"Наука о массах" - читать интересную книгу автора (Московичи С)

Московичи СНаука о массах

С. Московичи

НАУКА О МАССАХ

(Текст из хрестоматии Д. Я. Райгородского "Психология масс")

Глава первая

ИНДИВИД И МАССА

Глава вторая

ВОССТАНИЕ МАСС

Глава третья

ЧТО ДЕЛАТЬ, КОГДА МАССЫ НАЛИЦО?

Глава четвертая

ВОСТОЧНЫЙ ДЕСПОТИЗМ И ДЕСПОТИЗМ ЗАПАДНЫЙ

Часть вторая

ЛЕ БОН И СТРАХ ПЕРЕД ТОЛПАМИ

Глава первая

КЕМ БЫЛ ГЮСТАВ ЛЕ БОН?

Глава вторая

МАКИАВЕЛЛИ МАССОВОГО ОБЩЕСТВА

Глава третья

ЧЕТЫРЕ ПРИЧИНЫ УМАЛЧИВАНИЯ

Глава четвертая

ОТКРЫТИЕ ТОЛП

Глава пятая

ГИПНОЗ В МАССЕ

Глава шестая

ВОЖДИ ТОЛП

Глава седьмая

ОБ АВТОРИТЕТЕ

Глава восьмая

СТРАТЕГИИ ПРОПАГАНДЫ И КОЛЛЕКТИВНОГО ВНУШЕНИЯ

Глава девятая

ПОСТУЛАТ ПСИХОЛОГИИ МАСС

Глава десятая

ПЕРВОБЫТНЫЙ СЕКРЕТ

Глава первая

ИНДИВИД И МАССА

I

Если бы вы попросили меня назвать наиболее значительное изобретение нашего времени, я бы, не колеблясь, ответил: индивид. И по причине совершенно очевидной. С момента появления человеческого рода и до Возрождения горизонтом человека всегда было мы: его группа или его семья, с которыми его связывали жесткие обязательства. Но, начиная с того момента, когда великие путешествия, торговля и наука выделили этот независимый атом человечества, эту монаду, наделенную собственными мыслями и чувствами, обладающую правами и свободами, человек разместился в перспективе я или я сам. Его ситуация вовсе не легка. Индивид, достойный этого имени, должен вести себя согласно своему разуму, надо полагать, судить бесстрастно о людях и вещах и действовать с полным сознанием дела. Он должен принимать чужое мнение только с достаточным на то основанием, оценив его, взвесив все за и против с беспристрастностью ученого, не подчиняясь суждению авторитета или большинства людей. Итак, мы от каждого ожидаем, что он будет действовать рассудительно, руководствуясь сознанием и своими интересами будь он один или в обществе себе подобных.

Между тем наблюдение показывает, что это вовсе не так. Любой человек в какой-то момент пассивно подчиняется решениям своих начальников, вышестоящих лиц. Он без размышления принимает мнения своих друзей, соседей или своей партии. Он принимает установки, манеру говорить и вкусы своего окружения. Даже еще серьезнее, с того момента, как человек примыкает к группе, поглощается массой, он становится способным на крайние формы насилия или паники, энтузиазма или жестокости. Он совершает действия, которые осуждает его совесть и которые противоречат его интересам. В этих условиях все происходит так, как если бы человек совершенно переменился и стал другим. Вот ведь загадка, с которой мы сталкиваемся постоянно и которая не перестает нас изумлять. Английский психолог Бартлетт в одной классической работе очень точно замечает по поводу человека государства:

"Великая тайна всякого поведения - это общественное поведение. Я вынужден был им заниматься всю свою жизнь, но я не претендовал бы на то, что понимаю его. У меня сложилось впечатление, что я проник насквозь в глубину человеческого существа, но, однако, ни в малейшей степени не осмелился бы утверждать ничего о том, как он поведет себя в группе".

Откуда такое сомнение? Почему же невозможно предсказать поведение друга или близкого человека, когда он будет находиться на совещании специалистов, на партийном собрании, в суде присяжных или в толпе? На этот вопрос всегда отвечают следующим образом: потому, что в социальной ситуации люди ведут себя недобросовестно, не обнаруживают своих лучших качеств. Даже напротив! И речи не идет о том, чтобы добавить нечто друг другу. взаимно усовершенствоваться, нет, их достоинства имеют тенденцию убывать и приходить в упадок. В самом деле, уровень человеческой общности стремится к низшему уровню ее членов. Тем самым все могут принимать участие в совместных действиях и чувствовать себя на равной ноге. Таким образом, нет оснований говорить, что действия и мысли сводятся к "среднему", они скорее на нижней отметке. Закон множества мог бы именоваться законом посредственности: то, что является общим для всех, измеряется аршином тех, кто обладает меньшим. Короче говоря, в сообществе первые становятся последними.

Никакого труда не составило бы выстроить обширную антологию, доказывающую, что эта концепция распространяется на все народы. Так, Солон утверждал, что один отдельно взятый афинянин - это хитрая лисица, но когда афиняне собираются на народные собрания в Пниксе[*Пникс - холм в западной части древних Афин, напротив Акрополя, служивший местом народных собраний (прим. перев.).], уже имеешь дело со стадом баранов. Фридрих Великий очень высоко ценил своих генералов, когда беседовал с каждым из них по отдельности. Но при этом говорил о них, что собранные на военный совет, они составляют не более, чем кучку имбецилов. Поэт Грильпарцер утверждал: "Один в отдельности взятый человек довольно умен и понятлив; люди, собранные вместе, превращаются в дураков".

Немецкие поэты были не единственными, кто констатировал этот факт. Задолго до них римляне придумали поговорку, которая имела большой успех: Senatores omnes boni viri, senatus romanus mala bestia, сенаторы - мужи очень достойные, римский сенат - это скверное животное. Так они определяли контраст вероятных достоинств каждого сенатора в отдельности и неблагоразумие, неосмотрительность и нравственную уязвимость, запятнавшую совместные обсуждения в собрании, от которых зависели тогда мир или война в античном обществе. Возвращаясь к этой пословице, Альберт Эйнштейн восклицает:

"Сколько бед такое положение вещей причиняет человечеству! Оно является причиной войн, наводняющих землю скорбью, стонами и горечью".

А итальянский философ Грамши, имевший богатый человеческий опыт и много размышлявший над природой масс, дал ей очень точную интерпретацию. Как он полагает, пословица означает:

"Что толпа людей, ведомых их непосредственными интересами или ставших жертвой страсти, вспыхнувшей в ответ на сиюминутные впечатления, без какой-либо критики передаваемые из уст в уста, эта толпа объединяется для того, чтобы принять вредное коллективное решение, соответствующее самым что ни на есть звериным инстинктам. Это верное и реалистическое наблюдение, если только оно относится к случайным толпам, которые собираются как "толпа во время ливня под навесом", состоящая из людей, не несущих никакой ответственности перед другими людьми или группами, либо связанных с какой-то конкретной экономической реальностью - это деградация, которая аналогична личностному упадку".

Эта интерпретация подчеркивает двойной аспект одного и того же упрямого и фундаментального факта: взятый в отдельности, каждый из нас в конечном счете разумен; взятые же вместе, в толпе, во время политического митинга, даже в кругу друзей, мы все готовы на самые последние сумасбродства.

II

Всякий раз, когда люди собираются вместе, в них скоро начинает обрисовываться и просматриваться толпа. Они перемешиваются между собой, преображаются. Они приобретают некую общую сущность, которая подавляет их собственную; им внушается коллективная воля, которая заставляет умолкнуть их личную волю. Такое давление представляет собой реальную угрозу, и многие люди ощущают себя уничтоженными.

При встрече с таким материализованным, передвигающимся, кишащим общественным животным некоторые слегка отступают, прежде чем броситься туда с головой, другие испытывают настоящую фобию. Все эти реакции характеризуют влияние толпы, психологические отклики на нее, а через них и те, уже рассмотренные, эффекты, которые ей приписывают. Мопассан описал их с такой поразительной точностью, на которую способны немногие ученые:

"Впрочем, - пишет он, - я еще и по другой причине испытываю отвращение к толпам. Я не могу ни войти в театр, ни присутствовать на каком-то публичном празднестве. Я тотчас начинаю ощущать какую-то странную нестерпимую дурноту, ужасную нервозность, как если бы я изо всех сил боролся с каким-то непреодолимым и загадочным воздействием. И я на самом деле борюсь с этой душой толпы, которая пытается проникнуть в меня. Сколько раз я говорил, что разум облагораживается и возвышается, когда мы существуем в одиночку, и что он угнетается и принижается, когда мы перемешиваемся с другими людьми. Эти связи, эти общеизвестные идеи, все, о чем говорят, что мы вынуждены слушать, слышать и отвечать, действует на способность мыслить. Приливы и отливы идей движутся из головы в голову, из дома в дом, с улицы на улицу, из города в город, от народы к народу, и устанавливается какой-то уровень, средняя величина ума для целой многочисленной массы людей. Качества разумной инициативы, свободной воли, благонравного размышления и даже понимания любого отдельного человека полностью исчезают с того момента, как индивидуум смешивается с массой людей".

Несомненно, что мы здесь имеем дело с рядом предвзятых идей Мопассана, с его предубеждением против толпы и его переоценкой индивида, не всегда обоснованной. Следовало бы даже сказать, рядом предвзятых идей его времени и его класса. Но описание связи между человеком и сообществом (или между художником и массой), которая устанавливается в трех его фразах: инстинктивный страх, тревожное ощущение непреодолимой утраты, наконец, гигантская круговерть загадочных, почти осязаемых, если не видимых воздействий, - все это кричащая правда.

А тенденция к обезличиванию умов, параличу инициативы, порабощению коллективной дутой индивидуальной души - все это следствия погружения в толпу. Это не единственные, но наиболее частые ощущения. Ужас, переживаемый Мопассаном, помогает ему определить две причины испытываемой дурноты: он полагает, что утрачивает способность владеть рассудком, собственные реакции кажутся ему чрезмерными и в эмоциональном плане доведенными до крайности. И он, таким образом, приходит к постановке тех же самых вопросов, которыми задаются ученые, размышляющие над описанным явлением.

"Одно народное изречение гласит, - пишет он, - что толпа "не рассуждает". Однако почему же толпа не рассуждает, в то время как каждый индивид из этой толпы, взятый в отдельности, рассуждает? Почему эта толпа стихийно совершит то, чего не совершит ни одна из ее единиц? Почему эта толпа обладает непреодолимыми импульсами, хищными желаниями, тупыми увлечениями, которых ничто не остановит и, охваченная, одной и той же мыслью, мгновенно становящейся общей, невзирая на сословия, мнения, убеждения, различные нравы, набросится на человека, искалечит его, утопит беспричинно, почти что беспричинно, тогда как каждый, если бы он был один, рискуя жизнью, бросился бы спасать того, кого сейчас убивает".

Эти строки, такие верные по тону и точные по мысли, не нуждаются в комментариях. Невозможно лучше сказать то, что так мастерски выразил писатель. Однако Мопассан в одном пункте ошибается. Не одно только народное изречение отрицает разумность человеческих групп и сообществ. В подтверждение существования этих двух моделей, ему вторят философы, выражая расхожее мнение:

"Справедливые и глубокие идеи индивидуальны, - пишет Зиновьев. - Идеи ложные и поверхностные являются, массовыми. В массе своей народ ищет ослепления и сенсации".

Симона Вейль, французский философ, широко известная своим нравственным пафосом, поддерживает это мнение:

"В том, что касается способности мыслить, связь обратная; индивид превосходит сообщество настолько, насколько нечто превосходит ничто, так как способность мыслить появляется только в одном, предоставленном самому себе разуме, а общности не мыслят вовсе".

Эти тексты ясно демонстрируют, что вокруг основной идеи установилось полное согласие: группы и массы живут под влиянием сильных эмоций, чрезвычайных аффективных порывов. И тем более, что им изменяют разумные средства владения аффектами. Одиночный индивид, присутствующий в толпе, видит свою личность глубоко в этом смысле измененной. Он становится другим, не всегда, впрочем, это осознавая. Именно "мы" говорит через его "Я".

Я так подробно остановился на этом, для того, чтобы сделать акценты на этих идеях. Дело в том, что, под предлогом их общеизвестности, зачастую проявляется тенденция скользить по поверхности. Доходит даже до их умалчивания, в то время как они являются основой целого ряда общественных отношений и актов.

III

Вот ведь какая проблема встает. Вначале есть только люди. Как же из этих социальных атомов получается коллективная совокупность? Каким образом каждый из них не только принимает, но выражает как свое собственное мнение, которое пришло к нему извне? Ведь именно человек впитывает в себя, сам того не желая, движения и чувства, которые ему подсказываются. Он открыто учиняет разнузданные расправы, причин и целей которых даже не ведает, оставаясь в полной уверенности, что он знает о них. Он даже склонен видеть несуществующее и верит любой молве, слетающей с уст и достигающей его слуха, не удостоверившись как следует. Множество людей погрязают таким образом в социальном конформизме. За разумную истину, они принимают то, что в действительности является общим консенсусом.

