"ПЕТР III" - читать интересную книгу автора (Сахаров (редактор) А.)

XII

Ближайшие дни прошли для Бломштедта как во сне. Он со всем пылом юной жизни отдался волшебным чарам любви, которые прекрасная Мариетта щедро расточала пред ним. И чтобы не омрачать наслаждений настоящего, молодой барон подавлял в своей душе воспоминания о прошлом. Он выезжал вместе с Мариеттой, посещал с ней рождественскую ярмарку на льду Невы и, прижимая её к себе, мчался с ледяной горы в маленьких саночках, сгорая от счастья, если Мариетта прижималась к нему и во время этого бешеного полёта между небом и землёй принадлежала, казалось, ему одному. Он ходил с ней по церквам, в которых толпился народ для молитвы за больную императрицу. Когда он возвращался с морозного, чистого воздуха к себе домой, в удобную, роскошно обставленную комнату, танцовщица усаживалась у его ног, дразня и лаская его. Или они отдавали честь обеду или ужину, всегда тут же в комнате, так что барон, помимо наслаждений пламенной страсти, испытывал все прелести мирного, отрезанного от всего мира домашнего очага.

Прекрасная танцовщица, не позволяла ему ни на минуту чувствовать утомление и обнаруживала при этом такую разносторонность дарований, что Бломштедт частенько глядел на неё с удивлением, сомневаясь подчас, остаётся ли одним и тем же существом эта удивительная, блещущая тысячью столь различных красок женщина. Подчас она умела воспламенить в нём такую страсть, что он воображал её себе искрящейся массой огня, обволакивающей всё его существо своим жарким дыханием, подчас она возбуждала его дух своими насмешливо-злобными, остроумными замечаниями; иногда она сидела смирно и совсем по-детски прислушивалась к его словам. Но вместе с тем Мариетта оставалась всегда весела и всем довольна; на её подвижном, отзывчивом на все впечатления воображении не отражалось теперь ничего; она жила, казалось, только для барона, думала, чувствовала и дышала для него, так что он подчас недоумевал, как мог он жить прежде без этого существа, ставшего теперь частью его самого. Ему казалось, что весь мир, если не будет с ним Мариетты, должна покрыть для него тёмная холодная ночь, и будто вне света, окружающего её, могут царить лишь холод и смерть, мрак и оцепенение.

В гостинице на их сближение едва-едва обратили внимание, было так естественно, что богатый дворянин наслаждается жизнью в обществе красивой танцовщицы, от которой кто же станет требовать особой добродетели. С первого же дня установилось как-то само собой, что в часы еды, которую барон продолжал принимать у себя в комнате, на стол к нему ставился и второй прибор для Мариетты Томазини. Евреинов зашёл однажды к барону и выразил ему своё живейшее удовольствие по поводу того, что последний так скоро свёл знакомство и дружбу с танцовщицей.

– Эта дружба – лучший оплот против всех докучных и опасных расспросов, – заметил он. – Вы проводите таким путём приятно время и вместе с тем отклоняете всякое подозрение, которое могло бы возникнуть против вас. В разговорах с незнакомцами, живущими в моей гостинице, я никогда не забываю упоминать о том, что вы проводите всё своё время в обществе прекрасной сеньоры Мариетты, и о вас со дня спектакля не поступало ещё никаких запросов, что неминуемо имело бы место, если бы вы проводили своё время здесь в совершенном одиночестве.

Хозяин гостиницы не упускал также никогда случая приказывать громким голосом, если тут же случались незнакомые ему лица: «Сани для господина фон Бломштедта и синьоры Томазини!..», «Обед или ужин для господина барона и синьоры Томазини!» – так что молодые люди считались близкими друг другу не только среди прислуги гостиницы, но и среди её постояльцев. И не один незнакомец провожал голштинского барона завистливым взором, когда встречал последнего на лестнице гостиницы в обществе его спутницы, любовно прижимавшейся к его руке.

