актрисы проститутки почти не бывали в заведении: целыми днями торчали в кинотеатре «Ирис», перед любым зеркалом отрабатывая театральные жесты. Когда сомневались в той или иной позе, они бежали к Джоконде, режиссерский талант которой признавали все три. Чуточку присмиревшая Диана требовала роль драматическую и одновременно тираническую. – Когда же Каэтана придет к нам в «Ирис»? – грустно спрашивала она. – Только Каэтана может распределить роли и сказать, какую пьесу мы будем играть. – А зачем нам нужно, чтобы кто-то командовал нами, если искусство свободно и безгранично? – рассудила Себастьяна. Настроившись на недавно обретенную активную общественную жизнь, она приобрела смелость и уже не боялась показать в улыбке щербатый рот – так или иначе, старость заберет у нее и все оставшиеся зубы. – Я первая из Трех Граций начала терять зубы. Это означает, что у меня жизнь будет долгая, потому что я буду питаться маниоковой кашей и мечтами. Полидоро стоял на своем, не отходил от вращающейся двери. – Если узнает Додо, нам всем грозит опасность. Она может добиться и отмены представления в «Ирисе». Поскольку Джоконда его не послушалась, он решил обратиться к Нарсисо. Правда, Полидоро таил на него обиду, которая еще не рассосалась. Но, как бы там ни было, он хотел, чтобы начальник полиции поднялся на шестой этаж. – Нарсисо злоупотребил моим доверием, – говорил он. – А почему бы вам не присоединиться к нам и не перекусить вместе? – спросила Джоконда, забравшись в кабину лифта. Пока Полидоро раздумывал, что ответить, она нажала кнопку шестого этажа под аплодисменты Трех Граций. Каэтана встретила их у порога. Ее красное платье было ярким контрастом серенькому дню, грозившему дождем. Опередив Джоконду, Три Грации бросились в объятия Каэтаны. Та не знала, которую обнять первой: каждая оспаривала у других счастье согреть душу на пышной груди актрисы. Наконец это удалось Диане, она тут же вскрикнула, чем напугала остальных. – Что случилось? – спросила Себастьяна. Диана онемела. Лучше стерпеть боль, чем досадить Каэтане. Актриса, принимавшая поцелуи, не отвечая на них, приподняла голову Дианы. – Должно быть, Диана поранилась об эту брошь. – И она указала на драгоценность в уголке выреза декольте. – Мне подарила ее одна итальянка, разъезжавшая на «джипе» меж дюн Форталезы[30]. Пришла ко мне за кулисы только затем, чтобы сказать, что никогда не думала встретить такой талант в Бразилии, особенно в провинциальной труппе, на бедном спектакле без декораций, среди публики, которая ничего не слыхала о Пиранделло. Дядюшка Веспасиано заплакал от волнения. Срочно собрал нас на не предусмотренный репертуаром спектакль и попотчевал итальянку сценами из старинных бразильских пьес, хранителем которых себя считал. Впрочем, как-то раз, в подпитии, он признался мне: – Я таскаю с собой редкостный запас провианта. Вместо сыра, колбасы и хлеба, которые утоляют голод, вожу последние остатки монологов, произносившихся актерами, которых уж нет в живых. Я последний бразильский артист, сочетающий театр и цирк. Знаешь, как это раньше называлось? Шатер. В своих воспоминаниях Каэтана перепрыгивала через годы, не заботясь ни о какой хронологии, легко забывала нынешние времена и живущих в них людей. В каком-то смысле каждое слово ее воспоминаний изгоняло из гостиной Трех Граций, но никто не смел прервать ее, когда она говорила о дядюшке Веспасиано. – Чтобы пояснить такое сочетание, дядюшка говорил о хронике Артура Азеведо[31], который был очарован таким способом показывать комедии и драмы на арене, чего никогда раньше не делалось. Джоконда забеспокоилась. Каэтана не только не обращала внимания на прибывавших гостей, в частности на Вениериса, скромненько стоявшего у выцветших занавесок, но и преувеличивала собственную значимость, оставляя в тени остальных актрис, Трех Граций и ее, ничего не говорила об их талантах. Диана, ставшая в последнее время весьма чуткой, догадалась о мыслях Джоконды, поняла ее зависть, вонзающуюся в сердце как острый нож. Вполне соглашаясь с Джокондой, она выступила вперед, чтобы выделиться из толпы гостей, и тут же заметила неодобрение Каэтаны, которая еще не завершила свой рассказ и потому почувствовала себя уязвленной. – Скажите мне, в конце концов, в чем заключается история дружбы? И где тут благодарность? – запротестовала Каэтана. От резких движений головы волосы ее шуршали, как осенние листья, звякали серьги, подвешенные к нежным мочкам ушей. Иносказательно она намекала на неудобства, которые терпела в своем доме, отчасти упрекая и Балиньо: это он придумал сборище, на котором все только и оспаривали то, что было ее сокровищем. Учителю соперничество женщин было неприятно. Наперебой они старались привлечь к себе мужчин, забыв о присущей женскому полу стыдливости. Решив выступить в роли миротворца, он сказал Диане: – Сожалею, что не знал Веспасиано как следует. Никто лучше его не рассказал бы, что такое Бразилия, – заявил он, радуясь удачной фразе. – Вениерис, чтобы лучше слышать Каэтану, уселся в круг с остальными. Такая теснота мешала ей играть. А сколько раз она играла, горя в лихорадке, в заплатанных костюмах, когда масляные лампы не позволяли видеть черты ее лица! – Дядюшка Веспасиано начал актерскую карьеру в театре «Политеама» в городе Сан-Паулу, это был барак из досок и оцинкованной жести возле Старого рынка, куда в те времена часто заглядывали прибывавшие в город погонщики. Сначала он ел с виноградного листа, потом был допущен к столу актеров. Как только начал выступать, в него летели тухлые картофелины и яйца, не говоря уже о свистках и выкриках. В какой-то из вечеров ему бросили букет сорняков. Эрнесто встревожился: ему показалось знаменательным, что с актерами обращались, как с Иисусом Христом, и что Церковь правильно избрала крест как символ мученичества, ибо при всей жестокости эта казнь спасла человечество. – Возможно, публика была и права, – громко и смело заявил он. – Если на Христа надели терновый венец, почему бы публике не бросить вашему дяде букет травы, которую поедает скот? Каэтана сделала вид, что не слышала реплики Эрнесто. Она была уверена, что аудитория под воздействием ее слов никуда не уйдет из словесного цирка, который воздвигал перед ними шатры вздохов, тросы радости и зрительские места для содрогания. – Как я говорила, – продолжала она, думая о том, как дядя старался рассказать ей ту или иную историю, дабы сюжет ее не оказался потерянным для потомков, как напирал на подробности, – цирки передвигались на хребтах ослов или на запряженных быками телегах. Рельсы обернулись несчастьем для мелких местечек. Некоторые из них состояли из глинобитных хижин, крытых старыми тряпками. Такую крышу нетрудно разобрать и перевезти куда-нибудь неподалеку. Так создавался адский круг, не лишенный, однако, иллюзий. Бродячая труппа состояла иногда из двух десятков оборванцев, которые с арены провозглашали, будто они счастливы. Им всего-то и надо было, чтобы народ смеялся или плакал. – И мы добивались того же, – прервала ее Себастьяна, поняв наконец, что идет спор между женщинами из заведения и актрисой Каэтаной, которая отказывает им в праве блистать на сцене. Князь Данило вошел в гостиную тихонько. С трудом протиснул свое огромное тело в круг сидящих на ковре. Жесткими коленями он упирался в Эрнесто и Джоконду, толкая их при каждом движении. Самое время было послушать доводы этих самонадеянных дилетанток. – Есть большая разница, – возразил он Себастьяне. – Вам приходилось играть в таких пьесах, как, скажем, «Отелло» или какая-нибудь из старинных бразильских драм? Может быть, переборки вашего заведения хоть раз рушились в непогоду, как однажды случилось с нашим занавесом, который сильным порывом ветра разорвало надвое? Тогда нам пришлось срочно его чинить, пользуясь не только иглой и бечевкой, но и расплавленной резиной, которую мы добыли из старой покрышки «шевроле». Данило с упоением рассказывал о череде несчастий, пережитых членами труппы за долгие годы. Все случаи служили несомненным доказательством любви актеров к народу, но общество, зараженное презрением к искусству, не могло этого понять и оценить. – Кто не сменял бы богатство на искорку таланта? – спросил Данило, вызывающе оглядывая присутствующих. – Ну, если так рассуждать, то вместо венка из сорной травы Можно взять пучок лука и сплести самим себе венок славы, – насмешливо сказал Эрнесто, который в отсутствие Полидоро всегда чувствовал себя непринужденно. Каэтана не принимала участия в пререканиях. Она неторопливыми движениями вынула шпильки, державшие волосы в пучке; рассыпавшиеся по плечам локоны выгодно оттеняли ее лицо. – А знаете, что говорил великий бразильский актер Прокопио о людях такого сорта? Что они лишь подвески к искусству. И не покупал им билет, когда случалось ехать вместе в трамвае, – сказала явно рассерженная Каэтана. Ее резкие слова вызвали смущение присутствующих. Балиньо, старавшийся быть тактичным, подумал, что пропала его мечта сплотить вокруг Каэтаны всех, кто так или иначе способствовал постановке спектакля в кинотеатре «Ирис». Чтобы развеять создавшуюся неловкость, он энергично захлопал в ладоши. – Давайте пить чай. Он приготовлен специально для уважаемых дам и господ. Сама Каэтана приглашала повара в эту гостиную, чтобы убедиться в его способностях, и только после этого одобрила пирожки с креветками. Все расплылись в улыбке, такое предложение обещало немедленный результат. Балиньо с помощью Франсиско, который так уставился на Каэтану, что натыкался на гостей, сделал круг с подносами, обойдя всех. Каждый из гостей, словно по молчаливому соглашению, взял два пирожка. – Я как будто не завтракала, – сказала Себастьяна, стыдясь своего аппетита. Пальмира за неимением тарелок положила второй пирожок на ковер, подстелив под него салфетку и не спуская глаз с Рише, который, урча, прохаживался рядом. – Лучше взять два. Я всегда боюсь, что мне не хватит, – добавила она, без особой надежды быть услышанной в общем гаме. Каэтана, слух которой воспринимал звуки в более широком, чем у остальных, диапазоне, умилилась этой бледной женщиной, претендующей на успех у публики. Пальмира за двадцать лет подурнела, выпуклости ее тела съежились. Если Каэтана располнела от злоупотребления диковинными местными блюдами в разных районах Бразилии, то Пальмира потеряла в весе. – Как печально стариться, – живо сказала Каэтана, не собираясь никого обидеть и имея в виду только свой собственный возраст, выполняющий роль палача, который сеет морщины и смерть. Это была излюбленная фраза дядюшки Веспасиано на последнем году его жизни. Так он говорил, словно охваченный какой-то странной агонией на закате своих дней. Утверждал, что никто так не страдает от старости, как актеры. Выходя на сцену, они всякий раз отчаянно пытаются обмануть себя и поверить, будто они все еще молодые, а ведь морщины на лице разрушают талант, способный бороться со временем, даже с вечностью. Данило подсказывал те или иные подробности, и с его помощью Каэтана вспомнила дядюшкин фрак бутылочного цвета и белый жилет. Из-за них его называли бароном, а он в ответ лишь улыбался. – Кофейный барон, одари нас своим талантом! Даже под конец жизни Веспасиано, в замызганном и расползающемся фраке, на котором не хватало нескольких золоченых пуговиц, осанкой действительно напоминал какого-нибудь владельца энженьо или обширных кофейных плантаций. Но уже начал путать реплики, пьесы в голове его перемешались. Данило поправлял его, однако старик повторял ошибки. Каэтана считала, что не надо поправлять такого великого артиста, он заслужил отдых и уважение. Тот, кто носит в своей памяти такую кучу воспоминаний, имеет право иногда забывать о прожитой жизни и обо всем, что в ней было. – Велика важность – спутать реплику Отелло с репликой Дон Жуана! – говорила она в заключение. Веспасиано ценил острую полемику. Его умиляло, что воспитанная им племянница готова умереть за его честь. – А вам известно, что Мирандинья, самый развеселый клоун из всех, кого я знал, умер, кашляя кровью в фойе театра «Карлос Гомес»? – говорил Веспасиано, вороша память, затуманенную выпивкой, свиным салом и в особенности необходимостью выжить, не утонуть в топком болоте и добраться до заветного берега, где его ждало, как он полагал, воплощение мечты. В такие минуты Каэтана с особой нежностью брала его за руку, точно слепого, и усаживала на табурет. – Вы помните, дядя, фразу из старого журнала: «Возле портика, где они вели сердечные беседы, слегка затененные листвой плюща»? Наградой за такое воспоминание была широкая улыбка Веспасиано. – А радиола, девочка? Я ее завещаю тебе, не забудь об этом. Больше мне нечего тебе оставить. Вся моя жизнь – в музыке, которую я слышал с пластинок. Виржилио предложил покончить с воспоминаниями. У них праздник, а все чуть не плачут, зачарованные словами Каэтаны. Так как все были под сильным впечатлением дня, который вот-вот уйдет навсегда, Виржилио предложил устроить овацию, как в театре. – Не правда ли, мы послушали двух актеров в блестящей импровизированной сцене? В театральном действе больше красоты, чем в жизни, сырой и необработанной, как туша свежеразделанного быка! Разве мы не счастливы? Вениерис с трудом встал и присоединился к аплодисментам, которые эхом отдавались в коридорах гостиницы. Как простой зритель, он решил, что вернулся на родину. А именно – в Эпидавр[32], где можно бросить монету из последнего ряда амфитеатра и до конца слышать ее звон благодаря прекрасной акустике. Его яростные аплодисменты охладили восторг других зрителей. Каэтана отметила про себя тщеславие грека, который хотел навязать им традицию, существовавшую пять тысяч лет назад, не принимая во внимание, что Бразилия существует всего пять веков. Бремя представляемой греком культуры давило на членов скромного общества. – Садитесь, Вениерис, – властно приказала Диана, словно угадав желание Каэтаны. – Вот несут еще пирожков. Надеюсь, тоже с креветками. Каэтана, вместо того чтобы поблагодарить гостью, почувствовала, что та натянула лук и положила на тетиву стрелу, отравленную ядом и губительными страстями. Актриса испугалась, как бы из любви ей не подрезали крылья, и тревога тотчас отразилась на ее лице, что Балиньо не преминул заметить и приготовился удалить плевелы. Он прошел по гостиной несколько раз, задерживаясь возле Дианы, Эрнесто и Виржилио, требовавших внимания к себе. Его молодость позволяла ему забираться в дебри их душ, ибо он знал, что всегда найдет выход оттуда. Собственно говоря, он хотел бы остаться только в сердце Каэтаны, бившемся под пышной грудью. Каэтане же хотелось закончить этот праздник, устроенный на средства Полидоро. Сидевшие на полу гости нуждались в нагрудниках, пачкали ковер и собственную одежду крошками от пирожков. Теперь, если пройти по гостиной, как это делал Балиньо, можно запачкать подметки ботинок. Дядюшка Веспасиано первым выгнал бы их поганой метлой, возмутившись тем, с каким шумом они хлебали чай и сок маракужа. – Праздник подходит к концу, – сказал Балиньо, опасаясь возникновения неконтролируемой ситуации. – Каэтана надеется, что дамы и господа перед сном ощутят, кладя голову на мягкую подушку, уверенность в счастье, которое мы разделили с вами. Каэтана благодарит вас за то, что пришли. В роли чревовещателя Балиньо прибегал к манерным жестам, перенятым у Каэтаны. Как бы там ни было, его порядочность и искренность сглаживали бесцеремонность актрисы. Данило позавидовал доверию, оказанному Каэтаной Балиньо. Как актеру ему суждено было прожить не только свою жизнь, но и жизнь его персонажей, и он не заслуживал, чтобы с ним так обращались на людях. Но пока он думал, как бы получше выразить свой протест, вперед выступила Джоконда. – В самом начале вечера Каэтана спросила нас, какова история дружбы. Ни мы, ни она не дали точного ответа. Теперь, когда мы прощаемся, я хочу сказать, что единственная история, которую стоит рассказывать, – это история лжи. – И постояла, ожидая, как гости отреагируют на ее слова. По гостиной пронесся шепот одобрения. Каэтана, привыкшая улавливать в словах заднюю мысль, уставилась на Джоконду, словно не узнавала ее. Мысль сама по себе не вызвала ее раздражения, но ей пришлось не по душе установившееся между ними с этого момента соперничество. – Ты быстро учишься, Джоконда. Действительно, ложь – единственная правда, которая нас интересует. Все остальное грубо и бесчеловечно. Как раз потому, что реальность всегда подчиняется иллюзиям обездоленных и хитрости богачей. Поэтому ты и я – лишние в Триндаде или в каком-нибудь другом месте, – сказала Каэтана, отвечая на реплику подруги другой такой же непонятной для окружающих репликой. Эрнесто искал помощи у женщин: загадочные фразы казались ему наполненными важным содержанием, смысл которого ускользал от него. Даже Вениерис вошел на прошлой неделе в мир искусства, обходясь без всякой сомнительной мудрости, способной взбаламутить мягкую созерцательную манеру его живописи. В качестве ученого-историка Виржилио счел своим долгом придать прощанию торжественность, достойную праздника. – В противоположность тому, что было сказано, я не всегда считаю выдумку честной. Эту прерогативу лжи можно поставить артистам в вину. Я никого не хочу обидеть, но, по-моему, артисты не испытывают никаких угрызений совести. – Зачем вы говорите это нам? Разве мы все здесь не артисты? Даже Три Грации борются за то, чтобы их признали таковыми, – сказала Каэтана, давая выход раздражению. – Этого я не знаю, – чистосердечно признался учитель. Виржилио завел всех в тупик, и никто не хотел покинуть гостиную и вернуться в «Ирис». Никто не знал, как распутать клубок неприятностей после вечера, на котором подавали такие восхитительные пирожки. – Конечно, знаете, – пропищала Себастьяна, решившись на робкое, но независимое суждение. Виржилио, всегда отдававший предпочтение Себастьяне, почувствовал, как зашатался его авторитет учителя, завоеванный не только с кафедры, но и в постели, и попробовал утихомирить Себастьяну знаками. Но расстроенная Себастьяна не внимала ему. – Наш талант предназначен для сцены. Не лучше ли отправиться отсюда прямо в «Ирис» и порепетировать? Я теперь без искусства жить не могу! Вздохи Себастьяны подстегнули историка, жаждавшего насладиться такими же эмоциями, какие выразила его любимая Себастьяна. – Мы – группа мужчин и женщин, оборванных, но счастливых благодаря иллюзиям, создаваемым искусством, – прервала ее Диана, гордясь такой высокоторжественной фразой. Эрнесто не узнавал города, где он родился: становление новых нравов вызывало у него беспокойство. – Да о каком сообществе идет речь? – Мы все в душе представители Возрождения, но родились в Бразилии, и в этом наша беда, – сказал Виржилио. Такой пессимизм взбодрил аптекаря. – А боевой клич императора Педро I разве ничего не стоил? – возразил он с патриотическим пафосом. – Река Тиете, где родилась эта слава, теперь полна дерьма и иллюзий насчет прогресса. После всех президентов чего можно ждать и от теперешнего Медичи? – Сам испугавшись своих резких слов, учитель поспешил исправиться: – Хорошо еще, что история сохранила их имена и должна быть снисходительна к ним. Балиньо распахнул двери настежь, желая поскорей выпроводить гостей. Усталые от споров, они один за другим потянулись к выходу. Одни целовали Каэтану в щечку, другие прикладывались к руке. Актриса не уклонялась от ласк, но не отвечала на них. – А меня ты поцелуешь? – вызывающе спросила Джоконда. Каэтана почесала в волосах. Ей было жарко, несмотря на прохладный ветерок, проникавший в гостиную на исходе дня. – Это будет мимолетный поцелуй. А более долгий ждет тебя в «Ирисе», когда закончим представление. Она наклонилась к Джоконде, так как была выше ее ростом. Прикоснулась губами к правой щеке возле уголка губ. Помедлила какую-то долю секунды, пока Джоконда не оторвалась от нее, почувствовав невольный жар, после чего вышла из гостиной. – Когда вы навестите нас в «Ирисе»? – спросил грек. Вениерис поспешил занять место Джоконды. Вид у него был рассеянный, он плыл под парусами по волнам Эгейского моря, не замечая страстей, так бурно проявившихся в его присутствии. Каэтана протянула ему руку, тяжелую от колец: актриса нацепила на себя все драгоценности, чтобы поразить Джоконду и Трех Граций. Грек, как вежливый кавалер, подержал ее руку в воздухе достаточно долго, чтобы успеть заметить маленькие пятнышки на коже – недвусмысленный знак прожитых лет. Угодья фазенды Суспиро простирались до границы штата Эспириту-Санту. За время нахождения в этих краях речь Додо изменялась, приобретая местный выговор, и женщина с гордостью заявляла, что, хоть она уроженка штата Рио-де-Жанейро, она в то же время и жительница штата Эспириту-Санту, и после этого ждала, что ее увенчают лаврами за принадлежность к блестящей культуре, чего из-за ее богатства никто не собирался делать. К радости Полидоро, Додо дважды откладывала возвращение в Триндаде. На время своего отсутствия неблагодарную миссию следить за Полидоро она возложила на старшую дочь, до которой в конце концов дошли слухи о том, что остановившаяся в гостинице «Палас» Каэтана того и гляди сманит ее отца в свою компанию. Сославшись на открытие бюста деду, молодая женщина убедила мать приехать немедленно: не отсутствовать же на церемонии, прославляющей род Алвесов, всех его представителей, не исключая дальних родственников, осиянных славой старого Жоакина. Додо потребовалось новое платье: дорогие тряпки, висевшие в шкафу, ее не устраивали. Зеркало не позволяло надлежащим образом оценить фигуру, а надо во что бы то ни стало вызвать восхищение неимущих женщин. – Если у меня зеленые глаза, так надо, чтобы это видели, – говорила Додо, прохаживаясь по дому и все подвергая строгому осмотру. Договорившись с портнихой, чтобы платье было готово назавтра за час до открытия бюста, Додо направилась в лавку Вениериса. Несомненно, он подберет шелк, чтобы тело ее ощущало легкость, которой ей давно не хватало. Лучше на желтом фоне: желтый цвет привлекает к себе золото и приносит удачу. А мне больше ничего и не надо, радовалась Додо, пройдя с дочерью Новую улицу, где ей приходилось кивать направо и налево. Найдя лавку закрытой, обе удивились. – Куда запропастился этот грек? Не вернулся же он в Турцию! – возмутилась Додо, уперев руки в боки. В ее возрасте хватало ей огорчений в постели, где муж совершенно не появлялся. Проходивший мимо Франсиско не удержался и пришел на помощь женщинам: – Я из гостиницы «Палас». Если вы ищете Вениериса, не тратьте зря времени. Он заделался художником. Разве вы не знали? Додо заметила в бегающих глазах Франсиско тайную мысль. – Где же он спрятался, если не секрет? Буфетчик изобразил смущение. – В этом городе может затеряться даже иностранец. Додо в сердцах повернулась к нему спиной. Дочь, опасаясь несдержанности матери, поспешила ее увести. На площади, где бюст Жоакина пока еще был обнесен оградой для защиты от любопытных взоров, она стала утешать Додо: – У тебя в шкафу полно платьев, к тому же не стоит долго разговаривать с каким-то прохвостом. Додо задумалась. Этот человек сказал, что работает в «Паласе». Наверняка на кухне, от него несло луком. В свое время Полидоро запретил ей заходить в гостиницу, клялся, что в противном случае уйдет из дома. Додо, хоть и вела с мужем войну, в этом случае решила уступить. Дома ужин остыл, так и не дождавшись Полидоро. Дочери слегка поворчали, чтобы утешить мать. В конце концов решили, что без отца даже будет лучше: хоть несколько часов в доме будет спокойно. На следующее утро Додо колебалась, делая выбор между темным платьем, подходящим для торжественных случаев, и платьем цвета спелой тыквы, которое отвечало ее идеалам. – А куда подевался Полидоро? – спросила она у дочери, встретившись с ней за утренним кофе. Послала посмотреть постель мужа: если простыни смяты, значит, он ночевал дома, просто ушел пораньше в город, беспокоясь о делах. Префекту Додо не доверяла: во имя тщеславия он был способен забыть о том, как нужно поддерживать свое достоинство на людях. Старался угодить власть имущим, восхваляя правительство в хорошо всем знакомых выражениях. Направляясь к выходу, Додо поторопила домашних: – Так ночевал мой муж дома или нет? Глянула на часы. – Пойдем. Видно, Богу так угодно. Иногда лучше не знать правды. На площади перед бюстом они повстречаются, и она заставит Полидоро рассказать ей, что с ним творится. А может, он лишь смерит ее взглядом и посыплет солью ее раны. Пентекостес вышел навстречу Додо. По его знаку принесли зонт от солнца. Затем он галантно взял ее за локоть, на котором висела сумочка, и подвел к бронзовому бюсту, пока что прикрытому национальным флагом. – У нас есть еще минут десять, не так ли? – Додо не знала, что еще сказать префекту, так как заметила, что Полидоро на площади нет. – Время никого не ждет, дона Додо, но мы сочтем за честь подождать сеу Жоакина. Словно повинуясь его желанию, неподалеку от собравшихся на церемонию со скрежетом тормозов остановился старенький «кадиллак» Жоакина. Эрнесто помог старику выйти из машины; бросились на помощь и другие. – Я приехал на праздник, а не на собственные похороны, – сказал Жоакин, загораживаясь тростью. Как только Жоакин ступил на землю, дети из школьного хора по знаку префекта замахали флажками, теми самыми, которые использовались во время шествия Седьмого Сентября[33]. Когда они пришли на площадь, префект распорядился оделить их печеньем и плодами гуараны. – Кого не хватает, чтобы начать эту волынку? – спросил Жоакин. В окружении сыновей, Додо, внуков и прочих членов семьи Жоакин едва держался на ногах, со страхом думая о том, какое лицо сделал ему выставленный за дверь скульптор. В отношении врагов никто не проявляет благородства и учтивости. Значит, скульптор наверняка изобразил его лет на десять старше и, чего доброго, лишил усов, дабы показать, будто он из тех, у кого волосы не растут нигде, даже в срамных местах. Муниципальные советники оспаривали у родственников видные места, во что бы то ни стало стремясь попасть в объектив фотоаппаратов. Додо, раздосадованная опозданием Полидоро и поведением префекта, который поставил ее слева от Жоакина, а более почетное место справа занял сам, состроила постное лицо, не хватало только вдовьей вуали. – Что такое, дочка? – Жоакин стукнул ее тростью по ноге. – С таким лицом скоро состаришься. Это замечание еще больше разозлило Додо. Мужчины рода Алвесов всегда были грубиянами, чуть ли не ели руками, вот именно. – Зато мы принесли тебе богатство, – говорил Полидоро, когда жена наседала на него. Пентекостес посмотрел на часы. Из-за опоздания половина собравшихся разошлась по домам или по своим делам. Дети то и дело бегали писать за деревья. Додо никак не могла успокоиться: муж так позорит ее. Вид у нее был как на похоронах. Пускай все посочувствуют ей в ее несчастье. Ясно, Полидоро валяется в чужой постели. Не хватало здесь еще проституток, этих кровожадных гарпий, с возмущением подумала она. – Дамы и господа! – Префект поднял руку. Гвалт стоял невообразимый. Забыв о чествовании, люди болтали кто о чем, больше всего о футбольном чемпионате на первенство мира. Некоторые собирались на следующий день отплыть в Мексику в надежде попасть на стадион. – А если нашу команду вышибут? – Не надо так думать. Медичи – удачливый президент. За что ни возьмется, все получается как надо. – А он того стоит. Очень приятный человек. Под его руководством страна богатеет. Пентекостес, явно нервничая, решил начать церемонию, пока она не сорвана окончательно. – К сожалению, время идет, и больше минуты мы ждать не можем. Церковные колокола, слава Богу, звонят не по усопшему, а возвещают живым час обеда. – И префект улыбнулся, давая возможность собравшимся оценить его прекрасное настроение. – Славный Полидоро Алвес вот-вот придет. Никто не вносит такой большой вклад в культурную жизнь нашего бедного муниципалитета, как он. Кроме того, всем известна его сыновняя любовь и его готовность на любые жертвы ради собственного родителя, о ком я сейчас поведу речь. Как только префект вытащил из кармана листки с речью, Жоакин попридержал его своей тростью, которая как будто заменяла ему руки. Другие жесты он считал невыразительными. – Этим посохом я усмирю любую заблудшую овечку, вот увидишь, – сказал он Додо, после того как Пентекостес перестал искать очки в карманах пиджака. – Вы что-то хотите сказать, сеу Жоакин? – спросил префект, удивленный тем, что его прервали. – Я старый человек, сеу префект. Вот-вот за девятый десяток перевалит. Значит, мне времени терять нельзя. Страшно хочется поскорей домой. Хорошо бы открыть памятник – и дело с концом. Покажите-ка мне этот бюст – хочу убедиться, что изобразили меня, а не соседа. Голос Жоакина, перекрывавший голос префекта, был услышан детьми из школьного хора. Трудно было представить себе, что старик, одной ногой стоящий в могиле, может говорить так зычно. – А как же моя речь? – Префект совсем смешался и не знал, как поступить. Жоакин пожал плечами – наплевать ему было на политические амбиции префекта. К ужасу присутствующих, дети криками одобрили предложение Жоакина и замахали флажками в его честь. – Вот видите, Пенте, – насмешливо сказал старик, – даже Бразилия нас торопит, и она устала от официальных речей. Додо не обращала никакого внимания на происходящее, она думала о Полидоро, виновнике стольких нелепостей: с ним что-то серьезное. Додо казалось, что приближается гибель семьи, она вот-вот пойдет ко дну, сколько бы ей ни бросали спасательных кругов и шаров – уже поздно. – Ну виданное ли это дело – твоего отца нет, – шепнула она на ухо дочери, которая дернула ее за рукав, чтобы мать помолчала. Никак не могла Додо совладать с тревогой. Даже дочь, лицо заинтересованное и, можно сказать, жертва, казалась безучастной к судьбе их ветви рода Алвесов. Надо