Феноменом, ответственным за столь необычное превращение, становится внушение или влияние. Речь идет о своего рода воздействии на сознание: какое-то приказание или сообщение с убеждающей силой заставляют принять некую идею, эмоцию, действие, которые логически человек не имел ни малейшего разумного основания принимать. У людей появляется иллюзия, что они принимают решение сами, и они не отдают себе отчета в том, что стали объектом воздействия или внушения. Фрейд четко обозначил специфику этого феномена:

"Я хотел бы высказать мнение относительно различия между внушением и другими типами психического воздействия, такими, как отданный приказ, информирование или инструкция; так вот, в случае внушения в голове другого человека вызывается какая-то идея, не проверенная с самого начала, а принятая в точности так, как если бы она стихийно сформировалась в его голове".

Соответственно, здесь еще и загадка производимого перевертыша: каждый считает себя причиной того, чему он является лишь следствием, голосом там, где он только эхо; у каждого иллюзия, что он один обладает тем, что, по правде говоря, он делит с другими. А в конечном счете каждый раздваивается и преображается. В присутствии других он становится совсем иным, чем когда он один. У него не одно и то же поведение на людях и в частной жизни.

Я хотел бы заключить этот обзор одной аналогией: внушение или влияние это в коллективном плане то, что в индивидуальном плане является неврозом. Оба предполагают:

* уход от логического мышления, даже его избегание, и предпочтение алогичного мышления;

* раскол рационального и иррационального в человеке, его внутренней и внешней жизни. И в том и в другом случае наблюдается утрата связи с реальностью и потеря веры в себя. Соответственно, человек с готовностью подчиняется авторитету группы или вожака (который может быть терапевтом) и становится податливым к приказаниям внушающего. Он находится в состоянии войны с самим собой, войны, которая сталкивает его индивидуальное "Я" с его "Я" социальным. То, что он совершает под влиянием сообщества, находится в полном противоречии с тем, каким он умеет быть рассудительным и нравственным, когда он наедине с самим собой и подчиняется своим собственным требованиям истины. Я продолжаю аналогию. Так же, как это влияние может охватить и поглотить человека, вплоть до его растворения в такой недифференцированной массе, где он представляет собой не более, чем набор имитаций, так и невроз подтачивает сознательный слой личности до такой степени, что его слова и действия становятся не более, чем живым повторением травмирующих воспоминаний его детства.

Но совершенно очевидно, что их последствия противоположны. Первое делает индивида способным существовать в группе и надолго лишает способности жить одному. Второй мешает ему сосуществовать с другим, отталкивает его от массы и замыкает в себе самом. В итоге воздействие представляет социальное, а невроз асоциальное начала. Этим не исчерпывается перечисление противоречий, возникающих между двумя антагонистическими тенденциями, состоящими одна в смешении с группой, другая - в защите от нее. Доведенные до крайности в современном обществе, они обострились. Единственное, с чем нам, безусловно, нужно считаться, - с тем, что так называемые коллективные "безумия" имеют иную природу, нежели так называемые индивидуальные "безумия", и нельзя необдуманно выводить одни из других. После всего сказанного очевидно, что первые возникают вследствие избытка социабельности, когда индивиды врастают в социальное тело. Вторые же являются результатом неспособности существовать вместе с другими и находить в совместной жизни необходимые компромиссы.

Что и говорить, это сопоставление не случайно. С самого начала одни и те же люди изучали воздействие, или влияние, и гипноз. Первое связывалось с коллективной истерией, а второй - с истерией индивидуальной. Нужно все-таки признать замечательное мужество Ле Бона и Фрейда, дерзнувших придать этим феноменам научный смысл. Одного, поместившего внушение в центр психологии масс; другого, невроз - в сердцевину психологии индивида.

Никто всерьез не проверял эти гипотезы относительно влияния или внушения. В социальной жизни, существует такое убеждение, зачастую бывает, что менее благородные слои психики замещают более благородные слои, жгучие инстинкты оттесняют холодный рассудок так же, как в природе более благородные энергии (гравитация, электричество) вырождаются в энергию менее благородную, то есть в тепло. Это убеждение сходно с широко распространенным мнением, что в борьбе разума со страстью всегда побеждает страсть. Именно потому, что мы общественные существа.

Тысячи лет люди сталкиваются с аналогичными идеями и пытаются объяснить, почему отдельно взятые люди логичны и предсказуемы, в то время, как собранные в массу, они становятся алогичными и непредсказуемыми. Однако с того момента, как им захотелось сделать это предметом науки, необходимо стало четко проанализировать причины и следствия. Только при этом единственном условии можно продвинуться туда, где мудрость народов, их поэтов и философов прокладывает тропу. Объект этого любопытства остается неизменным. Нас он интригует так же, как интриговал их.

Глава вторая

ВОССТАНИЕ МАСС

I

Для того, чтобы родилась наука, недостаточно одного только существования феномена - он известен уже тысячи лет. Недостаточно и его причудливого своеобразия, привлекающего некоторых ученых, неравнодушных к новизне. Необходимо также, пусть эпизодически или безобидно, чтобы он распространялся, настолько быстро и повсеместно, не давал бы людям спать, становясь проблемой, которую нужно решать безотлагательно. Кто занимался товарно-денежным обменом до того, как рынки заполонили мир? Кто интересовался истерией до того, как душевнобольных стали изолировать, а душевные болезни в полной мере заявили о себе? Никто или почти никто. Так и внушение или влияние властны превращать личностей в массы, но они извлекаются из глубины здравого смысла и заявляют о себе, они становятся центральной темой психологии толпы, лишь когда они ширятся и приобретают определенный размах. Их обнаруживает почти повсюду каждый, наблюдая, какие метаморфозы испытывают люди, окунувшиеся в массу, бурлящую на улицах, в конторах, на заводах, политических митингах и т.д. Да, к концу прошлого века внушение превратилось в явление повсеместное благодаря череде кризисов, основательно потрясших общество. И вот симптомы.

Прежде всего, это крах под упорным натиском капитала и революций старого докапиталистического режима. Дал трещины и начал разваливаться устойчивый мир семьи, соседских отношений, сел. В своем падении он увлек за собой традиционные религиозные и политические устои, а так же духовные ценности. Вырванные из родных мест, из своей почвы люди, собранные в нестабильные городские конгломераты, становились массой. С переходом от традиции к модернизму на рынок выбрасывается множество анонимных индивидов, социальных атомов, лишенных связей между собой. Этот сдвиг немецкий социолог Tonnies описал с помощью замечательной метафоры перехода от теплого - естественного и непосредственного, основанного на кровных узах сообщества соседей, от родственности убеждений - к холодному, искусственному конгломерату и принуждению, базирующемуся на согласии интересов, на выгодах, которые одни могут получить через других, и на логике науки. Эта метафора имела большой резонанс, поскольку она иллюстрирует один из важных аспектов перелома, возникшего при переходе от вчерашнего общества к сегодняшнему.

Быстрая механизация промышленности, символизирующаяся паровой машиной, и концентрация мужчин, женщин и детей, превращенных заводом в массу, отданных в повиновение машине, эксплуатируемых предпринимателями, превращают города в поля сражений: новые бедные противостоят здесь новым богатым. Эти последствия во всех странах выражаются в резком и мощном подъеме рабочего класса. Он вооружается новыми средствами борьбы, например забастовка, и оснащается новыми, еще невиданными формами организации: профсоюзами и партиями, которые направляют этот человеческий поток, обеспечивают его кадрами и меняют расстановку сил в политической игре. В то время "чернь" выходит на улицу не для того, чтобы чествовать какого-нибудь святого заступника, участвовать в карнавале или устраивать жакерию: она борется со своими хозяевами, освистывает патронов, которые не занимаются их проблемами, и требует положенного. Английский историк Hobsbawn отмечает перманентный характер требований:

"Чернь выступала не только в знак протеста, но с совершенно определенной целью. Она предполагала, что власти будут восприимчивыми к ее волнениям и немедленно пойдут на какие-либо уступки: толпа манифестантов представляла собой не только какое-то скопление мужчин и женщин, движимых целью ad hoc, но постоянную сущность, хотя и редко стабильно организованную".

Этот текст четко выявляет существование толпы или черни, место ее скопления - улицу и ее действия протеста. Он особенно подчеркивает их угрожающий характер, способный одним своим присутствием заставить власти пойти на уступки.

Рабочий класс все более и более загорается идеалами грядущей революции, генеральную репетицию которой инсценируют его руководители. Быть может, социализм и был новой идеей, отпочковавшейся от бессмертного мифа о справедливости. Но он однако будил у многих память о терроре и разрушении. А особенно во Франции, где со времен Великой революции и контрреволюции следовали одна за другой и никто не мог предвидеть конца. Разве не заявлял Огюст Конт, что главная проблема социальной реформы - это проблема консенсуса, обретенного нравственного единства? Судя по ходу вещей, это не консенсус и единство, а баррикады, кровопролитные уличные бои с равномерными промежутками времени. Они предвосхищают будущие времена и являются осязаемыми признаками втягивания новых человеческих масс в орбиту истории.

Наконец, и это еще одна черта эпохи, в скученности больших городов выковывается новый человек. "Кишащий город, город, полный грез" для поэта; город, полный разочарований для рабочего человека. На его необъятном рынке рождается массовая культура и массовые формы потребления. Один за другим на подмостках общества появляются коллективный служащий, коллективный интеллектуал, коллективный потребитель: стандартизированными становятся мысли и чувства. Все эти "циклотроны", эти социальные ускорители низводят индивидов до уровня все уменьшающихся частиц. Они обрекают их на существование анонимное и эфемерное. Гигантский штамповочный станок уже выполняет свою роль фабрики коммуникаций: он отливает умы в единообразные, стандартные формы и обеспечивает каждой человеческой единице соответствие заданной модели. Эта эволюция не противоречит Грамши, который отмечал

"тенденцию к конформизму в современном обществе более обширную и глубокую, чем раньше; стандартизация образа мысли и действия, достигает национального или даже континентального размаха".

Тем самым возвещается появление нового человеческого типа человека-массы, полностью зависимого от других, обработанного этим исключительного размаха конформистским течением. Он подвергается по сути дела двум типам конформизма: один спускается сверху - от меньшинства, а второй снизу - от большинства. Между обоими идет постоянная борьба:

"Сегодня, речь идет о сражении между "двумя конформизмами", а именно, о сражении за гегемонию, о кризисе гражданского общества".

Если довести идею Грамши до логического конца, мы придем к выводу, что в эпоху человека-массы цель конфликтов, терзающих общество, не составляет исключительно и преимущественно власть, которую берут или теряют соответственно расстановке сил. Эта цель - влияние, поскольку оно приобретается или утрачивается согласно тому, какой из двух типов конформизма возобладает над другими.

II

Образ века, предшествующего нынешнему, совершенно очевиден: это век взрыва mobile vulgus[*Mobile vulgus - возбудимой народной массы (лат.) - Прим. пер.], бурной, необузданной и податливой. Наблюдатель со стороны видит в нем концентрацию аморфного человеческого материала, в котором растворяется каждый из индивидов, будучи жертвой некоего общественного психоза. Флобер показал своего героя Фредерика, зараженного этим коллективным опьянением, которое породила революция 1848 года: "Его захватил магнетизм восторженных толп".

Именно эта экзальтация зачаровывает и волнует, когда масса на ходу принимает вид коллективного Франкенштейна. Флобер так описывает толпу, штурмующую Пале Рояль:

"Эта кишащая масса, все время поднимавшаяся, как бурлящий поток морского прилива в равноденствие, с протяжным ревом, влекомая стихийными порывами".

Эти сильные впечатления придают особую объективность простому образу: собранные в общественные стада, одурманенные той таинственной силой, которую источает всякая перевозбужденная группа, люди впадают в состояние внушаемости, сходное с наркотическим или гипнотическим. И пока они пребывают в этом состоянии, они верят всему, что им скажут, и сделают все, что им прикажут сделать. Они будут подчиняться каждому призыву, каким бы бессмысленным он ни был. В любом случае реакции людей обостряются, как это видно на примере паломничества и патриотических парадов, музыкальных фестивалей и политических митингов. Флобер обнаруживает у своего героя признаки состояния, свойственного человеку-массе:

"Он трепетал от нахлынувшего чувства безмерной любви и всеобъемлющего, возвышенного умиления, как если бы сердце всего человечества билось в его груди".

Впрочем, вплоть до современной эпохи такие толпы появлялись спорадически и играли лишь второстепенную роль. Они, по сути дела, не представляли особой проблемы и не нуждались в специальной науке. Но с того момента, когда они становятся расхожей монетой, ситуация меняется. Если верить Ле Бону, такая возможность толп влиять на ход событий и на политику посредством голосования или же восстания является новшеством в истории. Это признак того, что общество трансформируется. В самом деле, история проявляет себя все более и более как разрушитель: подрывает религиозные верования, разрывает традиционные связи и разрушает солидарность групп. Разобщенные, люди остаются покинутыми в одиночестве со своими нуждами: в джунглях городов, в пустынях заводов, в серости контор. Эти бесчисленные атомы, эти крупицы множества собираются в зыбкую и воспламеняющуюся смесь. Они образуют нечто вроде газа, который готов взорваться в пустоте общества, лишенного своих авторитетов и ценностей - газа, взрывная сила которого возрастает с объемом и все собой подавляет.