В деньгах молодой барон не нуждался, так как его отец дал ему кредит у одного петербургского банкира; его гордость требовала достойного антуража для дебюта его сына в Петербурге, и потому счастье молодого барона не омрачалось значительными расходами, вызванными его знакомством с танцовщицей. Мариетта не имела, казалось, никакого понятия о ценности денег; она часто хвасталась, что не имеет потребностей и легко стала бы богатой благодаря жалованью, получаемому от государыни, если бы только понимала толк в деньгах.

И в самом деле, её потребности казались минимальными: она ела очень мало и принадлежала, видимо, и на самом деле к тем южным странам, в которых женщины могут жить запахом цветов и апельсинов. Она отведывала лишь несколько капель вина, тотчас же передавая кубок своему возлюбленному. Её костюмы тоже были удивительно просты, хотя и сделаны из самых дорогих материй; она меняла их лишь с быстротой, соответствующей подвижности её натуры. Она выказывала детски-наивную радость при виде бриллиантов, которых у неё был огромный и разнообразный выбор. Бломштедт в первый же день их сближения подарил Мариетте кольцо с роскошным бриллиантом, она поиграла им одну минуту на солнце, рассматривая его со счастливой улыбкой на лице, но затем стала снова серьёзна и, грозя пальцем, сказала ему:

– Это кольцо, друг мой, я приму, но впредь я запрещаю тебе подносить мне такие подарки! Камни холодны; чтобы заставить их сверкать и сиять, необходим посторонний свет; но чувство, связывающее нас, есть чувство горячее, живое; оно светит собственным, своим, внутренним сиянием… Камень не может быть изображением любви и подарком её; если ты уж хочешь дарить мне что-нибудь, пусть это будут цветы; они цветут и пахнут, как цветёт любовь в наших сердцах, которая, конечно, завянет не так скоро, как вянут цветы.

Бломштедт, охваченный восторгом, заключил свою возлюбленную в объятия и с этого дня приносил ей каждое утро по небольшому букету, за каждый цветок которого, выращенный в лучших оранжереях, он платил по червонцу. Мариетта принимала букет с благодарностью, как нежный знак внимания, и прижимала к губам, а затем пришпиливала лучший цветок к груди.

Во время выездов из дома Мариетта возила своего друга в различные большие магазины Петербурга; ей то и дело нужно было купить то дорогой шёлковой материи, то золотой или серебряной парчи для той или другой из её ролей, к которым она подготавливала во время приостановки спектаклей в театре костюмы. Ей то и дело нужны были перья, украшения, иногда и драгоценные камни для различных нарядов; она всегда спрашивала у барона совета и всегда выходило так, что его мнение совпадало с её выбором. Впрочем, свои мнения он подавал неохотно, так как был убеждён, что всё, что выберет для украшения самой себя его возлюбленная, должно тем самым оказаться хорошим и красивым.

Затем она приказывала доставить всё выбранное ею в гостиницу Евреинова. Эти приказания выполнялись всегда с математической точностью, а счета с такой же точностью предъявлялись для уплаты барону Бломштедту – потому ли, что купцы, привыкшие к молодому человеку, считали это в порядке вещей, или потому, что в гостинице им давались соответствующие указания. Бломштедт оплачивал счета чеками на своего банкира, будучи совершенно счастлив тем, что имеет возможность оказать такую услугу своей возлюбленной.

Мариетта никогда не разговаривала с ним об этом, она радовалась приобретённым покупкам, показывала их ему, накидывала пред ним материи себе на плечи, чтобы он посмотрел, какой у них вид, одевала бриллианты на руки и на шею, но ни словом не вспоминала о счетах и никогда, казалось, не подозревала или не считала достойным замечания того обстоятельства, что он обделывает вместо неё эти финансовые операции.