призвать ее и других дочерей к благоразумию, чтобы они были во всеоружии. Додо обернулась к дочери: – Я знаю, тебе-то все равно. Только о муже и думаешь. Но когда-нибудь и он, как твой отец, оставит супружеское ложе. Если я не позабочусь, – тут она прокашлялась, прочищая вдруг охрипшее горло, – если я не позабочусь о нашем состоянии, мы разоримся. Очень быстро родительское наследство улетучится, как легкий дымок, останутся одни воспоминания. И вы унаследуете жалкие крохи, будете нищенками. А я-то вас воспитала с мечтой о золоте! Додо прервала свои излияния. Последние слова произнесла, словно в агонии. Заболела грудь, какой-то странный туман окутал все вокруг. – Возьмите себя в руки, мама, – сказала дочь. – Разве вы не видите, что дедушка затевает скандал? Додо резко вернулась к действительности, словно выпила морковный сок и съела апельсин. Забыв на время о Полидоро, наблюдала за ничем не примечательными событиями, но у нее была редкая способность добавлять соли и сахару во что угодно, когда чувствовала, что их не хватает. Она заметила смущение префекта. Однако, оставаясь солидарной с Полидоро, который ни во что не ставил Пентекостеса, обрадовалась страдальческому выражению его лица, бросавшемуся в глаза и всем остальным. – Почему не открывают бюст? – раздраженно спросила она префекта и обратила внимание на то, что он держит в дрожащей руке сложенные листки с заготовленной речью. – Вы так хорошо сказали! Я чуть не прослезилась. Семейство Алвесов в полном составе шагнуло вперед, за ними – Эрнесто, действовавший вместо Полидоро без его на то разрешения. Став вплотную к памятнику, приготовились благоговейно принять бразильский флаг, которым был прикрыт бюст. – Минуточку, подождите меня. Виржилио, появившийся на площади, прибавил шагу. Он был обут в ботинки на более высоком, чем обычно, каблуке, ибо не забывал, что римские легионы завоевали мир благодаря быстроте, с какой достигали в пешем строю самых дальних владений. Эта быстрота была порождена не только энергией отборных воинов, но и изобретением высоких каблуков, заставляющих человека двигаться резвей. Через несколько секунд Виржилио подошел к собравшимся. – Хорошо, что я подоспел вовремя. Хочу взглянуть на бюст вместе с вами. Кроме всего прочего, я представляю здесь Полидоро. Сам он прийти не смог, но мысленно он с нами. Додо не стерпела такого оскорбления. – Где ваша доверенность? Дочери окружили Додо, чтобы подавить ее мятеж. – Сеньор учитель, станьте, пожалуйста, рядом с дедушкой. Для нас большая честь видеть вас здесь, – сказал кто-то из Алвесов и подвел Виржилио к Жоакину, который на него даже не взглянул. – После того как мы поднялись по беломраморным ступеням к вершине славы, я прошу почтенную дону Додо вместе с нашим знаменитым Жоакином Алвесом открыть этот бюст и, разумеется, доску с надписью, – сказал Пентекостес. Старшая дочь, продолжая опекать Додо, подтолкнула ее вперед. Додо гордо выпрямилась: ведь она владелица поместья, конца и края которого и сама не знает. Префект показал на пришитую к флагу зелено-желтую ленту. – Раз, два, три! – в радостном возбуждении отсчитал учитель. Однако Пентекостес прервал его священнодействие. – Не спешите, дона Додо. Откройте бюст, когда считаете нужным. – Нет, нет, Додо. Кончай с этим делом, – занервничал Жоакин и кончиком трости начал приподнимать край полотнища. Он еще продолжал эту работу, когда Додо рванула флаг и нечаянно уронила его на землю. Жоакина уговаривали оценить произведение искусства, но он отказался. Увидев себя так бесстыдно увековеченным в бронзе, вспомнил тех, кто умер раньше его. Наличие усов вопреки злому умыслу скульптора вызвало в его памяти подвижное и изящное лицо Бандейранте. Тот исчез из Триндаде, не оставив даже записки, тем самым доказав отсутствие интереса к городу, не сумевшему оценить роскошь «Паласа». Лишь спустя много лет, когда Жоакин забыл жителя Сан-Паулу, появилось известие о его смерти и о грызшихся из-за его состояния наследниках. И так как Полидоро всегда питал к этому человеку безмерное восхищение, то был вознагражден в завещании Бандейранте: ему достался пятьдесят один процент стоимости гостиницы с правом решающего голоса при решении любых вопросов с сонаследницей. – Бандейранте понравилась бы эта площадь, – сказал Жоакин, забыв о родственниках. Он чувствовал себя причастным к прошлому, куда его возвращала неверная и неустойчивая память. Настоящее с его адскими штучками представало перед ним в каком-то феерическом свете, чрезмерно ярком, предназначенном для праздника, на который он никогда не будет приглашен. – Каково чувствовать себя пред лицом собственной славы! – заметил Эрнесто, стараясь воспроизвести слова, которые сказал бы Полидоро, если бы присутствовал здесь. Духовой оркестр ждал знака префекта, чтобы оживить обстановку на площади. Однако Пентекостес, разочарованный ходом торжества, на которое не сумел привлечь даже Полидоро и которое не вызвало восторга у Жоакина, забыл про оркестр, который мог вернуть жизнь в город. Жоакин обошел колонну, поддерживавшую бюст. Забыв, что чествуют его самого, пожалел такого одинокого бронзового старика. Через несколько минут все покинут его навсегда. Когда Жоакин умрет, имя его смешается с именами случайных прохожих. Теперь ему захотелось помочиться на пьедестал, чтобы оставить человеческую отметину под этим невыразительным, подурневшим от прожитых лет лицом. И вдруг тишину разорвали звуки гармоники. – Я еще не отдал приказа, – выступил на защиту своего авторитета Пентекостес. Он постоянно не доверял подчиненным. Всякое проявление раболепия с их стороны скрывало желание хоть как-то подорвать власть, которой, по его мнению, он был облечен. Гармонист продолжал наигрывать, не обращая внимания на протест Пентекостеса. Последний считал, что только он может заказывать веселье для народа на площади. Теперь он чувствовал себя побегом кукурузы в открытом поле, который гнется под юго-восточным ветром. Виржилио попросил слова. – Забыл сказать, что я – это не я, а Полидоро. Он назначил меня своим представителем, – заявил он, позабыв, что уже дал на этот счет надлежащее разъяснение. – У него склероз сильней, чем у моего свекра, – прошептала Додо дочери. – Прекрасно, теперь играйте прощальный марш, – сказал префект, обращаясь к оркестру в надежде, что тот заглушит звуки гармоники. Однако, повинуясь своему упрямому характеру, раз музыканты играли вяло, попросил Жоакина поделиться с народом своими чувствами по поводу бронзового бюста. – Не каждый день человек видит себя отлитым в бронзе, – выспренне добавил он. Жоакин снова обошел вокруг колонны, царапая металл тростью, оставляя египетские письмена, которые никто никогда не прочтет. – Очень скоро голуби начнут гадить на мое лицо. Печально, но так оно и есть. Да сбудется воля Божья. И Жоакин пошел к машине, но Виржилио удержал его. – Сеу Жоакин, будьте добры, скажите несколько слов для наших анналов. – И Виржилио сделал жест, будто клялся на Библии, гордясь своей миссией историка. Опершись на трость, Жоакин задумчиво склонил голову – видно, был готов наконец принять славу, насильно навязанную ему городом. Пентекостес глянул на музыкантов – те послушно опустили трубы. Виржилио вытащил из кармана ручку и блокнот. Руки его дрожали: почерк будет неважный. – Можете начинать. Я готов, – сказал он, чтобы успокоить чествуемого героя. Жоакин, однако, собрался идти восвояси. – Итак, сеу Жоакин? – жалобно попросил префект, сминая листки, которые не пришлось прочесть. Старик оглядел собравшихся. Его родичи и горе-соседи все ждали, когда же он умрет, чтобы завладеть его богатством. – Теперь, с вашего позволения, я поеду домой пописать, потому что в таких делах слава не помогает. Если не позабочусь о мочевом пузыре, сдохну раньше времени. Безразличный к произведенному эффекту, Жоакин сделал первый шаг. Выпрямившись, пошагал к машине. В ту неделю добрые вести ласкали слух президента Медичи, имя которого, заимствованное у ренессансного герцога, сияло для Бразилии золотым блеском с кровавым оттенком. – Говорят, в Бразилии введены пытки: бьют по мошонке и засовывают в задницу винную бутылку. Это сообщение Эрнесто тут же было поставлено под сомнение. Доказать свои слова он ничем не мог, как же ему верить. Это происки разгуливающих на свободе коммунистов. Бразилия переживает золотую эпоху в экономике и в спорте. – Кто не со мной, тот против меня, – бросил Нарсисо, оправившийся после схватки в гостинице «Палас». Они стояли на углу одной из выходивших на площадь улиц, где обычно около пяти часов проходил Полидоро. – Вы уже видели Полидоро после того случая? Начальник полиции не выказал смущения. Стоял, засунув руки в карманы, и притворялся равнодушным. Да что ему бояться Полидоро? Взглянул на часы. – Мне пора идти. Охочусь за одним бандитом. На этот раз он от меня не уйдет. Через несколько минут показался Полидоро. Шел он пешком, но мчался, как метеор. Кивнул Эрнесто, приглашая следовать за ним. У него срочные дела в «Ирисе». Каэтана, сидя в номере люкс, страдала от недостатка новостей. Она уже стала терять веру в деловые способности своего бывшего любовника. Как медленно он готовил постановку такого простого спектакля! И не по злому умыслу, а потому, что не верил в талант женщины, которая во имя искусства отвергла его земли и его коров. Видя, как Каэтана нервничает, Князь Данило предложил потихоньку удрать из Триндаде ночью или потребовать, чтобы Полидоро разогнал ни на что не способных помощников, умасливающих его неумеренными похвалами. Иначе не видать им сцены. – Кроме всего прочего, у него никогда не было артистической жилки. Откуда ей взяться теперь? – с унынием заключил Данило. Полидоро отвел ему номер на втором этаже и просто не замечал его. В гостиную быстро вошел Балиньо. Князю Данило претила его непринужденность, которой сам он никогда не мог достичь: в жизни Балиньо играл лучше его. – Город раскололся на две группировки, – поспешно сказал Балиньо. – Первую возглавляет Каэтана, ее члены готовят костюмы, украшения и эмоции для премьеры. Другая образовалась недавно. Эти люди точат когти и надеются на дону Додо. Учтите, что после открытия бюста сеу Жоакина дочь поставила ее в известность, что Каэтана вернулась в Триндаде и остановилась в гостинице «Палас». Нелегко было успокоить эту разъяренную тигрицу. Она хотела тут же разбить лагерь перед гостиницей, раз уж однажды поклялась Полидоро, что не войдет в это заведение, когда он пригрозил, что иначе уйдет из дома. Зять, не желая, чтобы теща устраивала крик под окнами гостиницы, убедил ее, что с высоты шестого этажа Каэтана может принять ее крики за любовную серенаду. Балиньо краснел всякий раз, как пытался заинтересовать Каэтану реальной жизнью: хотел, чтобы нервы ее всегда оставались тугими, как смоченные и подсушенные струны скрипки. Когда он видел, что актриса вянет душой, то старался ее искусственно взбодрить. В награду за его старания Каэтана предостерегала его от человеческого коварства, глубоко ранящего сердце артиста. Кроме того, она еще сдерживала мстительные порывы Данило против Балиньо, возникающие из повседневного актерского быта; между тем Каэтане льстило соперничество этих двух мужчин: оба они искали путей к ее сердцу. – Лучше всего переждать на шестом этаже до окончания распри между обеими группировками. Вы подумали о том, что дона Додо может поступить как та иностранка, – Балиньо не решился назвать имя, – которая проехалась по городу верхом на лошади в чем мать родила, лишь длинные волосы прикрывали ее срам? А Полидоро потом обвинил бы в этом скандале нас. Каэтана не испугалась. Коварные враги лишь укрепляли ее волю. Она была совершенно уверена в своем блестящем успехе в кинотеатре «Ирис», когда Додо, сидя в партере, будет выходить из себя от бурной овации, а муж ее будет пожирать Каэтану глазами, покоренный искусством. – Такая актриса, как Каэтана, не может пасть духом от злопыхательства ничтожных людишек, – закончил свою мысль Балиньо. Данило, уже собравшийся покинуть гостиную, задержался. Ему хотелось есть, и он, как всегда, направлялся в таверну на углу, где по распоряжению Полидоро с него не брали денег. – Этот мальчик ничего не понимает в жизни, – заметил он. Каэтана, занятая ногтями, молча слушала их противоречивые высказывания. Данило не выдержал. Грустный тон возвышал его, заставлял забыть о сильно потертой одежде. – Жизнь пожирает только одну вещь – время, быстро мелькающую череду дней. Какая разница, запремся мы в четырех стенах или выйдем на свет Божий? Так или иначе нам суждено стареть. В знак гордой независимости Данило отказался от кружки пива, которую принес для него Балиньо. Каэтана, внешне безразличная к спору, села в глубокое кресло. Эти враждующие стороны составляли ее семью. С одной стороны – Балиньо, создававший пелену перед ее глазами. С другой – Данило, князь в лохмотьях, в котором дядюшка Веспасиано видел мрачную душу. – Я знаю только, что искусство – это колдовство в устах певца или актрисы, – сказала наконец Каэтана. Она посмотрела на одну из развешанных на стене фотографий Каллас, наклеенную Балиньо на лакированную дощечку в знак особого почитания. Для Каэтаны гречанка была колдуньей. Единственной сохранившейся со средних веков, которую ни церкви, ни обывателям-толстосумам не удалось сжечь на костре посреди городской площади. Но если бы ей довелось жить в Триндаде, в пределах досягаемости Додо, ее ждала бы мученическая смерть: Бразилия не доросла до того, чтобы восхищаться искусством этой певицы. – Иногда я думаю, что, когда Каллас перестанет петь, мне лучше всего замуровать себя в стенах монастыря. Каэтана не раз слышала, что ценность всякой машины определяется непосредственно приносимой ею пользой и ее способностью сокращать усилия человеческого разума. Каэтана, однако, не углублялась в дебри логики, а просто мечтала о том, что жители Триндаде выразят ей одобрение, равносильное славе. Стена, у которой стоял комод, была увешана фотографиями Каллас. Перед этими фотографиями Каэтана как бы собирала воедино все крушения надежд и один за другим распускала клубки любовных страстей, которых жаждало ее женское сердце. Данило вышел, и Балиньо закрыл за ним дверь. Оставаясь с Каэтаной наедине, он всегда упрямо старался рассеять сгущавшиеся над ней черные тучи. Особенно когда актриса, привыкшая обрывать на полуслове чужие фразы, и от него требовала краткости: чувства можно урезать наполовину, и никто из окружающих этого не заметит. Когда Каэтана гневалась, три родинки на ее шее заметно темнели. Три яркие точки созвездия, которое простиралось, возможно, до низа живота. Балиньо заметил, с каким волнением смотрел Полидоро на эти отметинки в вырезе темного пеньюара Каэтаны. Вовлеченный в сферу желания, Балиньо надеялся поменяться местами с Полидоро и представлял поцелуи, которые фазендейро наверняка не раз запечатлел на этих загадочных коричневых пятнышках. Снова умилившись преданности Балиньо, Каэтана забыла о совершенствах греческой певицы. – Настанет день, и ты меня похоронишь где-нибудь в Бразилии, если только раньше не сбежишь под влиянием опустошительной страсти. В этом случае я тебя прощу. Непристойно лишать человека некоторых ощущений. Лучше открыть шлюзы и дать выход проклятой любви, чем боготворить грязь на подметках возлюбленного. Чувства Каэтаны колебались с большой амплитудой. Поочередно воспламеняли или замораживали гостиную, и это был знак того, что надо оставить ее одну. Балиньо пошел к двери, но Каэтана остановила его. – Знаешь, чего я хочу на моих похоронах? Пусть кто-нибудь скажет, что я не заслужила смерти. Что будет со спектаклем без актрисы? Как требовать обратно деньги за билет, когда спектакль еще не окончен? Став на колено рядом с радиолой, Балиньо, чтобы развлечь актрису, поставил простую арию из «Богемы». – В отличие от Мими у меня руки никогда не мерзнут. – Каэтана ласково погладила себя по руке. – Только сердце стынет. За дверью послышался шум: кто-то хотел нарушить чуть ли не супружеское согласие между Каэтаной и Балиньо. – Если это Полидоро, пусть войдет. Каэтана быстро уменьшила вырез декольте брошью с фальшивыми бриллиантами, которая казалась неуместной в ансамбле. Фазендейро с нарочитой медлительностью поцеловал ей руку, почувствовав словно бы пьянящий восточный аромат. Но как вести себя дальше – не знал. Каэтана отняла руку, будившую нечистые помыслы. Инстинктивно заперла свое тело в воображаемый сундук, лишив Полидоро ощущений, которых он домогался. Актрису отталкивал его масленый взгляд. Не станет она участницей вакханалии под влиянием обрывочных воспоминаний. С каждым посещением Полидоро все меньше боялся вскрыть вены своей любви, в которых текла проклятая черная и липкая слюна. Прежде чем Полидоро попытался сделать еще один шаг к краю бездны, Каэтана заговорила. Ее театральные жесты стали на сантиметр-другой поразмашистей. – Сегодня я хотела сказать тебе, что один вечер успеха возмещает провал целой жизни. После такого признания горячее дыхание, вырывавшееся из раздутых ноздрей, опаляло землю и слегка покрасневшую кожу Каэтаны. Черный пеньюар, несмотря на залоснившийся воротник, демонстрировал роскошь, напоминая идеограмму о драконе в объятиях странной медузы. Когда Каэтана покупала пеньюар в Каруару, штат Пернамбуку, китаец, покинувший сородичей и забравшийся в такую глушь, так перевел иероглифы: «Сейчас я живу счастливо». Еще раз потерпев крушение мечты, заключавшейся единственно в том, чтобы увлечь Каэтану в постель, Полидоро начал понимать замысел, в который была вовлечена половина жителей Триндаде: разыгрывалось представление, объединявшее всех, кто до той поры мечтал впустую. Теперь, приободренные благостной надеждой, они давали волю любой мечте. Эти почитатели солнца храбро маршировали по улицам, словно на них были шитые серебром форменные костюмы. Выпиравшая из кресла пружина царапала зад Полидоро. С кресла он хорошо видел белизну и пышность грудей актрисы, которые когда-то грациозно ускользали из его рук; прекрасней их не было во всей Бразилии. Этого никто никогда не отрицал. В Латинской Америке разве что кубинки, о которых Полидоро слышал восторженные отзывы, могли бы соперничать с Каэтаной. На пороге шестидесятилетия он не надеялся, что его инструмент, подогретый тайной, запретной любовью, сработает безупречно. Но, подобно тому как Каэтана готова была отдать жизнь за один вечер славы, он ставил на кон свою за короткие мгновения близости, которые дали бы ему испытать бури и подземные толчки, какие бывают в природе, вплотную приблизиться к богам и познать в близости с Каэтаной божественное вдохновение. А там пусть себе подбирается к нему окончательное поражение, которое уже не за горами. Под пристальным взглядом Полидоро Каэтана выдвигала и задвигала ящики комода. Старалась навести в них порядок и одновременно слушала искаженные дребезжащие звуки, издаваемые радиолой дядюшки Веспасиано. Реальность, в которой грозил набег саранчи, как будто таяла при звуках музыки. Гнев сменялся кротостью. Под очарованием записанных на простую пластинку голосов Каэтана уносилась далеко-далеко. Громкая музыка смущала Полидоро. Он провел рукой по ширинке. Казалось, он извлечет сейчас разбухший член и начнет размахивать им, вопрошая, не забыла ли Каэтана о том, что они вдвоем сломали по крайней мере две кровати. – Не угостишь ли коньяком? – Этой мрачной просьбой завершились его попытки предпринять какие-то безумные действия. Каэтана двигалась по комнате, слегка покачивая бедрами. Полидоро ощущал тепло и пышность ее форм. Когда-то они вызывали у него бурную страсть, и теперь он закинул ногу на ногу, стараясь совладать с возникающим желанием. Любые безотчетные порывы Каэтана отвергнет. Она упорно не желала знать, что более трех тысяч лет тому назад группа отчаявшихся мужчин жаждала зелья, которое пробудило бы к жизни их омертвелые члены и продлило срок наслаждений. В поисках возбуждающих средств они копались под корнями, не боясь змей, скорпионов, ящериц и других мрачных болотных тварей. В предвкушении взлета потенции подсыпали в суп и красное вино сверкающие кристаллики. И все ради сладкой судороги, которая, рождаясь вместе с человеком, пребывала в его мечтах вплоть до предсмертного часа. Иллюзия любви, за которую бились с целью зародить в сердце тусклый кристалл желания. Полидоро выпил коньяк залпом, чтобы заглушить воспоминание о первой близости с Каэтаной. Они тогда стыдились своей наготы и были донельзя смущены. Он протянул рюмку Каэтане, чтобы она еще раз наполнила ее. А те люди в древности мечтали о средстве, которое обеспечило бы им любовное исступление. И крепкий фаллос, скупой обелиск в честь ратных подвигов. – Все остальное ничего не стоит, – говорил он Виржилио в баре «Паласа», изливая свои чувства в надежде, что учитель, шокированный его грубостью, скорей склонится на его сторону в лирическом восприятии половых отношений. – Семя попадает в трусы и идет с ними в стирку. Пеньюар Каэтаны напоминал ему японца, который когда-то ковырял землю в Триндаде, а теперь вел торговлю в районе Либердаде города Сан-Паулу. Года два назад японец прислал ему чудодейственную мазь, куда входили корень женьшеня, испанская мушка, тигровый бальзам, яичко макаки и детородный член татарского жеребца; это зелье поступило из-за океана через Сантос и, по словам торговца, способно было воскресить покойника. Каэтана неодобрительно смотрела, как Полидоро пьет коньяк. До премьеры оставались считанные дни, как бы он своими выходками не подвел ее мечту о славе. – В последние годы у меня были сплошные провалы. Теперь моя единственная мечта – успех хотя бы на пять минут. – Значит, тебя к мужчинам уже не тянет? Даже ко мне? Ему трудно было поверить в то, что Каэтана, когда-то такая пылкая, превратилась в статую, бесчувственную к мужской плоти, проникающей в самое потаенное место и пробуждающей любовь. – Я тебе ничем не обязана, Полидоро. – Каэтана встала, груди ее от возмущения тряслись. Она собиралась оставить его одного в гостиной. Полидоро содрогнулся, глядя на источник своего желания. Порывисто обнял Каэтану; чувства его пылали под аккомпанемент беспорядочной музыки. – Возьми себя в руки, или я позову Балиньо, – решительно высвободилась она. – Чертов мальчишка! Ему бы чистить мне сапоги, а не сыпать соль на мои раны. И Полидоро продолжал изрыгать хулу на молодого человека, пока не заметил холодного взгляда Каэтаны, ясно говорившего о том, что его выпады не трогали ее сердце. Она закрыла сердце на замок. – И коньяк мне не помогает, – сказал он, отступаясь от своего. – Я так устал. Подготовка к премьере занимает все мое время. Даже не пошел на открытие памятника отцу, он, должно быть, разозлился на меня. Чувствую, как старость стучится в мою дверь. Боюсь, что тело умрет раньше, чем сердце, и что придется пользоваться всякими паршивыми мазями из мандрагоры, толченых майских или навозных жуков. Жалобы Полидоро, собранные воедино, были направлены на то, чтобы пробудить в Каэтане страсть, следы которой в виде волосков, слюны и других естественных выделений оставались в давние времена на том самом матрасе, который Виржилио помог вернуть на шестой этаж. Взгляд Каэтаны утешил Полидоро: она боялась обидеть его только за то, что он старался воскресить былое. Гордое выражение лица сменилось мягкой улыбкой, обезоружившей Полидоро, который счел себя прощенным. Меж тем ей хотелось, чтобы он совсем разуверился в своих надеждах, и она обвела взглядом галерею портретов Каллас. Балиньо, вбивая гвозди, повредил две рамки, в которые были заключены фотографии и газетные вырезки. Одна из фотографий особенно восхищала Каэтану. На ней певица выглядела так грустно, будто смирилась с необходимостью отдать во имя искусства собственную жизнь. Чтобы подняться на Олимп, к богам своей нации, и самой стать богиней, она должна была пожертвовать счастьем – воплощение легенды о горечи и одиночестве. Волосы ее были собраны в пучок – Каэтана иногда копировала эту прическу, – а на шее висела золотая цепочка с брелоками, которые на фотографии трудно было опознать, кроме одного – это был православный крестик. Видя в образе Каллас навсегда недоступный ей мир, Каэтана забывала трудную жизнь, уготованную ей судьбой и дядюшкой Веспасиано. Она скиталась по Бразилии без всякой надежды ступить когда-нибудь на сцену Муниципального театра Рио-де-Жанейро. И вдруг, забыв о Полидоро, Каэтана на какой-то миг вновь обрела надежду, что жизнь ее еще можно поправить. Появилась возможность приблизиться к славе, дотронуться до нее, коснуться хотя бы ее блестящей, как кожура свежего яблока, оболочки, потереться о нее стареньким бархатным корсетом из костюма европейской крестьянки. Улыбнувшись этой химере, Каэтана потерла руки: скоро будет премьера в Триндаде и она станет на двадцать лет моложе. А Полидоро тем временем вновь обрел критический взгляд на вещи. Перед ним женщина, которая, вместо того чтобы броситься в его объятия, стала яростно защищать свое тело, а теперь связывает свои надежды с какой-то иностранкой, но ведь иностранцы только грабят богатства Бразилии. – Кто такая была эта Каллас, фотографии которой ты развесила по стене, точно изображения святых? Выпад Полидоро отравил радость Каэтаны. Актриса, весьма чувствительная к возражениям, спустилась из высоких сфер искусства и увидела перед собой капиталиста, для которого единственное мерило – деньги. – Попридержи язык, Полидоро. Всякий раз как вздумаешь говорить о Каллас, переходи на язык богослужения, будто ты в церкви. От резкого движения брошь в вырезе пеньюара расстегнулась. Каэтана не заметила, что выставила грудь алчному взору Полидоро, и продолжала с еще большим жаром: – Ей одной боги даровали право входить в храмы без вуали и на высоких каблуках. Она вполне могла бы стать жрицей, и для нее это не было бы слишком высокой честью. Такого голоса никогда ни у кого не было. Может, скажешь, что я ошибаюсь? Глядя как зачарованный на вышитые иероглифы, Полидоро забыл о предмете спора. Рассыпанные по груди символы подтвердили правоту этой женщины, для него открывали врата, чтобы он мог добраться до розовых сосков. И ему захотелось подкупить Каэтану, затронуть в ее душе чувствительную струнку, которая, зазвучав, отдала бы тело женщины его жадным ласкам. Память Полидоро была полна воспоминаниями о былых наслаждениях. – Когда состоится великая премьера? Его жена дома носила подвязанные к лодыжкам шлепанцы, а посеребренные сандалии Каэтаны грозили свалиться с ноги всякий раз, как она, нервно расхаживая по гостиной, делала резкий поворот. Каэтана остановилась у окна, не обращая внимания на мяуканье Рише и льстивые слова Полидоро. Запыленное стекло делало жизнь вокруг тусклой. Каэтане казалось, что она где-то далеко-далеко и собирается сесть на поезд, который умчит ее еще дальше. Любой следующий город автоматически сотрет Триндаде из ее памяти. – Ты забыла, что я здесь? – повысил голос недовольный Полидоро. Каэтана отошла от окна. Обвела взглядом гостиную. Балиньо обещал принести фруктовый салат. – Чего ты хочешь? Желание Полидоро гнездилось в воинственно выступавшей части его тела, в плоти, куда он добавил слишком много соли и сахара. Никто не знал настоящей меры этим зельям, и Полидоро рассчитывал на сострадание Каэтаны. – На какой день назначен триумф? – мягко спросил он, хотя молчание женщины создавало для него какое-то неудобство. – На субботу, двадцатое июня. Страдания Полидоро ее не трогали: к человеческому телу она уже не знала жалости. И желание, которое прежде обжигало ее тело, как удар бича, теперь казалось огрызком свечи с отсыревшим фитилем. – Накануне победы Бразилии. На этот раз мы увезем кубок домой, – мечтательно сказала Каэтана. Она верила в победу, которую здесь начнут праздновать еще накануне. Память бразильцев, напитанная кашасой, семенем и кровью, покажет себя милосердной. Тонко и по-доброму поможет она жителям Триндаде представить себе Каэтану, какой та была двадцать лет назад, когда вселяла в них надежды и будила желания. – Не много ли ты хочешь от этих скотов? – раздраженно бросил Полидоро. – Мужчины как таковые меня уже не * интересуют. От них мне нужны только аплодисменты и забвение. Ее слова никакого облегчения ему не принесли. К его удивлению, нынешняя ревность не служила фитилем к пороховой бочке его странных чувств. Любовь как будто разрядила эмоции. Даже если бы Каэтана пустила его в свою постель, это были бы короткие минуты. Уже не первый год носил он в теле своего рода отметину безутешной грусти. Любовная лихорадка, которая прежде бросала его в топи, где единственным проявлением жизни были его панические крики, уже не возвращалась – он обручился со смертью. Это она теперь делила с ним и порывы любви, и приступы страха. Полидоро умерял свое уныние, веря, что есть же какой-нибудь уголок, где он не будет чувствовать себя преследуемым преступником, подальше от Додо, которая врывалась в его жизнь, хлопая дверьми и сотрясая барабанные перепонки. – Даю тебе две минуты, чтобы ты высказала свои чувства, потом пойдем в постель. Каэтана медлила, словно для подобного решения требовалась целая жизнь. Полидоро, доведенный до крайности желанием, смешанным с уязвленной гордостью и жаждой мести, отвернулся от нее, чтобы чуточку унять волнение. Любовь казалась ему теперь музыкальным ящиком, способным записывать и воспроизводить любые звуки. – Говори, Каэтана! – Не зная, что еще сказать, Полидоро глазами указал на диван, избранный им вдруг как ложе возрожденной старой любви. Каэтана проследила за его взглядом. Много раз садилась она на выцветшую голубую обивку, однако никогда диван не был сценой огорчений или восторгов. Каэтана не любила заниматься любовью за пределами кровати, без шороха свежих простынь. Она делала вид, будто не помнит стонов и воплей, которые оба издавали в соседней комнате. – Ты не заметила, что кровать та же