"В то время, как наши старые убеждения, - пишет Ле Бон как заинтересованный свидетель. - оказываются поколебленными и утрачиваются, прежние опоры общества рушатся одна за другой, единственной силой, которой ничто не угрожает и авторитет которой ширится постоянно, становятся выступления толп. Век, в который мы вступаем, будет поистине эрой толп".

III

Всегда можно подправить этот образ. И даже необходимо это сделать, чтобы еще больше приблизить его к реальности. С тем, что эти толпы являются симптомом какого-то нового состояния человечества, поднимающегося из низов восстания, которое угрожает общественному порядку, согласны все теории. Но согласие по поводу фактов не влечет еще за собой согласия в их объяснении. В связи с этим не удивительно, что катаклизмы истории льют воду на мельницу двух диаметрально противоположных концепций: общества классового и массового.

Первая обрела теоретическую форму у Маркса и Вебера, имея общую почву в политической экономии. Согласно ей, толпы являются явными признаками нового общественного порядка, которые ясно обнаруживают раздробленные и обнищавшие массы, обратившиеся против гнета бюрократии капитала. Сосредоточивая людей, концентрируя машины, он обобществляет производительные силы, превращает общество в гигантский рынок, где все покупается и все продается, включая труд. Тем самым он создает неизвестный до того времени класс - класс пролетариев. Можно принимать или отвергать эту концепцию, безусловно одно: она рассматривает классы как активные действующие силы истории. А среди них выделяется один класс - пролетариат, глашатай современности и главная фигура будущей революции. Массы, заполняющие города, развязывающие гражданскую войну, участвующие во всех этих мятежах, собственно и являются сырьем и внешним выражением трудящейся массы. Ей присущи разные уровни сознательности от пассивного допролетарского до активного героического и истинно пролетарского.

Стало быть, чем они обширнее, тем более ясным видением своих сил и целей обладают эти массы и тем большее они будут оказывать давление на развитие общества. Отворачиваясь от прошлого, разрывая тысячи тонких нитей, связывающих их с религией, нацией, с пристрастиями господствующих классов, они тянутся к новому миру, одушевленному наукой и техникой, тогда как старый клонится к закату. Озаренная светом истории, эта модель общества придает смысл коллективным движениям. Она также объясняет их истоки с самых первых шагов. Остальное - не более чем эпифеномены и шлаки бредовой идеологии.

Вторая концепция была представлена несколькими последовательными эскизами, сделанными с оригинала, родившегося в недрах психологии толп. Оставляя в стороне ее предшественников, таких как Тэн или Токвиль, необходимо главным образом упомянуть Ле Бона и Тарда, обозначивших ее в основных чертах. "Можно сказать, что именно эта социальная теория имеет, вероятно, сегодня наибольшее влияние в западном мире", - отмечает один социолог по поводу гипотезы массового общества.

В этой концепции те эпифеномены и шлаки, о которых я только что говорил, как раз и составляют существо дела. Действительно, снятые с креплений, лишенные привилегий по рождению и по званию, дезориентированные бесконечными переменами, приставшие друг к другу люди и создают невероятный простор для разрастания тех человеческих туманностей, которыми являются толпы. Разумеется, толпы существовали всегда, невидимые и неслышимые. Но в этом своеобразном ускоренном движении истории они разорвали путы. Они восстали, став видимыми и слышимыми - и даже несущими угрозу существованию индивидов и классов из-за их тенденции все перемешивать и все обезличивать. Маскарадные костюмы сняты, мы их замечаем в самом простом одеянии:

"Со времен Французской революции, - пишет Канетти, - эти взрывы приобрели форму, которую мы считаем современной. Быть может, именно потому, что масса была так скоропалительно освобождена от религиозных традиции, нам сейчас гораздо проще увидеть ее освобожденной от тех смыслов и целей, которые ей некогда приписывались".

Оглянитесь вокруг: на улицах или на заводах, на парламентских собраниях или в казармах, даже в местах отдыха вы увидите толпы, движущиеся или неподвижные. Некоторые люди проходят сквозь них, как через чистилище. Другие ими поглощаются, чтобы уже никогда не выйти обратно. Ничто не выразило бы сути нового общества лучше, чем определение "массовое". Оно узнаваемо по его многочисленности, по нестабильности связей между родителями и детьми, друзьями и соседями. О нем можно догадаться по тем превращениям, которые испытывает каждый человек, становясь анонимным: реализация присущих ему желаний, страстей, интересов зависит от огромного числа людей. Можно видеть его подверженность приступам общественной тревожности и тенденции уподобляться, соответствовать какой-то коллективной модели.

Согласно этой концепции, изменение состоит не в пролетаризации человека или в обобществлении экономики. Напротив, мы имеем дело с массификацией, то есть со смешением и стиранием социальных групп. Пролетарии или капиталисты, люди образованные или невежественные, происхождение мало что значит: одни и те же причины производят одни и те же следствия. Из разных, совершенно разнородных элементов образуется однородное человеческое тело: масса состоит из людей-массы. Это они действующие лица истории и герои нашего времени. Не стоит искать причин такого положения вещей в концентрации средств производства и в товарообмене, как к этому стремилась теория классового общества; причина в средствах коммуникации, массовой информации, газетах, радио, т.п. и феномене влияния. Внедряясь в каждый дом, присутствуя на каждом рабочем месте, проникая в места отдыха, управляя мнениями и обезличивая их, эти средства превращают человеческие умы в массовый разум. Благодаря своего рода социальной телепатии у многих людей вызываются одни и те же мысли, одни и те же образы, которые, как радиоволны, распространяются повсюду. Так что в массе они всегда оказываются наготове. Когда это на самом деле происходит, то можно наблюдать волнующее незабываемое зрелище, как множество анонимных индивидов, никогда друг друга не видевших, не соприкасавшихся между собой, охватываются одной и той же эмоцией, реагируют как один на музыку или лозунг, стихийно слитые в единое коллективное существо. Марсель Мосс подробно описал это превращение:

"Все социальное тело одушевлено одним движением. Индивидуумов больще нет. Они становятся, так сказать, деталями одной машины, или, еще лучше, спицами одного колеса, магическое кружение которого, танцующее и поющее, было бы образом совершенным, социально примитивным, воспроизводимым, разумеется, еще и в наши дни в упомянутых случаях, да и в других тоже. Это ритмичное, однообразное и безостановочное движение непосредственно выражает то душевное состояние, когда сознание каждого захвачено одним чувством, одной немыслимой идеей, идеей общей цели. Все тела приходят в одинаковое движение, на всех лицах одна и та же маска, все голоса сливаются в одном крикс; не говоря уже о глубине впечатления, производимого ритмом, музыкой и пением. Видеть во всех фигурах отражение своего желания, слышать из всех уст подтверждены своей убежденности, чувствовать себя захваченным без сопротивления всеобщей уверенностью. Смешавшиеся в исступлении своего танца, в лихорадке возбуждения, они составляют единенное тело и единую душу. Именно в это время социальное тело действительно существует. Так как в этот момент его клетки люди, быть может, так же мало отделены друг от друга, как клетки индивидуального организма. В похожих условиях (которые не реализуются в наших обществах даже самыми перевозбужденными толпами, но об этом говорится в другом месте) согласие может творить действительность".

Поразительно, не так ли?

Пора обратиться к следствиям. Логический ход, который сделали авторы этой концепции, прост и смел. Для каждого масса - это спущенная с цепи толпа, находящаяся во власти инстинктов, без совести, без руководителя, без сдерживающих начал, такая, какой она, в глазах мудреца, проявляет себя на баррикадах. Гигантский, орущий, истеричный монстр, она наводит ужас:

"Похоже, - писал Фрейд, - достаточно оказаться вместе большой массе, огромному множеству людей для того, чтобы все моральные достижения составляющих их индивидов тотчас рассеялись, а на их месте остались лишь самые примитивные, самые древние, самые грубые психические установки".

К счастью, можно добавить, иногда случается обратное, и мы видим множество других людей, отдающих свои жизни, идущих на неслыханные жертвы за самые возвышенные этические ценности, за справедливость и свободу.

Но с того момента, как массы признаны эмблемой нашей цивилизации, они перестают быть продуктом разложения старого режима. Это уже не превращенная форма общественных классов или эффектные артефакты общественной жизни, не повод к приподнятым, красочным описаниям, сделанным зачарованными или потрясенными свидетелями. Они становятся неотъемлемой принадлежностью общества. Они дают ключ как к политике, так и к современной культуре и, наконец, объясняют тревожные симптомы, терзающие нашу цивилизацию. Посредством этого интеллектуального переворота, психология толп поместила массы в сердцевину глобального видения истории нашего века. Кроме того, она составила соперничество теории классового общества, с которой до сих пор никому не удавалось ни установить связи, ни опровергнуть ее.

IV

Выше я попытался показать, как по поводу одних и тех же феноменов, которые и сейчас еще повторяются на наших глазах, одновременно были выдвинуты два противоположных взаимоисключающих объяснения. Такая двойственность, в сущности, вещь достаточно банальная в науке. Я ее допускаю, ведь концепция массового общества отличается обычным преувеличением, чтобы не сказать упрощением. Она утверждает, что индивид - это неприступная крепость, куда другие проникают посредством внушения с тем, чтобы ее разрушить и вовлечь в это импульсивное неосмысленно действующее коллективное месиво, идея, кажущаяся нам устаревшей и недооценивающей сложности современной истории. Однако ведь не впервые простые и с виду устаревшие идеи позволяют обнаружить неожиданные истины.

Итак, рассмотрим последствия такой двойственности объяснений. То, что для одной концепции является классовой битвой и связывается с надеждами на лучшее будущее, другая называет - по удачному выражению испанского философа Ортеги-и-Гассета - восстанием масс, которое вызывает беспокойство, возвещает эпоху следующих друг за другом кризисов. Теоретики психологии толпы считали это восстание решающим: оно отдает политическую власть в руки массы, не умеющей ею пользоваться, и вызывает страх. Этого страха достаточно, чтобы пробудить желание их познать для того, чтобы увещевать или управлять ими, а также изучать их в научном плане. В своем глазу бревна не видим, а в чужом соломинку замечаем. Так открытые противники масс принимали их всерьез и настойчиво стремились обнажить все пружины этой конструкции, чтобы успешнее с ней бороться. Сторонники же чаще всего довольствовались тем, что превозносили их, говоря о массах абстрактно и идеализированно. Они их явно недооценивали.

Жестко и смело, с риском шокировать, психология толп отрицает любое их притязание и какую бы то ни было способность изменить мир или управлять государством. Им по их природе не свойственно рассуждать, им не достает способности держать себя в узде для того, чтобы выполнять работу, необходимую для выживания и культурного развития, до такой степени это рабы сиюминутных импульсов и существа, подверженные, внушению со стороны первого встречного. Наше общество видело упадок личности и присутствует при апогее масс. Над ним по сути дела властвуют иррациональные и бессознательные силы, исходящие из его тайных глубин и вдруг обнаруживающие себя явно. Ле Бон выражает это очень четко:

"Неосознанное поведение толпы, подменяющее сознательную деятельность личности, представляет собой одну из характеристик нынешнего века".

Кто сейчас мог бы подписаться под таким общим и резким заявлением? Опыт учит нас быть более осмотрительными. Но это заявление имело и теперь, еще имеет исторические последствия, которые никто не властен перечеркнуть. Каждому понятен смысл этого. В противном случае он не приходил бы так часто на ум. Этот смысл таков: решимость поднять восстание масс зависит в первую очередь от их психологии. Она становится "более чем, - по словам Ницше, - дорогой, которая ведет к фундаментальным проблемам". Социология и экономика затрагивают их лишь косвенно и в определенных аспектах.

То, что задолго до всех предполагал этот немецкий философ, понемногу становится общей уверенностью. Иное дело доказать, оправдывается ли она. По мере того, как массы приобретают все большую значимость, явными становятся и негативные последствия. Великий немецкий писатель Герман Брох определяет этот пункт перелома, когда он оправдывает преимущество психологии масс, подчеркивает это утверждении:

"Новые политические истины будут основываться на истинах психологических. Человечество готовится оставить экономическую эпоху, чтобы войти в эпоху психологическую".

Ведь неудивительно, что в необъятном движении познания - более изменчивом, чем погода или море - эта наука была задумана и представлялась бы как обладающая универсальными возможностями. И если выражения "психология толп", "психология масс", а не "социальная психология" или "коллективные движения" фигурируют в названиях трудов Ле Бона, Фрейда или Рейха, не усматривайте в этом ни случайности, ни оплошности. Каждое из них указывает на то, что представляется некое видение нашей цивилизации, центрированное на определенном, характеризующем ее типе объединения: на массе. Никогда ее первопроходцы не рассматривали эту науку как дополнительную к другим, более значительным наукам, к социологии или истории, например, а именно как их соперницу. Они преследовали особую цель - "разрешить загадку образования массы" (выражение Фрейда). Одна единственная основополагающая наука может претендовать на достижение этого.

Глава третья

ЧТО ДЕЛАТЬ, КОГДА МАССЫ НАЛИЦО?