Один лишь раз было прервано течение этой счастливой подобной светлому сну жизни; лишь раз забота и беспокойство сжали, точно тисками, на несколько часов грудь молодого человека.

Однажды утром он пошёл к своей возлюбленной, чтобы поднести ей, как обыкновенно, свежий букет и поцеловать её губы, и узнал от горничной, что она уже вышла из дома; на все его нетерпеливые вопросы служанка могла только сообщить, что у её госпожи было важное дело, исполнение которого она не могла поручить никому другому. Бломштедт ждал час за часом со всё возрастающим нетерпением; он то и дело порывался выйти на улицу и идти искать ту, обществом которой не надеялся уже наслаждаться; но его удерживал страх, что она может вернуться в его отсутствие, и он сам же увеличит таким путём разлуку Он страшился одиночества, так как в такие часы в нём снова вставали воспоминания, о которых он забывал под огнём взоров прекрасной Мариетты; его начинала мучить неопределённая болезненная ревность, которую он не мог обосновать ничем определённым и которая была тем невыносимее.

Бегая по комнате от одного места к другому, где Мариетта, бывало, сиживала в его объятиях или у его ног, болтая и ласкаясь, он впервые подумал о том, что ровно ничего не знает о её прошлом до самого момента их встречи; хотя он и не имел большого знания жизни, тем не менее в его мозгу зародилась жгучая мысль о том, что прошлое танцовщицы, бывавшей и в Париже, и в Петербурге, не может быть кристальной чистоты, что существо, такое красивое, такое соблазнительное, как Мариетта, предоставленное всем соблазнам высших кругов общества, не могло не пережить кое-каких приключений авантюрного характера, в которые могла завлечь жизнерадостность её сердца.

Очарованный её присутствием, барон не думал об этом, но теперь, когда её не было тут, его подозрения и ревность стали тем болезненнее, чем они были неопределённее. По его горячему, точно в лихорадке, лбу покатились крупные капли пота, и ногти вонзились в грудь при тысяче тех мыслей, обуявших его мозг, точно толпа едва видимых, но страшно гримасничающих и ужасных по виду привидений.

Вдруг дверь раскрылась, и в комнату вошла Мариетта, одетая в просторную меховую шубу. Она сбросила её с плеч и остановилась пред ним в мягком, обтягивавшем её фигуру платье из тонкой синей фланели, которое было поддерживаемо на плечах белыми лентами и открывало руки до локтя; у талии оно было перехвачено тонким золотым шнуром.

– Ты уходила?.. Так долго… и так рано!.. И без меня? – подходя к ней, спросил барон тоном, в котором звучали беспокойство и болезненные сомнения, мучившие его, хотя глаза и сияли радостно, когда он увидел Мариетту пред собой такой красивой, с порозовевшими на морозном воздухе щеками и с ещё не завитыми волосами, падавшими природными локонами на лоб.

– Мне нужно было сделать покупки, – возразила она, нежно кладя руки на его плечи.

– А почему так долго, и так рано, и без меня? Ты знаешь ведь, какая радость для меня провожать тебя!

Мариетта отняла руки назад; на один момент в её глазах сверкнули враждебность и угроза, а губы сложились в надменную улыбку, так что молодой человек испуганно отступил назад – он никогда ещё не видел на её лице такого надменного, отталкивающего выражения.

– Разве я не вольна делать, что я хочу? – резко спросила она. – Разве я – пленница, находящаяся под присмотром?

Барон смотрел на неё неподвижным взором, не будучи в силах произнести ни слова, но её губы уже снова улыбались и в её глазах уже светился огонь нежности и счастья; она снова обняла его и положила на его грудь свою головку.

– Есть выезды, – произнесла она, гладя его рукой по щеке, – которые дама может предпринимать лишь одна и во время которых ей нет надобности в советах и провожатых, или, – задорно прибавила она, – ты думаешь, что у меня нет маленьких туалетных тайн, что я не хочу тебе нравиться и что мне не нужны средства поддерживать свежесть моей красоты? Дамам приходится покупать не только волосы и зубы – их у меня и собственных довольно; но кое-какая помощь требуется каждой женщине.