самая? Только простыни поменяли. Взгляд Каэтаны раздражал Полидоро. Ее твердость, однако, заставила его признаться себе, что и он позабыл кое-какие существенные особенности тела Каэтаны. Как он ни напрягал память, не мог вспомнить то, что было от нее неотъемлемо. Правда, помнил ее неистовство, которое сводило его с ума, помнил жар, охватывавший его, когда он гладил нежное тело шершавыми, мозолистыми руками. Рише инстинктивно угадывал мучения Каэтаны, терся о ее ноги, как и положено маленькому и теплому, чистому и гибкому представителю своего вида. Каэтана ходила взад-вперед по гостиной. Перед ней был враг – толстый напористый мужчина. При каждом повороте придерживала подол пеньюара, словно на сцене за секунду перед тем, как занавес упадет и вспыхнут аплодисменты. – Кажется, ты забыл о даме пик и о данном тобой слове. Думаешь рассчитаться со мной одним кинотеатром «Ирис»? – сказала она, когда назначенные две минуты истекли. Полидоро отставил рюмку. Заходить слишком далеко он не хотел: ревность, мучающая душу, в конце концов ослабляет ее. – Вот уже двадцать лет уши мои заткнуты ватой, ни одна женщина не соблазнила меня сладкими песнями. Думаешь, таких было мало? Стратегический замысел заключался в том, чтобы она испугалась потерять его. Заронить неуверенность в ее душу. Он уже снова собрался пойти на приступ, как вдруг дверь гостиной отворилась. Балиньо вошел без стука, играя связкой ключей. – Кто сравнится с Каэтаной, – тотчас заговорил он, выполняя ежедневную обязанность развеивать ее огорчения. Полидоро неслышно выругался сквозь зубы. Он терпел неудачу, всякий раз как пытался спровадить юношу – просил вина, чтобы тот ушел, а Балиньо извлекал бутылку и штопор из шкафа. – Если бы Бразилия ценила своих артистов, Каэтане аплодировали бы стоя. – Торжественный тон делал Балиньо старше своих лет. Он поглаживал рукой едва пробившийся пушок на щеках. Полидоро не стал подлаживаться, предпочел уйти. – Сегодня в полночь ждем тебя в «Ирисе». Когда Золушка сбежит вниз по ступенькам дворца, обещаю, что ее встретят цветами, соком гуараны и лакомствами. Так мы можем на тебя рассчитывать? Каэтана проводила Полидоро до двери. На мгновенье закружилась голова, когда она подумала, что подписала напечатанный золотыми буквами контракт, каждый пункт которого гарантировал ей слитые воедино мечту и славу. – На этот раз приду. До премьеры остались считанные дни. Кивком головы Каэтана одобрила Полидоро; в эту минуту ей не в чем было его упрекнуть. Каэтана рассчитала правильно. Представление в кинотеатре «Ирис», призванное ознаменовать ее возвращение в Триндаде, пришлось на канун воскресенья, в которое бразильская футбольная команда станет в Мехико трехкратным чемпионом мира. Главным распорядителем Полидоро назначил Виржилио. За неимением режиссера он будет делать все, чтобы вдохнуть жизнь в спектакль. Вениерис в порыве безрассудства восстал против учителя, не считая его способным выполнить задачу, которая требовала артистического таланта. Знание дат и имен царствовавших особ в строгом хронологическом порядке не давало ему права командовать в заполненном воображением мире артистов. – Мы – как птицы, Полидоро. Летим вслед уходящему лету. Зимой наши крылья коченеют от холода, – сказал грек, продолжая рисовать разные декорации, в частности двери и лестницы, для чего было заготовлено несколько холстов. Этими картинами будет украшен фасад кинотеатра «Ирис», выходивший на пустырь. Посмотрев на них, наблюдатель поверит в реальность иллюзий, если даже ветерок шевельнет полотна. – Где писать главный вход? Вопрос Вениериса, вроде бы обращенный ко всем, на самом деле предназначался учителю, чтобы тот пришел на помощь. Виржилио первым рассказал художнику о европейской эстетической тенденции, в соответствии с которой нужно рукоплескать подражанию, дабы поддержать неуверенных художников, неспособных самостоятельно создать что-либо свое в живописи или в театральном искусстве. – Чем больше добавляется к тому, что уже существует, тем больше людей определится в искусстве. Изобретать самому – дело ненадежное. Возможно, даже опасное, – подчеркнул Виржилио. – Возьмите, например, Ван Гога. В горячке он отхватил себе ухо напрочь, посмотревшись в треснутое зеркало! Так как Виржилио отказался помочь Вениерису, опасаясь стать соучастником художественного провала, грек решил обратиться к своим предкам. – Я украшу «Ирис» признаками древности. В конце-то концов, у меня в крови повышенное содержание сахара и надежды. – Прекрасно, – поспешил сказать Виржилио. – Раз уж вы обратились ко мне, я готов помочь. Я еще пока что учитель. Он оглядел крепкие на вид холсты, прикрепленные к стене и сливавшиеся с ней. Они не колыхались на легком ветру, врывавшемся сквозь постоянно открытые в целях проветривания фрамуги. – Дверь должна выглядеть массивной, словно это врата рая. Здесь все – обман, но доброкачественный. Мы должны пробуждать мечты и изгонять неверующих, которые не желают увидеть больше, чем мы можем показать, – сказал довольный собой Виржилио. Джоконда суетилась, точно бьющаяся об оконное стекло бабочка. Виржилио схватил ее за руку: – Осторожно! Краска еще не высохла. У Джоконды разладилось ощущение пространства, и она натыкалась на разные предметы. Три Грации дружно ходили за ней повсюду. Со стороны могло показаться, что она опережает время и уже играет какую-то драматическую роль, не назначенную Каэтаной. – Ну что мы тут делаем: спим, едим, занимаемся гимнастикой? И все во имя искусства? Но кого же я буду играть? – во всеуслышанье спросила она. С общего согласия было решено закрыть на время заведение и участвовать в артистическом бдении в кинотеатре «Ирис». Из-за этого Джоконда плохо спала и заразила бессонницей Трех Граций, хотя те стали теперь неприступными для клиентов, которые требовали их возвращения на рабочие места, обещая двойную плату за услуги. – Мы живем теперь для искусства. Разве артисты не отдавали кровь до последней капли, чтобы вернуть человечеству его величие? Черт бы вас всех побрал! – говорила от имени всех Диана. Пальмира дожидалась назначения роли, терпеливо записывая что-то в ученическую тетрадку, которую закрывала, когда какой-нибудь любопытный пытался сунуть туда нос. – Это просто афоризмы. Я работаю над собой, никогда еще так не волновалась. Теперь понимаю, почему артисты такие рассеянные, что забывают платить долги. Джоконда требовала от своих воспитанниц повиновения. Она сама вызвалась убраться в зале. Старательно выметала мусор из-под кресел; орудуя метлой, без труда могла сосредоточиться на неизвестном пока что персонаже, судьба которого вызовет у исполнительницы невероятные мечты. – Как трудно быть актрисой, – жаловалась она под бременем своей ответственности. Ее возглас привлек внимание остальных. Окруженная своими подопечными, Джоконда извинилась: она чувствовала себя знатной незнакомкой. Ей необходимо было свыкнуться с грядущей славой, в особенности забыть о ремесле проститутки, отделаться от привычки в присутствии посторонних подносить руку к груди, в которой билось вдребезги разбитое сердце. Почти бессонные ночи в «Ирисе» измотали всех, особенно Джоконду. Каэтана все не показывалась, Полидоро мотался между собственным домом, «Паласом» и кинотеатром, стаптывая сапоги. Сетования Джоконды упали на благодатную почву. Виржилио боялся, как бы стадо не разбрелось – потом его не соберешь. – Вы что же, хотели легкой жизни? Так знайте, что никто здесь не имеет права расхолаживать остальных артистов, сеять раздоры только потому, что душа у него, видите ли, слишком чувствительная. Учитель говорил проникновенно, заверяя, что искусство держится на беспредельной приверженности тому миру, который артисту приходится защищать. Поэтому сомнения, неизбежные в данных обстоятельствах, лишь обогащают его, никогда не сужая пределов мечты и не сводя ее к определенной реальной действительности. Безделье порождало споры, но держало группу сплоченной вокруг лучезарного идеала. Примером служил Вениерис, без конца промывавший свои кисти. Он переходил от одной краски к другой с сомнением в душе. Подбирая темно-коричневый цвет для ротонды церкви, который он выбрал в тот же день, он вдруг получил после смешивания красок ярко-желтый, неуместный для создания мрачного тона. Занятый этой работой, он не замечал, что волоски вылезали из большой кисти, точно из головы, пораженной кожным заболеванием. – Чего хочу, того и требую, – ответила Джоконда на замечание историка. – Не воображайте, что вы артист и можете командовать мной. Хоть вы и носите имя поэта, за всю жизнь не сочинили ни одного стишка. Длинная юбка делала ее похожей на цыганку. Она покружилась, демонстрируя свои чары, но зал был так плохо освещен, что никто ею не восхитился. – По правде говоря, крестивший меня священник возражал против имени поэта, просил родителей отказаться от него, но отец настоял на своем. Отец Виржилио тоже был учителем начальной школы и надеялся, что сын, нареченный этим именем, когда-нибудь поедет учиться в Париж. – А вы угодили в Триндаде, – заметила Себастьяна с неожиданной смелостью: забыла, что Виржилио, частенько навещая ее в постели, сеял не только собственное семя, но и зерна истории, особенно напирая на Педро I, нарушителя бразильских традиций в вопросах пола. – Благодаря Триндаде я узнал вас, – галантно возразил он, рассчитывая на ее угрызения совести, раз уж Себастьяна легко поддается чувствам, возникающим как в темноте, так и при свете свечей. – Быть обязанным своим именем Вергилию – это еще полбеды, хуже было бы стать слепым, как Гомер. Вместо того чтобы видеть благословенный солнечный свет, несчастный грек жил в потемках, не знал исторических документов, как я их знаю, даже в руках не держал ни одного. Поэтому и сочинял небылицы за чечевичную похлебку. Себастьяна устыдилась того, что обидела лучшего своего клиента, и вспомнила о его достоинствах: всегда платил, сколько попросишь, даже в тех случаях, когда плоть его оказывалась немощной. В начале каждой недели приносил ей подарки, так что на полке в ее комнате выстроилась целая вереница слоников, идущих хвостом к двери на поиски неведомой судьбы. Все они были получены за одно и то же. При поддержке Пальмиры, которую трогали беды подруги и ее выпадающие зубы, Себастьяна сказала уже потише: – Можно, я принесу вам кофе? Или еще чего-нибудь? – спросила она чуть ли не любовным шепотом. Виржилио выпятил грудь. Впервые в жизни он почувствовал, какое это удовольствие, когда женщина при всех выполняет твою волю. Он даже ощутил жар во всем теле. Понял тех мужчин, которые грубы с женщинами ради того, чтобы испытать подобное удовольствие. Никогда он не распускал слюни на покорно лежащей под ним женщине только потому, что не был уверен в собственной способности поработить ее одной лишь плотской близостью. По счастливой случайности и благодаря Себастьяне это скрытое чувство теперь прояснилось. Готовый наградить ее за такое важное открытие, Виржилио решил освободить Себастьяну от обязанности домашней хозяйки. – Поберегите силы для спектакля, Себастьяна. Вы теперь актриса, и у вас более высокое назначение. Джоконда не слушала пикировку любовников и то и дело поглядывала на дверь: Полидоро должен был принести новости от Каэтаны. Актриса не могла так долго оставлять их в безвестности. Никто не знал даже названия пьесы, не знали, предстоит ли им петь и танцевать или же только играть. Диана тоже беспокоилась о том, что время идет, ощущала свою бесполезность, была не уверена в том, что и завтрашний день не будет таким же пустым. – Что я тут делаю в такой поздний час? Беднею с каждым днем. Кто оплатит мои счета? Расстроенная Диана выражала свое недовольство размашистой жестикуляцией. Она расхаживала по сцене, доски под ней скрипели, хотя их уже подколотили гвоздями с крупной шляпкой. Виржилио взошел на помост, решив взять на себя руководство всей упавшей духом братией. – До сих пор я скромничал, не хотел выделяться среди вас. Но теперь не буду скрывать от вас правду. Посмотрите, где я спал последние ночи. И он растянул на сцене скомканный холст, служивший ему ложем, расчихавшись от поднятой пыли. Этот театральный жест воодушевил немногочисленную публику, как-то утешил всех. Они смогли понять причины, по которым Полидоро не было в кинотеатре. Он жаждал помолодеть, вновь обрести состояние духа, какое было у него, когда они с Каэтаной любили друг друга. Поэтому справедливо, что он оставил их одних в мире, где не было ни горячей пищи, ни дружеского участия. Диана закурила сигарету и пустила дым в направлении Вениериса. Этот грек, приплывший из Пирея, чем-то привлекал ее внимание. Пирей – знаменитый порт, известный своими проститутками, которым мало было суши, и они беспрестанно смотрели на безбрежные морские просторы. Грубость Дианы не возбудила Вениериса, а рассердила. Однако он никак на нее не ответил: душа его витала в высоких сферах искусства. Он не вернется к прежним привычкам. И действительно, лавка, прежде служившая ему домашним очагом, оказалась слишком мала для его теперешних планов. С другой стороны, поглядев на Диану, он почувствовал, как ему не хватает женского тепла. Зимними ночами женское тело согреет лучше, чем густой суп или дымящийся чай. – Может, кто-нибудь хочет, чтобы я нарисовал какой-нибудь предмет? – спросил грек, обращая свой вопрос главным образом к Диане, породившей в нем любовное ожидание, которое соперничало с муками творчества. Двусмысленные поступки, возбуждающие у всех недоумение, всегда нравились Диане. Она терпеть не могла, когда мужчина с пикой наперевес спешил вонзить ее между ног из страха, как бы его оружие не сошло с боевого взвода. А в последние дни она особенно ценила неопределенность, заключавшуюся в том, что приписываешь ближнему нечто, едва наметившееся в твоем собственном сердце. Однако, учитывая последние события, она своей выходкой дала понять Вениерису, что она теперь артистка. Чтобы подтвердить это, она начала пританцовывать, хотя тело ее с трудом повиновалось, а вместо веселенького мотива из груди вырывалась какая-то какофония. – Мне надо похудеть, – огорченно заметила она. – Так мы никогда не доберемся до премьеры, – сказала Джоконда, опасаясь, что, слыша кругом жалобы, она утратит редкостное чувство любви, разлитое во всем ее теле. Строптивая Диана, как всегда оттираемая Джокондой на второй план, вздернула голову и перемахнула через изгородь загона, где ее заперли с детства. Лицо ее вдруг посвежело. – Известные певцы, прежде чем выйти на сцену, молятся всем святым. Если кто-то во мне сомневается, прополощу горло теплой водой с лимоном и солью: соль делает чудеса, заставляет звучать даже голос, который скрипит, как треснутый бамбуковый ствол. Но лучшее лекарство – талант и удача. Атмосфера счастья, воцарившаяся в кинотеатре, грозила уменьшить тягу к искусству – всем известно, что нельзя одновременно быть счастливым и творить или даже рассуждать о творчестве. Такая перспектива испугала Диану. Она почувствовала себя разделенной надвое: в одной половине ее тела кровь была напоена мечтами, в другой – переливалась горькая желчь. – Для чего нам чистое сопрано, если мы не умеем петь? Нет у нас ни нот, ни музыкальных инструментов, ни даже текстов, которые можно было бы декламировать, не годимся мы для сцены, – заявила Диана, пытаясь стать зачинщицей мятежа. Все слушали Диану и не заметили, как в зал вошел Полидоро в сопровождении Эрнесто. – Хватит причитать, здесь не иерусалимская стена[34], – сказал Полидоро и созвал всех на ежедневный смотр. – Что было сделано за мое отсутствие? Он попросил Эрнесто проверить, сохранилась ли всеобщая гармония, которую он оставил, уходя в «Палас». Эрнесто смутился: не хотелось ему унижать артистов в разгар творческого процесса или осуждать за неповиновение. Ничто не отвлечет его от призвания аптекаря. – Пусть лучше Каэтана пожурит этих людей или скажет, что не видит ни талантов, ни дисциплины, – осторожно заметил Эрнесто, чтобы не обидеть Полидоро. Джоконда вне себя рванулась на сцену, чуть не споткнулась на ступеньках. Волосы ее растрепались. – Когда придет Каэтана? – В полночь, минутой раньше, минутой позже. Полидоро оглядел вещи, принесенные Виржилио из дома для украшения обстановки перед декорациями. Они годились для драмы, трагедии или комедии, смотря что Каэтана собиралась поставить. Полидоро вялыми жестами выражал некоторое безразличие. Из любви к неприступной женщине он проявлял покорность, какой в прошлом не было, и из-за этого мог теперь ее потерять. Он спустился со сцены: до полуночи оставались считанные минуты, вот-вот появится Каэтана. – Что же она не предупредила нас заранее? – всполошилась Джоконда: в присутствии актрисы она теряла контроль над собой. Двадцать лет назад Каэтана заполнила ее сердце веществом, неподвластным коррозии времени. Нервничая, Джоконда подбежала к византийскому зеркалу. Три Грации последовали за ней, каждая старалась хоть краешком глаза посмотреть на себя. – Я просто безобразна! – вздохнув, заключила Себастьяна. – Поздно жаловаться, – откликнулась Диана. – При любом безобразии можно выглядеть стильно, стать персонажем. И все посчитают, что ты хорошенькая. – Вы знаете, что вы сейчас сказали, Диана? – спросил Вениерис, в то время как пытался отыскать свободное местечко в зеркале. – Это называется эстетикой. Не правда ли, Виржилио? Бескорыстным и безотчетным восхищением чем-то созданным людьми или природой. Полидоро молчал, озабоченно поглядывая на часы. Сейчас пробьет полночь. – В какую дверь войдет Каэтана? – спросил Виржилио, обращаясь к Полидоро. – Не так уж много здесь дверей, – резко ответил тот. Эрнесто раздавал бутерброды со стоявшего на столе подноса. Бутылки с соком гуараны стояли в ведерке среди обернутых в газету кусков льда. – Дверей здесь хватает. Есть даже нарисованные! – запротестовал Вениерис. Он употребил все свое искусство, чтобы обманывать зрение, заставить людей поверить в существование воображаемых городов. Кстати, чтобы подтвердить и укрепить тезис о полной иллюзии, он и принес из дома это самое византийское зеркало и ширму с четырьмя створками, сплошь заклеенными старыми афишами на древнегреческие темы. – Может, Каэтана не приходит, чтобы заставить нас помучиться? – с грустью предположила Джоконда. Смотрясь в зеркало, она боялась потерять надежду и вернуться в свое заведение со ссадинами на сердце, какие пришлись и на долю Трех Граций, в последнее время растолстевших от съеденных бутербродов. – Господи, какая тоска! – тихонько сказала Джоконда, чтобы никто не услышал. Диана неожиданно обняла ее. Крепко-крепко, как будто хотела помешать ей видеть торжественное вступление Каэтаны в зал кинотеатра. Это проявление душевной теплоты, хотя и опоздавшее на двадцать лет, растрогало Джоконду. Может, еще не поздно надеяться в будущем на ласковые прикосновения и теплое дыхание друг друга. Заслышав шум за дверью, Джоконда попробовала отстранить от себя Диану, но та продолжала прижимать ее к своим маленьким грудям, с улыбкой глядя на тщеславную публику, бросившуюся навстречу только что вошедшей Каэтане. Всем в ноздри бросился вроде бы животный запах, запах зверя редкой красоты, взятого из Апокалипсиса. – Тихо! – воскликнул Виржилио, стараясь запечатлеть эту сцену. Этот вырвавшийся из самого нутра историка возглас побудил Диану раскрыть объятия. Джоконда, чуть ли не задыхаясь, лишь наполовину различала затуманенным взором все, что происходило перед ней. Так подействовало на нее появление Каэтаны в сопровождении Балиньо и Князя Данило. Балиньо нес в руке зажженный фонарь. Внимая первым словам Каэтаны, он стал походить на Навуходоносора, который с изумлением смотрел, как невидимая рука начертала на его жизненном пути весы и другие знаки. Шел первый час. Данило и Балиньо и не подумали попросить прощенья за опоздание – искусство обходилось без хорошего воспитания. К тому же они не собирались подчиниться жалкой действительности Триндаде, где царила грубость нравов. Даже Полидоро замечал, что обоим не хватает учтивости. Он часто осуждал Додо за то, что она садилась на стул перед домом, чтобы посмотреть на прохожих. – Не позорь меня, Додо. Унеси стул с мостовой! Та всегда отвечала одно и то же: – С каких это пор я должна вести себя в Триндаде как в большом городе? Что я тут вижу? Старые автомобили, беззубых кабокло[35] да коровьи лепешки. Наверняка многие из этих коров – наши! Полидоро предложил Каэтане руку. Та отказалась: все ее внимание было сосредоточено на том, чтобы не упасть, шагая словно на котурнах. Ей казалось, что она играет какую-то героиню, имя которой забыла. И все же она не хотела подражать Каллас во всем, хотя эти черные танкетки на платформах как будто прибыли из Греции. Из Микен или от пламенного Агамемнона! Полная и царственная Каэтана позаимствовала от Каллас разве что красный плащ Флории Тоски. Надетая на пучок тиара сверкала фальшивыми бриллиантами. – Разрешите проводить вас на сцену? – спросил у нее Виржилио, не обращая внимания на Полидоро. Он вел себя с ней как бесстрашный импресарио, заключивший с актрисой контракт, невзирая на ее взбалмошный характер. Каэтана решительно оперлась на его руку, подумав, что человеческая рука, точно мраморная колонна, может выдержать любые превратности. Но Виржилио привык управляться с документами, письмами, страницами книг и с Себастьяной в постели, которая щадила его, и не выдержал тяжести тела актрисы: он склонился чуть ли не до земли и взглядом стал искать, кто бы его заменил. Эрнесто оставил поднос с бутербродами и поспешил на помощь учителю. Заметив это, Каэтана смерила презрительным взглядом обоих. – То ли в Триндаде мужчины перевелись, то ли во всем мире их не хватает! – И одна пошла на сцену. – Веер! – попросила она. Данило открыл сумку. В ней звякали безделушки. – Как здесь жарко! – сказала Каэтана. – Только адского пламени мне и не хватало. Она ловко обмахивалась веером. При каждом взмахе мелькали изображенные на веере сцены из придворной жизни. Торопливость движений мешала публике разглядеть мотивы Гойи во всей полноте. Пальмира, набравшаяся развязности за последнюю неделю, подошла к Каэтане, очарованная ловкостью ее рук. – Мне всегда хотелось такой веер. Никогда не думала, что увижу его вблизи. Эти заокеанские изделия не доходят до Триндаде! Каэтана перестала обмахиваться веером. Раскрыла его и с удовольствием показала Пальмире кавалеров в капюшонах. – Это создано воображением Гойи, испанского художника. Я кое-что знаю о нем, потому что имя Каэтана было дано мне в честь женщины, которую он рисовал то голой, то одетой. Маха в двух видах. Видимо, аристократка из рода герцогов Альба. Вениерис подошел, поклонился и прервал их разговор. – Мое искусство к вашим услугам, сеньора. Ревнивый Полидоро выразительным жестом отправил его к холстам и, подойдя к Каэтане, обдал ее своим дыханием. – Давай-ка начинать, не то сами станем рабами иллюзий. Перед четырьмя ступеньками, ведущими на сцену, Каэтана замешкалась: боялась упасть, такой потешный случай едва ли совместим с высоким искусством. Смешное, увиденное вблизи, без игры прожекторов, оборачивалось смехотворным. Виржилио помог ей подняться по ступеням. – Кто из нас не бывает смешным? – сказал он, словно угадывая ее мысли. Она указала на сцену, по которой ходила, скрипя досками, Джоконда, попросив ее сойти в зал. – Я играю главную героиню спектакля, я – звезда, а вы – мои помощники, пока что побудьте в зале. Еще рано нам делить сцену. Джоконда пошла вниз, не узнавая свою подругу: та натягивала лук и пускала стрелы, убивающие мечты других. У самой лестницы Каэтана остановила ее, вдруг пожалев. – Не сердись и не осуждай меня. Все это фарс – у каждого в душе торчит шип. Каэтана лучилась доброжелательностью, взгляд ее обещал открыть подруге сердце среди обломков кинотеатра. К женщинам приблизился Вениерис, они тотчас умолкли. Грек был упоен своим собственным искусством и потому не чувствовал особого влечения к Каэтане. – Кто бы мог сказать мне, были в прошлом веке железные балки или нет? Каэтане не понравилось, что ее прервали. А тут еще не только грек, но и Виржилио, этот безупречный кавалер, бился за то, чтобы не остаться в тени. – Конечно, были. В прошлом веке было все, – гордо заявил он. Хотя Каэтане и не терпелось подняться по ступенькам на сцену, она решила дать бой заносчивому историку. – Драма двадцатого века слишком изукрашена. Точно свадебный торт невесты, на который не пожалели глазури и сахарных голубков. Я уж не говорю о том, что в нее со всех сторон стремятся попасть тщеславные глупцы, виснут на ней, точно гроздь бананов. И некому их удержать. Виржилио опечалился: артистке не было никакого дела до того, что он годами ходил в лохмотьях и терпел нужду. А все из любви к побитым молью бумагам. – Прошу слова, – смиренно сказал он, желая найти выход из затруднения. – Нет. Вы много лет держали речь, грешили многословием в учебной аудитории, – заявила Диана, сжав кулаки. – Теперь говорить буду я. Пусть кто-нибудь скажет, что же мы будем играть. Где текст ролей? Где музыкальные инструменты? Кроме артистов – а это мы сами, – нет пока что ничего! Эти претензии не поколебали убежденности Каэтаны. – Пока что нам ничего и не надо. Может, вообще мне понадобится лишь одно колечко с камнем, которое сверкало бы и было видно на расстоянии, – насмешливо сказала она. Полидоро возмутился. – А когда выйдем на сцену, в каком жанре будем выступать? В опере, пьесе, балете или просто будем молча стоять? – В опере. – А что такое опера? – забеспокоилась Джоконда, сразу почувствовав ответственность за новое для нее амплуа. – Это секрет. По крайней мере до премьеры. – Каэтана подошла к ступенькам – ее влекла пустая сцена. – Кто будет играть на музыкальных инструментах? Кто будет петь? Возгласы перемешались. Поставив ногу на первую ступеньку лестницы, Каэтана уже не различала отдельные голоса, которые слышались ей как аккорды с пластинки на радиоле. – Божьи херувимы и сам Господь! Балиньо подал ей руку. Он заметил, что голос Каэтаны стал прерывающимся. Опираясь на руку Балиньо, она прошла последние ступеньки, со сцены глянула на остальных сверху вниз и от этого испытала определенное удовольствие. – Не беспокойтесь. Осталось всего лишь несколько дней. Дядюшка Веспасиано обеспечит нам все – небо и ад. Все кинулись к лестнице, торопясь подняться на помост, никто не собирался отказываться от сцены, особенно от аплодисментов. Полидоро попробовал сдержать напор. – Стойте, где стоите. Поднимусь я. Мне нужна кафедра. Он сменил тактику и теперь выступал в открытой оппозиции Каэтане: не хотел быть простым статистом, произносящим две-три фразы. Если театральные иллюзии заставили окаменеть сердце Каэтаны, сделали его неспособным к любовным переживаниям, то и он нуждается в такой же поддержке. – Завтра будем репетировать! – крикнул Полидоро и, обернувшись к Каэтане, добавил: – Виржилио будет режиссером, я – его помощником. Если на премьеру не соберется публика, я сгоню в этот дерьмовый кинотеатр своих коров, у меня их хватает. Душа моя так же проста, как у вывезенного из Индии бычка-зебу. Балиньо набрался мужества, поднялся на сцену, решив схватиться с Полидоро, размахивавшим предательским клинком, направленным против Каэтаны, дабы отплатить ей за свою любовную неудачу. – Ты куда, парень? – остановил его за руку Полидоро. Деспотизм Полидоро привел Каэтану в отчаяние. – Не будем мы больше терпеть твои нелепые выходки, – заявила она, выходя к рампе. Три Грации решительно встали на защиту своих позиций, выступили вперед. Поднялся всеобщий гвалт. – Вы – диктатор, – запротестовал Балиньо, высвободив руку из цепких пальцев Полидоро. – Ничего страшного в том, чтобы быть диктатором в стране, которая нуждается в порядке! – Это противоречит воле богов, сеющих беспорядок, – храбро продолжал Балиньо, не обращая внимания на знаки, которые подавали ему Три Грации, призывая к согласию. Виржилио обнял Полидоро, словно они были любовниками, охраняя его от надвигающейся бури. – Спокойствие, дамы и господа. Во имя искусства предлагаю заключить перемирие. Он выдержал паузу. Полидоро, ощущая тепло от тела учителя, слушал его со вниманием. – Зачем препираться, если мы все живем для искусства, которое простерло над нами свою длань? И стоит ли проклинать диктаторов? Жетулио был диктатором, но народ его любил. Да и сам Медичи теперь, где бы ни появился, пожинает аплодисменты. От футбольных стадионов до Жокейского клуба в Рио-де-Жанейро. Виржилио простер руку, Балиньо внимательно рассмотрел ее: тонкая, удивительно волосатая. И Себастьяна иной раз среди ласк дергала его за волосики на руке и ласково называла «мой павианчик». Балиньо так и оставил руку Виржилио висеть в воздухе бесконечно долго; заставляя учителя страдать, он хотел досадить Полидоро. И вдруг Балиньо с самым любезным видом крепко схватил эту руку. Прокашлялся, как всегда, когда волновался. – Не забудьте, что единственная артистка здесь – Каэтана. Только благодаря ей мы выходим на сцену и выступаем как актеры. Мы, грешные, не можем попасть на сцену без помощи настоящих артистов. Без них нет спектакля. А что может быть более унылым, чем пустая сцена? Он повернул к Полидоро свое бледное бесстрастное лицо. – Вы, возможно, понимаете в коровах и землях, но о театре представления не имеете. Что до сеньора учителя, занятого мертвыми и изъеденными молью бумагами, то ему недолго и ошибиться. Попасть в точку дано только артисту, и он сам не знает почему. – Браво! – прервала его Диана, восхищенная парламентскими способностями Балиньо. – Какая удача, что у Каэтаны такой помощник! Ты счастлива, Каэтана? Публично обсуждаемая тема счастья воодушевила Полидоро. Как знать, может, Каэтана, актерское призвание которой сделало сцену идеальным местом для выражения чувств, наконец признается избранной публике в своей любви к нему, скрываемой до сих пор из