Я думаю, что недавнее политическое новшество не означает ничего кроме политического господства масс. X. Ортега-и-Гассет

I

Индивид умер, да здравствует масса! Вот тот суровый факт, который открывает для себя наблюдатель современного общества. В результате упорной и ожесточенной борьбы массы, кажется, повсюду одержали поразительную и бесповоротную победу. Именно они ставят новые вопросы и вынуждают изобретать новые ответы, поскольку их сила является реальностью, с которой отныне нужно считаться.

"В течение последних тридцати лет, - утверждает немецкий философ Кассирер, - в период, разделяющий две мировые войны, мы не просто прошли через тяжелый кризис в нашей политической и социальной жизни, но он также поставил нас перед совершенно новыми теоретическими проблемами. Мы произвели эксперимент по радикальной ломке некоторых форм политической мысли. Были поставлены новые вопросы и даны новые ответы. Проблемы, незамеченные политическими мыслителями восемнадцатого и девятнадцатого веков, неожиданно вышли на первый план. Самой важной и вызывающей беспокойство чертой эволюции современного политического мышления становится, быть может, появление новой власти: власти мифического мышления".

Бесспорно, в этот период, который начипается перед первой мировой войной и продолжается до сих пор, произошло слишком много событий, которые решительно перевернули политическое мышление и практику. Но то, что эти пертурбации отмечаются появлением мифического мышления, является, - и психология толп это предвидела, - превратностью нашествия масс. Она, однако, не ограничивалась констатацией фактов. Разумеется, наука должна описывать явления, искать причины, предвидеть результаты. Но она непременно должна также разрабатывать методы практической деятельности и намечать логику действий в соответствии с обстоятельствами. А зачем знать, если нельзя действовать? Зачем распознавать болезни, если мы бессильны их лечить? Раскрывая причины, мы отвечаем только на вопрос "почему". А предлагая практическое решение, мы отвечаем на вопрос "что делать". Он имеет бесконечно большую значимость, чем первый, поскольку любознательность является уделом немногих, а действие - ежеминутной необходимостью.

Психология толп была создана, чтобы отвечать одновременно на оба вопроса. Прежде всего, она заявляет о своем намерении раскрыть "почему" массового общества. "Это нужно для того, чтобы объяснить правящим классам, что делать перед лицом масс, путающих всю политическую игру - игру, из которой они уже не выйдут в обозримом будущем. Короче говоря, она стремится разгадать загадку формирования масс, чтобы подойти к разгадыванию гораздо более тревожащей загадки - как ими управлять.

"Знание психологии толп, - пишет Ле Бон в манифесте новой науки, - для. государственного деятеля определяет собой не возможность управления ими сегодня это стало сложно - а, по крайней мере, средство не идти у них на поводу".

II

Итак, психология толп становится самым главным предметом новой политики. Ее первопроходцы и когорта их последователей были убеждены, что нашли здесь Ариаднову нить лабиринта отношений власти, в котором, не зная его достаточно, блуждают и руководимые, и руководители. С самого начала авторы борются со старой политической точкой зрения, основывающейся на заинтересованности и рассудке, или расчете. То есть точкой зрения на человека, которая принимает во внимание поведение промышленника, рабочего, отца семейства и др. исключительно сквозь призму их объективных гражданских интересов. Нацеленный на осознание того, что он может заработать или потерять, человек действует исключительно в соответствии с этими интересами и заглушает свои чувства и верования.

Психология толп не считает, что человек в целом ведет себя так, чтобы получить максимальную личную выгоду и устанавливает социальный контакт с другим наподобие рыночной сделки между покупателем и продавцом, когда он вступает в партию или голосует за какого-то кандидата. Эта иллюзия рождается из-за того, что классическая политика стремится сравнять ров, который разделяет общество и природу, применяя к той и другой одни и те же способы мышления, одни и те же практические подходы. Конечно, по мере того, как наука и техника день за днем одерживают беспрецедентные победы, наглядно доказывая силу своей логики, их принимают за модель в каждой сфере жизни. Следуя научным путем, мы властны, как нам кажется, добиться в политике прогресса, аналогичного прогрессу в экономике, стать хозяевами и обладателями общества, как мы ими стали по отношению к природе. Рано или поздно мы пришли бы к созданию отношений между руководителями и подчиненными, коллективных отношений между людьми, очищенных от страстей, любви и ненависти, идентичных отношениям с предметами. Одним словом, согласно формуле Сен-Симона, который подводит итог этой эволюции, от управления людьми перешли бы к управлению вещами.

Эта классическая точка зрения нам хорошо знакома. Стержнем ее являются общность интересов, рациональность политического действия и его прогресс, параллельный прогрессу знаний и общества. Отсюда вытекает и его практика. С совершенно научной сдержанностью она разделяет логику и верования, фактические суждения и чувства для того, чтобы принимать решения и заставлять следовать им. Она обращается к разуму, к смыслу вещей, помогающему людям уяснять проблемы и делать выбор среди возможных решений. Она полагает, что легче всего мобилизовать людей, приведя их к осознанию своих классовых, национальных и других интересов, а также смысла ситуации. А тем самым и целей, которых они могут достичь сообща.

Психология толп обвиняет эту классическую точку зрения в недооценке роли толп и тех последствий, которые влечет за собой их существование. С одной стороны, люди, сформировавшиеся в рамках классической школы, не учитывают силы страстей и верований. Они полагаются исключительно на интеллект, чтобы убеждать, на расчет, чтобы победить трудности. Неистовая сила коллективных чувств приводит их в замешательство, разнузданность поведения людей, собравшихся вместе, их удивляет, а преувеличенность речей и поступков вызывает у них отвращение как недостаток вкуса. Их понимание допускает только уловки, компромиссы между людьми из хорошего общества. Характер? Они не принимают его в расчет или высмеивают. За неимением мужества множество государственных деятелей выглядят сомневающимися и смущенными, нерешительными или болтливыми и не выполняют своих задач. Они рассуждают беспринципно и неубедительно. Они совещаются, не принимая решений, и действуют только наполовину, остальное отдавая на волю случая. Упрек, который делают теоретики психологии толп, аналогичен тому, что Троцкий адресовал социал-демократу Каутскому: когда осознается относительность вещей, то не находится смелости применить силу, ни, добавим, силы противостоять массам. Из этого следует, что демократы открывают путь тирану, требуют Цезаря как освободителя, подготавливают притеснение как свободу. Вот такой парадокс: свобода взывает к тирании. Разум - это приговор политике, а политика - могила разума.

В целом, этим руководителям изменяет инстинкт, который только и помогает понять массы, заставляет сердце биться в унисон их чаяниям, слышать мощный голос толпы вместо нашептывания советчиков и льстецов. У них никогда нет нужного слова или нужного жеста в необходимых случаях. Им недостает воли к власти, даже если есть амбиции. Поддающиеся сомнениям, которые подтачивают их, сбитые с толку событиями, которые их изумляют, они вначале встают в тупик, а затем выбиваются из колеи. Вывод кажется вполне определенным: без инстинктивного ощущения массы нет великого политического лидера.

С другой стороны, классическая политика игнорирует элементарные сведения о психологии масс. Растворившиеся в массе индивиды утрачивают свои личные интересы, чтобы подчиниться общим желаниям, точнее тем, которые как общие преподносят им вожди. Работающие или безработные, пленники городской нервозности, подверженные провоцирующим влияниям городского существования, они не располагают ничем, даже временем размышлять. Они находятся в постоянной зависимости от других во всем, что связано с жилищем, с питанием, с занятостью или с идеями. С этого времени их интересы утрачивают свою значимость и побудительную силу, переставая тормозить желания, которые все больше обостряют положение.

"Род человеческий не может выдержать большой доли реализма", - писал великий английский поэт T.S.Eliot. Толпы выдерживают его еще меньше, и это второе следствие. Однажды собранные вместе и перемешанные, люди утрачивают всякую критичность. Их совесть отступает перед силой иллюзий, как плотина сносится разбушевавшимися водами. Поставленные перед невозможностью отличить реальное от воображаемого, то, что они видят на самом деле, от кажущегося, они теряют способность принимать правильное решение, самое здравое из предлагаемых им суждений.

Итак, люди, составляющие толпу, ведомы беспредельным воображением, возбуждены сильными эмоциями, не имеющими отношения к ясной цели. Они обладают удивительной предрасположенностью верить тому, что им говорят. Единственный язык, который они понимают, - это язык, минующий разум и обращенный к чувству.

Эти элементарные рассуждения показывают, что всякая политика, основывающаяся на интересах и разуме человека, особенно в массовом обществе, смотрит на факты сквозь розовые очки абстрактных экономических и социологических теорий, искажая эти факты. И она не видит человека в полном объеме, она слепа к его эмоциям и памяти, к его желаниям и мифам. Свои собственные иллюзии она принимает за реальность. Созданная и управляемая научными моделями, такая ясная, логическая власть годится для кучки философов, ученых и государственных деятелей. Но для масс она остается совершенно чуждой.

Конечно, можно воображать массы иными, чем они есть на самом деле, можно надеяться, что их значение ослабнет, как это было в прошлом. Тогда, быть может, они были бы готовы к выбору и поддержанию совершенно разумной власти.

Но эта утопия предписывает им качества, совершенно противоположные их собственным, то есть качества индивида. Пытаться управлять большинством людей, используя чуждые и непостижимые для них средства, - путь невозможный и заранее обреченный на неудачу. Бессмысленно было бы пытаться их перевоспитывать, сделать их иными, чем они есть, стремиться изменить их психологию или свести ее к психологии индивидов, составляющих толпу. Не изменить законов природы, разных для отдельно взятого атома с обычным уровнем энергии и скопления атомов, где этот уровень доводится до высоких энергий. С одной оговоркой, однако: вначале нужно познать законы человеческих скоплений. И обращаться не к их понятливости, а к их чувствам любви или ненависти, мстительности или виновности. Вместо того, чтобы будить их интеллект, лучше стоит разбудить их память. Поскольку в настоящем они распознают меньше очертаний будущего, чем следов прошлого. Они воспринимают не то, что изменяется, а то, что повторяется. Любой, кто намеревается управлять людьми, должен был бы проникнуться идеей, что психология масс отворачивается от психологии индивидов. Последние; взятые по отдельности, добиваются успеха на пути анализа или опытным путем исследуя реальность. Первые пользуются не менее эффективным средством - сердцем, страстно влюбленным в идеал человека, который его воплощает:

"Логика, которая их направляет, - мог написать Марсель Пруст по поводу наций, - совершенно внутренняя, постоянно изменяемая страстью, как логика людей, столкнувшихся в любовной или семейной ссоре, ссоре сына с отцом, кухарки с хозяйкой, жены с мужем".

В цивилизованном обществе, утверждает психология толп, массы возрождают иррациональность, которую считали исчезающей, этот рудимент примитивного общества, полного отсталости и культов богов. Вместо того, чтобы уменьшаться в процессе развития цивилизации, ее роль возрастает и укрепляется. Вытесненная из экономики наукой и техникой, иррациональность сосредоточивается на власти и становится ее стержнем. Это явление нарастает: чем меньше времени люди посвящают заботам об общественном благе, тем меньше у них возможностей противостоять коллективному прессингу. Разум каждого отступает перед страстями всех. Он оказывается бессильным господствовать над ними, поскольку эпидемию невозможно остановить по своей воле.

Я повторяю и настаиваю на этом. Классическая политика основана на разуме и интересах. Она обрекает себя на бессилие, поскольку подходит к массе извне, как к простой сумме индивидов. Это происходит не из-за недостатка изобретательности или волевого начала, не из-за неспособности составляющих массу людей из бедных слоев осознать свои интересы и действовать разумно. Напротив, все желали бы установления такого государства, такой демократии, о которой рассуждали теоретики и государственные деятели. Иначе не замысливали бы такого порядка, не стремились бы к его установлению. А если не удается добиться успеха и все приходит к своей противоположности, это потому, что толпа затягивает в себя, в свой коллективный водоворот. И тогда дело принимает другой оборот вопреки предусмотренному, вопреки психологическим законам. Человек-индивид и человек-масса - это две разные вещи, как достояние в один франк и в миллион. Эту разницу я подытожил бы одной фразой: индивида убеждают, массе внушают.

Ведь демократические идеалы, придуманные меньшинством и для меньшинства, какими бы абсолютными достоинствами они ни обладали, препятствуют, кроме исключительных случаев, формированию стабильного политического режима. Из-за необходимости соответствовать чаяниям большинства, звучать в унисон человеческой природе, эти идеалы рассыпаются в прах. Погоня за ними порождает лишь глубокое разочарование. А нужен режим, основанный на разделяемых верованиях. Режим, исходящий из подчиненности масс одному человеку, как отец рассчитывает на послушание своих детей. Когда такой режим установится, тогда и будут решены проблемы большого города.

Подытожим вкратце суть сказанного. Толпы ниспровергают основы демократии, заложенные либеральной буржуазией и восстановленные социал-демократами. Они стремились к управлению посредством элиты, выбранной на основе всеобщего избирательного права. Их политика, определяемая экономическими и техническими реалиями, и отказывающаяся видеть реалии психологические, обрекает их на перманентную слабость, так как эти последние меняют все дело. Они, можно сказать, обманываются в обществе, в нации и, в конечном счете, в эпохе. Но именно такая революционная или контрреволюционная эпоха увлекает массы. А поэтому она требует новой политики.