Она раздвинула губы улыбкой, открывшей её жемчужные зубы, затем запустила руку в свои густые волосы, чтобы показать барону, что для них не требуется на самом деле никаких подкладок. Она была так хороша при этом движении, что Бломштедт расцеловал её губы и волосы и забыл обо всём беспокойстве и заботах, мучивших его в течение нескольких часов во время её отсутствия.

– А потом, – воскликнула Мариетта, с выражением торжества, мелькнувшим у неё при виде его восторженного взора, – разве небольшая разлука не есть корень любви? Человеческая натура не может выносить вечный солнечный свет, вечный аромат цветов! Разве я не надоела бы тебе? Разве не перестал бы ты вовсе любить меня, если бы разлука не зажигала в твоём сердце новой страсти? Да, да, – воскликнула она, кладя руку на его губы и не давая ему возражать, – да, да, это так! И так как я не хочу, чтобы ты стал равнодушен ко мне, то я буду поэтому время от времени исчезать на несколько часов, чтобы ты научился желать меня.

Пропали ли при этих словах Мариетты мрачные сомнения, так болезненно мучившие его, или нет, во всяком случае барон забыл о них при виде её розового лица и мерцающих лаской глаз, нежно смотревших на него; пламенный пыл, с которым он обнял её, казалось, подтвердил её мнение о полезности разлуки.

И снова дни потекли для Бломштедта точно золотой сон высшего счастья; и снова он в присутствии своей возлюбленной позабыл всё, что наполняло прежде его жизнь.

Но жизни человеческой не суждено проходить в долгом и радостном тумане блаженства. Уже на следующий день ему пришлось самым серьёзным образом вспомнить о прошлом, картины которого он боязливо прятал в глубине своей души. Мариетта удалилась в этот день после обеда в свою комнату, чтобы немного отдохнуть, и тут-то Бломштедт получил через служащего своего банкира пакет с родины. В последнем было краткое письмо от отца, содержавшее холодные и строгие упрёки за долгое молчание сына; старый барон приказывал ему в этом письме сообщить немедленно же, как он был принят в Петербурге великим князем и был ли он встречен при дворе последнего так, как подобает его знатному имени. Кроме письма отца конверт, доставленный банкиром, содержал ещё два послания, которые барон распечатал боязливо и неохотно. Пастор Вюрц с сердечностью старого друга и с серьёзностью учителя и духовника напоминал ему, чтобы он не увлекался соблазнами блестящего двора, и высказал ему всё, что только может сказать голос отеческой привязанности и заботливости молодому, только что вступающему в жизнь человеку. Затем он напоминал ему о целях его путешествия и обязанностях, принятых им на себя, и сообщал ему, что силы бедного старика, дело спасения чести которого он принял на себя, быстро убывают, почему необходимо позаботиться о скорейшем достижении целей его поездки, если только вообще ему удастся порадовать страдальца.

При чтении этих напоминаний и советов своего друга и учителя молодой человек ощутил во своём сердце упрёки; ведь он не сделал ещё ни одного шага к выполнению поручения, которому он обещал отдать все свои силы! Но он успокоил себя мыслью о том, что до сих пор, даже если бы он и хотел, ему было бы совершенно невозможно возбудить это дело, так как болезнь государыни парализовала всякую попытку этого рода.

Наконец Бломштедт распечатал последнее письмо, на котором он узнал почерк своей подруги детства и к которому он всего несколько дней назад первым протянул бы руку; ему казалось, что между строчками этого письма он увидит светлые, чистые глаза дорогой Доры, которые не имели в себе пламенного мерцания, дрожавшего в глазах Мариетты, но зато таили в себе целое море любви и преданности. Он начал читать.