скромности, если не из мести. Настал час избавиться от бремени эмоций, давившего ей на плечи, словно она тащила на себе покойника. – Если Каэтана не счастлива, то здесь я к ее услугам, – взволнованно сказал Полидоро. Недавнее приобщение к театральному миру лишило его сдержанности. Признание на людях не вызвало у него чувства стыда, а наоборот – успокоило. Каэтана держалась с напускной торжественностью. Выражение чувств вне спектакля представлялось ей немыслимым: только чужие отработанные фразы казались правдивыми, примиряли ее с единственной реальностью, какую она знала. Никогда она не сомневалась в выражаемых ею чувствах давно умерших авторов, только их вымысел был для нее источником жизни. Нет, от театра она не откажется ни за что на свете. Нахмурив брови, Каэтана устремила взор к невидимому горизонту. Медленно прошла через сцену на своих внушительных платформах. Звуки ее шагов отдавались в ушах и в мечтах жадно смотревших на нее зрителей. Балиньо и Князь Данило, будто выполняя полученные ранее указания, присоединились к ней и образовали процессию – не хватало только балдахина, четок и свечей. Три Грации не могли выдержать: присоединившись к актерам, они лишили зрелище театральности, которую те считали своей исключительной прерогативой. Шагая словно под взмахи незримой дирижерской палочки, женщины так старались, что им грозила опасность споткнуться. – А как же счастье? – умоляющим тоном спросил Полидоро. Его страдающие глаза мутнели от излучаемого Каэтаной тепла. Влага женского тела, выступавшая, как он полагал, от желания, передалась и ему: он покрылся обильным потом, ускорил шаги и тронул Каэтану за плечо. Та отреагировала на ласку: вздрогнули блестки на плаще Тоски, от волнения порозовела кожа, и она сорвала с головы тиару. От резкого движения волосы рассыпались по плечам – в отличие от глаз они блестели. – Никогда больше не собирай волосы, – шепнул ей на ухо Полидоро. Он все больше смелел, вскрывал перед всеми вены своей любви и выпускал проклятый черный сок, который оживлял давно затаившееся в нем желание, хранившееся под вздохи и запах ладана в кадильницах, зажженных в честь Святых Мучеников. От таких слов Джоконда почувствовала, будто что-то ударило ее в низ живота. Она не могла определить, что за ревность так резко переворачивала ей все внутренности. Особенно потому, что не знала, кого в этом винить, кому адресован ее отчаянный женский вопль. – Отвечай, Каэтана, – сказала она, стоя рядом с Полидоро. Каэтана, зажатая в тиски соперниками, повернулась и начала обмахивать веером лица обоих, желая немного остудить страсти. Иначе не дожить им до дня премьеры. – Бог сотворил меня из глины и отметил клеймом моей человеческой судьбы. Не договорив, она велела Балиньо принести на сцену ширму. – Хочу установить границы между нами. После смерти дядюшки Веспасиано я – одинокая артистка. Балиньо с помощью Вениериса притащил ширму. – Осторожно. Это ценная вещь, – сказал грек. – Глядя на эти пейзажи, я возвращаюсь на родину. Каэтана скрылась за ширмой. Там сбросила красный плащ и не торопясь повесила его на одну из перекладин. Полидоро содрогнулся. Чего доброго, она разденется на людях, если так надо на генеральной репетиции. – Помочь? – спросила Пальмира, жаждавшая проникнуть за ширму. Каэтана вышла. Без плаща, в обтягивающем платье с глубоким вырезом, наполовину открывавшим грудь, она как будто набралась новых сил. Поправила платье, немного тесноватое в талии, и обернулась к публике. – Хоть мне и хотелось прославиться как можно скорей, успех пришел ко мне поздно. Жизнь бросала меня не по столицам, но это не значит, что я позволю кому-нибудь обращаться со мной как с мелькнувшей кометой. Я сама решаю, когда мне пора исчезнуть. Драматический тон ее голоса взволновал слушателей. – Ты – наша единственная звезда, – подвела итог Диана под одобрительные возгласы. – В Триндаде и смежных округах нет тебе равных, – сказала Себастьяна; Пальмира согласно кивнула. Лишь Джоконда, терзаемая противоречивыми чувствами, не участвовала в прославлении актрисы. Она стояла рядом с Полидоро, оспаривавшим у нее внимание Каэтаны: несчастливая участь объединила их. Каэтана не ответила на сердечный зов ни одного из них. Благодарная Каэтана отвешивала легкие поклоны. Праздничная атмосфера побудила Эрнесто снова взяться за поднос с бутербродами, а Вениерис принялся крошить деревянным молотком лед для сока гуараны. Все оживленно переговаривались и вдруг услышали громкий стук. Это Нарсисо стучал рукоятью револьвера по спинке кресла. – Кончайте этот кутеж! Его голос прокатился по залу и подтвердил, что акустика здесь хорошая. Начальник полиции спрятал револьвер в кобуру и, чтобы занять руки, засунул их под подтяжки. Этот жест, заимствованный у чикагских гангстеров, придавал ему уверенности. Полидоро с кошачьей легкостью сбежал со сцены. – Где вы находитесь, по-вашему? В сердцах он хотел вытолкать Нарсисо за дверь. Неповиновения и грубости он ему не простит. Но когда Полидоро вблизи рассмотрел надменное выражение лица блюстителя закона, он обеспокоился: тот вроде бы предупреждал его. Накопив злость от унижений и подачек, Нарсисо хотел отомстить, разрядив в недруга барабан револьвера. – Я пришел выполнить свой долг, – с непреклонной решимостью сказал он. – С каких это пор вы отдаете мне приказания? Вам надоело в Триндаде? Предпочитаете попасть в горную глушь, еще дальше от Рио-де-Жанейро? Достаточно позвонить губернатору, и тот переведет непокорного служаку в самый захудалый район штата. Нарсисо содрогнулся. Решил потянуть время, посмотреть, как будут развиваться события. – У меня приказ закрыть кинотеатр. Ваше вторжение сюда вызывает недоумение и нарушает постановление муниципалитета. – Кто принял решение о таком вмешательстве? – Ярость Полидоро усиливала его недоверие. – А я кто такой, по-вашему? Дерьмовый начальник полиции? Так знайте, что я исполняю приказ судебных властей! По голосу слышно было, что он лжет. Нарсисо продвигался по минному полю, рискуя взлететь на воздух. Конечно, он чуточку перехватил в своей заносчивости. – Пентекостес знает о вашем визите? – Полидоро требовал уточнения. – Как только поступило заявление, он сел в машину и укатил неизвестно куда. – Значит, он и секретарь по общественным работам решили бросить мне вызов? – Фазендейро по-прежнему осторожничал. – Я только выполняю приказ, – снова повысил голос Нарсисо, желая публично унизить Полидоро. – Предатель! Выкладывайте все как есть! Это на меня вы поднимаете хвост? Ведь я платил и плачу за ваши услуги, и немало! – Так вы меня обвиняете во взяточничестве и коррупции? – Нарсисо вытащил руки из-под помочей и стал размахивать ими, словно бил кого-то по щекам. – Я обвиняю вас в том, что вы вор и блюдолиз. Сейчас же скажите, кто за вами стоит! Нарсисо бросился на Полидоро, тот перехватил его поднятые руки. Так они мерились силами, но тут остальные кинулись разнимать их. На сцене осталась одна Каэтана. – Сукины дети! Набили мошну и хотите подкупить такого человека, как я, а у меня и так утраченных иллюзий хоть отбавляй! – Говорите сейчас же, не то пожалеете! Клянусь, я упеку вас к черту в задницу! Вмешалась Джоконда. – Устала я от мужиков. Зря я всю жизнь спала с ними. Нарсисо немного успокоился и уцепился за шанс остаться в Триндаде. – Дона Додо. Это она подала заявление. Полидоро взъерошил волосы. Его обуял страх, что Каэтана уедет из Триндаде и укроется в скромном пансионе какого-нибудь бразильского городка, которого и на карте-то нет. И никогда он больше не вдохнет запаха ее кожи. Там вдали она, чего доброго, сделается смуглянкой под безжалостным солнцем северо-востока. – Стало быть, Додо знает про «Ирис»? И о спектакле, который мы собираемся поставить? – испуганно спросил Полидоро. – После того как поступило заявление, секретарь по общественным работам был вынужден произвести проверку и запретить постановку. Здание в плачевном состоянии, хоть здесь и подмели, и собрали паутину из углов, и грек Вениерис взялся нарисовать фальшивый фасад. Здесь воняет, как бы Диана ни опрыскивала все углы дешевым одеколоном. – Раз Додо знает, она сделает все, чтобы нам помешать, – сказал Полидоро учителю. Виржилио, однако, сознавая обязанности летописца, решил разобраться. – А что привело дону Додо к такому решению? – спросил он у начальника полиции с самой любезной улыбкой. – Я знаю, что дочери и зятья ее поддерживают. Сеу Жоакин, кажется, тоже. Они обвиняют Полидоро в мотовстве. Нарсисо устремил внимательный взгляд на сцену. Ему хотелось посмотреть на Каэтану вблизи, но она стояла далеко от света, и лицо ее было в тени. Нарсисо вздохнул – не время предаваться мечтам. Поглаживая живот, он заранее наслаждался местью. – В том, что он разбазаривает состояние с актрисой третьего разряда. Полидоро в ярости бросился к начальнику полиции. Готов был вступить с ним врукопашную, когда в зале раздался звучный голос: – Я не нуждаюсь в заступниках, Полидоро. Грудь Каэтаны вздымалась, чуть ли не вываливаясь из корсажа. – Мне нужны только враги. И до сей минуты у меня их было достаточно. Она подошла к лестнице, собираясь спуститься в зал, но задержалась, посмотрела на Нарсисо и на пустые кресла. – Я всегда жила в ожидании катастрофы. Когда мой дядя показал мне бразильские дороги, пыльные и унылые, я прошла по ним, не боясь ни змей, ни людей. Золото и оружие никогда не могли задержать победное шествие искусства, и оно проникало даже в сердца самых обездоленных. Как бы ни старались нас уничтожить, наше племя будет процветать в самых невероятных условиях. Пусть сюда явится все семейство Полидоро Алвеса, чтобы распять меня. Я буду ждать их здесь, в этом невзрачном кинотеатре, другого помещения у нас нет. Себастьяна заплакала. Она уже видела себя изгнанной из «Ириса», на кухне заведения, где четыре женщины печально дожидаются свежего кофе. Время от времени одна из них будет подниматься на третий этаж в сопровождении мужчины, а остальные, сидя в кухне, выложенной изразцами, будут слушать скрип матраса в вечерней тишине. – Успокойся, Себастьяна, – утешила ее Каэтана, остановившись на верхней ступени лестницы. – Разве ты не знаешь, что без притаившегося врага спектакль не будет правдивым? Этим надсмотрщикам не дано изменить судьбу артиста. С этой минуты мы останемся в «Ирисе», как в осажденной неприятелем цитадели, без воды и без пищи. Балиньо пристроился ступенькой ниже: там он чувствовал себя как один из двенадцати пэров Франции. – Они жаждут нашего провала, – сказал Балиньо, подбрасывая Каэтане тему. Каэтана глубоко вздохнула, чтобы слышно было даже в последнем ряду. – Кто они такие, чтобы повергнуть нас в прах, если об этом позаботилась уже сама жизнь? Мы носим остывший пепел в груди, точно теплую накидку на плечах в зимнюю пору. Фигура Каэтаны стала не менее внушительной, чем у Каллас в роли жрицы Нормы. Балиньо тронул ее за локоть, чтобы она продолжала. Не давать же говорить Нарсисо! – Добро пожаловать, враги мои! В том числе начальник полиции Нарсисо. Пока существует искусство, этот дом открыт для всех! Однако на высоких нотах голос Каэтаны сорвался, что не помешало ей вызвать всеобщий катарсис: все начали обниматься, словно после тягостной осады одолели врага. – Кому еще бутербродов? – угощал Эрнесто, обходя присутствующих с подносом. Треволнения последних минут ослабили организм артистов. – Как жаль, что нет вина, – сказала Диана, кружась вокруг Нарсисо. Тот, забытый всеми, не знал, что ему делать. Покашлял в надежде, что у него остался хоть один друг, который обратит на него внимание. Никто как будто его и не слышал, не услышали даже грохота его сапог, когда он пошел к выходу. От самой двери он оглянулся – может, Полидоро заметил, что он уходит, и хочет вернуть его к сцене, чтобы наказать, пообещать выгнать из Триндаде на следующий же день? Со смутным чувством Нарсисо вышел на улицу. От свежего предрассветного воздуха боль в груди стала острей. Додо пошла просить совета у свекра. Пред лицом стольких опасностей нельзя было оставаться безучастной: за несколько недель семья может потерять половину состояния. Додо давно подозревала, что во время поездок в Рио, которые Полидоро предпринимал все реже и реже, он покупал иностранные монеты и складывал их в какой-нибудь потаенной пещере или же посылал на текущий счет в швейцарский банк. Как только актриса доберется до ключа от сейфа или до пещеры, где муж Додо молился по ночам Богу и Дьяволу, можно считать состояние потерянным. Полидоро, не забывший былую страсть, непременно будет добиваться взаимности актрисы. Особенно потому, что в последнее время не было другой женщины, которая ввергла бы его в адское пламя. Он будет приукрашивать старую любовь, находить в ней новые и будто бы яркие черты, вовсе не соответствующие действительности. – Все меня предали, сеу Жоакин. Эта бродяжка уже не первую неделю живет в Триндаде на мой счет, и никто не предупредил меня об опасности. Только благодаря старшей дочери я не оказалась обманутой женой. Правда ведь, супружеской измены нет, если тебе известно об этой угрозе? Жоакин позвякивал ложечкой в чашке кофе. Ему хотелось отделаться от жалоб невестки: после обеда клонило в сон – что естественно в таком преклонном возрасте – и визит этот был ему ни к чему. Но Додо, переступив порог, потребовала, чтобы старик ее выслушал. Она говорила о чести, и это было ее преимущество перед другими членами семейного клана, всегда готовыми просить у Жоакина вспомоществований, ссуд и гораздо реже – советов, а Додо как раз за этим и пришла. – А кто я такой, по-твоему, Додо? Советчик в сердечных делах? Врачеватель душ? – проворчал он, мечтая поскорей спровадить гостью. Додо стояла на своем. Пододвинула стул к креслу Жоакина, чтобы постоянно поддерживать внимание к ней. Не даст она ему заснуть. – Речь идет не о теле Полидоро, сеу Жоакин. Этот остов мужчины я отдаю захудалой актрисе, приехавшей в Триндаде из корыстного интереса. У бедной женщины нет даже своего дома, где она могла бы жить. Но раз так, почему она не обратилась ко мне? Я бы с удовольствием посылала ей по почте каждый месяц определенную сумму, и она не умерла бы с голоду. Хватит у нас быков и пастбищ, чтобы помогать нуждающимся, но я не позволю стучаться в дверь моего дома с намерением украсть то, что принадлежит моим дочерям. Только через мой труп. В спешке одеваясь, Додо выхватила из шкафа платье, которое было ей узко в талии и выставляло напоказ ее тучность. Из-за многочисленных стирок ткань поблекла. Из синей стала сиреневой. Впрочем, перед свекром она не старалась показать свое богатство в надежде уйти из его дома с чеком в кармане. – Таковы мужчины, Додо. Когда начинают стареть, мечтают о молодости. А что такое молодость, если не раздувающий ноздри скакун с шелковистой гривой да еще свободные женщины, готовые принять доказательства нашей страсти? Додо удивило, что отец защищает сына. Обычно он с сыновьями был строг, часто отчитывал их. Особенно Полидоро, который иногда вел себя вызывающе, даже не пришел на открытие бюста. А все из-за этой актрисы, захватившей его в плен и державшей то в «Ирисе», то в номере люкс гостиницы «Палас». – Мало того, что Полидоро мот, он еще стал и бесчувственным: проводит вечера в грехе и по наущению этой женщины даже отца не уважает. Как вы можете его защищать, вместо того чтобы призвать к разуму? Споря со стариком, Додо подбоченилась. Она готова была бороться даже без поддержки свекра. – Мой сын не безответственный человек. Он доброй породы. В моем доме я не видел неуважения. Сама Магнолия никогда не повышала на меня голос. Думай, что говоришь. К тому же никакой мужчина не волен в страсти. Женщина, которая не понимает такой простой истины, не сохранит до старости мужа под боком. И с каких это пор гражданское состояние может дать право выхолостить такого мужчину, как Полидоро? Жоакин попробовал встать с кресла, опираясь на подлокотник. Трости рядом не оказалось, и он оперся на плечи Додо, как на каменный столб. – Где я оставил эту чертову палку? Мою деревянную ногу, без которой мне не обойтись? – проворчал он, оглядываясь. Додо не пожелала помочь старику. Она надеялась сбить с него спесь, заставляя идти по гостиной со страхом, как бы не споткнуться и не упасть. – Даже если бы мне предложили руку, я бы ее не принял, – сказал Жоакин, обращаясь к предполагаемому собеседнику в пустом углу гостиной. Он мстил невестке: добрался до стены и, перебирая по ней руками, подошел к комоду, где оставил свою трость. Снова обретя точку опоры, он остановился перед женщиной довольно непринужденно. – На что ты жалуешься? Главное в браке уже выполнено: хватает у тебя и дочерей, и денег. Не говори, что сделала плохую партию, даже, можно сказать, прибыльную. Или ты хотела бы сменять все это на бурную любовь без всяких гарантий и стать на место этой актрисы? Когда Жоакин кого-нибудь отчитывал, это придавало ему сил. Теперь он хотел сделать своей жертвой Додо, каким-нибудь капризом уязвить ее гордость. Невестка заходила к нему только со своим интересом и сразу же нарушала равновесие в доме, создаваемое за счет повседневного воздержания от волнений. Никогда не приносила поднос со сладостями или корзину фруктов из собственного сада. А уж дом у нее был полная чаша. На постоянно накрытом столе стояли и закуски, и сладости, изготовленные кухарками, которые смеялись и плакали над строгими рецептами, унаследованными от бабок, прабабок и беглых рабынь. Обильный стол Додо не предназначался для утоления чьего-нибудь голода. Он всего-навсего демонстрировал силу денег. Подобно миссионерке, обращающей язычников, Додо копила деньги и вещи, чтобы передать плоды своих стараний дочерям. Пять дочек со своей стороны натравливали ее на отца. Додо, недовольная своей участью, мечтала скрестить оружие со свекром, из-за которого не раз рушились ее надежды и она оставалась ни с чем. Он никогда с ней не считался, даже не просил рецепта какого-нибудь торта. Для него она представляла собой лишь источник порядка в доме да продолжения рода, хотя он ценил земли и скот, полученные за ней в приданое. – Я-то думала, открытие вашего бюста привлечет вас к городским делам и заставит построже относиться к выходкам ваших сыновей. Она смело спорила со стариком, не соглашалась на унижение. Давно уж ей хотелось познать сладость мести, которая, как говаривал ее отец, лучше мороженого из питанги. Додо аккуратно поправила воротничок. У этого мужчины, несмотря на старость, при виде женщины глаза начинали блестеть. Она задумала размягчить его капелькой нежности. Но не привыкла она оживлять едва теплящиеся чувства, и на лице ее появилась гримаса, от которой образовались глубокие складки. Додо даже не знала жестов, которыми выражают симпатию. Жоакин заметил перемену в ее внешности. Он не знал, что делать: то ли защищать сына, то ли помочь страдающей невестке. – Как я вижу, ты хочешь, чтобы я выволок Каэтану из гостиницы и привязал к сиденью автобуса, идущего на Сан-Паулу? – Если нужно, то не вижу в этом ничего плохого, – здраво ответила Додо. – В таком случае обратись к начальнику полиции Нарсисо. Может, он решит твою проблему. И Жоакин уселся поглубже в кресло, словно почитал его удобной для себя могилой. С каждым часом убывало в нем желание оставаться среди врагов и родственников. Например, при виде Додо ему хотелось поскорей поднять паруса и отплыть в беспредельный океан. – Вы серьезно? – забеспокоилась Додо, боясь ошибиться. Всякий раз как она пыталась разгадать Алвесов с их порывистым нелюдимым характером, ее ждала неудача: слишком не похожи они были на ее родичей. Впрочем, не бывает семей, во всем сходных с соседями. – Могу я пригласить начальника полиции в ваш дом? Додо частенько не знала меры; ей не хватало такта в деликатных вопросах, не хватало терпения на обходные пути, какими пользуются придворные. Как и свекор, она оживала, лишь учуяв запах навоза. – У тебя столько фазенд, что ты не нуждаешься в крыше моего дома. К тому же твой брат – губернаторский любимчик. Чего тебе еще? Старик опустил голову и закрыл глаза. Он начнет сиесту сейчас же. Теперь он уже не налетал ястребом; интерес его ко всякого рода интригам заметно поубавился. А земли Додо, которые он раньше считал очень ценными, слились с его землями, потому что кровь его сына и кровь невестки образовали смесь плазмы и генов честолюбия. Его поведение было оскорбительным. Додо почувствовала, что ее гонят из дома. Здесь ей больше делать нечего. Раз старик встал на защиту сына, она жестоко отомстит, надо только действовать без промедления. У дверей своего дома Додо слегка вздрогнула; почувствовав, что ей надо держать себя в руках, она позвала садовника, трудившегося над дикими розами. – У каждого свой талант. Ты делаешь розы красивее, а я собираю воедино мелкие события за всю неделю. В детстве я мечтала стать журналисткой. Проведя рукой по талии, Додо пожалела о лишнем жире, незаметно накопленном за долгие годы, и тут же прислонилась к столбу ограды, чтобы нацарапать несколько слов на вырванном из блокнота листке: она привыкла все записывать. Полистав ее тетрадь, можно было найти списки покупок, заметки на память, даже записки, так и не отправленные адресату. Иногда она даже забывала, кому они предназначались, с их помощью она надеялась наставить на путь истинный соседей и противников. – Передай сеу Жоакину перед ужином, эта записка поубавит ему аппетита, – сказала она, перечитав ее. Импровизированный текст понравился ей. Она покивала головой, одобряя собственный талант. Еще в муниципальной школе Додо отличалась на диктантах и сочинениях, когда речь шла о сельской жизни. Никто из всего класса не мог лучше описать, что чувствуют коровы, которые лишь притворялись вялыми и безучастными; она же ощущала в них родственную душу. Обращение «ваша милость» в записке к свекру показалось ей уместным. Подобная церемонность вполне могла возмутить чувства старика и вывести его из себя. Однако под маской учтивости она хотела лишь дать волю своим страстям. И Додо снова перечитала записку, на этот раз вслух: «Ваша милость сеу Жоакин, прошу Вас забыть о моем посещении. Я со своей стороны забыла о нем, как только вышла за порог Вашего дома. Я просила у Вас совета, а не помощи. Не получив такового, почувствовала себя одной-одинешенькой в этом мире, как если бы, зайдя мимоходом в нотариальную контору, вычеркнула фамилию Алвес, приобретенную в замужестве. Эта фамилия уже много лет служит бесполезным придатком к моему имени. При таких обстоятельствах я вынуждена защищать себя и свое потомство от угроз, исходящих от людей Вашей крови. Предупреждение мореплавателям: с левого борта надвигается буря. Додо Тиноко Алвес» Никто из Алвесов не помог ей даже в самых отчаянных положениях, зато Полидоро считал себя вправе совершать самые дикие поступки. Совесть в нем давно умолкла. Додо заставила его покраснеть только один раз, когда после его возвращения из Рио-де-Жанейро нашла в его чемодане трусы, случайно на них наткнувшись. Что за радость была такому человеку, как Полидоро, дать вышить на своих трусах мазохистский девиз, выдававший его чувства? Додо правильно разобралась в этом эпизоде. Не посчитала за труд самой выстирать с кокосовым мылом эти хлопчатобумажные трусы, сдерживая ярость в сердце над каждым словом девиза. Вышивка не отстиралась. На ткани и в памяти Додо так и остались слова: «Я родилась, чтобы страдать». Рядом с вырезом, через который Полидоро вынимал член, когда мочился, более мелкими буквами было вышито: «Каэтана». Дома Додо решила, что настало время снабдить жителей Триндаде полыхающим пламенем сомнений и каменной россыпью интриги. Тотчас послала за старшей дочерью, соучастницей всех ее хитростей. – А вы уверены, что это будет правильно? – спросила Изабель, выслушав мать. Она заранее испытывала угрызения совести из-за поступка, выходящего за пределы ее воображения. – Я позвала тебя не затем, чтоб ты мне читала мораль. Или ты хочешь остаться нищей? Не оставить своим детям и медного гроша? Изабель забеспокоилась, со страху перед призраком бедности стала под знамена матери. – А начальник полиции согласится? Разве он не друг отца? Додо заходила по гостиной; у стола подобрала крошки хлеба, оброненные, несомненно, ее мужем: он всегда за столом бывал рассеянным. – С каких пор другом считается тот, кто берет взятки? Кто даст больше, тому он и друг, – многозначительно сказала она. Ее беспокоило другое, хотя она не могла точно определить, что именно. – Поговорите хотя бы с Эрнесто, мама. Он самый благоразумный из всей их компании. Может, он отговорит отца. Изабель стояла на своем. Ей не нравилась открытая война между отцом и матерью: об их семье пойдут сплетни по всей округе и, как знать, могут достичь столицы штата. – Ты когда-нибудь видела вблизи мужика, опьяненного страстью? С температурой сорок градусов и воспалением всего тела? Храни тебя Бог, дочка, от подобных вещей. Хорошо еще, что мы, женщины, таких мук не испытываем. Нет, не стоит звать аптекаря. Косвенно он тоже живет страстью, потому и цепляется за твоего отца. Обе женщины макали посыпное печенье в кофе и быстро отправляли в рот, пока оно не развалилось. – Пошлем записку или позвоним Нарсисо по телефону? – нарушила молчание дочь. – Никаких документов, которые могли бы нас скомпрометировать. Я пройду перед полицейским участком, будто иду за покупками. Нарсисо всегда там околачивается, не греет зад в кресле за письменным столом. Он это делает только в барах. – Хорошо, пусть будет так. И о чем вы его попросите? Додо вдруг встревожилась. Встала, не пожелав закончить едва начатый ленч; схватила сумочку и пошла к двери. – Мне некогда. Нельзя терять ни минуты. – Сначала скажите, о чем попросите начальника полиции. Дочь хотела проводить ее, но Додо не позволила: в таких делах она полагалась на свой авторитет супруги Полидоро. – Придет время – узнаешь, пока что это секрет. – Даже для меня, мама? – опечалилась Изабель. – Женщина, которая спит с мужем или любовником, не заслуживает доверия: оказавшись под мужиком, она забывает свое обещание хранить тайну. И Додо бесцеремонно повернулась к дочери спиной. От автомобиля она отказалась: лучше подойти к участку запыхавшись, будет лишний повод постоять у желтого здания, где Нарсисо много лет коротал время без всякой надежды выбраться из Триндаде. Балиньо при крещении было дано имя Анибал. Каэтана согласилась на псевдоним не без сопротивления, уступив настойчивости самого Балиньо. – Зачем отказываться от славного исторического имени? – сетовала она. Балиньо отговаривался. Он не упрекал Каэтану, хотел лишь сказать, что его христианское имя, хоть и напоминало о воителе с безумными мечтами, было ему не по душе. С Каэтаной он обращался как с принцессой, пусть они и ночевали в дешевых пансионах чуть ли не без крыши над головой. Никогда он не лишит ее мечты стать великой актрисой, как бы неблагосклонна ни была к ней судьба. Он избегал говорить о некоторых смутных по природе чувствах. Уж лучше придумывать истории в надежде, что Каэтана, увлеченная каким-нибудь головокружительным сюжетом, оценит правду воображения, предпочтя ее другой правде, рожденной горестями. – Я видела твоего отца только два раза, – рассказывала Каэтана. – И оба раза он то раскачивался под куполом на трапеции, то летал по воздуху с одной трапеции на другую без предохранительной сетки, казался птицей, которая не хочет садиться на землю. Никогда я не видела вблизи его глаз и пропитанной потом и страхом майки. Балиньо подозревал, что обязан своим именем решению полководца Ганнибала провести африканских слонов через горы в самое сердце Парижа и смешать все планы европейцев, лишив их всякой стратегической инициативы. Чтобы осуществить свой план, полководец заставил толстокожих животных с меланхолическим взглядом идти по кручам и ущельям и преодолевать магнетическое притяжение бездны. Он требовал от слонов, наконец, чтобы они справились со своим инстинктом и огромным весом. Невзирая ни на какие препятствия, воитель заставлял их летать по воздуху, как гимнастов на трапециях, хотя и не так грациозно. – О смерти твоего отца я узнала намного позже, – грустно сказала Каэтана. – Говорят, перед тем как удариться оземь, он не утратил красоты полета. Дядюшка Веспасиано рассказывал, что хозяин цирка, сидевший в первом ряду, успел даже заметить улыбку на его лице за какую-то долю секунды до удара о песок. Каэтана затронула трагическую тему, чтобы пробудить у Балиньо гордость за профессию, связанную с близким соседством смерти, чтобы он оценил полноту чувств циркачей. Она восхищалась воздушным гимнастом, который благодаря знанию начатков истории догадался о бредовых мечтах Ганнибала, похожего на него тем, что он привил любовь к высоте сонным толстокожим слонам, снабдил крыльями их твердокаменные тела. Князь Данило часто прерывал такие разговоры, своими ироническими возражениями обижая Балиньо. – А чем кончили его слоны? Правда ли, что, побывав на вертеле, они стали изысканным лакомством на языческих пирах? И не осталось ни одного, который мог бы рассказать всю эту историю? При поддержке Каэтаны Балиньо в шутку говорил, что слонов он получил в наследство от отца. После раздела наследства он продал их в городе Жуис-ди-Фора и с грустью проводил их взглядом. – Сейчас они лучший цирковой номер в Бразилии, если не во всем мире! Еще бы! Слоны не боятся высоты, могут взгромоздиться и на трапецию. Они не только не испытывают головокружения, но и смотрят в бездну с презрением. Данило завидовал быстроте, с которой юноша парировал выпады против него. Еще ребенком Балиньо отказался от грубости – свободный полет воображения создавал основу для красочной речи. А вот Князь этим качеством не обладал. Насколько приятней была бы его жизнь, если б он умел разить врагов остро отточенными словами-кинжалами! В нищете этот дар Балиньо нашел благодатную почву для развития. Теперь, обосновавшись