III

Когда массы налицо, задача политики их организовать. Привести их в движение могут две вещи: страсть и верования, следовательно, нужно принимать в расчет и то, и другое.

Всякий раз, когда люди собираются вместе, их охватывают одни и те же эмоции. Они объединяются в какой-то высшей убежденности. Они идентифицируют себя с персоной, которая избавляет их от одиночества, и поклоняются ей. Таков вкратце процесс, превращающий сообщество индивидов в коллективного индивида. Их интересы - это не более, чем перчатки страсти. Снимите перчатки - руки остаются, отсеките руки - и перчатки становятся бесполезными. Их разум - это не более, чем пена сильных и неизменных убеждений.

Это объясняет характер политических действий. Грамши сказал об этом гораздо лучше, чем я мог бы это сделать:

"Политика является непрерывным действием и дает рождение непрерывно действующим организациям, в чем она совершенно идентична экономике. Но она также и отличается от нее, и поэтому можно говорить отдельно об экономике и политике, и можно говорить о "политической страсти" как о непосредственном побуждении к действию, которое рождается на "неизменной и органической" почве экономической жизни, но превосходит ее, в накаленной атмосфере запуская в ход чувства и стремления, исходя из которых один и тот же расчет индивидуальной человеческой жизни подчиняется законам, совершенно отличным от законов индивидуальной бухгалтерии".

Тем самым в политической жизни действительно имеется явная асимметрия, сильно препятствующая нахождению точки равновесия и стабильности. Когда люди действуют в материальном мире, чтобы производить и выживать, их техническая и экономическая деятельность подчиняется закону, основанному на разуме. И с течением времени можно наблюдать растущую рациональность и методов, и знаний. Чтобы добиться успеха, важно подчинять средства цели исследования, постоянно соотноситься с результатами эксперимента. Такую возможность обнаруживают и основанные на логических принципах машины, именно поэтому их использование постоянно ширится.

Отношения же между людьми, напротив, отмечены фактором иррациональности. Отрешиться от нее невозможно, особенно, если стремиться мобилизовать массы во имя позитивных или негативных идеалов. Рейх, и не он один, показал губительные последствия такой недооценки и то, в какой степени она способствовала победе нацизма в Германии:

"Благодаря работам Маркса, Энгельса. Ленина было гораздо лучше известно об экономических условиях прогрессивного развития, чем о регрессивных силах. Совершенно игнорировался иррационализм масс. Именно поэтому либеральная эволюция, на которую многие так надеялись, застопорилась и пошла вспять к авторитарному разложению".

В самом деле, социальная машина омассовления людей всегда делает их более иррациональными и не дает возможности ими управлять посредством разума, будь намерения тех, кто держит рычаги управления даже самыми благородными. Эта ассиметрия в политике имеет три аспекта:

* Прежде всего, пропасть, разделяющая две сферы человеческой жизни. Рациональное мышление и практика замыкаются на управлении вещами и богатствами. Они изобретают все более многочисленные эффективные и автоматизированные орудия и инструменты. Руководство людьми, в том числе и политическая власть, наоборот, отторгают это мышление и эту практику. В этой сфере общество создает только лишь верования и влиятельные идеи. Одни, прекрасные, проповедуют справедливость и эмансипацию. Другие, жестокие, пропагандируют месть и угнетение. Они служат для того, чтобы обезличить людей и мобилизовать их. Для этой цели их отливают в определенную форму догматической религии, заготовленную заранее. Такова цена того, что идея может стать своеобразным катализатором для масс, и марксизму пришлось ее заплатить.

* Второй аспект - это простая иррационализация масс в чистом виде. Она проявляет себя в разгерметизации эмоциональных сил, которые в подземелье ожидают случая вырваться с вулканической силой. Эти силы, вовсе не побежденные, выжидают благоприятного момента, чтобы снова вернуть себе господство. Она наступает, когда люди, раздраженные каким-то кризисом, собираются вместе. Тогда совесть индивидов теряет свою действенную силу и не может больше сдерживать их импульсов. Эти неосознанные эмоции - настоящие кроты в историческом пространстве, они используют его, чтобы оккупировать незанятую сферу. То, что поднимается на поверхность не ново, оно существовало, не обнаруживая себя, в спрессованном виде; это подспудные силы, более или менее сконцентрированные и подавленные, сформированные и готовые к вступлению в действие. Массы увлекаются их потоком, подстегиваемые паникой или энтузиазмом, по мановению волшебной палочки вожака, который становится во главе их. А завороженный наблюдатель может воскликнуть вместе с Шекспиром: "Это бич времени, когда безумные ведут слепых". Как точно, не правда ли? Когда задумываешься о Гитлере, о Пол Поте и tutti quanti, этих одержимых, которые управляют незрячими массами силой страха и надежды. Впрочем, эти экстремальные случаи заставляют нас ощутить - так же, как болезни дают знания о состоянии здоровья - то, что происходит в обычных ситуациях: власть осуществляется через иррациональное.

* И вот третий, и последний аспект. Во многих областях: в технике, экономике, демографии и т.п. - наблюдаемый прогресс идет от меньшего к большему: улучшаются методы работы, возрастают скорости, множатся обмены, возрастают популяции и так далее. В политике же прогресса нет; здесь его не более, чем в искусстве или морали. История учит, что, по всей видимости, власть одними и теми же приемами, в одних и тех же условиях проявляется и повторяется из поколения в поколение. Господство большинства над меньшинством беспрестанно возобновляется и повторяется бесконечно.

"Пример, - пишет Фрейд, - придающий этим отношениям неизменную значимость врожденного и неискоренимого неравенства людей, - это их тенденция разделяться на две категории: лидеров и ведомых. Последние составляют громадное большинство, они испытывают потребность в авторитете, который принимал бы за них решения и которому бы они подчинялись безгранично".

Напрасно было бы говорить о восхождении к обществу без богов и хозяев, так как лидеры среди нас поминутно возрождаются. Именно такое отсутствие прогрессивного движения и объясняет автономию политики и противопоставляет ее всему остальному. Эволюционные процессы в истории ее почти не затрагивают. Во всех обществах, даже наиболее развитых, в том, что касается власти, прошлое господствует над настоящим, мертвая традиция опутывает живую современность. И если желают на нее воздействовать, нужно влиять на людей, обращаясь к самым древним слоям их психики. Можно одной фразой подытожить этот контраст: экономика и техника следуют законам истории, политика должна следовать законам человеческой природы.

Современное общество, отмеченное столькими несоответствиями материального и духовного порядка, заостряет каждый из этих трех аспектов. Все, что можно сделать, - это приспособить имеющиеся в распоряжении инструменты и познания к неизменным свойствам внешней и внутренней жизни людей. Важнейшим всегда остается то, что политика - рациональная форма использования иррациональной сущности масс. Это подтверждает их психология. Любые методы, которые предлагаются в качестве пропагандистских, любые приемы внушающего воздействия вождя на толпу руководствуются этим. Они играют на чувствах людей, чтобы превратить их в коллективный и обезличенный материал. И мы знаем, как великолепно они этого достигают.

IV

Высвобождение иррациональных сил толкает к тому, что вождь становится решением проблемы существования масс. Некоторые верят в совершенно иное решение. Они предлагают создавать политические партии, идейные движения или учреждения, способные контролировать массы. Но все же любая партия, любое движение или учреждение рано или поздно обзаведутся каким-нибудь лидером, живым или умершим. Итак, второе решение и не расходится с первым, и не исключает его. Все они обладают цезарианским элементом, который входит в состав власти, как водород входит в состав материи: это ее универсальный компонент. Понять его истоки и раскрыть, в чем он состоит - вот один из самых трудных разделов науки. Каждая выдвигает объяснение, основанное на изучаемых ею фактах. Начиная с Тарда, психология масс развивает свое. Источником и прототипом всякого рода авторитета является отец. Его влияние в незапамятные времена возникло вместе с семьей. Оно сохраняется и ширится в современных массах людей, вырванных из их семей. История политических режимов по сути представляет лишь медленные изменения власти отцовского типа. С первых попыток раскрыть механизмы этой истории, существующие под видом бюрократии, партии, государства и т.п. обнаруживались лишь определенные разновидности примитивной власти главы семьи, образцового и идеального.

Когда массы стали возникать то там, то тут, это объяснение вызвало возмущение, так как не допускалось, чтобы вождь разрешил проблемы масс так же, как отец разрешает проблемы семьи. Но что мы видим каждый вечер на телевизионных экранах? Там ликующие толпы мусульман устраивают овации имаму Хомейни, возвратившемуся из изгнания, здесь толпы христиан, спешащие на встречу с папой Иоанном-Павлом II, который прибыл на паломническом самолете, чтобы принести им свое благословение; а в другом месте светские массы в энтузиазме столпились вокруг одного из своих шефов, чтобы петь ему дифирамбы.

Средства массовой информации делают нас участниками и современниками всего этого омассовления планеты, всех этих восторгов и экстатических коленопреклонении. Идолопоклонство перестало быть экзотикой и какой-то неожиданностью в развитии событий. Народ с неимоверной скоростью переносится от восторженного свободолюбия к жесткому подчинению. Его аморфная структура превращается в структуру, сосредоточенную вокруг одного человека. Тех, кто сопротивляется или хотя бы отдает себе отчет в происходящем, мало. Надо полагать, что массы находят удовольствие в каком-то бессознательном побуждении гнуть спину. Тард утверждает это без колебаний:

"Много говорилось - и это было выигрышной темой для ораторских выпадов, что нет ничего более упоительного, чем чувствовать себя свободным, освобожденным от всякого подчинения другому, от всяких обязательств перед другим. И, разумеется, я далек от отрицания этого столь благородного чувства, но я его считаю бесконечно менее распространенным, чем декларируемым. По правде говоря, для большинства людей неизъяснимая прелесть связана именно с подчинением, доверчивостью, чуть ли не влюбленной услужливостью по отношению к обожаемому властелину. После падения Империи таковыми были защитники галло-романских городов, сейчас - спасители наших демократических и революционных обществ, ставшие предметом восторженного идолопоклонства, страстного преклонения".

Отчего же такая тесная связь с вождем? Оттого, что он просто и наглядно предлагает толпам ответы на их вопросы, он дает имя их анонимности. Не рассудочно, не по расчету, а гораздо глубже, интуитивно, они хватаются за него, как за абсолютную истину, дар нового мира, обещание новой жизни. Сказав "да" вождю, экзальтированная масса меняет веру и преображается в полном смысле этого слова. Эмоциональная энергия бросает ее вперед и придает ей как мужества переносить страдания, так и бесчувственности, необходимой для совершения насилия. В подтверждение вспомним революционные войска, которые воодушевленные шли под знаменами Наполеона через всю Европу.

Энергию, которую массы черпают в своих грезах и иллюзиях, лидеры используют, чтобы нажимать на рычаги управления государством и вести множество людей к цели, продиктованной разумом, а иногда и наукой. Генерал де Голль, один из тех, кто, как мы увидим, лучше других усвоил доктрину психологии толп, распознал ее практический смысл:

"Великой была жизненная ситуация, но. возможно, мне удалось в какой-то степени овладеть ею, поскольку у меня была возможность, по словам Шатобриана, "вести французов, опираясь на их мечты".

Народный опыт подкрепляет эту уверенность: от общей идеи к конкретному действию, от разума одного человека к движению массы самая короткая дорога проходит через мечты. Когда иллюзии утрачиваются, слабеют, человеческие общности вместе со своими верованиями приходят в упадок, они мертвеют и опустошаются, утратив самое существенное, как тело, лишенное крови. Люди больше не знают, за кем следовать, кому подчиняться, во имя кого жертвовать собой. Ничто и никто их больше не обязывает к дисциплине, необходимой для цивилизованного труда, ничто и никто не питает их энтузиазма или страсти. Мир восторгов, мир преданности оказывается опустевшим. И тогда обнаруживаются признаки паники. Страшит возвращение к мертвому безразличию камней пустыни или, в современном варианте, Государства. Никто никому там больше не друг и не враг. Практически исчезли границы группы или города. Место народа занимает аморфная совокупность индивидов. В массовом обществе, подобном нашему, "нищета психологии масс" излечивается лидером, при условии, что он устранит опасность паники. Так, Наполеон в момент окончания Французской революции восстановил в толпах объект боготворения, утраченный ими, и сотворил для них идеал, ради которого они были готовы пожертвовать всем, включая жизнь и свободу.

"Фюрер, - по наблюдению Броха, - является признаком некоторой системы, ценностей и носителем динамики этой системы. Он появляется прежде всего как символ системы. Качества его ума и его действия имеют лишь второстепенное значение".

V

Итак, что же делать, когда массы уже налицо? Две вещи, отвечает психология толп: открыть вожака в их среде и управлять ими, взывая к их страстям, верованиям и фантазии. Можно было бы усомниться в первой, полагая, что личности играют лишь второстепенные роли в истории или даже вовсе не играют никакой роли. На самом же деле знание этой психологии заставляет принимать их в расчет при решении проблемы. Прежде всего и в особенности потому, что каждый верит в это, включая тех, кто не должен был бы так считать. Собеседнику, который отстаивал в разговоре с ним решающую роль масс, руководитель югославской коммунистической партии Тито живо возразил: "Вздор все это, исторические процессы часто зависят от одной личности".