Дора с детской простотой писала обо всём, что произошло в том маленьком мирке, который некогда наполнял собой его сердце и который находился теперь для него точно в неизмеримой дали; она высказывала в этих рассказах, возбуждавших в нём сожаление, точно об утерянном рае, такие глубокие и значительные мысли, что он дивился развитию её детского ума; весь мир, окружавший его теперь, она изобразила ему пустым и лишённым смысла; она говорила также о слабости своего отца, но не прибавила ни слова, чтобы принудить его к скорейшему исполнению его дела. В строках Доры не слышалось ни одного упрёка; молодой человек не нашёл в них ни одного малейшего рисования остаться верным ей среди соблазнов блестящей, пёстрой придворной жизни. Но именно эта-то воздержанность, проистекавшая либо из гордости Доры, либо из неколебимого доверия чистой души, тронула его глубже всего и заставила почувствовать свою неправоту горше, чем это сделали бы упрёки.

Бломштедт всё ещё сидел замечтавшись; картины его родины встали пред ним живее, чем когда-либо; ему казалось, что он видит волны, разбивающиеся о песчаный берег, и слышит милый голосок Доры.

Но в этот момент в его комнату вошла Мариетта. Теперь, с покрасневшими от сна щеками и ярко блиставшими глазами, она была красивее, чем когда-либо. Однако, несмотря на это, барон поглядел на неё с испугом, ему казалось, что эта фигура со своим блеском и прелестью расстроит ему мирную, тихую картину, стоявшую пред его глазами. Им овладело вдруг чувство, почти такое же, когда видишь, как из зелёной свежей травы выползает вдруг сверкающая чешуёй змея.

Мариетта заметила это; один момент её взгляд, холодный и проницательный, покоился на пакете, лежавшем у него на коленях, а затем она спросила:

– Ты получил письма с родины, мой дорогой друг? От отца, о котором ты так много говорил мне? Надеюсь, он не зовёт тебя назад?

– Нет, – быстро возразил Бломштедт, обрадованный тем, что она заговорила об отце и дала ему возможность показать ей его довольно скучное письмо; остальные два письма он спрятал тем временем с холодной принуждённой миной в стол.

Мариетта, казалось, не заметила этого; она небрежным взглядом скользнула по крупному почерку его отца и отложила затем письмо в сторону. Барон вздрогнул от страха, что она будет расспрашивать дальше; как он ни поддался её чарам, тем не менее ему было бы в высшей степени неприятно выдать ей тайну Доры. Но если она и имела намерение расспрашивать его о прочих письмах, спрятанных им на её глазах, то этому её намерению помешал сильный шум на улице, который по силе и выразительности в сотни раз превосходил приветственные крики, нёсшиеся навстречу великой княгине при её поездках в церковь. Мариетта бросилась к окну; на покрытой снегом и льдом реке отражались лучи солнца; на реке были видны всё увеличивающиеся толпы народа, а затем наконец до слуха танцовщицы долетели ясные, всё усиливающиеся крики:

– Да здравствует Пётр Фёдорович, наш император!

Мариетта тотчас же заметила блестящую толпу генералов в богатых мундирах, приближавшуюся и теснимую народом, и во главе их Петра Фёдоровича, приветливо махавшего по всем направлениям рукой и принимаемого всюду с восторженными криками.

– Твой герцог стал императором, – в восторге воскликнула Мариетта, притягивая молодого человека к окну, – сомнений быть не может; императрица умерла; на этот раз она уже не встанет больше. Следовательно, для тебя миновало теперь время тьмы и одиночества; ты станешь важным барином, тебе все будут повиноваться, ты будешь богаче и могущественнее всех, для твоего честолюбия не останется слишком высоких целей!