в «Ирисе», он заставлял работать ленивых мужчин и женщин, не допуская их до Каэтаны: актриса не должна утомляться перед премьерой. Каэтана все еще не открывала помощникам, в какой опере они будут участвовать, а заставляла толпиться перед ней на сцене. Под ее руководством они перебегали с места на место. Для них эта задача была трудной: не приученные к театральной дисциплине, они сталкивались друг с другом, спеша выполнить то или иное распоряжение. Никто не протестовал. Как бы Каэтана ни сердилась, они чутьем угадывали, что всякое действие на подмостках создает мизансцену. Хоть Каэтана и не распределяла роли, но проводила общую репетицию, давая надежду получить роль драматически острого персонажа из тех, что вызывают у зрителей подспудные эмоции, населяют их воображение призраками. После репетиции новоиспеченные артисты, потные, но довольные, рвались поговорить с Каэтаной, но она лишь улыбнулась и ушла в свою артистическую уборную. Балиньо охранял вход, не пустив даже Эрнесто, который принес поднос с закусками и бутылку красного вина из собственного погреба. – Благодарим за внимание, оставьте у двери, – сказал Балиньо. Эрнесто возмутился: – Почему я не могу войти? Я лучший друг Полидоро и владелец аптеки «Здоровый дух». Где гарантия, что вам не понадобятся мои услуги? Он с трудом удерживал в равновесии поднос. Руки дрожали после непривычных усилий на сцене, но Балиньо строго выполнял приказ. – Я вижу, что в скитаниях по Бразилии вы утратили хорошие манеры. Голос Эрнесто привлек внимание Данило, который пришел ему на помощь и упрекнул Балиньо. – Кажется, вы мне выговариваете? – спросил Балиньо. Князь снял свитер; из-под ворота рубашки выглядывала волосатая грудь. Он постучал в дверь, бросая вызов Балиньо. – А, это вы, – сказала Каэтана, раздосадованная появлением Данило: он помешал ей выполнять дыхательные упражнения. – Уже много лет мы работаем вместе, пусть Балиньо уймется, или мы расстанемся. Каэтана погладила пальцами лицо от глаз до подбородка. – А кто предоставит вам кров и пищу? – грустно спросила она, глядясь в зеркало. Будь ей хотя бы сорок, она попытала бы счастья в Рио-де-Жанейро, где имя ее было бы напечатано во всю ширину газетного столбца. «А почему бы нет, если у меня талант?» Слова эти были репликой к внутреннему монологу, о котором никто не догадывался. О Князе же она забыла. Данило не обратил внимания на ее слова. Он был полон уверенности, что его шанс выжить зависел от страсти Полидоро к Каэтане: пока тот без ума от нее, можно пойти в таверну, заказать треску, портвейн, а потом подписать счет – только и всего. Чтобы оправдать свое появление в комнате Каэтаны, Данило сменил пластинку. – Я пришел, потому что меня послала Джоконда. Она хочет, чтобы вы ее позвали и ей не пришлось самой стучаться в вашу дверь. Каэтана недовольно поморщилась: терпеть не могла сердечных излияний. В канун своего триумфа она не удовлетворит просьбу Джоконды. Однако Данило выказал явное неповиновение: ввел Джоконду за руку. От недавних усилий и волнения она запыхалась. Каэтана глянула на нее через зеркало. – Я сама дала тебе это имя, Джоконда, оно взято из оперы. Только, надеюсь, мы не оспариваем друг у друга чью-то любовь, как Норма и Адалгиза, – сказала актриса с таким выражением, точно Джоконда потревожила ее тоску. По временам, загораясь от Божьей искры таланта, она воображала себя греческой певицей. Достаточно открыть рот – и из гортани, как из волшебного грота, польются жемчужные и хрустальные звуки. – Не бросай меня на распутье. Если надо, я пешком пойду за вами на край света, – сказала Джоконда, опережая события. – Кто я такая в искусстве и в твоей жизни? Данило отступил. Любая экзальтация делала очевидным пустоту его жизни. Слишком поздно рядиться в саван, сотканный чьими-то руками из чуждого ему пафоса. В тесных комнатушках, где он ютился, не хватало места для мебели, безделушек, воспоминаний и женщины. – Куда вы? – крикнула Каэтана, видя, что Данило уходит. Он повернулся к ней, одиночество давило на него тяжкой глыбой. – Пойду отдам дань Своей животной природе. То есть просто-напросто помочусь, – сказал он ей в отместку, ведь ему так хотелось, чтобы она по-доброму приласкала его, сжалившись над его неуютным будущим. – А я? – продолжала свое Джоконда. – Я знаю только, что дала тебе имя, чтобы спасти тебя, больше ничего. – Каэтана чувствовала себя растерянной. У нее хотели отнять тяжкое бремя – ее иллюзии. – Ты обнадежила меня, сказала, что я буду счастлива. Когда я приняла новое имя, я подумала, что ты возьмешь меня с собой и мы вместе пойдем куда глаза глядят. И никогда не бросишь меня, чтобы я понапрасну не ждала. Каэтана встала. Видно, от схватки не уйти. Обе женщины смотрели одна на другую и готовились к быстрым ответам. – Ты ошиблась, Джоконда. Никогда я никому не принадлежала. Только жизни, она-то и стригла меня, как овцу. Кто завладевал моим телом, того я прогоняла через несколько недель. Джоконда продолжала подступать к Каэтане, взяла ее за плечо. Актриса не выдержала пристального взгляда. – Сознайся, ты сбежала тайком, чтобы не брать меня с собой. Скажи правду! Это будет моим единственным утешением. – И Джоконда впивалась пальцами в плечо Каэтаны, но та стойко выдерживала ее наскоки. Незаметно было, чтобы она переживала, просто с унынием смотрела на старания Джоконды. – Ты и Полидоро, вы оба ушли с головой в дерьмовую иллюзию – думаете обмануть жизнь. Никогда я вас не любила. Никогда, слышишь? Каэтана вырвалась из цепких пальцев Джоконды. Стала ходить из угла в угол. Не хватало Рише, который вился бы вокруг ног. Будь благословенна свобода, подумала она, сострадая всеобщему убожеству; никто не отнимет у нее право на бродячую жизнь. – Ты хочешь сказать, я ждала напрасно? – спросила Джоконда, следя глазами за ходившей из угла в угол актрисой. Каэтана почти ее не замечала, упоенно занимаясь театрализацией прошлого. Она путала Джоконду с Балиньо, даже с Князем Данило. – Каждое утро, принося мне чашечку кофе, дядюшка Веспасиано уверенно предсказывал мне успех. Вопреки его мечтаниям жизнь уготовила мне одни провалы. Да и как могла я добиться успеха, если мы выступали в заштатных городишках, населенных душами, пораженными проказой, язвой, – не людьми, а тенями? Черт меня побери совсем! – взорвалась Каэтана, не заботясь о том, как будет воспринята ее несдержанность. Грустным взглядом посмотрела она на Джоконду. Взяла ее за руку, но тотчас отпустила, ощутив под своими пальцами жар ее тела. – Зачем дядюшка воспитал во мне мечту, если мне суждено было прозябать? Да и какое право я имела подражать Каллас, если никогда не училась петь? Так и осталась начинающей ученицей с заржавелыми голосовыми связками. Джоконда вздрагивала, едва сдерживала слезы, выслушивая подобные признания. Каэтана силилась оправдать перед ней ложь, которая в конце концов придавала легкость несуразным мечтам Джоконды. – Хватит, Каэтана. Сойди со сцены! Вернись к жизни. Говори о нас, о Полидоро, если хочешь, но перестань подменять одну декорацию другой. Неужели ты продолжаешь играть и когда сидишь в отхожем месте и будешь играть в свой смертный час? Джоконда, исполненная достоинства, выпрямилась, но присутствие Каэтаны лишало ее гордости. Ей хотелось сбросить с себя узы мечтаний, острыми когтями терзавшие ее душу. – Иллюзия – мой удел. Мне суждено оценивать жизнь, не давая расписки в получении сполна. Эта дерьмовая жизнь больше не застанет меня врасплох. Эта шлюха кругом в долгу передо мной. Не хочу, чтобы провал был единственным итогом моей жизни на старости лет. Предпочитаю смерть. – А кто будет с тобой до конца? Джоконда утратила резкость. Взяла руку актрисы и прижала к обвисшей без лифчика груди, ощутив в этой руке какую-то неопределенную дрожь. Чувства, даже самые тайные, существовали помимо ее воли. Как знать, может, Каэтана уже неспособна наслаждаться чьим бы то ни было телом! Предаваться наслаждениям, от которых в комнате все переворачивается вверх дном, а в открытые окна выходит запах возбужденного лона. – Скажи, что ты вернулась за мной, – сказала Джоконда, чтобы привлечь внимание Каэтаны. Каэтана покорилась Джоконде лишь на короткое время, необходимое, чтобы прогнать тоску. Высвободила руку; горячая кожа чужой ладони не избавляла ее от ощущения краха. – В моих жилах течет неукротимая кровь искусства. Что мне плотская любовь, если душа бессмертна? А душа моя живет сценой. И успехом! Джоконда вновь набралась сил. Тяжелый косой взгляд Каэтаны гнал ее из комнаты. Такое еще хуже, чем двадцатилетняя разлука. Эта женщина, напитав тело лишним жиром, утратила человеческую страсть, поры ее кожи закрылись, точно отгородились занавесками от солнца. Больше не будет ежедневного лихорадочного ожидания приезда Каэтаны. В будущем Джоконде нечего ждать, кроме грубой правды, пропущенной сквозь сито отчаяния. Неожиданно она потянулась к красивому турецкому ожерелью Каэтаны. Собирая камни в кулак, царапнула шею актрисы, уже приобретшую пергаментный оттенок и сморщенную у жировых складок. – Чего ты хочешь? С ума сошла? – Хочу увидеть себя в твоих глазах! Джоконда обхватила актрису за плечи. Каэтана не могла ни вырваться, ни позвать на помощь Балиньо, ушедшего по каким-то делам. Никогда Джоконда не была так близко от нее. – Я потратила впустую двадцать лет, ожидая тебя. По четвергам встречалась с Полидоро. Мы как будто священнодействовали и молитвенно обращались к тебе. С каждым годом оба старились и все смотрели на карту Бразилии, пытаясь угадать, в какой части этой проклятой страны ты несешь назначенный судьбой крест актрисы. Актрисы, над которой висит проклятье, и она кочует по штатам, разменивая свой талант на выступления под шатром цирка или на грубо сколоченных подмостках, чуть ли не в темноте, при свете керосиновой лампы. Иногда от тоски и со скуки мы с Полидоро шли в мою постель, предаваясь утехам в неурочный час и избегая смотреть друг на друга: знали, что между нами всегда ты. И нам не хватало смелости отказаться от твоего присутствия. И с неожиданной нежностью отпустила Каэтану. Это был жест неизъяснимого самоотречения. Тела двух женщин, так привлекавшие Полидоро, изменились: им не хватало порочной страсти. Отойдя в угол, Джоконда отвернулась от Каэтаны, закрыла лицо руками, и плечи ее затряслись от рыданий. Каэтана испугалась: она привыкла к драме, переживаемой на сцене, которая только и могла потрясти ее, и отвергала перипетии чем-то нарушенной жизни. Она жила только на сцене, вне ее все казалось ей фальшивым, ненастоящим, проявлением дурного вкуса. – Почему ты плачешь? Слова выходили из ее груди в виде законченной музыкальной фразы. Каэтана прислушивалась к себе, старалась говорить в нужной тональности, и теперь осталась довольна тем, что при всем волнении не сфальшивила, на лице ее заиграла улыбка. Она – прирожденная актриса. Повседневная жизнь не сумела низвести ее до своего уровня, значит, пусть идет своим чередом деградация Джоконды, покусившейся на ее душу. – Теперь я тебе говорю: хватит драмы. Я дала тебе это имя не для того, чтобы ты, забыв о сцене, плакала втихомолку. Единственный способ проглотить подступающий к горлу горький комок – снискать аплодисменты толпы. Джоконда утерла лицо рукавом, размазав краску. Она хотела снова обрести твердость, одеться в броню, которая позволяла ей спать с местными мужчинами и собирать жалкие монеты. – Извини, что побеспокоила тебя, – сухо сказала она. В дрожащем голосе снова послышались гордые нотки, но это не впечатляло. Джоконда пошла к двери, но Каэтана задержала ее. – И куда же ты идешь с таким обиженным лицом? Хочешь похвастаться им как победным трофеем? – крикнула она, не заботясь о том, что ее могут услышать в коридоре. – Я хозяйка своей судьбы, – ответила Джоконда по-прежнему гордо. – Ты больше мною не командуешь. Ты потеряла право определять мое будущее. Реплика получилась закругленной, не оставляла никаких сомнений. Искренность намерений Джоконды придала ее словам неброскую красоту. Каэтана позавидовала внезапно проявившемуся чувству собственного достоинства Джоконды. Свежеиспеченная соперница на время отобрала у нее роль, завладев ее мантией. Испугавшись сценического воровства, Каэтана стала между Джокондой и дверью. – Ни у тебя, ни у Полидоро никогда не было величия, потому вы и остались в Триндаде дожидаться меня, не зная, куда пойти. У вас не хватило смелости бродить по белу свету, спать на сене, есть рападуру[36], от которой теряешь зубы. Когда я вспоминала вас, ничего, кроме жалости, не испытывала, – заявила Каэтана и облегченно вздохнула. – Никогда мы не просили у тебя жалости, – смело возразила Джоконда: ощущение потери придавало ей сил для сопротивления. – Вспомни тот вечер, когда я натерла пальцы чесноком и получила от тебя и Полидоро явные доказательства любви или вожделения. Полидоро испугался, не хотел повторить эту проверку при тебе, раскаивался, что уступил в первый раз. Он хотел всего лишь доставлять мне наслаждение в постели, а моя страсть только увядала от его стараний. Ты – другое дело. Ты питала несбыточную мечту понравиться мне, однако не знала, где доступ к моему сердцу. То ли в оранжерее, где цветут орхидеи, то ли на широкой постели среди измятых простынь. Вы ревновали меня друг к другу, бились за мою привязанность, но вам неведом был мир иллюзий. А для меня иллюзия была сильней страсти. Страсть точно камень, брошенный в речку: он теряется среди гальки на дне, а след его размывают быстрые струи. Каэтана хотела продолжать в том же духе, но Джоконда прервала ее. – Какие же доказательства я не представила? В чем мы с Полидоро промахнулись? Почему ты сразу не сказала? Спокойствие ее истощилось: теперь она боролась за то, чтобы восстановить тропинки давно прошедших лет. Может, еще не поздно помечтать, несмотря на то что прежние прелести затянуло жиром. – Я сказала вам в шутку: поцелуйте мои натертые чесноком пальцы, хочу, чтобы в миг поцелуя от ваших языков несло чесноком. Вы смеялись. Не могли понять, что я просила о помощи, хотела, чтобы вы избавили меня от безудержного воображения или чтобы вошли в его мир и отправились со мной скитаться по дорогам. Тогда я хотела повести вас по всей стране. Каждое слово Каэтаны било по ущербной памяти Джоконды, неспособной собрать воедино разрозненные прожитыми годами события. – Почему ты тогда не сказала нам правду? – Джоконда от огорчения растрепала прическу: смысл ее жизни, будучи сведен к мечтам другого человека, обрекал ее на заточение и изгнание. – Вы не выдержали бы тягот бродячей жизни. Оба мечтали о постели, столе, кастрюле на плите, а моим домом было открытое поле. Без вас меня ожидала вся Бразилия. Никогда я не удивлялась нищете и мечтательности нашей страны, я шла по дорогам худая и оборванная, но неистощимая на выдумки. Дядюшка Веспасиано согласился, чтобы мы удрали из Триндаде тайком, подобно ворам, не попрощавшись и не порвав в клочья свои чувства. Может быть, тем самым мы избавили тебя и Полидоро от колючих собственнических чувств, которые жаждут отмщения и пожинают одни лишь потери. – А теперь уже поздно, правда? – спросила безутешная Джоконда. Каэтана уклонилась от ответа. Они обе зашли слишком далеко: не имеет смысла ломать хребет собственным мечтам – только они позволяли изо дня в день хранить достоинство. Каэтана отвлеклась, посмотрела на туалетный столик. Балиньо принес в «Ирис» разные вещички, чтобы создать у нее ощущение долговременности пребывания здесь, зародить в ее воображении мечту, которую Триндаде не пробуждал. Она щелкнула пальцами, точно кастаньетами. В дверях показался Балиньо: это был знак, что разговор с Джокондой закончен. – Вернемся в гостиницу? – И Балиньо взялся за плащ, висевший на гвозде за дверью. – Ни за что нам не очистить «Ирис» от накопившейся за столько лет пыли, – сказал он, подавая Каэтане плащ. Ему пришлось обхватить ее руками, так как он был ниже ростом. – Что же мне теперь делать? – спросила Джоконда, глядя перед собой. – Оставайтесь все на ночь в «Ирисе». Вам полезно вдохнуть атмосферу театра. Вы подумали об артистах, отдававших свою кровь этой сцене? Джоконда не обратила внимания на последние слова, она думала о другом. – Значит, мы прощаемся? Каэтана пошла к двери. – Я давно уже с вами всеми распростилась. Подождала, пока Балиньо откроет дверь. Распрямив спину, Каэтана обрела величественный вид; перед тем как шагнуть за порог, еще раз посмотрела на Джоконду. – Посмотри на мои пальцы. Я с тех пор никогда не натирала их чесноком. И, не подумав собирать осколки разбитого сердца Джоконды, вышла из комнаты в сопровождении Балиньо. Полидоро срочно позвали к выходу. Он не хотел открывать дверь, точно кинотеатр был его крепостью. Но дочь убедила его покинуть убежище. – Что тебе понадобилось в такое время, дочка? Тебе давно пора лежать с мужем в постели. У подъезда стояла машина, и он поехал к отцу. Жоакин испускал дух, после того как поел фасоли с вяленым мясом. В знак неподчинения судьбе он потребовал королевскую порцию на прощание. – Эту еду я не верну земле в виде дерьма, унесу с собой в желудке на тот свет. Никто не поверил, что Жоакин покидает их. Неповторимый тошнотворный запах мускуса выдавал присутствие в доме Додо. – За доктором послали? – Сонный голос Полидоро не выдавал волнения в минуту прощания с отцом. Ему показалось вдруг, будто отец давно уже ушел от них, только забыл захватить с собой свой остов. В полутемной, освещаемой двумя серебряными канделябрами комнате братья Полидоро ожидали дальнейших событий пред лицом приближающейся смерти. – Значит, пришел час, Полидоро. Братья по-прежнему завидовали ему. Они тоже предпочли бы изображать из себя артистов, а не гоняться за коровами на пастбищах. – Отец, вы меня слышите? – спросил Полидоро под осуждающим взглядом Додо. – Конечно, слышу, только говорить не хочется, – ответил старик. То, что Жоакин таким путем прекратил разговоры, оживило присутствующих. Теперь они сменяли друг друга, переходя из комнаты старика в пустую столовую и обратно. Жоакин сам распорядился, чтобы все украшения убрали в подвал. – Чем больше добра они увидят, тем сильнее будут желать, чтобы я поскорей умер, – изрек он. Стол был уставлен сладостями, закусками, а посередине лежал на блюде только что принесенный свиной окорок. Додо вышла вслед за мужем в огород. Полидоро перед рассветом изучал воздействие лунного света на человеческое нутро. В мочевом пузыре появилась резь, и он опорожнил его тут же, не обращая внимания на жену. – Хоть так-то я вижу, что ты мужчина, – язвительно заметила Додо, желая задеть мужа. Полидоро тотчас отвернулся: не любил, когда нарушали его уединение в подобные минуты. – Ты недовольна, Додо? – С тобой я никогда не была довольна. Отдохну только после твоей смерти. Додо подошла к мужу. Хотела рассмотреть его вблизи при свете луны. – Мы каждую минуту стареем, хотим мы этого или нет. И твоя актриса никогда еще такой старой не выглядела, – с удовольствием отметила Додо. – Уважай хотя бы умирающего отца. Полидоро двигался на редкость элегантно. Пододвинул плетеный стул, чтобы сесть. Утренний ветерок поднял его тонус. Он наслаждался тем, что живет, хотя рядом бродит смерть. – Никуда не убежишь, Полидоро. Час отмщения близок. На этот раз боги окажутся на моей стороне. Особенно Пресвятая Дева Явленная. Полидоро встревожился, хотя и был укрыт щитом спокойствия. Ему показалось, что выкрашенные красным лаком ногти Додо растут, тянутся к нему. – Ну давай, я жду. Я тоже применю свое оружие, – тихонько сказал он, но щеки его тряслись. Вместо пояса из выделанной кожи, последнего подарка матери, он носил подтяжки. Оттягивал их пальцами и тут же отпускал. Они щелкали по груди, выражая сдерживаемую ярость. – Гляди, не потеряй штаны, – сказала жена домашним голосом, к которому он привык как к символу утверждения давно установленного незыблемого порядка. Невестка принесла ему бутерброд с ветчиной. Он надкусил его и подумал, что отцу уже не придется насладиться останками свиньи, павшей в неравной борьбе. – Спасибо, Жунка, Я, оказывается, проголодался и сам того не заметил. – Этой фразой он хотел спровадить невестку и остаться наедине с Додо. Может, она откроет ему планы своей борьбы против Каэтаны. – Чего ты хочешь, в конце концов? – Вернуть свое, – ответила Додо. Полидоро встал со стула. Пальцы его засалились, он вызывающим жестом яростно вытер их о брюки. – Мало тебе богатства? Всех земель и коров? Или проклятого золота, которым набит твой матрас? – Он намекал на ее отчаянное одиночество, на бездействующее, никому не нужное тело. Додо не пала духом, решив вернуть мужа в дом любой ценой. Хотя тело ее давно остудило душу, дух воительницы не иссяк. Полидоро побаивался ее решимости и приготовился к схватке. Услышав голос из окна кухни, оба онемели. – Идите скорей, сеу Жоакин умер. Эту весть сообщила им та же невестка, которая принесла бутерброд. Полидоро побежал к двери, ведущей в дом. Додо на секунду задержала его. – Бежать бесполезно, даже под предлогом смерти: с нынешнего дня я буду подстерегать тебя на каждом углу. Облицованная изразцами кухня в июне казалась еще холодней. Полидоро вздрогнул, почувствовав, как скрипят его суставы. В первый раз он увидит отца недвижным, что через годы ждет и его самого. Оглянулся. – Да будет так, – сказал он и исчез в доме. Поднялась общая суматоха. Сбежались соседи свершать ночное бдение у тела покойного. Полидоро в нарушение традиции предлагал похоронить отца сразу же: либо утром, либо в полдень. Ко всеобщему изумлению, Додо воспротивилась. – Тело еще не остыло, а ты уже торопишься закопать его в землю? Это оскорбило бы память сеу Жоакина. Он сделал ей знак рукой, чтобы она помолчала, слегка покраснев оттого, что жена на людях командует им. У Додо, однако, была сила, которой не хватало женам остальных наследников Жоакина. Войдя в их сельскую компанию, она принесла золото и свои заветные мечты, поэтому братья Полидоро благоразумно не вмешивались в спор. – Я с дочерьми пойду на кладбище не раньше четырех пополудни, когда начнет смеркаться. А до этого гроб не вынесут из этого дома. Забыв о печальных обстоятельствах, Полидоро посмотрел на часы. Его обеспокоило появление сбежавшего из «Ириса» Эрнесто. Желая унизить жену, Полидоро изобразил равнодушие. Как будто спор его не касался. – Как там дела в «Ирисе»? Все, наверно, удивились, что я не вернулся? – озабоченно спросил он у аптекаря. Эрнесто посмотрел на бледное лицо Додо. Унижение при родственниках отозвалось болью во всем ее теле, и Эрнесто ничего не ответил Полидоро, тем более что явилась Вивина и обняла Додо за плечи. Аптекарь боялся, что под влиянием смерти отца, который лежал чуточку посиневший в гробу, Полидоро мог, не подумав, произнести имя Каэтаны. Впрочем, того же опасались Додо и ее дочери. Сгрудившись посреди гостиной у гроба, они образовали живую чащу, нетерпеливо вздымавшую ветви. – Ты самый старший и самый богатый, но смертью ты не командуешь, – взял слово младший из братьев. – Похоронная процессия пройдет к тому месту, где лежит мать, как только зайдет солнце. Додо права. Не надо мешать пот со слезами. Полидоро в последний раз посмотрел на отца, но мысли его были далеко. Несмотря на его отсутствие, жизнь в «Ирисе» идет своим чередом. Так и с отцом. Он только что умер, а все кругом движется по заведенному порядку. – Встретимся на похоронах. Час я назначу сам, – раздраженно сказал он, не глядя на Додо. На кладбище Нарсисо избегал его, даже не подошел выразить соболезнование. При виде Полидоро как будто смущался. Руки у него дрожали, и он прятал их в карманы, надвинув фуражку так, чтобы не видно было его глаз. – Ах он Иуда, – сказал Полидоро стоявшему рядом Эрнесто. Полидоро сожалел, что нет Виржилио, занятого в «Ирисе»: чутьем историка он угадал бы причину такого предательства. – С ума ты сошел, Полидоро. Не хватало тебе еще мании преследования. Нарсисо всегда выказывал дружелюбие, к тому же он пачкает штаны от страха перед тобой. Полидоро забыл об отце. Пристально глядел на Додо, не пропускал ни одного ее движения. Из-за платка, смоченного лживыми слезами, который он прижимал к груди, он заметил, как она передала начальнику полиции пачку банкнот. Этот блюститель закона всегда любил тайные сделки, заслуживающие общественного порицания. Так он и остался простолюдином, подумал Полидоро, огорченный предательством бывшего союзника. Как это он ничего не заподозрил, когда речь шла о сговоре между Додо и Нарсисо? Теперь он думал, что дружба между этими двумя завязалась давно. Возможно, они не раз встречались по вечерам и не поддавались соблазну вступить в связь только потому, что оба изливали свои жалобы: Додо обвиняла мужа во всех смертных грехах, а Нарсисо со своей стороны плакался, что семья его в Рио не понимает, какой тяжкий крест он несет, не говоря уже о том, что его могут перевести из Триндаде к черту на рога. Могильщики шустро работали лопатами, забрасывали гроб землей, кладя конец церемонии, к удовольствию родственников: с кладбища они пойдут пить пиво в какой-нибудь из баров. – Я знаю, как Додо подкупила начальника полиции, – шепнул Эрнесто на ухо Полидоро. Он тоже держал платок, изображая скорбь, которой не испытывал. В последние годы Жоакин и аптекарь все больше раздражались друг на друга, чуть ли не ссорились. – Нарсисо собирается предать меня не потому, что влюбился, – стоял на своем Полидоро. – Я даже подозреваю, не пустой ли он фантик: давно уже не был в доме Джоконды. – Ради Бога, Полидоро, мы же на похоронах. Вот уже выстраивается очередь выражающих соболезнование. Полидоро пощупал грудь там, где сердце. Не то чтобы он чувствовал неладное – ему захотелось, чтобы Каэтана, уединившись с ним, впивалась зубами в его соски в безумном экстазе, как это делают пылкие проститутки. Пусть рвала бы его плоть, чтобы он, изнемогая, все же показал ей, что не умер для проявлений страсти. – Спасибо, – говорил он, обнимаясь с очередным соболезнующим, не испытывавшим, как и все остальные, добрых чувств к нему: ведь он был самым богатым и могущественным из сыновей Жоакина. Додо подошла после всех, будто чужая. – Я предупредила, чтобы ты поостерегся, Полидоро, если не попросишь у меня прощения. Прежде чем он мог бы выразить на людях свое неудовольствие, дочери окружили Додо, встали на ее защиту. Юбочное войско иногда укрощало мужской нрав. Полидоро снова посмотрел на часы. Пойти домой или в кинотеатр со всеми вытекающими отсюда последствиями? Его беспокоила небритая борода. Почесал щеку ногтями, стараясь отогнать подступившую тоску. – Хочешь крем для лица? – Предусмотрительный Эрнесто вытащил из кармана тюбик. Полидоро пошел за Додо на почтительном расстоянии, а вот начальника полиции он, к сожалению, потерял из виду. – Забавно получается: я сумел произвести на свет столько женщин. Боюсь, не слабая ли у меня сперма: судьба не подарила мне сына. Он все еще не знал, куда держать путь. В общем, похороны отца влекли за собой некоторые последствия. Полидоро подумал о кровожадных годах, неуклюжих и грубых, способных задушить любые мечты. Мчались они быстро, оставляя после себя морщины, отчаяние и седые волосы. – Одолеть каждый год – геркулесова работа, – сказал Полидоро и впервые за всю неделю улыбнулся. Эрнесто предложил подвезти его на машине, которую по случаю похорон вывел из гаража. Аптекарь тщательно протер ветровое стекло, проверил щетки стеклоочистителя; в автомобильных делах он разбирался слабо. – Когда-нибудь я стану автомобильным асом здешних мест, – сказал он, чтобы ободрить опустившегося на сиденье рядом с ним пассажира. Полидоро погрузился во мрак, стал неразговорчивым: в окружении врагов сердце его окаменело. – Впредь пусть никто не уходит из «Ириса» без моего приказа. Кинотеатр должен стать для нас самой настоящей крепостью. Голос Полидоро окреп, но в нем слышны были грустные нотки из-за стычек с женой и собственными дочерьми. – Только так мы обеспечим развлечение городу, – закончил его мысль Эрнесто, заводя мотор. Из-за его шума он не услышал легкого вздоха Полидоро, слегка сгорбившегося на сиденье. Пальмира очень редко уходила далеко от заведения. Сообщество, образовавшееся в «Ирисе», стерло из памяти Эрнесто воспоминания о том, как много раз он ложился в ее постель и извлекал из этой женщины короткое наслаждение на пропитанном потом матрасе. Здесь, в кинотеатре, Пальмира вдруг показалась ему молодой и недоступной. Мысль о том, что можно теперь крутить с ней в известной мере невинную любовь, распалила его воображение. Когда Эрнесто отходил от нее, хотя бы недалеко, его охватывала грусть, напоминавшая ему некоторые сцены из юности. Пальмира заметила его волнение. Она не привыкла оценивать мужчин, а просто обслуживала их в постели, принимая в себя среди профессиональных поцелуев их едкое семя, и теперь она стала избегать взгляда Эрнесто, словно тот ее преследовал. Столкнувшись случайно в каком-нибудь укромном уголке, казавшемся им райским приютом, они спешили покинуть его, наверное опасаясь, как бы их не обуяло выработанное многолетней привычкой отвращение. Диана обратила внимание на новое чувство, пробуждавшее у Пальмиры внезапную краску стыда и нервный смех. Не так заметна стала ее жадность, привычка прихватывать с собой остатки пирога или никуда не годные обрывки бечевки. Как только раздавали сладости, закуски и напитки, Пальмира первая отказывалась от своей порции, уступая ее Эрнесто, который в свою очередь гордился тем, что хоть какая-то женщина на людях жертвует собой для него. По его мнению, такие поступки таили в себе обещание стирать его трусы и рубашки и прополаскивать по временам безутешную душу. Эрнесто перестал интересоваться греком-изгнанником, увлеченным своим художественным подвигом, и думал только о том, не слишком ли он стар, чтобы пережить новую страсть. Но стоило ему увидеть Пальмиру, он мгновенно примирялся со своим телом, кое-где покрытым