Таким образом, психология масс отвечает на вопрос "что делать?", поставленный нашим временем, предлагая иную политику. Она ее отрывает от эмпирии, стремясь предложить четкое решение проблемы, которая не так уж незначительна. Отсюда роль, которую играет внушение для создания массы, и роль вождя, приводящего ее в движение. Сейчас пока речь идет только о предложенном решении, без развернутых пояснений. В последующих главах я представлю доводы в его пользу. Но один из этих доводов я приведу прямо сейчас, чтобы понятнее было то исключительное внимание, которое эта наука уделяет такому решению. Вот он: стихийно массы стремятся не к демократии, а к деспотизму.

Глава четвертая

ВОСТОЧНЫЙ ДЕСПОТИЗМ И ДЕСПОТИЗМ ЗАПАДНЫЙ

I

В век рождения масс единоличное господство слывет пережитком варварства. Такой тип правления клеймят как абсолютную диктатуру, удручающее следствие недостатка культуры или материальных возможностей, прискорбный возврат к архаическим нравам. В целом его трактуют как продукт невежества, низменных инстинктов. Нам кажется, что наше предназначение - идти рука об руку с развитием человечества к завершенной демократии. Каждая победа культуры означает также победу народа над его наследственными врагами, над деспотами. Всякий, кто отрицает такое понимание вещей, разумеется, плывет против течения. Однако именно такое понимание оспаривает Ле Бон и большая часть теоретиков психологии толп к нему присоединяются. Для него и для них расцвет масс, определив их психическую конституцию, открывает дорогу вождям и деспотическому режиму: "Ряд фактов, тоже типичных, совершенно четко показывает общую ориентацию в Европе на деспотические формы правления".

Скажем больше, массовое общество определяется демократизацией своеобразного рода, когда демократизируются автомобили, досуг, книги, газеты и средства массовой информации. Прежде предназначенные для элиты, потом для буржуазии, теперь они становятся доступными для всех. Почему же деспотизм принимается и вводится в обиход низшими классами? С одной стороны, сдача позиций правительствами, которые не могут больше удерживать власть или, как говорит Томас Манн, играть роль "господ, которым можно было бы служить добросовестно в аристократическом духе". С другой стороны, давление низших классов, которые со своей иерархией, со своими собственными организациями, переносят социальные дебаты из парламента на улицу и лишают авторитета демократические учреждения. И опять Ле Бон:

"Вожди стремятся сегодня мало-помалу занять место общественной власти по мере того, как эта последняя дает втянуть себя в дискуссии и ослабить. Благодаря своей тирании эти новые повелители добиваются от толп полной покорности, какой не добивается ни одно правительство".

Не говоря этого определенно, Ле Бон имеет в виду синдикалистских руководителей. В них он видит истинных властелинов трудового мира.

Но этим еще не все сказано. Если расширить поле анализа и охватить больший период истории, мы почти всюду найдем признаки возрождения деспотизма. В любой идеологии, в любой политической жизни он обнаруживается снова и снова с поразительным постоянством, переносимый из одних цивилизаций в другие. С того момента, как у народа появляется письменность, с той поры, как он начинает производить свои первые тексты, эта тема навязчиво повторяется. Невозможно ограничиться лишь теми причинами, которые я здесь упомянул, чтобы описать эволюцию и понять смысл, которым был наполнен этот древний авторитарный режим вплоть до наших дней. Я хотел бы прояснить эту эволюцию, пользуясь контрастным сравнением, правда, условным, как всякое сравнение, но в данном случае оправданным. Вот оно.

По данным истории, до нашей эры, по-видимому, существовал восточный деспотизм, образцами которого были императорский Китай и фараонский Египет. Его основой служил принцип неравенства, общий для государств той эпохи, отвечавший необходимости функционирования способа производства, основанного на создании городов и поддержании добротной ирригационной системы. Иерарх, король, император или фараон осуществлял свою абсолютную власть через господство над водными ресурсами крестьянских общин, речь шла о строительстве плотин или каналов. Человеческие массы были сосредоточены и координировались сетью его чиновников для реализации грандиозных проектов, представление о которых еще сегодня нам дают пирамиды. Вершина строго иерархизированного общества, освященная религией, непреложный властелин государства и вселенной, сконцентрированных в его персоне, деспот требовал абсолютного повиновения. Именно здесь фокусируются признаки, которые мы включаем в представление о деспотизме. Если мы обратимся взглядом назад, мы заметим, что эти признаки имели значительное распространение и возникали совершенно независимо друг от друга, а не в результате перехода с континента на континент. Такое идентичное решение одной и той же проблемы, вновь и вновь обнаруживаемое у совершенно разрозненных народов, являет собой волнующую загадку человеческой истории.

Перенесемся теперь через тысячелетия в современное общество, не пытаясь обосновать этот скачок. У нас есть причины, позволяющие говорить о западном деспотизме. Можно с уверенностью утверждать, что это понятие было выдвинуто в эпоху Французской революции. Еще до того, как Ле Бон и Тард придали ему некий общий смысл, Шатобриан уже уловил его основную черту:

"Повседневный опыт, - заявлял он, - заставляет признать, что французы бесспорно устремляются к власти, они нисколько не дорожат свободой, их идол равенство. Между - тем равенство и деспотизм соединены тайными узами".

Никоим образом не нужно воспринимать эти слова как простую метафору, как незначащий поэтический штрих. Нет, напротив, здесь раскрывается эта тайная связь, и нам остается выразить ее в прозе. Политические системы, господствующие в форме партийного руководства, обсуждений, дискуссий разрешают проблемы путем периодического голосования. Но теоретически они нестабильны и ненадежны. "Правительства, так неудачно названные сбалансированными, представляют собой не что иное, как кратчайший путь к анархии", - говорил Наполеон Моле. И именно для того, чтобы избежать беспорядка, нужен деспот. Нам это знакомо с самой глубокой древности. Психология толп же принимает данное положение без дискуссий. Она делает из него вывод, что в эпоху более обширных и более неустойчивых человеческих скоплений, чем в прошлые времена, все чаще будут вспоминать о деспоте.

II

Итак, став свершившимся фактом, массовое общество, естественно, тем или иным образом будет тяготеть к стабильности. Но оно сможет ее достичь не иначе, как модифицировав один из основополагающих факторов: равенство или свободу. Восстановление неравенства между гражданами - одно из двух решений уравнения, - по-видимому, невозможно. Ни одна партия, ни один государственный деятель не станет его защитником. Ни один ученый, ни один оратор не придумает аргументов, представляющих его как некое наименьшее зло, как необходимое изменение. Это противоречило бы природе массы, которая как раз и заявляет себя через равенство составляющих ее индивидов.

"Оно имеет такую огромную значимость, что решительно можно было бы определить массовость как состояние абсолютного равенства. Голова есть голова, рука есть рука, и речи не может быть о какой-то разнице между ними. Массой становятся, именно предполагая равенство".

Поэтому вся деятельность, все политические проекты поддерживают в неприкосновенности фактор равенства и стремятся преобразовать фактор свободы, убеждая или вынуждая людей отказаться от нее. Все происходит почти так же, как, не имея возможности уменьшить расстояние между городами, мы старались бы сократить время, чтобы быстрее попасть в пункт назначения, пользуясь самолетом вместо поезда.

Нестабильность массового общества следует, как можно предположить, из неустранимого требования равенства и неверного использования свободы. Есть два возможных пути помочь этому. Первый состоит в том, чтобы передать власть в руки одного лица, второй - в том, чтобы не передать ее в руки какой-то личности, а доверить ее своего рода анонимной директории, как любой обычный технический или экономический вопрос. Тем самым достигается точно такой же отказ от свободы из-за нехватки денег, ограниченности ресурсов или из-за бедности, чего вождь достигает убеждением и принуждением. Третьего пути нет.

В одном случае все заканчивается демократическим деспотом, так знакомым в Европе с того дня, как его изобрел Наполеон. Один английский писатель сказал о нем, что он воплотил "абсолютное правление, снабженное народным инстинктом". Демократические приемы совмещаются в его личности с цезарианскими устремлениями. Черты брата, символа народного равенства, прикрывают в нем черты отца, фигуры безгранично авторитетной. Так, каждый римский император как известно, был преемником Цезаря. Ему воздвигали памятник, на капители которого было выгравировано: Отцу отечества. И тем не менее он продолжал носить титул народного трибуна, делавший из него глашатая граждан и их защитника от всемогущества государства, которое он воплощал.

Сталин тоже, почти как настоящий император, сконцентрировал в своих руках всю политическую и военную власть, соединив ее с обязанностями народного комиссара, согласно которым он был простым исполнителем коллективных решений. В этом-то и состояла одна из непомерных привилегий этих людей: обладать верховной властью и властью приостанавливать ее исполнение, самим быть единственным средством против репрессий, которые они же и осуществляли, таким образом, что их могущество было ограничено только их собственной волей.

Эти авторитетные, или харизматические, лидеры сохраняют видимость демократии. Они вновь и вновь подтверждают идею всеобщего равенства путем регулярных плебисцитов. Созываемые и опрашиваемые, массы могут ответить лидеру "да" или "нет". У них нет никакой реальной возможности собраться для принятия решения. Они не правоспособны ни обсуждать решения лидера, ни давать ему советы. Единственное, к чему их призывают и что они могут совершить - это санкционировать определенную политику, в крайнем случае, ее отвергнуть. Плебисцит является признаком свободы, от которой отрекаются в ту самую минуту, когда он осуществляется.

В том случае, когда никто персонально не получал полномочной власти, можно говорить о деспотической демократии некой бюрократической и анонимной партии. Действующая по типу административного совета или управленческого аппарата, она смотрит на государство или общество как на национализированное предприятие. Специфический вопрос о власти кажется второстепенным. Для того, чтобы он не возникал, бывает достаточно, если большинство утратило к нему интерес, оставалось молчаливым и пассивным. Именно таков тип правления, в странах с однопартийной системой или с ведущей партией - либеральные демократы в Японии, христианские демократы в Италии, революционная партия в Мексике, коалиция голлистов и либералов во Франции и т.д., - находящейся у власти почти полвека. Став государством в государстве, она неизбежным образом навязывает серое однообразие, конформизм, полезный для поддержания баланса сил в свою пользу. Она замыкает свободы в узкие рамки. Монополия полиции и средств коммуникации гарантирует, что эти свободы не выйдут за определенные пределы.

Для того, чтобы обеспечить себе преемственность, правящая партия рекрутирует свои кадры и своих руководителей из узкого круга, который обновляется через кооптацию, контролируя, в случае коммунистических партий, классовое происхождение новых рекрутов, и религиозное в случае христианских партий. Никому другому не доверяется забота о пополнении и содержании питомника будущих государственных деятелей, пестования их будущей карьеры. Именно эта система продвижения по службе внутри аппарата и поднимает их к вершинам власти. Назначая их на должности депутата, мэра и т.п., она дает им право на претензию представлять народ. Нужно, чтобы они рекрутировались именно через кооптацию, потому что наследование, противоречащее принципу равенства, исключено, хотя и можно было видеть, как секретарь французской социалистической партии выбирает своего преемника! Что касается подлинных выборов, они бы восстановили свободную конкуренцию между кандидатами. Между тем, каждый из них выбирается высшим органом (руководящим комитетом, политбюро, секретариатом и т.п.) согласно степени своего соответствия человеческому прототипу и своей лояльности по отношению к партии. Затем их представляют на всенародное утверждение, которое часто бывает формальным и автоматическим, как в Мексике или в Польше. Это определенный тип плебисцита, закамуфлированного под выборы всеобщим голосованием анонимного вождя, раздробленного на совокупность индивидов.

В обоих случаях степень свободы личностей, общностей сокращается, и их возможности по своей воле контролировать ход дел в обществе сведены к нулю силовым или лукавым способом. Все, что характеризует суть демократии согласие большинства, авторитет собраний и уважение закона, - сохраняется юридически, но хиреет фактически. Как и все общие понятия, она нуждается в адаптации к реалиям каждой страны и каждой эпохи. И мы почти не рискуем ошибиться, замечая, что массовые общества варьируют от демократического деспотизма до деспотической демократии. Они используют то одну, то другую формулу в надежде со временем найти равновесие, которого они не достигают в пространстве. С этой точки зрения, история Франции показательна и с эпохи революции представляет собой классический образец. Повторение одинаковых причин вызывает одни и те же следствия, это очевидно по тому, как заразительны эти формы. То, что некогда было исключением, теперь стало образцом и своего рода наукой. Как Французская революция, призвавшая массы к оружию, чтобы сразиться и победить, навязала войну своему классическому веку, так и череда современных революций и антиреволюций навязала деспотизм своему классическому порядку вещей. Поэтому так и распространилась сеть заведений и административных учреждений, в которых человек добивается продвижения в соответствии со своей компетенцией лишать людей их свободы.