Молодой человек посмотрел вниз на проезжавшего мимо императора; кровь бросилась ему в лицо: ведь он был первым, приветствовавшим Петра Фёдоровича, хотя и до фактического восшествия на престол, этим титулом, и его герцог обещал ему, что не забудет этого факта. Мариетта была права: ему открывалась теперь будущность, полная ослепительного блеска; все сны и мечтания его честолюбия, о котором он забыл было в последние дни, охваченный любовным угаром, должны были теперь сбыться. При этой мысли, заставившей всю кровь молодого человека прилить к вискам, у него моментально исчезли все думы о песчаном береге моря, о родине и о милом облике маленькой Доры, который не смогло стереть из его памяти обаяние Мариетты. Он перегнулся вперёд, чтобы проследить взором лицо императора. Он видел уже себя самого скачущим в рядах блестящей свиты нового властителя, осыпаемым знаками всеобщей зависти и удивления.

Мариетта оттащила его назад в комнату, опустилась пред ним на колена и, скрестив руки на груди, заглянула в его глаза просительно и в то же время задорно, точно восточная одалиска.

– О, мой возлюбленный, – воскликнула она, – моя любовь, мой повелитель! Ты будешь находиться возле императора, ты будешь его другом!.. Всё будет склоняться пред тобой, ты будешь властной рукой вмешиваться в судьбы народов! Ты не будешь уже, – вздыхая прибавила она, – иметь возможность посвящать своей подруге всё своё время; тебя оторвут от меня в полную деятельности жизнь, на дорогу славы и почестей!.. Но, – прибавила она, раскрывая объятия, не правда ли, в пылу своей созидательной работы и блеск власти ты ведь не забудешь своей маленькой Мариетты, бывшей для тебя несколько дней решительно всем? Ведь ты найдёшь свободный часок, чтобы вернуться ко мне и найти в моих объятиях освежение, укрепление и развлечение, часок, в который ты будешь только моим другом?

Бломштедт забыл обо всём, что только что так сильно взволновало его; он прижал к себе возлюбленную, и его сердце застучало могучими ударами рядом с её сердцем; но между их двумя сердцами на его груди лежало письмо, которое бедная Дора написала ему в пасторском домике в Нейкирхене под шум волн и под возгласы разбитого старика, игравшего в детские игры с маленьким мальчиком…

Бломштедт поспешил в Зимний дворец, но узнал здесь, что император принимает поздравления Сената, что позже к нему соберётся весь двор и что он не примет сегодня никого, кто бы то ни был. Молодой человек нашёл это вполне естественным: новому императору в первое время по вступлении на престол предстояло столько дела, что он положительно не мог думать о Бломштедте. Барон вернулся в свою гостиницу и до наступления ночи проболтал с Мариеттой о своих видах на будущность, которую прекрасная танцовщица рисовала ему во всё более и более ярких красках.

Однако на следующее утро его начал грызть червь беспокойства, так как от императора ему не приходило никакого извещения. К нему пришёл Евреинов, чтобы пожелать ему счастья; он узнал через одного из служащих во дворце, что император всё ещё не принимает никого, кроме самых близких лиц, что он утвердил в прежних должностях всех сановников и вернул из ссылки многих изгнанных, чему очень рад народ, и что повсюду новое царствование приветствуют как эпоху счастья и благоденствия.

Этот день прошёл для молодого человека в лихорадочном беспокойстве; честолюбие захватило его настолько, что он еле помнил о вестях с родины, которые прочитал вчера. Наконец вечером, когда он кончал обед в обществе Мариетты, в его комнате появился ординарец императора, принёсший ему приказ немедленно явиться к императору.

Бломштедт живо покончил со своим туалетом, мельком и холодно обнял танцовщицу и сел в сани, помчавшие его во дворец, в котором, против обыкновения последнего времени, царила радостная, суетливая жизнь. Несмотря на то, что все лакеи и придворные чины были одеты с ног до головы в глубокий траур, печали, о которой должен был свидетельствовать этот траур, не было заметно на их счастливо возбуждённых лицах.