морщинами. На радостях он даже забыл о собственном доме. Никогда ему не казалось так легко сбросить с плеч семейное бремя, и легкость эта возникла из иллюзии, будто Пальмира ему желанна. Издалека тело этой женщины вызывало в нем такие же чувства, как огонек на веранде отчего дома. Зоркая Диана тотчас осудила завязавшийся роман: сиянье лиц Эрнесто и Пальмиры никак не вязалось с отпечатком, наложенным на них годами. Подобная восторженность больше подходит молодым. Особенно Диана опасалась роковых последствий такой любви. Эти горящие огнем существа распространяли вокруг себя лживые мечты и вредные флюиды. Диана обратила внимание Виржилио на влюбленных. Учитель, старавшийся создать общественно активную и работоспособную группу, не мог взять в толк, откуда возникло такое предательство. Он испугался: подводные течения любовного толка могли подточить основы театра. – Если их чувства так безудержны, как вы говорите, спектакль под угрозой срыва, – жалобно посетовал он. Диана поблагодарила его за поддержку. Доверив тревогу единомышленнику, она лучше сможет подготовиться к исполнению своей роли в спектакле. – А что нам делать с этим романом? – спросил учитель. Разговор их услышал Полидоро. Когда его ввели в курс дела, посчитал, что оно не стоит выеденного яйца; из уважения к Эрнесто о нем лучше забыть. – Если хотите, подыщите для них уголок, где они могли бы утолить свой телесный голод. Все еще находясь под влиянием похорон отца, жестко добавил: – И через несколько часов от этой любви останется горстка пепла. Дерьмовая наша жизнь! Виржилио воспротивился такому решению, привел доводы морального характера: с жизнью, по большому счету, надо обращаться уважительно. – Да что вы переполошились, Виржилио? Ведь у вас имя поэта, которому нравился только навоз! – рассердился Полидоро. Его голос поднялся на целую октаву и привлек внимание Джоконды, с некоторых пор избегавшей общения с ним. Она подошла, глубоко затягиваясь сигаретой. – Вергилий был лирическим и буколическим поэтом, – сообщил учитель, гордый тем, что на корабле, нагруженном книгами и мечтами, он – единственный кормчий. – Может быть. Но, если он хотел воспевать прелести сельской жизни, он должен был любить коров. Как я. И ему нужно было говорить о навозе, коровьих болезнях, клещах и тому подобном. Или вы думаете, что на выгоне одна только поэзия? Виржилио отступил. Явное нетерпение Полидоро нельзя было приписать только недавней утрате отца. Черная повязка на рукаве служила для успокоения совести, а мысли его целиком были заняты Каэтаной, настолько, что сразу же после похорон он отправился к актрисе. Она меж тем возвратилась в «Палас». Такое пренебрежение с ее стороны взорвало Полидоро. – Каэтана сошла с ума! Осталось три дня до премьеры, а мы о спектакле ничего не знаем. Эрнесто получил точные инструкции. – Уже нет времени для идиллии, понятно? – Полидоро делал вид, что не замечает стоявшую рядом с Эрнесто Пальмиру. – Приведи Каэтану сюда сейчас же. Если надо, притащи за шиворот. И гордо выпятил грудь. В конечном счете он мог позволить себе подвергнуться риску потерять Каэтану. Или по крайней мере изобразить перед публикой, будто он, как настоящий мужчина, командует городом, театром, а стало быть – и актрисой. В давние времена он скакал, оседлав ее круп. Да и сам был как Дикий жеребец, как зверь. Забыла она, что ли? Последние слова, свидетельствовавшие о любви, которая пробуждалась при малейшем упоминании, были сказаны шепотом на ухо Эрнесто. Тот, чувствительный в данный момент ко всему, что связано с любовью, растроганно обнял друга. – Я сказал ей все, что мог сказать в твою пользу. Еще доживу до радости снова видеть вас вместе в постели. Вениерис смотрел вслед уходившему Эрнесто, надеясь, что Каэтана, вернувшись в кинотеатр, растрогается до слез, увидев сотворенные им чудеса живописи. – Как дела? – спросил Виржилио, осматривая холсты. – Кончилась синяя краска. Остались красная и желтая. Я и с ними буду творить чудеса. Уверенный в достоинствах своих произведений, Вениерис терпел бессонницу и неуважительное обращение. Он с удовольствием позволил Виржилио просмотреть его шедевры, и, надо сказать, работа значительно продвинулась. С потолка свешивались сохнувшие холсты, образуя единую картину. Они изображали фасад театра с крупными буквами поверху: СЕГОДНЯ – КАЭТАНА. Нарисованные двери, расположенные не очень симметрично, походили на настоящие. Но на самом деле открывалась только одна из них, через которую будет входить публика. Чтобы украсить двери, Вениерис не поленился подрисовать к ним огромные ручки, которые, будь они настоящие, нельзя было бы обхватить рукой. – А не затруднят ли эти холсты, когда мы их развесим на фасаде, доступ в театр? – огорченно спросил Виржилио, для которого практическая полезность шла в ногу с эстетикой. – На вид-то они хороши! Но какой от них прок? – И учитель, забыв о своем долге вести летопись событий, покинул Вениериса. Грек огорчился, видя такое пренебрежение. Кто заплатит ему за бессонные ночи, за измазанные красками штаны, за коросту иллюзии на его душе? В редкие свободные минутки он с тревогой думал о будущем: чего ему ожидать, когда мечта об искусстве кончится? Кто еще закажет ему такую грандиозную работу? Картины во всю высоту здания, не говоря уже о декорациях, которые придумал он сам, не заботясь о том, каков же будет спектакль. Это все равно что одному построить город. – Кто познает величие, тот от него уже никогда не откажется, – печально сказал он себе. Посмотрелся в диковинное зеркало, словно надеялся услышать из Зазеркалья хрустальный голос, возвещающий художнику великие предначертания. – Кто лучший художник? – И раскатистое назойливое эхо ответило: Вениерис. А Себастьяна страдала от безразличия Виржилио. Хоть ему не раз случалось оплошать в постели – кстати, такое происходило не только с ним, – она ценила не столько его ласки, сколько то обстоятельство, что ее предпочитает остальным ученый, знаток книг, то есть таких вещей, которых она до той поры и в руках не держала. Она услышала сказанное вполголоса замечание грека. Чувствуя себя так же одиноко, взяла его за руку, дабы он не впал в отчаяние. Но как завоевать тело и душу мужчины, который не хочет быть завоеванным женщиной? – Значит, теперь вас интересует только искусство? – спросила Себастьяна и тотчас закрыла рот, чтобы Вениерис не заметил ее щербин. Вениерис утвердительно кивнул. Уже давно женские половые органы внушали ему только беспокойство: он побаивался черных вьющихся волос, растущих бурно, словно под тропическими дождями. Никакого сравнения с его волосами в паху: те так не вились и вполне гармонировали со скромным детородным членом. Никогда бы он не позволил взвешивать свои яички, как это делают матери со своими сыновьями где-то в горных районах Европы, если верить Виржилио. Пусть природа обделила его размерами члена, зато наградила способностью мечтать. – Я не ученый, но унаследовал от финикийцев торговую жилку. Жаль только, что я был вынужден покинуть берега Эгейского моря и вообще Средиземноморье и попал в эту буйную страну, где женский орган пожирает змей и скорпионов. Вы не стыдитесь такой отчаянной несуразности? Диана подошла вовремя, заметив смущение Себастьяны, которая была не в состоянии поддерживать столь глубокомысленный разговор. Она воспринимала жизнь кожей, и запас слов у нее был невелик – обычно уже после третьей фразы просила собеседника не спешить. – Значит, в день премьеры на фасаде «Ириса» будут висеть эти холсты? Диана посмотрела работу грека. Критической жилки у нее не было, но ей хотелось, чтобы все восхищались ее сообразительностью, чтобы хоть на несколько часов забыли о ее пылком темпераменте в постели. Вениерис содрогнулся. У него сосало под ложечкой при мысли о том, сколько мужских членов Диана сумела удерживать в своем лоне на полном боевом взводе в течение долгих минут. К счастью, ему не довелось побывать в ее постели. Он занимался любовью всегда осторожно, хотя и мечтал когда-нибудь отдать себя женщине, которая окропила бы его тело благовониями: мускатом, майораном, перцем и другими редкими пряностями. Но при этом боялся, как бы бешеная манера удовлетворять свою страсть не превратилась в застарелый порок или в наваждение. Диана погладила свою грудь. Соски были крепкие, чувствительные к создавшейся вокруг любовной атмосфере. У нее хватило бы пылкости, чтобы пробудить аппетит в теле, съежившемся от страха перед страстью. – А правда ведь, публике покажется, будто она входит в роскошный театр? Говоря о поддельном фасаде, Диана старалась соблазнить грека, чтобы он сделал ее своей Музой. Виржилио говорил ей, что в Древней Греции, родив сына, который тут же превращался в бога, женщина и сама причислялась к сонму богов. – Ах, если бы жизнь меня побаловала! Покачивая бедрами, она мечтала, что грек воплотит в своем искусстве с помощью смешанных красок и почти безволосых кистей красоту рожденной в тропиках женщины. Черноволосой, как она, со смуглой, как у цыганки, кожей и черными глазами, которые могут ослеплять своим взглядом в нелегкие предрассветные часы. Вениерис на несколько секунд отложил кисть, прислонил к стене лестницу. Под предлогом интереса к искусству оба прислушивались к себе, тела их возбуждались, взаимно действуя друг на друга. Диана предпочитала быть артисткой, не отказываясь от всех женских атрибутов, увлекающих партнера в постель. – Что мы, в конце концов, здесь делаем? – Вениерис испугался: слова звучали со скрытым намеком. Его одолевало искушение вернуться в Грецию не только с багажом, но и с женой в красном шелковом платье, подчеркивающем смуглоту кожи. Она была бы живым доказательством того, что он побывал в Южной Америке. У Дианы испарилось желание соблазнять. Разочарованная словами грека, которые никак не усиливали ее страсть, она указала на помост. – Осталось три дня до премьеры. Когда же заполнится эта пустая сцена? Или мы будем одни занимать эту унылую площадку? – строго спросила она. Вениерис принес ей серию эскизов, показывающих, насколько он продвинулся в работе. – Так как Каэтана отказывается описать оперу, которую мы будем ставить, я придумал несколько вариантов декораций. Кровать, стол, гостиная, все вперемешку и годится для любой сцены. Полидоро, не интересуясь разглагольствованиями о судьбе искусства, проверял кресла в зале. – Есть сломанные. Они будут ранить самые богатые задницы в округе. Неважно. Эти люди того и заслуживают. Он смеялся, довольный успехами группы. У Виржилио нашлась административная жилка: о реальности он заботился еще больше, чем об истории. Польщенный высокой оценкой Полидоро, Виржилио из кожи лез, чтобы снискать похвалу, хотел стать незаменимым в жизни Полидоро. – Кто будет рассылать пригласительные билеты на премьеру? В безупречном жилете и при галстуке учитель вполне мог сойти за сенатора республики. – Не нужны нам ни анонсы, ни пригласительные билеты. Додо и так разрекламировала спектакль. Не забудьте, что она – самая большая интриганка в Триндаде. Полидоро не стал упоминать о собственных усилиях: он тайно разослал своих батраков по округе, чтобы те пригласили самых представительных землевладельцев с друзьями и помощниками. Желательно жен оставить дома: рядом с ними мужчины сдерживаются, стараются угодить им, лишь бы они воображали, что счастливы. Виржилио облегченно вздохнул. Он хотел, чтобы театр был переполнен человеческим теплом, нарядной публикой. Представлял себе, как выглядел партер театра в Санкт-Петербурге до революции: после блистательной оперы кавалеры и дамы шли наслаждаться белыми ночами. – Мы будем иметь успех. Здесь же начнется карнавал в честь предстоящей победы Бразилии на первенстве мира по футболу. А что будет с нами, после того как мы завоюем золотой кубок? Он украдкой взглянул на Полидоро, воспарив в заоблачные выси при первом упоминании о будущем, как вдруг его внимание привлек шум за дверью. – Войдите, кого Бог послал! – крикнул Виржилио. Вошла Каэтана со своей свитой в сопровождении Эрнесто; на руках она несла Рише. – Кто там? – Размечтавшийся Полидоро отпустил поводья воображаемого скакуна, на котором он мчался по полям, переплывая реки, кишевшие прожорливыми пираньяс. – Идите все сюда! – крикнула Каэтана. – Пришел час распределять роли! Без плаща и каблуков Каэтана двигалась живей, несмотря на пристроившегося у ее груди кота. Рише пригрелся между пышных грудей, воруя у Полидоро тепло актрисы, которым тот мечтал согреть свою душу. Даже в зале кинотеатра Полидоро пьянел от запаха женских прелестей Каэтаны. Волны этого запаха убаюкивали его, он был убежден, что навсегда сохранит этот запах. И когда Каэтана уедет, достаточно будет принюхаться к самому себе, чтобы вспомнить все пышное тело Каэтаны. Круги под глазами актрисы выдавали тревожные бессонные ночи. Особенно последнюю, когда она, измученная неопределенностью будущего, вышла в гостиную разбудить Балиньо, который спал на диване; в его ногах клубком свернулся Рише. Балиньо показалось, что ему снится сон, когда он почувствовал, как Каэтана гладит его по голове с нежностью, немыслимой для таких полных рук. Балиньо испугался. – Не бойся. Это я. У нее не хватило смелости расспрашивать Балиньо о премьере. Или о делах давно минувших дней, воспоминания о которых могли помочь ей выйти на сцену спокойно, как человеку, который давным-давно без сожаления оставил всякую надежду. Балиньо рывком сел на диване. Прикрыл рукой низ живота, так как спал без пижамы. Этот стыдливый жест отвлек Каэтану от ее тревог. – Не беспокойся. Ты мне в сыновья годишься. Убрала руку с его волос. Внезапно пробудившееся чувство материнства мешалось с глупыми мыслями, с прилипчивой тоской по мужскому телу. Застегнув пуговицы наспех напяленной рубашки, Балиньо принес Каэтане вина. Темно-красного, как подступавший к ним на рассвете страх. – Как назвать такие огорчения? – спросила она. Не ожидая ответа, задумалась над тем, что сказать дальше. – Если бы хоть дядюшка Веспасиано был жив! Он за руку вывел бы меня на сцену, дабы я убедилась в реальности происходящего. Сколько раз он говорил мне, что не надо бояться публики. Что остается от актера вдали от рампы? Он сам побоялся жить дальше, не хотел дожидаться, когда его начнут выгонять из захудалых цирков и убогих хижин с крышей из пальмовых листьев, где мы выступали. Каэтана спрятала лицо: не хотела, чтобы Балиньо видел ее глаза. Тот стоял навытяжку, точно солдат. – Нам еще надо завоевать Бразилию! – Балиньо сразу воспарил высоко, не замечая, что его худые волосатые ноги обдувает проникающий через открытое окно утренний ветерок. – Пойдем-ка лучше спать, а то еще простудимся. – Каэтана, понурив голову, собралась уходить. – Куда же вы? – Ему хотелось вернуть ее, заставить задохнуться от эмоций, пробужденных в нем ею самой. Не хватало смелости крепко обнять ее. – Пойду смотреть свои сны. Я всегда грежу. Каэтана шаркала шлепанцами, которые носила уже не первый год. Балиньо, окончательно пробудившись, смотрел в окно, думая о Додо и ее призраках. Он был уже достаточно взрослым, чтобы поостеречься крушений, о которых говорила Каэтана. Каждая ступенька лестницы означала нисхождение в ад. В дверь постучали. На рассвете трудно различить, кто друг, а кто враг. – Кто там? Вошел запыхавшийся Эрнесто, чтобы отвести их в «Ирис». Никто не хочет терпеть долее такую неопределенность. Если Каэтана не придет, Полидоро откажется от заключенного между ними соглашения. В зале кинотеатра вокруг Каэтаны столпились ее полусонные помощники. Они размахивали бумажками, словно холодным оружием. В них содержались точные указания. – Пожалуйста, не будем ссориться, – наперед предупредил Виржилио, считавший себя большим знатоком человеческих сердец, где оседали ил, сгнившие корни и мелкая болотная нечисть. – Где Джоконда? – спросила Каэтана, заметив отсутствие подруги. Три Грации привели Джоконду, и она стала между Эрнесто и Виржилио. Мужские плечи подпирали ее, точно каменные горы. – Вам удобно? – Эрнесто проявил заботу о Джоконде, чтобы вызвать ревность у Пальмиры: сомневался в силе зародившихся чувств. Балиньо посмотрел на стенные часы, циферблат которых обращал к ним свой безучастный лик. Хотелось поскорей дожить до субботы. – Прекрасно, – негромко сказала Каэтана, надеясь на отличную акустику зала. – Вот ваши роли. Она раздавала листки не спеша, равнодушная к обидам, которые, возможно, наносила сердцу каждого. Додо кружила вокруг «Ириса» в сопровождении Нарсисо, который держался на почтительном расстоянии: она запретила ему приближаться к ней. – Я женщина порядочная, не хочу, чтобы меня путали с этими проститутками, свободно разгуливающими по Триндаде. Полидоро, предупрежденный о засаде, спустил против нападающих свою свору. Вожаком назначил Мажико. – Следите за моей женой, не то потеряете должность в «Паласе». Накануне премьеры Полидоро отказался от всякой вежливости. Он был не в силах уснуть, проводил ночи практически под открытым небом, и нервы его были напряжены до предела. Его поддерживала лишь мечта обнять млеющую от страсти Каэтану. – Неважно, если я оплошаю в эту минуту, – поделился он с Виржилио. – Мне это все равно, лишь бы вдохнуть ее тайный запах. Как только Каэтана распределила роли, присутствующие разделились на две группы. Те, кто вошел в первую, ходили следом за Каэтаной, готовые положить жизнь за искусство. Остальные, в душе которых зависть боролась с грустной надеждой изменить вроде сложившуюся окончательно ситуацию, притворялись независимыми. Им уже было не так важно, как раньше, изображать на сцене разные перипетии из жизни. – Все, что делается на сцене, – чистейшей воды ложь. Если это искусство, тогда что же такое жизнь, где и кровь, и ненависть, и голод? – вопрошала обойденная ролью Пальмира. Никто не пожелал ей ответить, опасаясь гнева Каэтаны. – Лучше не делать из нее врага, – предупредил Балиньо, терпеливо протирая радиолу ватой, принесенной из аптеки «Здоровый дух». – А как эта радиола называется? – спросила Себастьяна, двумя пальчиками подавая ему вату: боялась запачкать ее жиром, оставшимся от бутербродов. Впрочем, она еще продолжала жевать, особенно из-за равнодушия к ней Виржилио. – Чем больше у меня мужчин, тем сильнее хочу есть, – призналась она на рассвете. Испугавшись такого опрометчивого признания, пояснила: – Одного искусства мне мало: наверно, слишком поздно мне начинать сценическую карьеру. И про жизнь не забываю, и про все бесстыдства, они прямо-таки не выходят у меня из головы. Я слаба, как спелая хурма в саду нашего заведения. Занятый тонкой работой, Балиньо задавал ей пустые вопросы, на которые не надо было отвечать. – Значит, вы жизнь предпочитаете искусству? Себастьяна пощупала кончиком языка слабеющую из-за отсутствия зубов десну. Не была она обучена фильтровать слова, которые могут задеть ее чувства. Ее жизненный интерес сводился к тому, чтобы в минуты досуга пить кофе с пирожком из маниоковой муки; с наступлением вечера она развлекалась пустыми разговорами. Особенно ей нравилось слушать учителя. Она поощряла его знаками и восклицаниями. Репертуара Виржилио хватало на целую неделю. – Как продвигаются ваши репетиции? – Балиньо уже оттер коросту, наросшую на радиоле за последние годы. Теперь протирал щели, дающие доступ ко всей механике. Время от времени поглаживал лежавшие на столе пластинки. – Если один из этих дисков сломается – мы пропали, – озабоченно сказал он. Осудив себя за болтливость, умолк. Себастьяна, к счастью, не обратила внимания на его последнюю реплику. Обиженная Пальмира уселась на пол. Навернувшиеся на глаза слезы были такими невесомыми, словно утратили всякую соль. – Что случилось? – спросила ее Себастьяна, испуганная растрепанными волосами подруги. – Крушение, – печально ответила Пальмира. Вениерис сторонился женщин. Для него они были воплощением страсти, которую боги его страны всегда осуждали: этот огонь они берегли для себя. Поэтому он и остерегался беспорядочной суеты этих существ, отражение которых он видел в ведерке с водой для промывания кистей. От женщин он был далек, все его мысли были лишь об искусстве, ему бы только закончить работу, сорвать аплодисменты еще до начала спектакля. Успех, на который рассчитывала Каэтана в субботу, лишь затемнит заслуги живописца. За дни пребывания в «Ирисе» грек уяснил, что тайны предполагают предательство и служат дурным предзнаменованием. – Расскажи, – попросила Себастьяна. – Ах, как мне не хватает нашего заведения, там жизнь не была тяжелой. Себастьяна избавилась от лишней влаги, припав к груди Пальмиры и пропитывая складки ее платья запахом пива. – Там жизнь оберегала нас от любви! – Пальмира держала речь, как будто обработанную проживавшим по соседству плотником, который строил скамейки и вешалки, безжалостно срезая острым ножом сучья. – А любовь так печальна! Люди думают, что она – мед, а на самом деле у поцелуев вкус как у рассола. Пальмира старалась восстановить подпорченную косметику и привести в порядок одежду. – Откуда же это ты вернулась в таком виде? – Себастьяна не хотела оставлять подругу в горе. – В заведении мы всегда были вместе. Сколько раз спали в одной комнате. И теперь, когда жизнь подстроила тебе ловушку, не отгораживайся от меня. В беде Пальмиры был виноват только аптекарь. Под действием бушевавших в его груди и рвавших все препоны чувств Эрнесто завел Пальмиру под лестницу на первом этаже. Несмотря на требование Виржилио навести чистоту во всех помещениях кинотеатра, этот закуток сохранил пыль и паутину многих лет. Пред лицом страсти это обстоятельство показалось им не заслуживающим внимания. Пальмира радостно улыбалась, она была счастлива хоть ненадолго вернуть загубленную молодость. Невзирая на свой возраст, оба действовали как одержимые. Однако, когда Эрнесто начал целовать Пальмиру, в ее душу закралось сомнение. Не знала, отвечать ли с таким же неистовством на поцелуи Эрнесто, который засунул язык между ее зубов и вылизывал золотые пломбы, заполняя слюной каверны. Возможно, желание мужчины подогревалось ее напускной скромностью – фальшивое положение, но оба верили в его истинность. Чем сдержаннее была Пальмира, тем исступленнее целовал ее Эрнесто, его слюна попадала ей в глаза, мешала видеть. – Сюда могут прийти,– робко протестовала она. Эрнесто неловко тряхнул ее. – Не разговаривай, не то у меня желание пройдет. – Он заклинал свою плоть, забыв, что держит в объятиях женщину. Когда он завалил ее на пол, поднявшаяся пыль полезла в ноздри Пальмире, она расчихалась и с трудом поддерживала партнера ласками. – Раздвинь ноги, иначе у меня не получится. – Эрнесто в раздражении пытался стянуть с нее трусики. – Подожди, – сказала она, готовая к сотрудничеству, несмотря на пыль. Совместная забота о преодолении трудностей мало-помалу охладила любовный пыл обоих. Переживая вновь эту сцену, Пальмира от волнения стала запинаться: история получалась без изюминки. – Не расстраивай меня, Пальмира. Так трахнулись вы или нет? – умоляющим голосом сказала Себастьяна. Пальмира посмотрелась в карманное зеркальце. Провела щеткой по волосам и сняла жирный блеск с лица пудрой. – Он скис. Но хуже всего не это, а тот стыд, который мы оба испытали, когда посмотрели друг на друга. Спрашивали себя, что мы делаем под лестницей, где пахнет мочой. – А где сейчас Эрнесто? Полидоро послал Эрнесто к начальнику полиции. Он готов ответить на любое предложение Додо и верит в смекалку фармацевта. – Ты меня понял? – спросил Полидоро. Слабовольный Эрнесто не нашелся что сказать; тело болело от недавней возни под лестницей. Нарсисо показал твердость перед посетителем: незачем было к нему приходить. Его дух укрепляла уверенность, что жена никогда не откажется от его помощи. – Сколько вы хотите за то, чтобы оставить нас в покое? – спросил Эрнесто, отбросив всякую дипломатию. – Теперь меня не купишь. Вы с Полидоро опоздали. Начальник полиции холодно дал понять, что прием окончен, принявшись собирать с полки какие-то бумаги и складывать их в угол кабинета под снисходительным взглядом генерала Медичи, портрет которого висел на стене. – Стало быть, вы хотите перемещения? – спросил Эрнесто, не зная, как бы подостойней уйти. Нарсисо хранил молчание, наслаждаясь местью. Хотя дона Додо была права: отплата по вкусу напоминала глоток напитка из питанги. Вернувшись к Полидоро, посланец дал недвусмысленный ответ: фазендейро больше не может рассчитывать на услуги Нарсисо. Система подкупа дала осечку. Начальник полиции, без сомнения, встал под знамена Додо. – Деньги тут ни при чем, не потому Додо взяла надо мной верх. Все дело в брате Додо, он-то и повлиял на решение Нарсисо. – Никогда не видел Нарсисо таким счастливым! Эрнесто гнал от себя прочь воспоминание о любовном приключении с Пальмирой. Однако, когда пошел мочиться, с испугом потрогал член. Шутка сказать – самый чувствительный мужской орган. – Значит, он на днях уедет из Триндаде. В префектуре Полидоро прощупал Пентекостеса насчет перевода Нарсисо. Если это правда, нельзя ли помешать этому? Но Пентекостес был над схваткой; ограничился тем, что обещал поаплодировать Каэтане. – Бог знает сколько времени я не видел хорошего спектакля! Ничто так не греет душу, как искусство. Пентекостес бессовестно лгал, но его маленькие хитрые глазки симулировали волнение. – Такой же сукин сын, – пояснил Полидоро, вернувшись в кинотеатр. Эрнесто посмотрел на свои лиловатые ногти – признак недостатка витаминов. – Как быстро приходит старость! Вот в каком состоянии духа они пребывали, когда к ним подбежала Джоконда. – Каэтана решила сделать перестановки. Хочет отобрать у Дианы роль, которая предназначалась ей с самого начала, настаивает, что надо менять исполнителей. Я не возражаю, что их надо менять, но только после премьеры. Джоконда была явно возбуждена: возвращение Каэтаны нарушило ее душевное равновесие. При любом упоминании о планах на будущее Полидоро содрогался. В ближайшие дни ему предстояло испытать на прочность кирпич, который хотя и был обожжен при высокой температуре, но все-таки состоял из хрупкой глины, перемешанной с песком. – Каких гарантий ты хочешь от меня, Джоконда? – Нам с вами двадцать лет не хватало Каэтаны. Раз так, спросите у нее. Она знает секрет. Типичным театральным движением, заимствованным у Каэтаны, Джоконда повернулась к мужчинам спиной. – Гляди-ка, что с нами творится. Еще не состоялась премьера, а мы уже ссоримся, отбиваем хлеб у Додо. Ей останется только пожалеть нас. Такими мыслями Полидоро делился с Эрнесто, как вдруг явился Князь Данило и сказал, что Каэтана зовет его. – Почему бы ей самой не подойти ко мне? – заносчиво спросил Полидоро. Данило был обязан ему треской и щедрыми порциями фасоли с вяленым мясом, поэтому предпочел не говорить о приоритетах искусства. Хоть артисты и страдают от таких людей, как Полидоро, они представляют собой авангард общества. Полидоро в конце концов пошел к Каэтане. В ее комнате первым делом уставился на груди актрисы, которые вздымались и опускались убийственно ровно, особенно во время репетиций. Желание гарпуном вонзилось в его грудь. – Каэтана, осталось только два дня, а мы все еще не знаем, какое будет музыкальное сопровождение у нашего спектакля, – заявил Полидоро, не отрывая глаз от соблазнительного бюста. Каэтана чувствовала себя как альпинист в разреженном воздухе на большой высоте. Никто не отнимет у нее первозданную чистоту гор. Не взглянув на собеседника, она занималась какими-то пустяковыми делами. – Нам не нужны ноты, – твердо возразила она. – У нас нет оркестра, нет даже скрипки. За музыку будет отвечать Балиньо. Виржилио ворвался в уборную Каэтаны, волнуясь по поводу того, что ему предстоит преобразиться на сцене в непреклонного французского дворянина, готового растоптать любовные мечты сына, обращенные на знаменитую куртизанку. Эта роль, сначала предназначенная для аптекаря, ему подошла. Эрнесто не хватало по крайней мере лет пять, чтобы соответствовать персонажу. – Слишком ты молод, Эрнесто, и слишком крепок, – сказал Полидоро, стараясь этими словами задобрить Эрнесто. Каэтана при каждом споре успокаивала соперников. – Не торопитесь, играть начнете, когда выйдете на сцену. Правда, там вы не произнесете ни слова. Будете только шевелить губами и подыгрывать мне. Полидоро отказался выступать как актер: не к лицу ему кривляться на сцене. В этих краях все знают его как Полидоро Алвеса, и он может быть только самим собой. Поэтому он предпочел бы заняться внешней стороной дела. Например, организовать восторг друзей, которые в порыве чувств должны будут посылать ей цветы и подарки. Каэтана прервала его рассуждения. Убежденно заявила: – Я буду играть героиню. Виолетту! Давно уже она мечтала об этой роли, и теперь никто не станет на ее пути. Она сыграет Виолетту идеально, хотя тело ее и не вполне подходит для куртизанки, осаждаемой толпой поклонников, пораженных бациллой безудержной страсти. – Чтобы изобразить человеческие чувства, любое тело годится, – сказала она, рассеивая всякие сомнения. Диана, нарушая установленный Каэтаной порядок, вошла без стука в ее комнату. – Идите скорей! – И исчезла так же мгновенно, как и вошла. Каэтана не шелохнулась: она настолько привыкла к дерганью окружающих, что просто не реагировала на него. А вот Полидоро, вложивший все силы души в двадцатилетнее ожидание, ощутил толчок в груди. Быстро пошел вслед за Дианой, недовольный безразличием Каэтаны при столкновении с реальностями, которые она считала пустяковыми. Свита Каэтаны гурьбой высыпала на улицу. Даже Вениерис, озабоченный декорациями, не всегда соответствовавшими требованиям Каэтаны, присоединился к остальным. На улице их ждал Пентекостес, сердито поправляя узел галстука и указывая на развешанные плакаты. В качестве префекта он не видел способа воспротивиться выражению воли народа. – Очень сожалею, Полидоро. Только посмотрите, чего они тут понавесили. Налетели как