III

Понятиям тоталитарной системы, культа личности или авторитарного режима я предпочитаю понятие западного деспотизма, как более откровенное. Но даже из того немногого, что здесь было отражено, можно заметить ограничения его аналогии с восточным деспотизмом и то, что их различает. С одной стороны, вместо того, чтобы заниматься средствами производства, этот тип власти привлекает средства коммуникации и использует их как нервную систему. Они простирают свои ответвления повсюду, где люди собираются, встречаются и работают. Они проникают в закоулки каждого квартала, каждого дома, чтобы запереть людей в клетку заданных сверху образов и внушить им общую для всех картину действительности.

Восточный деспотизм отвечает экономической необходимости, ирригации и освоению трудовых мощностей. Западный же деспотизм отвечает прежде всего политической необходимости. Он предполагает захват орудий влияния или внушения, каковыми являются школа, пресса, радио и т.п. Первому удается господствовать над массами благодаря контролированию их потребностей (в воде, в пище, например). Второй достигает этого контролем над верой большинства людей в личность, в идеал, даже в партию. Все происходит так, как если бы шло развитие от одного к другому: внешнее подчинение уступает место внутреннему подчинению масс, видимое господство подменяется духовным, незримым господством, от которого невозможно защититься.

С другой стороны, при древнем деспотизме вождь был хранителем неизменного порядка в обществе и в природе. Он находился наверху общественной иерархии в силу узаконенного неравенства. Никто не оспаривал его позиции, даже если и бунтовали против его личности. Его падение или смерть, аналогичная смерти бога, рассматривалась как знак нарушения порядка вещей. Она вызывала ужас, искусно используемый его заранее определенными наследниками. В современном деспотизме, напротив, потребность в вожде определяется исключительными обстоятельствами и крайней напряженностью ситуации. Таковы ситуации экономических кризисов с их чередой инфляции, безработицы, нищеты; таковы политические кризисы с их угрозой гражданской войны и краха всей системы, со сменой революций и контрреволюций, которые дестабилизируют аппарат управления и мощно мобилизуют массы.

В эти периоды утверждаются новые силы. Власть переходит в другие руки. Тюрьмы пустеют, а их прежние узники заточают туда своих недавних тюремщиков. С триумфом возвращаются изгнанники, а дорогой изгнания следуют другие. Исключительная ситуация рождает исключительных людей. Массы предоставляют им верховную власть, как римляне своему диктатору. Они их выбирают, принимая в расчет годы, проведенные ими в тюрьмах, за границей, открытое сопротивление врагу в сложные моменты, героический разрыв с их средой - таково было 18 июня 1940 года призвание генерала де Голля. Все формы ереси, неповиновения и узурпации - а узурпатор был почетным титулом, присвоенным Наполеону, тому прототипу, которому следовали все государственные мужи, оставившие свой след в истории этого века, - эти формы одновременно являются источниками новой власти и атрибутами изгнанника. Они лежат в основе того, что называется притягательностью или харизмой, того, что непонятно каким загадочным образом вдруг превращает никому не известного человека в личность, вызывающую беспредельное восхищение. Эта притягательность заставляет умолкнуть все сомнения нравственного порядка, опрокидывает всякое законное противодействие лидеру и превращает узурпатора в героя. Это можно видеть глазами Гегеля, когда он 13 октября 1806 года увидел в Йене Наполеона и с восхищением написал: "Я видел императора, эту душу мира, пересекавшего на лошади городские улицы. Поистине это колоссальной силы ощущение - увидеть такого человека, сидящего на коне, сосредоточенного, который заполняет собой весь мир и господствует над ним". Знаменитый философ чувствует то, что должны были чувствовать все, служившие в наполеоновской армии, кто посвятил свою жизнь этой душе мира. Он не видел ни их, ни вереницу миллионов смертей на полях сражений, без которых эта душа не владела бы всем миром.

Сказанное подводит нас к очевидному выводу: вождь масс - это всегда узурпатор, признанный ими. Это происходит не только потому, что его действия шли вразрез с нормами законности и что его власть была порождена чрезвычайным положением. Это также объясняется необходимым уважением принципа равенства. А он на самом деле не допускает, чтобы человек, кем бы он ни был, мог стоять неизмеримо выше сообщества. Так что всякий истинный лидер по существу своему незаконен. Но, пока он занимает свои позиции, он безгранично распоряжается массой.

Мне возразят, что ни значимость средств коммуникации, ни могущество лидеров не имеют того веса, который я им здесь приписываю. Будут называть другие действующие факторы, чтобы объяснить такое развитие истории. Я и не думаю этого отрицать, так колоссальна ее сложность. Но я сосредоточился на цели до конца проработать одну из гипотез психологии толп: тенденцию современного общества к деспотизму. Эта наука видела в ней симптом деградации нашей цивилизации, поражение индивида перед лицом сообщества и отказ интеллектуальной и политической элиты от их обязательств перед демократией. Есть много средств будоражить души, восстанавливать против нее умы. Но повсюду, где мы наблюдаем царящие, но неправящие массы, без риска ошибиться можно предвидеть черты западного деспотизма. Совсем, как встарь, везде, где король царил, но не правил, можно было приветствовать победу демократии. "Примечательно, - писал Поль Валери, - что диктатура также заразительна сейчас, как некогда свобода".

IV

Историк Возрождения Burkhardt предполагал эту эволюцию задолго до появления на свет психологии масс: "Будущее принадлежит массам и тем личностям, которые смогут доступно объяснить им некоторые вещи". Не наука выдумала деспотизм и тип авторитарной личности в Европе, как и не экономика выдумала прибыль или капиталистическое предприятие, сделав их предметом изучения. А ее, однако, этим попрекали. Это даже было причиной, почему ее подвергали цензуре и держали на карантине. Тем самым, может быть, надеялись укрепить демократию, обратить ее трагические поражения в триумфы.

Это иллюзия, и психологи намеревались с ней бороться. Деспотизм остается главной темой их работ, начиная с Ле Бона, который видел в нем черту человеческой натуры, до немецкого социолога Адорно, анализировавшего деспотическую авторитарную личность через Фромма и Рейха, нащупывая корни в семье, от добровольного подчинения до тоталитарной власти. Они пытались преодолеть успокоительные речи и розовые обещания, коснуться той глыбы, той части человека, которая заставляет его отказаться от свободы, от того, что называют правами человека, тотчас, как вождь возникнет на перекрестке истории. Потому, что в конечном счете они озабочены этой конкретной целью, они дают науке миссию говорить обо всем, как есть, задумываясь о том, какими вещи должны были бы быть, если стремиться их изменить.

Это, понятно, нечто совершенно противоположное по сравнению с отстраненной и нейтральной рефлексией. Тема западного деспотизма ими одними воспринималась серьезно. Если говорится о воздействии масс-медиа или авторитарной структуры масс, это выбрано не случайно и не из простого рассудочного любопытства. Эта тема возвращает к реальности и именно с ней должны сражаться их теории. Они находятся в полном соответствии с конфликтами эпохи, с драмами, которые она породила, они соразмерны с ними. Действуя, как необходимо действовать, когда сталкиваются с условиями времени (подъем нацизма - один из наиболее впечатляющих признаков), психология толп оказала и продолжает оказывать значительное влияние на политическое поведение и мышление, и даже более того. Каждый в тот или иной момент обращался к ней за поддержкой.

Поздно пришедший в эту науку, когда она уже определила свой путь, немецкий писатель Брох замечает:

"На всем предшествующем пути развития этой проблемы, который вел нас через области этатистской теории, политики, экономики, почти не было сферы, где мы не встречали бы вопросов психологии масс. Следовало бы признать за психологией масс центральную позицию в современном знании о мире, что давно стало ясно для меня, правда, только в виде предположения".

Для нее демократия масс - это поддержание боевой позиции против сил человеческой природы, которые противоречат ей. Она требует поколения людей, которые умели бы противостоять давлению среды. Способные на настойчивые усилия, служа разуму, эти люди должны быть в состоянии совершить в определенной мере принуждение в пользовании благами и свободами. В этой боевой позиции всякая уступка, всякое ослабление бдительности сурово наказуемы. Уступчивость и выживание любой ценой становятся наихудшими разлагающими факторами. Уступая даже в незначительной степени, они подвергаются опасности оступиться в главном. Как только тиски немного разжимаются, появляется риск погрузиться в вялое течение повиновения.

V

В этой первой части работы я набросал план и чертеж мысленного ландшафта психологии масс. Я стремился дать представление о ее истоках, феноменах, которые она изучает, и в целом о практических проблемах, которые она надеется разрешить. Более того, я подчеркиваю ее суть как науки в первую очередь политической; науки, которая начала с этого свое существование и никогда не переставала ею быть, в чем вы сейчас же убеждаетесь. Отсюда две силовые линии, два почти исключительных предмета, к которым она беспрестанно возвращается:

1. Индивид и массы.

2. Массы и вождь.

Первый позволяет ей поставить важнейшие проблемы массового общества, второй - искать пути их практического решения. В этом все дело.

Теперь мне нужно уточнить этот план, оживить красками пейзаж, обращаясь к яркости самих этих теорий. Нам представится случай воссоздать некую связную систему и убедиться в возможности упорядочить огромный массив разрозненных фактов.

Часть вторая

ЛЕ БОН И СТРАХ ПЕРЕД ТОЛПАМИ

Глава первая

КЕМ БЫЛ ГЮСТАВ ЛЕ БОН?

I

Всем известно, что психология толп была создана Ле Боном. Однако существует и загадка Ле Бона. Работы, публиковавшиеся им по-французски, в течение пятидесяти лет не оказывают большого влияния на науки об обществе, хотя вместе с тем они сохраняют особое место среди трудов ученых второго ряда и научных школ, сколь многочисленных, столь и неопределенных. Так какова же причина столь несправедливого отношения? Как можно игнорировать человека, принадлежащего к десяти или пятнадцати умам, идеи которых в рамках социальных наук имели решающее влияние в XX веке? Скажем прямо, за исключением Сореля и, несомненно, Токвиля, ни один французский ученый не имел такого влияния, как Ле Бон. Ни один из них не написал книг, получивших подобный резонанс. Итак, обратимся к этой личности, к тому положению, которое определила ей эпоха. Это поможет нам понять, в каких обстоятельствах и почему именно во Франции была создана психология толп.

Гюстав Ле Бон родился в 1841 г. в Ножан-ле-Ротру в Нормандии. Умер он в Париже в 1931 г. Его жизнь замечательна во многих отношениях. Его рождение случайно совпало с моментом, когда появились первые ростки прогресса. Зрелые годы проходили во времена второй империи, период промышленной революции, военного поражения и гражданской войны. Наконец, он прожил достаточно долго, чтобы застать расцвет научного знания, кризис демократии и взлет социализма той народной мощи, за которой он с тревогой наблюдал и чье возрастающее влияние изобличал.

В его личности как бы воскрешается та давняя традиция ученых-любителей, памфлетистов, выдающимися представителями которых были Мирабо, Месмер, Сен-Симон. Он продолжает эту традицию, но в сфере, терзаемой резкими изменениями. Этот провинциальный врач небольшого роста, любитель хорошо поесть, вскоре оставил свою лечебную практику и пустился в научную популяризацию. Успех его работ позволил ему жить писательским трудом и проложить свой путь в литературном мире, где он занял место в ряду наиболее заметных его представителей. Чем же вызваны этот успех и такое видное положение? Можно ли сказать, что его исключительный талант заставил себя признать в среде, поначалу настроенной неблагоприятно и даже враждебно? Возможно, в его трудах просматривается сочетание новых и прогрессивных научных идей со старой литературной традицией? Или же нужно признать в этом человеке исключительное чутье, позволившее ему почувствовать духовные движения эпохи и выразить эти подспудные тенденции? Несомненно, все это можно сказать о Ле Боне, еще и обладавшем поразительной способностью облечь в ясно выраженную и обобщенную форму идеи, которые витали в воздухе и которые другие не решались сформулировать или высказывали туманно. Кроме этого и особое стечение обстоятельств, которое сделало кабинетного ученого создателем науки, теоретиком новой политики.

II

После унизительного поражения своей армии в 1870 г. Франция, а особенно французская буржуазия на протяжении нескольких месяцев обнаруживает свою несостоятельность и неготовность управлять страной, владеть социальной ситуацией. При Наполеоне III она только что аплодировала опереттам Оффенбаха, отдаваясь во власть очарования его музыки и не вникая в тексты. Она сыграла свою роль вяло, не поняв ни себя, ни симптомов грядущего взрыва, ни своей беспечности, подготовившей крах. Арман Лану подчеркивает: "Сейчас, когда смотришь Оффенбаха в исторической перспективе, невозможно удержаться от того, чтобы не назвать его произведения пляской смерти, приведшей к Седану". А от Седана к Парижской коммуне, которая была его прямым следствием. Пытаясь определить причину этих крушений, буржуазия, как всегда, находит ее в уличных беспорядках, неповиновении рабочих, недисциплинированности солдат, бурлении общественных процессов, обрушившихся на Париж, как некогда гунны на Европу. Тогда как это только слабость правительства, разобщенность политических группировок, неспособных сдержать восставших.

Было бы логично, если бы решение исходило от сильного правительства, способного к установлению власти.

"Единственно разумная вещь, - писал Флобер Жорж Санд 29 апреля 1871 г., верхушечная власть, народ - это всегда второстепенная фигура".