египетская саранча, я ничего не мог поделать. Пентекостес, терзаемый деликатностью, шумно сморкался, и видно было, что он охотно скрылся бы с глаз фазендейро. Его удерживали лишь торжественность его миссии и богатство Полидоро. В пятницу Триндаде проснулся изукрашенный плакатами, приготовленными специально в честь бразильской футбольной команды накануне финала чемпионата мира. – Как хороши украшенные плакатами улицы! Это воскресенье принесет славу Пентекостесу, – насмешливо сказал Виржилио, не догадываясь о причинах дурного расположения духа политического деятеля. – Поглядите на плакаты: ДА ЗДРАВСТВУЕТ МЕДИЧИ, ПРЕЗИДЕНТ-ЧЕМПИОН! – Радость Мажико выдавала его любовь к военным. Со времени переворота в 1964 году он был спокоен за судьбы Бразилии. – В Триндаде подлиз – пруд пруди, – презрительно отрезала Диана. Развешанные по улице плакаты напоминали про флажки на июньских торжествах[37]. Каждый плакат по-особому обожествлял того или иного игрока. О героях Олимпийских игр был сложен целый эпос; под эгидой самого Нептуна, в пене славы красовалось имя Пеле. – А это что такое? – запинаясь, произнес Полидоро и указал на плакат между Медичи и Пеле. Себастьяна, при всей своей скромности, захотела показать свои хилые успехи в чтении, которому обучал ее Виржилио, и начала читать по слогам: – Про-сти-тут-ка вер-ну-лась. Бур-ны-е а-пло-дис-мен-ты! – прочла она с одного захода. Себастьяна осталась довольна, но правильное прочтение пока что не сопровождалось у нее столь же быстрым пониманием прочитанного. Поэтому она гордо выпрямилась, готовая пожать лавры. Но, обернувшись к Полидоро, увидела, что он побледнел и чуть ли не лишился чувств. Только тогда она заподозрила, что в надписи что-то не так. – А о какой это проститутке там написано? – недоверчиво спросила она. Эрнесто подошел к Пальмире, желая показать себя перед ней храбрецом. – Это работа Нарсисо. Война началась, но и мы к бою готовы. Себастьяна, проникшаяся высоким искусством и воображавшая себя куртизанкой былых лет, вовсе не оскорбилась: ведь даже на земле Христа, так далеко от Триндаде, многих женщин забрасывали камнями только за то, что они занимались этим ремеслом. В любую эпоху ханжи и импотенты требовали человеческих жертв. – Настала очередь Триндаде показать свою нетерпимость, – сказала она, вспомнив одну из фраз Виржилио. Пентекостес еще не ушел и дожидался, как развернутся события. – А чем вы можете доказать, что существуют подобные обвинения? С каких пор нас можно сравнивать с язычниками? Если вы ставите под сомнение наш уровень цивилизации, почему бы не обратиться в суд с жалобой? – вызывающе высокомерно изрек он. Вмешательство Пентекостеса грозило обернуться ссорой с Полидоро – удобный случай посчитаться за старые обиды. – К чему столько пустых слов, Пентекостес? Кого вы хотите обмануть, кроме проституток и сутенеров? – ответил Полидоро, приготовившийся к схватке: не верил он, что слова этого человека разрубят узел. Пентекостес уступил, пытаясь скрыть собственное замешательство. Дружба с семейством Алвесов, особенно с Полидоро, обязывала его к сдержанности, даже невзирая на престиж и служебный долг. К тому же и время поджимало: давно пора ему сидеть в кабинете и защищать интересы города. Слова Пентекостеса побудили многих вернуться в «Ирис». Все еще глядя на плакат, который никто не догадался снять, Полидоро вдруг заметил, что остался один. Подумал, что Виржилио, знаток стратегии, почерпнутой из книг о войне, должен был остаться рядом с ним. – Враг начал сжимать кольцо осады, – сказал Полидоро. – Хотят посадить нас на хлеб и воду, верно, Виржилио? Его успокоило воспоминание о Библии. Евреи, защищая своего единого Бога, тоже жизни не жалели. Думая о клеветнических обвинениях в адрес Каэтаны, Полидоро не удивился молчанию Виржилио, обычно такого говоруна. Наверное, он старается извлечь из памяти примеры, которые можно было бы использовать в борьбе с врагами. Надо согласиться с ним в том, что, как только удастся обезвредить Додо, остальные противники сами сложат оружие. – Чем мы их встретим? – стоял на своем Полидоро. Историк словно онемел. Такое поведение граничило с эгоизмом, отсутствием солидарности. – Вы слышите, Виржилио? Обеспечьте немедленное отступление врага, если понадобится, мы скальпелем вскроем гнойник. Все еще глядя на плакат, Полидоро решил дать возможность Виржилио реабилитировать себя. В особенности потому, что убедился: самая драматическая ситуация нуждается в союзах и союзниках. Виржилио пребывал в молчании, выказывая безразличие и трусость. Покинутый другом, Полидоро счел необходимым посмотреть на учителя в упор. В состоянии ли он выдержать его стальной взгляд? Но, повернув голову, не увидел Виржилио: тот исчез вместе со всеми. – Куда удрали эти сукины дети? Полидоро заподозрил, что его помощники юркнули в кинотеатр через боковую дверь, хлопавшую на ветру приближалась непогода. Он не тронулся с места. Хоть его и страшило одиночество, присоединиться к остальным он не решался. Не мог предугадать, какие сети плетут для него по отдельности Додо и Каэтана с одной и той же целью – заполучить его в плен. В любой обстановке он ощущал себя жертвой этих двух женщин. Никогда Каэтана не позовет его к себе, чтобы обнять и тем самым вернуть ему жизнь или хотя бы пролить слезинку в память о былой любви. – Ладно, пусть плакат повисит, пускай все посмотрят, – мстительно изрек он. Хотел было уйти, но устыдился. Как вожак разбредшегося стада, он должен был собрать его снова, ибо он отвечает за все глупости, которые эти люди могут совершить. Поражение в «Ирисе» вернет его в объятия Додо. Думая об этом, Полидоро столкнулся вдруг с Франсиско, и тот выразил ему свое восхищение. – Можно узнать причину? – Я всегда восхищался победителями, – сказал буфетчик, уверенный, что угодил хозяину. Полидоро почувствовал, что ангел-хранитель в лице сплетника Франсиско простер над ним свои крыла. Не всегда можно выбирать, чье тепло укроет тебя подобно дерюжному покрову, во всяком случае, встреча с Франсиско – добрый знак. Надо во что бы то ни стало преодолеть одиночество. Хлебнув горького с друзьями, Полидоро теперь грелся под солнцем надежды. Он протянул руку Франсиско. – Пойдемте со мной в «Ирис». Вы – мой гость. В эту субботу учителя обуяло великодушие. В отличие от поэта Гомера, который всегда вызывал представление о древнем тезке Виржилио и которому нужен был светоч, дабы различать тени, Виржилио сам взялся освещать сцену кинотеатра «Ирис». Он начал тренироваться накануне. Вызванная им игра света и тени поразила его воображение. Ведь он вечно от кого-то зависел, чтобы преодолеть границы и насладиться новыми видениями и сказочными пейзажами, а теперь он мог просто поднять глаза и видеть грустный склад рта и пышные груди Каэтаны. Или, скажем, маленькую хрустальную вазу – часть реквизита. Каэтана запретила направлять свет прямо ей в лицо. – Для такой артистки, как Каэтана, достаточно половины освещенного лица, – наставлял его Князь Данило, также опасавшийся пасть жертвой прямого луча прожектора. Понимая всю тонкость борьбы с таким противником, как тьма, Виржилио попросил, чтобы его научили менять предохранительные пробки, но ни разу у него это не получилось. Наконец он смирился со скудными возможностями кинотеатра и пределами собственных талантов. Вениерис с трепетом ожидал публичного признания его трудов. – В котором часу откроют двери для зрителей? Утром, после бессонной ночи, с помощью Мажико и батраков Полидоро навесил от крыши до земли разрисованные полосы холста. Без груза на нижнем конце они хлопали о стены, искажая образ роскошного здания. Ложная дверь делала скромный кинотеатр похожим на маленький театр комедии. Опасаясь, как бы притаившийся в засаде враг не попортил плоды таких трудов, Эрнесто с улицы изучал эффект от декорации. Моральные соображения его не трогали. В искусстве всегда нужно преступать пределы дозволенного, вздыхая, пояснила ему Каэтана. К такому же выводу он пришел в результате удачных и неудачных любовных сближений с Пальмирой. Все еще переживая разочарование в любви на скорую руку и подавляя горестные вздохи, он попинал ногами желтые ступени нарисованной лестницы. И во время этого чисто эстетического созерцания вспомнил вдруг об оставшейся дома Вивине, отвязаться от которой под каким бы то ни было предлогом становилось все трудней. – А что, если люди захотят подняться по нарисованной лестнице, вместе того чтобы войти в настоящую дверь? Не желая показаться невеждой в дерзких мечтах, он попробовал оправдаться: – Мною движет дух доброго самарянина: не хочу никаких несчастных случаев во время премьеры. Полидоро постоянно прохаживался перед кинотеатром, следил, нет ли какого-нибудь подозрительного движения, не притаился ли где-нибудь враг. Пока они здесь будут, ни о чем не подозревая, входить в сферу высокого искусства, предательская рука может оборвать их иллюзии. – Ну что за мания! – воскликнул Виржилио, который отказывался работать под постоянным страхом. – У доны Додо щедрая душа. Зачем ей поднимать руку на собственного мужа? Такая наивность смутила Полидоро. Виржилио копался в пыльных бумагах, не спеша поедаемых молью, и не мог оценить проворство заклятого врага. – Она не ваша жена. Что вы знаете об этой гадюке? – вышел из себя Полидоро, не замечая, что ранит чувства Виржилио, верного защитника семейного очага. – Я никогда не был женат, но если бы надумал, то искал бы даму, подобную доне Додо. Внезапная бледность учителя повергла Полидоро в смущение. – Даже так? – воскликнул он, и в душу его вдруг закралась черная мысль: а не объясняется ли такая горячая защита тайной любовью Виржилио к его жене? – Я сейчас живу только искусством, – заявил Виржилио, чтобы развеять черные мысли Полидоро. – Но как же я выйду на сцену, если вы все время пугаете нас врагами? Виржилио вернулся к работе, а Полидоро, решив показать всем пример твердости духа, принялся играть с подтяжками. Брюки его были подвернуты, а рукава рубашки засучены. Вечером, когда он заявится в свинцово-сером пиджаке и при галстуке бабочкой, его легко можно будет принять за светского льва. Сама Каэтана отдаст должное его удивительной элегантности. Когда Полидоро немного успокоился, он решил похвалить грека, сказать ему напрямик, что великие способности художника с этого дня, возможно, расстроят его дела. Кто после премьеры придет к нему покупать ткань, не опасаясь поранить его тонкую душу? В таком случае, возможно, он будет вынужден покинуть Триндаде. Полидоро выразил надежду, что после стольких лет, прожитых в Бразилии, художник не забыл обратного пути в Грецию. Пораженный такой речью, почти в слезах, Вениерис признал возможность изменить жизненный путь, покончить с торговлей и возвратиться на землю предков. – Я готов выполнить веление судьбы, – сказал он и растроганно поблагодарил Полидоро, глядя на свои измазанные красками руки. Однако в эту минуту главной задачей Полидоро было нейтрализовать притаившихся в засаде врагов, не позволить им создать плацдарм для внезапного нападения. – А где сейчас Додо? – решился он произнести грозное имя. Мажико, которому было поручено следить за Додо и Нарсисо, со стыдом признался в своих неудачах. Те предвидели слежку и потому ходили разными путями. Когда Мажико видел Додо, начальник полиции исчезал из поля зрения. Кроме того, вели они себя совершенно невинно: ни одно их движение не выдавало черной измены. – Все в порядке, – улыбаясь, отрапортовал Мажико и подумал о вознаграждении. Полидоро с горечью переживал тайную неудачу. Днем он постучался в комнату Каэтаны, мечтая, что благодарная актриса бросится в его объятия: ведь его стараниями зал «Ириса» благоухал дикой лавандой; однако Балиньо, к неудовольствию фазендейро, сообщил, что Каэтана вернется только перед поднятием занавеса. – И что это за дерьмовый занавес! – вскричал Полидоро, возмущенный тем, что Каэтана приносила его в жертву какой-то прихоти. Тем более что он сам подобрал в лавке Вениериса тяжелую непрозрачную ткань. Когда грек предложил ему скидку в цене, он из врожденной гордости отказался, ибо деньги вдруг потеряли для него всякую ценность. Он был хозяином состояния и теперь старался потратить его, чтобы разорить Додо и дочерей. Невозмутимый Балиньо пояснил, что Каэтана, желая быть справедливой, установила жесткий режим допуска к себе: члены труппы будут приниматься по одному перед началом спектакля, чтобы она смогла дать им последние наставления. – Это на всякий случай, ибо мы уверены в успехе. – И Балиньо торжественно добавил: – Каэтана верит в талант каждого, в том числе и в свой. Поначалу Полидоро возмутился, но вскоре сдался. Против воли его преследовало предчувствие провала. Не то чтобы он считал Додо способной отчаянными действиями сорвать спектакль, но сама его подготовка, весьма легковесная, основанная на импровизации, вызывала у него серьезные опасения. На пастбище он прекрасно управлялся, а вот на сцене все как будто валилось у него из рук. Хоть Каэтана и делала ставку на воображение, он-то не считал, что с помощью одной лишь импровизации можно построить замок на песке и обитать в его стенах. – Вы уверены, что все в порядке? – настаивал Полидоро, готовый, если понадобится, сию же минуту послать в столицу штата за украшениями, чтобы оживить декорации, или за целым оркестром из тех, что играют на выпускных балах в лицее. Лаконичный ответ Балиньо его не удовлетворил. – А радиола дядюшки Веспасиано будет работать? Без нее мы пропадем. Впервые он говорил с Балиньо так же ласково, как с Изабелью, пока та не подчинилась всецело матери. Перемена обращения обеспокоила Балиньо. Оробев, он уклонился от сближения с фазендейро. Непоколебимая верность Каэтане не позволяла ему быть сообщником бывшего любовника актрисы. Полидоро в жизни был переменчив, поэтому Балиньо не должен желать ему удачи и баловать его своей дружбой. Такая странная для молодого человека холодность ранила гордость властолюбивого Полидоро. Однако, подчиняясь своим мечтам о любви, он смиренно спрятал руки в карманах брюк и не совершил никакого геройского поступка. – Известите Каэтану, что мои счета почти оплачены. Погашу последний долг сегодня вечером, как только погаснут огни в «Ирисе», – осмотрительно сказал он, благородно преодолев желание отомстить. Последнюю фразу услышала подошедшая к ним Джоконда. Повисшие в воздухе слова не произвели на нее никакого впечатления. Она старательно бродила по кинотеатру, точно сомнамбула. Собираясь выступить на одной сцене с Каэтаной, она испытывала странное чувство, что-то вроде сердечного обмирания; ощущала, как все прочие чувства глохнут под сухой кожей, которая уже не увлажнится, даже соприкоснувшись с другим телом. Попав в сноп лучей блуждающего прожектора Виржилио, Джоконда вскрикнула – испугалась, как бы не выдать свои тайные мысли, – и зажала рот ладонью. Права была Каэтана, когда говорила, что сцена безжалостно порабощает каждого, кто на нее ступает: за создаваемое ею волшебство приходится платить дорогой ценой. Каэтана уверяла, что этот четырехугольный помост отбирает у человека кровь. – Что обескровливает больше, чем любовь? – горестно воскликнула Джоконда. Ей надо было защищаться от Виржилио с его прожектором. – Наведите этот адский луч на наших врагов! Чтобы успокоить ее, Виржилио погасил прожектора. – Чем же я вас обидел, если дал вам жизнь на сцене? Разве вы не слышали, что сказал Данило? Без надлежащего освещения сцена не пробуждает фантазий, нас даже не разглядишь. Мы превращаемся в смутные тени. Оказавшись внезапно в темноте, Джоконда споткнулась о ножку стула и растянулась на помосте. Испуганный Виржилио на ощупь пробрался к ней, попробовал поднять. Оказалось, Джоконда не нуждается в помощи. Ее оскорбленную гордость можно было утихомирить лишь доводами, которых он и представить не мог. – Что вы обо мне знаете? Может, думаете, что искусство – моя главная цель в жизни? Когда в зале вспыхнул свет, Полидоро подошел и помог Джоконде встать. Она обратила внимание на плачевный вид фазендейро. Пожалуй, в «Ирисе» не оказалось ни одного победителя. – Что с вами? – участливо спросила Джоконда. – Да все этот Балиньо. Держится так, будто он владелец моих фазенд. Балиньо оказался легок на помине. И без того худой, он еще больше сдал за последние дни. Оглядел сцену, а затем, посмотрев на часы, обратился к Полидоро. – Ваша очередь еще не подошла. – Затем повернулся к Джоконде: – А вы от собеседования освобождаетесь. Заметив по лицу собеседницы, какой ущерб это сообщение принесло ее душе, попытался смягчить удар. – Каэтана без конца твердит, что вы – прирожденная актриса. И можете даже руководить другими. Лесть его не заставила Джоконду напыжиться от гордости, а, напротив, лишила доводов, которые она носила в душе как противовес. В последние часы, осознав свое одиночество, она решила не скрывать более своих намерений. Она уже не хотела, как прежде, войти в труппу, высокомерно претендовавшую на исключительное право бродить в мире снов. – Не беспокойтесь, Балиньо. Я сойду с корабля последней. Для меня Каэтана будет гречанкой Каллас, по крайней мере нынче вечером. Желая обратить внимание Полидоро на самоотречение бывшей куртизанки, она повторила последнюю реплику. Но он был далек от того, чтобы оценить подобный шаг, и усмотрел в словах Джоконды лишь намек на то, что и он должен отречься от Каэтаны, дабы достичь такого же величия духа. – Женщины никогда не знают, чего хотят. Потому мы и мечтаем за вас, и переделываем мир, у вас не спрашивая, – сказал Полидоро и гордо удалился, грохоча сапогами с высокими голенищами. Джоконда в срочном порядке созвала Трех Граций. – Еще немного – и мы останемся актрисами навсегда! Это ремесло, точно служение Богу, оставляет в душе нестираемую метку. В последние дни здесь, в «Ирисе», я воздерживалась от того, чтобы командовать вами. Вы не можете себе представить, чего мне это стоило. Надеюсь, вы оценили мое самопожертвование. Это заявление вернуло Себастьяну в мир домашней реальности, из которого она старалась уйти. Почувствовав себя беззащитной, она обняла Джоконду. – Что-то будет с нами с завтрашнего дня? Джоконда мотнула головой и хотела уйти, но ее остановила Пальмира, чувства которой к Эрнесто таяли с каждой минутой. Меж тем ожидание премьеры требовало от нее сильных чувств и смелых поступков. – По какому праву ты нас расстраиваешь за два часа до спектакля? Что такого мы сделали, чтобы ты бросила нас сиротами на полдороге? – Лишняя заноза в сердце – это не так уж важно, – скромно вмешалась Себастьяна. – Но после сегодняшнего вечера мы никогда не будем такими, какими были раньше. Она спотыкалась почти на каждом слове, наряду с прочим и из-за недостающих зубов. Зато она избавилась от угнетавшего ее с детства сознания, что она некрасива. Если, с одной стороны, Бог по странному капризу не наделил ее красотой, то с другой – оставил ей утешение: хоть раз в жизни она стала вровень с великими артистками. Растроганная Себастьяна первой обняла Пальмиру. Подруга вздрогнула от человеческого тепла; кровь бросилась ей в лицо, затем наступила тихая грусть. Себастьяна осталась горда тем, что сумела затронуть душевные струны Пальмиры простым объятьем, не слишком крепким, деликатным, не нарушавшим духовного характера их общения. А Диана меж тем безучастно наблюдала за страдальческими гримасами на лице Джоконды, которые сразу ее состарили. Жизнь изгнанниц в «Ирисе» подействовала на них: под влиянием гибельных надежд каждая стала жертвой иллюзий. Карусель, раскрученная сильными эмоциями, вызвала у них головокружение. Джоконда, которой яростное молчание Дианы действовало на нервы, решила еще раз повторить некоторые сцены. Совсем скоро, играя вместе с Каэтаной, она станет свидетельницей того, как актриса будет шевелить губами, представляя греческую певицу, чей голос будет звучать с пластинок на диске радиолы дядюшки Веспасиано. На сцене все, точно немые, будут шевелить губами, словно поют. Балиньо клялся, что эффект такого заимствования будет сногсшибательным. – Я отвечаю за подачу голоса. Как только Каэтана шевельнет губами, зазвучит голос Каллас в сопровождении оркестра, уж я не ошибусь, – заявил он. – А как же мы? – с тревогой спросила Диана. – Ведь мы не разбираемся в музыке. – Не переставайте шевелить губами, и все пойдет отлично. Зачем вам знать музыку, которую вы тотчас забудете? – сказал Балиньо. Под наплывом тщеславия, пробужденного сверкающей хрустальной вазой, принесенной из «Паласа», Джоконда вообразила, как она спорит с Каэтаной в некоторых сценах, только чтобы ранить ее сердце. Грохот сапог Полидоро на сухих досках помоста прервал ее мечтания. При виде объединившихся Джоконды и Трех Граций, по-семейному беседовавших о чувствах, которым только они могли дать название, фазендейро подумал о том, как бы это поделикатней предупредить их, чтобы не заносились слишком высоко. Собственно говоря, им недалеко было до зазнайства и самодовольства. И как бы они в недалеком будущем не сделались глухими к призывам мужчин, которые в них нуждались. И все во имя искусства, во имя быстротечного лунного затмения. Эрнесто пригласил Полидоро поближе к женщинам. Усевшись на пол, они стали говорить о спектакле. Фазендейро облокотился на ящик – отсюда сцена со случайной мебелью и декорациями Вениериса выглядела красиво. Особенно украшали ее цветы, привезенные с фазенды Суспиро и расставленные на столе, вокруг которого будет порхать Виолетта в своем парижском салоне. – Мы сотворили чудо, Эрнесто. – Полидоро имел в виду празднично украшенную сцену. – Думаешь, удастся убедить публику, что они смотрят оперу под названием «Травиата»? – спросил Эрнесто. Полидоро читал скудные пометки. На листках остались жирные следы от пальцев: он еще продолжал жевать бутерброд. – По мнению Балиньо, все в порядке. Вчера мы проверили все роли. Ошибки нам не простят. Впрочем, здесь ведь не Рио-де-Жанейро и тем более не Париж. Чего может требовать городок величиной с куриное яйцо вроде нашего Триндаде? – Полидоро хотел показать, что владеет ситуацией, но голос его звучал фальшиво. Вениерис клал последние мазки запачканной красками кистью. Из всего набора осталась только красная, которой он теперь не жалел, не думая о последствиях. В лучах прожекторов Виржилио цвет страсти бросался в глаза, затмевая мраморный оттенок человеческой кожи. – Кем будете вы? – спросил Франсиско у аптекаря. Присоединившийся к труппе со вчерашнего дня буфетчик без конца задавал вопросы, раз уж Полидоро запретил ему покидать «Ирис», дабы не пропустить ни одной мелочи из всего, что здесь происходит. Эрнесто легко взял на себя роль молодого Альфреда, любовника героини. – Я только что побрился, чтобы выглядеть помоложе. А перед самым выходом на сцену намажу лицо кремом, который скинет с меня еще несколько лет. Сам себя в зеркале не узнаю! Могу рассказать о других ролях. Кроме хора, разумеется: мы решили не включать его в оперу. Эрнесто не упомянул в списке исполнителей Князя Данило, и того это обидело. Между прочим, никто не раскрыл важность его роли, роли отца Альфреда, зачинщика всей трагедии, которую предстояло увидеть зрителям. Виржилио был вынужден отказаться от этой роли, так как на него возложили обязанности осветителя. – Все по местам! – крикнул Виржилио, разгоняя компанию. Пора было укрыться в проходах: через полчаса Вениерис впустит первых зрителей в кинотеатр. Полидоро вздрогнул, словно уже стучался в двери блаженства. Меньше чем через пять часов он увлечет Каэтану в постель, в вихре желаний разом потеряет страх состариться без грез и мечтаний. Бросился в комнату Каэтаны. В выгородке, благоухающей лесными цветами, Балиньо готовил примадонну к выходу на сцену. Подавал ей то зеркальце, то кремы, то фальшивые драгоценности. – Могу я участвовать в торжестве? – позволил себе пошутить Полидоро. Каэтана брала подаваемые ей предметы с благоговением. Они все были из эпохи дядюшки Веспасиано. Дядюшка отличался странными верованиями: в последние минуты перед выходом на сцену он верил, что на сцене независимо от слов, которые ему предстояло произнести, существовал некий мир вне времени и пространства, способный, однако, предоставлять словам и жестам единственную возможность вызвать к жизни бурные чувства без названия, несовместимые с удручающими бесцветными буднями, в которых живет большинство людей. – Театр полон? – От беспокойства Каэтана внезапно помолодела. Полидоро восхитился красотой, восстановленной под воздействием искусства. – Нет ни одного свободного кресла, – соврал Полидоро, уверенный, что все не преминут прийти в этот великий вечер. – Это хорошо. Только искусство противостоит посредственности, – пробормотала Каэтана как бы про себя. И, сделав величественный жест, приказала: – Поторопись, Балиньо, пора тебе занять свое место у радиолы дядюшки Веспасиано. Балиньо нес под мышкой пластинки, еще накануне очищенные от пыли. Он готов был защитить их от любого бандита и выглядел совершенно уверенным в себе. – Я вернусь после первого акта. Оставшись наедине с Каэтаной, Полидоро вздохнул. – Ты будешь моей после спектакля? Он не принял во внимание, что перед премьерой каждый артист нервничает. Каэтана рассеянно разглядывала себя в зеркале. – Я – как тореадор, который молится Пресвятой Деве, перед тем как схватиться с быком. Посмотрела на фотографию Каллас, чтобы еще раз войти в ее образ. – А моя Пресвятая Дева – Каллас, – взволнованно сказала она. На фотографии греческая певица была в черном, как подобает трагическим героиням. Каэтана начала тренироваться, быстро открывая и закрывая рот. Так она сумеет убедить публику, что это она поет голосом Каллас, доносящимся из динамика старенькой радиолы. – Никто не усомнится, что отныне мое искусство навеки связано с искусством Каллас! В дверях вырос Виржилио в роли режиссера. – Внимание, сейчас начинаем! Полидоро поправил галстук-бабочку. Как любовник примадонны он будет возбуждать интерес публики. – Слушай оркестр! – Каэтана прижала руки к груди, опасаясь, как бы не пропустить знакомые аккорды. – Это «Травиата», да? – Пользуясь крайним волнением актрисы, Полидоро хищно вдохнул ее запах. – Ты счастлива, Каэтана? Актриса отправилась к выходу на сцену, позабыв о Полидоро. Занавес раскроется, как только Балиньо сменит пластинку. – Настал мой час! – сказала Каэтана, ласково глядя на Полидоро. Он погладил ее по щекам, с грустью думая о том, что мечты сбываются, а после них остается лишь пустота в груди. Каэтана, слегка наклонив голову, приняла его ласку. – Скажи, что ты будешь моей, – шепнул он ей на ухо. Не поддаваясь мечте, покрытой таинственной патиной долгих лет, Каэтана улыбнулась. – После триумфа могу быть чьей угодно. Выпрямив стан, направилась на сцену, но дорогу ей преградила Джоконда. Каэтана сначала смутилась, но быстро оправилась и сосредоточила все свое внимание на музыке. Сидя в кресле, Полидоро гордился тем, что привлекает всеобщее внимание. Увидел, как раскрылся занавес, показав участников спектакля. Исполнители в ярких нарядах бодро суетились, старались заставить публику вообразить даже тех персонажей, которых на сцене не было. Импровизированные костюмы шуршали от беспорядочных движений. Каэтана весьма естественно выступила вперед. Она обмахивалась веером на великосветский манер, что, по замыслу, должно было перенести зрителей из Триндаде в Париж. Публика, исключительно мужского пола, зааплодировала Каэтане, та поклонилась. Среди аплодисментов чей-то неистовый фальцет выкрикнул: – Да здравствует Бразилия, троекратный чемпион мира! Кто-то насмешливо подхватил: – Бис! – Зачем «бис», если она еще не начала петь? – пробормотал Полидоро. Голоса хора, слышавшиеся из радиолы под управлением Балиньо, потонули в смехе и гаме. В нужный момент Каэтана, стоя в окружении свиты, стала изображать, будто поет. Джоконда в роли Флоры вертелась возле подруги, осыпала ее утрированными ласками. Ей тоже хотелось привлечь все взгляды. Скоро будет сцена тоста, предлагаемого любовником Виолетты. Эрнесто в роли Альфреда будет иметь удовольствие публично изъясниться в любви, о которой мечтал долгими вечерами в аптеке «Здоровый дух». Полидоро облегченно вздохнул. Кроме того что он победил Додо на удачно выбранном поле боя, он еще навсегда связал ей руки. Теперь он сможет праздновать двойную победу, победу Каэтаны и Бразилии. Для него жизнь пришла в порядок. Судья дал свисток к началу игры в три часа дня. Царила уверенность, что бразильская команда в мексиканской столице в это июньское воскресенье победит. Полидоро взглянул на часы. Он не спал. Со вчерашнего вечера, после того, что случилось в «Ирисе», избегал семьи и друзей, точно преступник. Когда хотелось пить, ехал на машине на фазенду Суспиро, где не боялся показаться смешным и услышать безжалостный хохот. Как только ставил чашку из-под воды или кофе на край раковины, спешил вернуться в город. Фары автомобиля высвечивали дорогу, но не развеивали мрак в его душе. В Триндаде его подбодряла надежда, что Каэтана после своего исчезновения снова окажется в «Ирисе» или на шестом этаже «Паласа». При лунном свете он выезжал на площадь, осматривал вход в гостиницу и улицу, укрываясь за бюстами Алвесов старших поколений. Бронзовые Эузебио и Жоакин будили в нем горькие воспоминания. По их примеру он мог стать третьим в этом ряду, который грозил никогда не кончиться. Когда игра закончилась победой Бразилии, в городе начался невиданный карнавал, захлестнувший все улицы. Стоял такой шум, что Полидоро уже не мог оставаться незамеченным на площади и поспешно стал искать другого убежища. Поля шляпы скрывали его лицо. Он поехал к вокзалу: для его безутешной души здание вокзала будет хорошим местом отдохновения. Полуоткрытая дверь явно была взломана. Какой-нибудь жулик или бродяга в поисках прибежища от полиции успел раньше его. Полидоро вошел с опаской: боялся, не подкарауливает ли его Нарсисо, чтобы разрядить револьвер. Или Додо ждет с кухонным ножом, чтобы выполнить давнишнюю угрозу и отхватить ему мужские принадлежности, из-за которых страдала честь. Когда переступил порог, что-то шмякнулось о его грудь. Как будто Рише снова бросился на него, желая отбить у соперника Каэтану. Однако не было ни резкой боли, ни кровоточащей раны. – Выходи из засады, Нарсисо! Выйди один на один, чертов трус! Нам надо посчитаться, – сказал Полидоро, увидев на земле угодивший ему в грудь банан. Гулкое, почти эпическое эхо усилило грозный тон его речи. Теперь ему хотелось проявить себя настоящим мужчиной. Он готов был встретить коварного врага лицом к лицу и так развеять тоску после бессонной ночи. В эту минуту он понимал значение войны в жизни народов, понимал старания генералов раздувать конфликты, чтобы снять напряженность и облегчить всеобщие страдания после крушения иллюзий. Любовь – эта западня – лишила его напористости. От страсти к Каэтане душа его размягчилась. И здесь, в пропахшем мочой здании вокзала, он признавал, что в последние годы мужчиной в доме стала Додо, и, конечно, у нее были основания жаловаться. Нарсисо не пожелал выйти на открытый бой. Полидоро, точно самурай, крутился во все стороны, дабы не подставить врагу спину. И тут услышал шум на платформе. Значит, Нарсисо решился на поединок. – Что вы здесь делаете? – ужаснулся Полидоро, не в силах понять, как здесь оказались Джоконда и Три Грации. – Кто пришел первым, тот и вправе задавать вопросы. Скажите-ка, зачем вы нарушили наше уединение? Зачем вторглись в наше убежище? Женщины брели, спотыкаясь и держась за руки. Каждая боялась остаться одна. На них еще были театральные костюмы, словно они ждали, что вот-вот их снова пригласят на сцену. На вокзале у них исчез лихорадочный озноб вчерашней премьеры, им не хватало голоса Каллас, который начал им нравиться. – Где же вы провели эту растреклятую ночь? – Мотаясь на фазенду и обратно, Полидоро не видел ни огонька в окнах их заведения. – Мы из «Ириса» бежали прямо сюда, – сообщила Себастьяна, которая только что проснулась и терла глаза. Пальмира загрустила: Полидоро напомнил ей об Эрнесто, который теперь попал в объятия Вивины. Их быстротечная любовь не продержалась и неделю. – Хуже всего, что мы голодны, – задумчиво сказала она, разглядывая пять голубков и огарки свечей на картонном подносе, оставшемся здесь от праздничного торта в честь дня рождения Каэтаны. – Ах, если бы остался хоть кусочек того торта! И желудок Пальмиры словно огнем обожгло. – Как жаль, что муравьи сожрали целый этаж, который мы забыли забрать домой, так торопились увидеть Каэтану, – пожаловалась Себастьяна, поглядывая на входную дверь. Она чутьем угадывала, что Виржилио, вечно оспаривавший у Эрнесто дружбу с Полидоро, придет на вокзал. – Будь они настоящие мужчины, всякое могло бы случиться. А эти двое похожи скорей на жену Полидоро! – пожаловалась она. Сон смеживал веки Полидоро. Он сел и откинулся на спинку скамьи. Рядом, понурив голову в отчаянии, сидела Джоконда. В этом самом здании, еще до того как паровоз дал свисток на повороте, она начала мечтать о Каэтане, которая, как она надеялась, одарит ее мечтами и надеждой. – Подвиньтесь-ка, – сказала Диана, отодвигая Полидоро на скамье, ей тоже хотелось ощутить тепло упавших духом друзей по несчастью. Теперь Полидоро оказался зажатым между двумя женщинами, и это его в какой-то мере утешало: он сможет вдохнуть хотя бы их запахи. Вспомнилась Додо: ее тело он совершенно позабыл. Эта мысль поразила его, несмотря на отупение от усталости. Впервые за много лет Полидоро признал, что женская природа у Додо такая же, как у Каэтаны, все на тех же местах, из которых мужчина извлекает удовольствие. – Если бы Виржилио догадался, что мы здесь! – На душе Полидоро кошки скребли. – Только от него мы и узнали бы, что же произошло в «Ирисе», – подхватила Себастьяна, верившая всему, что говорил учитель. Он не раз выказывал перед ней врожденную любовь к правде, хотя почти всегда дальнейшие события опровергали его предположения. – Разве тебя там не было и ты сама не видела? – осудила Диана ее смирение, ее неспособность научиться как следует читать. С каким самозабвением Себастьяна обнимала мужчин, свято веря, что только они обеспечат ей хлеб насущный! – Я смотрела на публику. Откуда мне знать, что там произошло за кулисами? И Себастьяна гордо улыбнулась, ведь она правильно употребила слово, обозначавшее проходы и тесные закутки за сценой, через которые артисты проходили, перед тем как выйти на сцену, зачастую в томительном экстазе, который лишал их уверенности в себе. – Как я страдала на сцене, когда приходилось открывать рот, а пела за меня какая-то покойница! Себастьяна нервно обошла скамью. Ее грусть, увеличивавшаяся по мере того, как она говорила, доходила до Джоконды, Дианы и Полидоро лишь наполовину. Только Пальмира, стоявшая поодаль, могла наблюдать за ней. – Кто тебе сказал, что за нас пели мертвецы? Вот поэтому, наряду с прочим, я предпочитаю видеть среди нас доктора Всезнайку, а не слушать, что ты несешь, – безжалостно унизила подругу Диана. Себастьяна решительно вернулась к скамье и вызывающе ответила Диане: – Я ступила на сцену и останусь актрисой до самой смерти. Пусть спектакль и не был доигран до конца. Я горжусь этим ремеслом! – Прощай, искусство! Теперь мы всего-навсего проститутки, – горько заметила Диана, тем самым показывая коготки. С каждой минутой Полидоро и Джоконда все больше ощущали усталость после бессонной ночи. Их головы медленно склонялись одна к другой. Взаимная поддержка создавала подкрепляемое сонливостью впечатление, будто они сидят на диване каждый у себя дома. Сладкая мечта о собственном домашнем очаге со всеми его удобствами казалась не такой уж несбыточной. Пальмира разбудила Джоконду, голова Полидоро дернулась, потеряв опору. – Они еще перегрызутся, Джоконда. – Оставь меня в покое. Мало тебе того, что случилось? – Джоконда очнулась от летаргии с горьким привкусом во рту. Пальмира подобрала сахарных голубков и огарки свечей, спрятала в сумочку. После того как она покинула «Ирис», ей претило всякое расточительство. – Я хочу знать правду, – сказала она, роясь в мусоре. – Правду? Правду о том, что мы провалились? – Джоконда привстала. Полидоро вовсе упал на нее. – Проснитесь, Полидоро! – Джоконда приходила в себя. Вытолкнутый из теплого гнезда, Полидоро испугался. В смутное для него время жизнь всегда возвращалась к нему через женское тепло, горячий источник, в который он окунался в своих снах. Не зная, какие шаги предпринять, осматривался, пытался восстановить ускользнувшие от него подробности. Вот и теперь надо было в ближайшем будущем прояснить некоторые вещи, пока что казавшиеся ему темными. – Держу пари, Виржилио вот-вот появится, – сказала Себастьяна. Она уже жить не могла без учителя. Благодаря ему жизнь могла когда-нибудь улыбнуться ей. Особенно когда он пичкал ее историями, которым она верила только потому, что узнавала о них от него. Прекрасные, как солнечный день, истории. Для нее они были вроде поездки в Рио-де-Жанейро. Среди общего гама появился Виржилио. – Я догадался, что вы хотите меня видеть. Виржилио, так заботившийся о своем внешнем виде, никогда не забывавший сунуть чистый платочек в нагрудный карман пиджака и всегда готовый осушить слезы чувствительной женщины, теперь поразил присутствующих неряшливостью. – Почему вы так поздно пришли? Где вы были? – нетерпеливо спросил Полидоро. – Все там же, меня преследовали призраки и огни театра, которые и сейчас затмевают мою жизнь. Я уходил последним, погасил огни, и зал погрузился в темноту. С какой болью выключил я прожектора, освещавшие такой великолепный спектакль. – А как вы узнали, что мы здесь? – спросила Диана, недовольная тем, что предметом всеобщего внимания стал Виржилио. – Куда же нам идти, если не хватает смелости отправиться домой! – Эрнесто тоже бродит у кинотеатра? – Пальмира уже не хотела внимать угасшей любви. Для нее роман закончился в «Ирисе». Она надеялась, однако, что аптекарь не разболтает об их приключении под лестницей. – Если 6 я понимал хотя бы, что произошло! – Виржилио высморкался – видно, простыл. Провел пятерней по волосам, пытаясь принять приличный вид. Со стыдом подумал о том, что вещественные доказательства его разочарования и забвения себя самого останутся в зрительной памяти его друзей. Его грустное, но искреннее признание вызвало замешательство у присутствующих. Впервые в жизни учитель сознался, что не понимает реальности, свидетелем которой он явился, отказался от своего дара мгновенно придумывать объяснение происходящего в настоящее время и не может истолковать событие по горячим следам. При таких чрезвычайных обстоятельствах Полидоро взял обязанности учителя на себя. Прижав ладони к потным вискам, где вились редкие волоски, он напряг свою память. – Все началось незадолго до конца первого акта. Я сидел в первом ряду. Волновался, конечно, и мысли мои были совсем не о том, что Нарсисо со злостными намерениями может воспользоваться задней дверью, чтобы разделаться с Балиньо и заставить музыку умолкнуть. – Да зачем ему было связываться с Балиньо? Он мог схватить Каэтану после финала оперы, когда она раскланивалась бы перед аплодирующей публикой. Представляете, какой поднялся бы переполох, если бы он исчез с Каэтаной? С примадонной! Ее вдобавок могли бы обвинить в том, что она пользовалась голосом оперной звезды, которая получает за выступление уйму денег в долларах! – поддержал Виржилио полет воображения фазендейро. – Так кто же был виноват? – спросила Диана и сделала вид, будто собирается покинуть вокзал и отправиться в постель без мужчины. – Любой из нас, – сказала Пальмира, роняя сомнение в тронутые ржавчиной гордыни сердца. Не обращая внимания на женщин, Полидоро продолжал вспоминать: – Я знаю только, что вдруг исчез голос гречанки вместе с оркестром, хотя Каэтана продолжала шевелить губами. Каэтана заметила это не сразу. А когда поняла, в чем дело, застыла от изумления, вытаращила глаза и забыла закрыть рот. Остальные, увидев, в каком она состоянии, тоже замерли, за исключением Эрнесто, который в любовном порыве продолжал проявлять свою страсть к Виолетте, ему и дела не было до того, что радиола дядюшки Веспасиано перестала посылать в зал нужную для действия музыку. Джоконда, выступавшая в роли Флоры, одернула Эрнесто. Потянула за фалды пиджака, который не раз сходил за фрак. Ей претило тщеславие аптекаря. Он никак не мог смириться перед очевидностью. Затем Джоконда подошла к Каэтане: все еще надеялась, что Балиньо просто замечтался и вот-вот снова пустит музыку. Пока они стояли обнявшись минуты две, Джоконда шепнула несколько слов Каэтане на ухо. Та рывком высвободилась, словно раненная в сердце невыносимой правдой, и услышала свистки. Публика наконец раскрыла обман. Каэтана, вместо того чтобы петь, позаимствовала голос, звучавший из-за кулис. Актриса съежилась – какую подлость подстроили ей друзья Полидоро. Оскорбленная, Каэтана поспешила за кулисы, не упав только благодаря Эрнесто, который, видя, что лишается пылкой возлюбленной, требовал, чтобы она вернулась туда, где ее будет хранить изображаемая им любовь. Пусть предмет любви скрылся с глаз, он все равно останется неистовым влюбленным. – Вернитесь, Виолетта, вернитесь! Что станет без вас с бедным французским дворянином! Убежденный, что публика поверит в искренность его чувств, схватил Каэтану за руку. Каэтана вырывалась, споткнулась и чуть было не растянулась на помосте, но Эрнесто удержал ее на ногах. Он совершил этот подвиг, так как знал, что десятки мужчин, сидящих в зале, завидуют его запретной любви, переживают его неудачу. Затем он помог актрисе удалиться со сцены с таким же достоинством, с каким она вышла к рампе. Однако, скрывшись с глаз зрителей, Эрнесто вспомнил, что должен содержать семью, заботясь об инфарктах и вывихах, и отпустил руку Каэтаны без малейшей жалости. Он оперся о колонну, чтобы перевести дух, и потерял Каэтану из виду; помнил только, что Данило, готовившийся выступить в роли сердобольного отца во втором акте, пошел следом за актрисой. Князь оскалил зубы, готовый расправиться с кем угодно. – Все было совсем не так. Это ложь от начала до конца. Джоконда не выдержала, прервала изложение невеселой версии Полидоро. Надо же, ей приписывают неблагодарность и коварство. Да что она могла шепнуть Каэтане на ухо, чего та не знала бы и без нее? При других обстоятельствах актриса не раз изливала ей душу, так нуждающуюся в благотворном омовении. В рассказ надо внести поправки: не Эрнесто увел Каэтану за кулисы, это сделала она сама, когда поняла, что актриса из-за слез почти ничего не видит, кроме рвов, гор и пропастей, – вот тут-то Джоконда энергично вмешалась. – Эрнесто хотел отобрать ее у меня. Но что он понимает в женщинах? То, что он спит с ними, не дает ему права ранить их неустойчивые, отчаянные чувства. Джоконда покопалась в памяти. Этот экскурс причинил ей боль. – У выхода Каэтана, кажется, хотела поблагодарить меня. Может быть, поведать, что у нее внутри все горело. Нас окружала тьма. Не хватало прожекторов Виржилио, которые осветили бы ее лицо. Но даже в полутьме взгляд Каэтаны был таким напряженным, что я побоялась, как бы она не скрылась от нас. Пронзила взглядом меня и стену позади, затем обратила его внутрь себя. «Ничего страшного, Джоконда. Очередной провал. Только нет рядом дядюшки Веспасиано, который утешил бы меня», – сказала Каэтана, зная, как горячо я восприму ее слова. Я же не могла скрыть отчаяния, мне хотелось отомстить тем, кто разрушил ее последние иллюзии. Каэтана вздернула подбородок. Казалось, ее здесь нет. Перед ней длинная дорога. Она снова будет глотать пыль, жареный маниок, полоски шпига и вяленого мяса. Каждым своим движением она напоминала свергнутую с трона королеву, окруженную предателями, которые ненавидели ее, но не могли отнять у нее ни титула, ни достоинства. Они требовали, чтобы она покинула страну под угрозой заточения в башню без лестниц. Каэтана завернулась в плащ, в котором была на сцене; закрыла лицо, оставив только глаза. Плащ отливал в полутьме красным бархатом. «Сама жизнь предала нас. Никто в. одиночку не может нас предать. Люди лишь слепые орудия судьбы. Кроме того, у нас во рту еще остался вкус сырого мяса. Мы только что вышли из пещер, Джоконда. Таково твое имя, не правда ли?» Она через силу улыбнулась, – продолжала Джоконда. – Готова была оставить меня одну. Я не знала, что делать, разрывалась между нею и Тремя Грациями, но пошла за ней. Себастьяна, прервав рассказ Джоконды, обняла ее. Она страшилась одиночества. Ей казалось, будто она навсегда прощается с Джокондой и Виржилио – после того как они сядут на поезд и уедут, она больше никогда не увидит их. – Я знаю, что ты ей сказала, – прорыдала Себастьяна. – А что могла сказать ей Джоконда? – спросила Пальмира, слабая и беззащитная перед миром слов. Она цеплялась за Себастьяну, как будто черпала в ней уверенность, которой ей так недоставало. Снова перед ней встал призрак бедности. – Конечно, Джоконда предложила ей наш дом. Сказала: «Иди к нам, я приготовлю ужин. А пока я буду в кухне возиться с кастрюлями, Три Грации позаботятся о тебе. Потом мы уложим тебя в постель. И никогда больше ты не будешь мерзнуть». Разве не так ты ей сказала, Джоконда? Себастьяна заплакала от страха перед надвигавшейся на них нищетой. Годы, когда они блистали, кончились. И она взяла за руку Пальмиру, чтобы вместе стариться: вдвоем не так страшно. Джоконда почувствовала, как она устала. Продолжать рассказ не хватило духу. Полидоро утратил интерес к ней, он требовал, чтобы говорил Виржилио. Учитель отказывался. Смущенный не меньше других, он жил в эту минуту под знаком перемежавшихся любви и ненависти. – О какой ненависти вы говорите? – Полидоро угнетало такое неверие. Как будто Виржилио воображал себе низменные чувства лишь затем, чтобы приписать их врагам. – Я помню только, что с перепугу забыл отвести луч прожектора от лиц участников спектакля. В ярком свете персонажи трепыхались, как бабочки или еще какие-нибудь двукрылые, накрытые сверкающей сеткой. В то время когда я с таким страхом смотрел на них, я почувствовал себя англичанином в Индии. Загнав всех в тупик, я предлагал им сдаться, обещая сохранить жизнь, если они откажутся от своей веры. Но на сцене все возмутились: «Да погасите вы свет, Виржилио. Ради Бога, выведите нас с этой проклятой сцены!» Они были пристыжены и хотели покинуть помост под покровом темноты. Виржилио тут же поверг театр во мрак, оставил свет только над лестницей, которая вела в партер: идеальный путь для всех, кто хотел бежать. Зал кинотеатра опустел за несколько минут. Все торопились вернуться домой и забыть о фиаско, не желали быть свидетелями душераздирающих сцен. Полидоро возмутился всеобщим беспорядочным бегством. – Здесь вам не загон! И не выгон для резвых бычков. Ведите себя как подобает, или будете иметь дело со мной. Теперь все искали выход в тишине. Над ними нависла угроза почти духовного порядка – каждого может когда-нибудь постичь неудача. Виржилио ощупью пробрался на сцену. Три Грации упрекали Джоконду за то, что она не пошла за Каэтаной. Та клялась, что никогда не оставит их, особенно теперь, когда вот-вот подкараулит их старость. – Где Балиньо? Пойдите за ним, Эрнесто, – попросила Джоконда. Эрнесто отказался: ему пора идти. Вивина ищет его на улицах Триндаде. Не может он рисковать жизнью жены в эту грозовую бурную ночь. Беспокоясь за судьбу молодого человека, Джоконда обратилась к Виржилио. Наверняка с Балиньо что-то случилось. Как иначе объяснить безмолвие радиолы, которую он намеревался оберегать, не жалея жизни? Где бы он ни был, сейчас ему несладко. Как знать, может, это он виноват в катастрофе. Стоя рядом с Себастьяной, Виржилио бросил взгляд на замшелые стены вокзала. – Я не без колебаний согласился. Боялся застать Балиньо по другую сторону сцены за не очень благовидным занятием. Я заподозрил, что молодой человек, подточенный неожиданными чувствами, наведенными извне с единственной целью сгубить его душу, не смог воспротивиться этим чувствам. Несмотря на всю свою невинность, дал приют злодеям, продал им душу. Вздыхая вместе с верной Себастьяной, Виржилио укреплял свое милосердие к чужой судьбе. – Бедная душа человеческая! Будучи честной и благонамеренной, она всегда стояла на осклизлых камнях. Диана теперь ненавидела учителя. Неблагодарный, он никогда не ласкал ее на Рождество и не дарил подарков, а теперь еще пользовался слабохарактерной Себастьяной. – Вы просто-напросто боялись пойти к радиоле, – сказала Диана, обмахиваясь листами газеты, датированной 1963 годом. – Никогда я не был трусом! Упомяните хотя бы один случай, когда я бежал бы с трибуны или от учеников, грозивших забросать меня камнями. Это все нападки. Правда, он никого не убил, но не всегда надо прибегать к такому крайнему средству, чтобы показать храбрость. Или затевать дорого обходящиеся войны во имя устарелых понятий о патриотизме. – Я тоже побоялась. Предложила пойти вместе, раз уж малодушный Эрнесто бросился в железные объятия Вивины. Из верности другу детства Полидоро прервал возводимый на Эрнесто поклеп. – А где же был наш грек? – Полидоро отвлекал внимание присутствующих на Вениериса, у которого сохранилась героическая жилка. – Не прерывайте меня, Полидоро, – обиделась Диана. Всем на удивление, Полидоро проглотил упрек. Будто ему теперь полезно было познать смирение на себе. Диана играла как настоящая актриса, ее великолепные жесты резким контрастом выделялись на фоне замшелых стен вокзала. – Я пошла взять свечу и коробку спичек, которые Эрнесто и Пальмира хранили под лестницей второго этажа. В этом закутке они свили себе любовное гнездышко. При слабом свете свечи Диана пошла туда, где стояла радиола. Нарочно грохотала каблуками, чтобы предупредить Балиньо о своем приходе, но молодого человека там не оказалось: его похитили или он просто-напросто ушел, пресытившись театром. Жизнь в «Ирисе», где воображение разыгрывалось с необыкновенной силой, обнажила чувства широкого диапазона, от любви до зависти через досаду, горечь, обиду. Может, у Балиньо возникла потребность жить самостоятельной жизнью, а не в тени Каэтаны, которая накрывала его целиком. Радиола тоже исчезла. На столе лежали лишь осколки разбитых пластинок. – Какие это были пластинки? – с опаской спросила Джоконда. – На них была та опера, которую мы играли. – Значит, Балиньо, перед тем как исчезнуть, разбил пластинки? – ужаснулась Себастьяна. Виржилио отверг такое предположение. – Это сделал не он. Для чего бы ему выступать против своей хозяйки? Ехидное замечание учителя, низводившее Балиньо до уровня комнатной собачки с ошейником, обрадовало Полидоро. Не любил он этого юношу. Считал, что из-за него не удалось не то что увлечь в постель, но даже поцеловать Каэтану. – У Балиньо были мотивы, чтобы предать Каэтану. Он никогда не согласился бы на то, чтобы Каэтана осталась со мной в Триндаде. Особенно после своего триумфа, обеспеченного моими стараниями, – убежденно сказал Полидоро. Джоконда жестом остановила этот бред. В заброшенном здании вокзала воцарилось безумие. Все они лепились к стенам, словно призраки, ожидающие поезда, который куда-то увезет их, говорили о том, чего не видели воочию. Со своей стороны Джоконда могла лишь засвидетельствовать, что после возвращения Дианы появился Вениерис с поникшей головой. – Какая-нибудь новая беда? – спросила она, ибо переживала за грека, который бормотал непонятные слова, наверно по-гречески, и в них было единственное его утешение. Вениерис не мог простить Виржилио, который, не посоветовавшись с ним, взял да и погрузил зал в темноту. И никто уже не мог насладиться декорациями, написанными специально, чтобы придать старому кинотеатру своеобразную эстетику. Как будто этого было мало, его ждало еще большее огорчение: увлекаемый толпой, ринувшейся к выходу, точно стадо диких бизонов, художник оказался на улице. Среди машин, срывавшихся с места в карьер и грозивших задавить его, он обнаружил, что чья-то преступная рука, несомненно рука наемника, сорвала с фасада все расписанные им холсты. – Это был заключительный смертельный удар по нашей мечте, – печально сказал Вениерис. – Не осталось даже воспоминания. Даже если бы я попробовал снова написать такие полотна, у меня бы ничего не получилось. Теперь мне остается только вернуться в Грецию и расписать настоящий театр. Для меня это единственный способ снова познать счастье. Он пришел жаловаться на воровство и взывать о помощи. Подошедший вместе с Мажико Франсиско хлопнул его по спине. – Какая жалость! Такой был красивый фасад! – Тут же извинился и сказал, что спешит. В баре «Паласа», должно быть, полно народу. – Я утешила Вениериса и спросила, не видел ли он Балиньо, уведенного похитителями, – пояснила Джоконда, опершись на спинку скамьи. – И никто мне ничего не сказал! – продолжал Вениерис, озабоченный лишь похищением своих произведений. Джоконда в своем рассказе воссоздала картину посещения уборной Каэтаны. Они постучали в дверь. Хотя никто не ответил, решили войти. Виржилио предложил взломать дверь. – Если бы мы встретили хотя бы Данило! – сказала Пальмира, мечтая о могучем мужском теле, после того как в последние дни имела дело с тщедушным Эрнесто. – Поверните ручку. Возможно, дверь не заперта. Учитель осторожно нажал ручку, и дверь открылась. Он опасался яростной отповеди огорченной случившимся Каэтаны. Джоконда прошла вперед, готовая на самые решительные действия. Каэтана исчезла. Пока они рассуждали, собрала одежду, фальшивые драгоценности и покинула свою комнату. Туалетный столик был пуст. Пальмира села на скамью рядом с Полидоро. Ей было больно слышать, как он с трагическим видом без конца повторял: – Снова сбежали. Как двадцать лет назад. – А где вы были все это время, после того как ушли из «Ириса»? – с недоверием прервала Диана его декламацию. У Полидоро тоже были мотивы, чтобы совершить недостойный поступок: провал оставлял Каэтану во власти его любовных притязаний и его богатства. – Не заставляйте меня рассказывать, – попросил он слабым и хриплым голосом. – Куда бы пошла Каэтана без денег и без будущего, если не в объятия Полидоро? – подлила масла в огонь Джоконда, не скрывая гнева. Виржилио воспротивился навету. – Каэтана предпочла бы убить себя, но не зависеть от милости Полидоро. Фазендейро освободился от державшей его за руку Пальмиры. – Это была бы не милость, а любовь! – Голос Полидоро загремел, и это был знак того, что он воспрянул духом, яростно отбивался. Что они знают, в конце концов, о его отчаянии в «Ирисе», когда со своего места в первом ряду он увидел, как дымка мечты испарилась вместе с лучами прожекторов Виржилио? Сначала он не двинулся с места и просидел довольно долго. Слышал горестные причитания Вениериса, произведения искусства которого были загублены злыми интриганами. Где его родина, после того как он открыл для себя зов искусства? Полидоро видел, как Эрнесто, убегая от Пальмиры, споткнулся на лестнице, ведущей в партер, – так торопился домой; прошел мимо фазендейро и не заметил его. Слышал доносившиеся из-за занавеса крики Трех Граций, отметил разочарование тех, кто заходил в уборную Каэтаны. Тогда он решил дать бой Додо, но ее не оказалось дома. Полидоро схватил охотничье ружье, с которым объезжал свои владения, побежал в полицейский участок. Здание казалось пустым, светилось лишь одно окно. Его встретил дежурный сержант. – Доктор Нарсисо уехал в Рио-де-Жанейро с час тому назад. Захотел посидеть с семьей у телевизора, чтобы отметить торжество Бразилии на чемпионате. Сержант предложил Полидоро холодного сладкого кофе. Сожалел, что ничего не может для него сделать: в ближайшие дни начальника не ждут. Да и приедет он ненадолго, только чтобы сдать дела. Наконец-то его назначили в один из пригородов Рио-де-Жанейро. В награду за усердную службу. Взглядом сержант дал понять, что знает, какая услуга оказана его начальником и кому. Своим повышением он обязан Полидоро и доне Додо. – Я постарался утаить правду! – Полидоро закрыл лицо руками. – Страдаю оттого, что виновата во всем Додо. Полидоро дрожал от холода. Того самого холода, который охватил его рано утром, когда он поднимался на шестой этаж «Паласа» в надежде найти там Каэтану, не зная, что сказать ей. Дверь была распахнута настежь. На полу – пустые ящики от комода, разбросанные бумаги. Сборы были спешными. У актеров рука набита собирать пожитки. На стене оставили фотографию греческой певицы: черное платье, на шее – православный крестик. Увидев фотографию, Полидоро зарыдал и бросился на кровать. Простыни источали запах и отдаленное тепло Каэтаны. В отчаянии он прижался чреслами к матрасу и стал делать движения, будто под ним Каэтана. Однако устыдился и не довел дело до конца. У него возникло такое чувство, будто он оскверняет труп, который распорядился выкопать из могилы для собственного удовольствия. – Как же они выехали со всем багажом? – спросил он, растолкав спящего на диване Мажико. Тот с трудом проснулся; сонно зевая, попросил прощения. – Они уехали на том же грузовике, который их привез. Данило нашел шофера в таверне на углу. Он как раз собирался уезжать. – А Каэтана? – Полидоро опасался, что была драматическая сцена, которая острым ножом резанет его по сердцу. – Она держалась, будто ничего не случилось. Жестикулировала, как на сцене. Может, чуточку громче обычного отдавала распоряжения, просила поторопиться. Мажико напряг память, стараясь вспомнить что-нибудь утешительное для Полидоро. – Ах да, на меня глянула, как обычно, походя. Велела погасить люстру, чтобы свет не потревожил урчавшего у нее на руках кота, оглядела салон. Взгляд у нее был какой-то металлический. И знаете, что сказала? «Передайте жителям Триндаде, что я вернусь через двадцать лет. Если я и вы будем живы. Привезу с собой свою старость и последние иллюзии. Городу, который мечтает только о коровах, не составит труда подождать меня». Села в кузов грузовика в той же одежде, в которой пришла из «Ириса»: плащ и тиара. Балиньо помог ей сесть и пристроился рядом с ней. От рассказа Полидоро изнемог. – Она обещала вернуться, – заключил он. Джоконда устремила взор к невидимому горизонту. Ей не хватало перспективы, не хватало нарядной улицы, украшенной пышными кронами деревьев, на которой мог бы отдохнуть глаз. – Нелегко будет ждать еще двадцать лет! – К счастью, многих из нас уже не будет в живых, – сказал Виржилио, безусловно примирившийся с таким исходом. Послышались радостные возгласы и треск хлопушек: толпа приветствовала троекратных чемпионов мира. – С каким счетом мы выиграли? – Полидоро понемногу возвращался к жизни. Диана почувствовала облегчение при мысли, что скоро можно будет вернуться домой. – Если бы у нас была карта, мы смогли бы определить, куда уехала Каэтана, – сказал Виржилио. Стоявшей рядом с ним Себастьяне хотелось, чтобы он говорил о Бразилии. – Бразилия слишком велика, Себастьяна. И поэтому она обрекает нас на одиночество, – сказала Джоконда, садясь рядом с Полидоро. А того вдруг охватило странное волнение. По его знаку все вышли на платформу, словно надеялись, что вот-вот из-за поворота покажется поезд. – Когда-то она приедет! – Пальмира не знала, в какой стороне счастье, куда ехать на поезде: направо или налево? – Ты же слышала – через двадцать лет! Полидоро смотрел на грязные рельсы. Он был уверен, что иллюзиям тоже свойственно сходить с рельсов, калеча пассажиров, которые, сами того не зная, доверили свою судьбу несбыточной мечте. – Каэтана! – крикнул Полидоро, сложив ладони рупором и Глядя на юг, куда дул ветер. – Я здесь, – отозвалась Джоконда. Полидоро предложил ей руку. Пора было покидать вокзал. Три Грации и Виржилио шли впереди. Джоконда шла рядом с Полидоро и держалась как сама Каэтана. |
||
|