Каково! А Парижская коммуна с ее дерзкой претензией изменить мир, с провозглашением будущего, которое воспевается в тот момент, когда Франция на коленях, территория отрезана, армия потерпела поражение. Коммуна наглядно воплощает связь, существующую между поражением и народным возмущением, падением государственной власти и бунтом граждан. Интеллигенция вибрировала в унисон с буржуазией - разве это не ее сыны? - перед фактом национального унижения. В то же время она подняла голос против опасности, исходящей извне от постоянно враждебной Германии - и изнутри - от вечного врага, Французской революции, не завершенной даже почти век спустя, но все же побежденной.

"Так, французская история XIX века в целом, - пишет Франсуа Фюре, - была историей борьбы между Революцией и Реставрацией, вехи которой 1815. 1830, 1848, 1851, 1870гг., Коммуна, 16 мая 1977г.".

Достаточно почитать Тэна и Ренана, чтобы уловить всю степень тревоги, пробужденной этими двумя последними эпизодами, и тот отклик, который она получила в общественной мысли своего времени.

С этой тревогой соизмеряют общественный резонанс, видя в ней новый смысл, придаваемый общественным движениям и простонародным классам. Романы Золя свидетельствуют об этом, как и исторические исследования. Эти классы каждый увидел в действии. Каждый почувствовал их значимость или исходящую от них угрозу соответственно своим политическим убеждениям. Тревога? Лучше было бы сказать страх, внушенный "подозрительной и колеблющейся популяцией", "антисоциальным сбродом", согласно употреблявшимся тогда выражениям.

Чтобы преодолеть эту тревогу, нужно было найти объяснение событиям и еще, быть может, отыскать ключ к современной эпохе. Все во Франции вглядывались в социальную ситуацию и видели нестабильность власти. Попытки реставрации, возвращения старого режима с его монархией, его церковью не давали желаемых результатов. Имели успех теории, которые осуждали современные убеждения стандарты научного знания, всеобщее избирательное право, высший принцип равенства и т.п. - и клеймили позором тех, кто их распространял. Это не мешало партиям быстро множиться, буржуазии - цепляться за командные посты, а революционным идеям - прокладывать себе путь. Требовалось какое-то драконовское средство, доводящее все до крайнего выражения дерзкая идея для прочистки мозгов. Идея простая и ясная, мобилизующая дух. Нужно было дать отпор социализму, показать, что революция не неизбежна и что Франция могла собраться с силами и сама определить собственную судьбу. Такая программа могла бы показаться слишком честолюбивой, но ее смысл был понятен каждому и каждый сознавал необходимость нового решения.

Ш

Итак, Ле Бон появился. Этот неудачник от науки, этот трибун без трибуны понимал, что происходит. Он был одержим идеей лечить болезни общества, она его просто преследовала. Отойдя от своих медицинских исследований, он сошелся со многими пишущими учеными, государственными деятелями и философами, которых занимали те же вопросы. Жаждая сделать карьеру - быть принятым в Академию или получить место в университете, - он берется за совершенно разноплановые исследования: от физики до антропологии, от биологии до психологии - науки, едва зародившейся, и оказывается среди первых, кто предчувствовал ее значение. Но, несмотря на широкий круг знакомств и на то упорство, с которым он преследовал свою цель, его большие амбиции не были удовлетворены. Двери университета, как и Академии наук, оставались для него напрочь закрытыми.

И он неутомимо работает вне сферы официальной науки, по сути дела как аутсайдер. Он ворочает знаниями, как другие деньгами. Сооружает один научный проект за другим, хотя никакой заметный результат не увенчивает этих усилий. Но этот исследователь-дилетант, этот популяризатор науки совершенствует свои способности синтезировать. Он обучается искусству кратких формулировок, обретает шестое чувство журналиста на факты и идеи, которые в данный момент возбуждают читающую публику. Сопротивление, с которым он сталкивается со стороны университетских кругов, все сильнее подталкивает его к поискам успеха на политическом и общественном поприщах. В течение этих лет, написав десятки трудов, он варит в одной и той же посудине биологические, антропологические и психологические теории. Он делает набросок психологии народов и рас, вдохновленный одновременно Тэном и Гобино. По мнению историков, вклад Ле Бона в эту отрасль психологии достаточно значителен для того, чтобы его имя фигурировало в почетных списках - не слишком славных, по правде говоря, предтечей расизма в Европе.

Изучая эти психологические проблемы, Гюстав Ле Бон был прямо-таки поражен феноменом толп - особенно народных движений и терроризма, - беспокоившим его современников. На самом деле несколько книг по этой теме уже появилось, в частности, в Италии. В них акцент делался на страхе, вызванном повсюду возвратом к варварству или к тому, что некоторые считали таковым. Ле Бон искусно подхватил тему, которая обсуждалась, впрочем, преимущественно в общих и чисто юридических терминах. А он воздвиг на ее основе вполне правдоподобную, если не сказать, внутренне связную теорию.

Он начинает с диагностики парламентской демократии: ее болезнью является нерешительность. Сила в управлении ведет к общественному порядку, ее несостоятельность влечет за собой общественные беспорядки. Воля в управлении ведет к политической безопасности, отсутствие такой воли имеет следствием общественную опасность и побуждает к революционным действиям. Однако же классы, стоящие во главе этой демократии, сохранили свою способность рассуждать - причину нерешительности, но утратили волю - источник всякой силы. Они не верили больше в свою миссию, а без этой веры политическая деятельность тонет в нерешительности и безответственности. Они также не проявляют достаточной откровенности: при демократии, даже если голосует большое количество людей, правит всегда меньшинство.

Вдумаемся как следует. Ле Бон упрекает господствующие классы не в фальсификации, не в забвении принципов. Он их обвиняет в неумении отринуть прошлое и в недооценке действительности. Именно в их руках было решение в период смуты и деморализации. Выбирая демократию, где якобинские идеи перемешиваются с практикой олигархии, где все прикрыто общими и туманными дискуссиями, они обрекают себя на нерешительность. Они рискуют стать жертвой манипуляций, быть выбитыми из колеи, раздавленными умными честолюбивыми людьми без совести, поддерживаемыми народными силами, во главе которых они стоят. Чтобы не впадать в ошибку относительно своей культурной и прогрессивной миссии, они должны признаться себе в реальности сложившейся ситуации, в существе конфликта, терзающего общество. И Ле Бон дает им долгожданный ответ: в этом конфликте дальнейшую роль играют массы. Одни лишь массы дают ключ к ситуации во Франции и во всем современном мире.

"Высказываясь в пророческом духе, - замечает современный историк, - Ле Бон начал с того, что поместил массы в самый центр любой возможной интерпретации современного мира".

Конечно, он к ним испытывал пренебрежение, как буржуа к черни, и социалиста к люмпенам. Но массы являются фактом, а ученый не пренебрегает фактами, он их уважает и пытается понять. Поэтому Ле Бон не грезит о реставрации монархии или аристократического режима. Его мечтой скорее была бы патрицианская и индивидуалистическая демократия в английском духе.

Либерализм по ту сторону Ла Манша не переставал задевать общественную мысль Франции от второй до пятой республики включительно. Ему, однако, не удался решительный интеллектуальный прорыв. Так же, как и крупная финансовая и промышленная буржуазия не имела решающего политического успеха во французском государстве, задуманном как государство среднего коммерсанта, чиновника, крестьянина, даже рабочего и созданном ими. Бурные и метафизические отношения Франции с современностью, ее метания между английской моделью, с которой она ощущала близость во времени, и немецкой властью, близкой в пространстве, наконец, ее преданность миссионерскому национализму, несущему в себе образ мира с французским лицом - XVIII век был тому примером и предметом ностальгии, - вот причины, объясняющие эти полупоражения.

Обеспокоенный реальным положением дел во Франции, Гюстав Ле Бон ищет противоядия беспорядкам, производимым толпами. И он находит его не в истории, не в экономике, а в психологии. Она его наводит на мысль о существовании "души толп", состоящей из элементарных импульсов, объединенных сильной верой и маловосприимчивых к опыту и разуму. Совершенно так же, как "душа индивидов" подвержена внушающим влияниям гипнотизера, погружающего человека в сон, "душа толп" подчиняется внушениям вождя, который навязывает ей свою волю. В таком состоянии транса любой выполнит то, что в нормальном состоянии люди не могут и не желают делать. Замещая реальность воскрешенными в сознании образами и отдавая приказания, вождь овладевает этой душой. Она отдается на его милость, как пациент, загипнотизированный врачом. Таким образом, основополагающая идея проста. Причиной всех катастроф прошлого и сложностей настоящего признается нашествие масс. Объясняется и слабость парламентской демократии: она идет вразрез с психологией. Господствующие классы совершили ошибки, они не распознали причин и проигнорировали законы толп. Достаточно признать ошибку и понять эти законы, чтобы исцелить недуг и поправить ущербную ситуацию.

Эта идея, сформулированная непосредственным и живым языком, подкрепленная, скажем, научным содержанием, объясняет успех его книг, "такой, что ни один иной теоретик общественной мысли не смог бы с ним соперничать". Популяризатор науки постепенно превращается во властителя дум. И он сохранял эту позицию до конца своей долгой жизни.

"В последний период жизни, - пишет его единственный биограф (конечно же, английский), - Ле Бон направил свои усилия на воспитание элиты ввиду возрастания ее военно-политической ответственности".

У себя дома, поскольку он был домоседом, на протяжении тридцати лет Ле Бон воспитал когорту государственных деятелей, писателей, ученых. Упомянем психологов Рибо и Тарда, философа Бергсона, математика Анри Пуанкаре, несравненного гения Поля Валери, принцесс Марту Бибеско и Марию Бонапарт, внесших колоссальный вклад в распространение его идей. Не забудем и политических деятелей, которые были с ним знакомы и, полагаю, почитали его: среди них Раймон Пуанкаре, Бриан, Барту и Теодор Рузвельт. Нужно добавить, что все его поклонники были убеждены в большой значимости такого видения человеческой природы, как ни трудно его принять. Они со всей серьезностью воспринимали его настойчивые советы по общественным и политическим вопросам. Фактически своего апогея распространение этой доктрины достигло к двадцатым годам нашего столетия, в тот момент, когда "новая наука больше всего прельщала демократическую элиту, которая видела в ней теоретический инструмент, подтверждающий ее глубинный страх перед массами, а также обеспечивающий ее сводом правил, с помощью которых можно было бы манипулировать массами и обуздывать их потенциальную свирепость".

Глава вторая

МАКИАВЕЛЛИ МАССОВОГО ОБЩЕСТВА

I

Все готовы признать, что "Психология толп" Ле Бона является тем, что в наше время было бы названо бестселлером, а общие тиражи этой книги свидетельствуют о ней как об одном из самых впечатляющих научных успехов всех времен. Сегодня я бы мерил этот успех и положением в обществе тех, кто читал труды Ле Бона, и последствиями этого успеха. Начнем с самого очевидного: "Психология толп" стала манифестом науки, которая под разными названиями (социальная психология, коллективная психология) продолжает существовать до нынешнего времени. Этот факт заслуживает пояснения, так как далеко не все единодушны в его признании.

"Наиболее значительными работами, создавшими непосредственный фон, на котором строилась современная социальная психология, - замечают два американских исследователя, - были труды Тарда и Ле Бона во Франции".

Имена этих двух французских ученых часто связываются, но, по признанию Олпорта, очевидно, что "Психология толп" остается наиболее значительной из всех работ, когда-либо созданных в социальной психологии". Это - работа, тотчас переизданная, прокомментированная, раскритикованная, ставшая предметом плагиата. Именно данный труд стал основным источником вдохновения и материалом для анализа в двух первых учебниках по социальной психологии: в английском МакДауголла и в американском Рона - и до сих пор сохранил свое влияние. Я же сам принадлежу к тем немногочисленным из наших коллег, кто берет на себя труд оспаривать его основы. Но считаю вместе с тем вполне уместным суждение двух известных американских исследователей:

"Работа Ле Бона, - пишут Милграм и Точ, - все же достигла своей цели в социальной психологии. Книга этого автора почти не вызывает дискуссии, так как она просто не находит отклика в экспериментальной психологии нашего века... Однако ведь Ле Бон предлагает нам не только дискуссию самого общего плана, но и щедрое изобилие гипотез, полных изобретательности, над которыми можно работать".

Его роль была не меньшей и в социологии, хотя, случается, об этом умалчивают. Некоторые, даже довольно поверхностные, зондирования вызвали необычайный отклик, я бы сказал, почти моду на предложенные Ле Боном идеи и концепции, например, в Германии. Такие знаменитые мыслители, как Зиммель, Фон Визе и Виркандт развивали их, уточняли и включали в свои системы.

Психология массы проникает и в процесс образования, становясь частью университетского багажа. Тем самым была подготовлена почва для ее внедрения в политические сферы. Она действительно пользовалась авторитетом в науке. Более того, она встречает отклик со стороны совершенно иного течения немецкой социологии - франкфуртской школы. Имя французского психолога многократно повторяется в текстах Адорно, Хоркхаймера. И в этом нет ничего удивительного, поскольку массовое общество находится в центре их теорий. Так, недавно появившийся в русле этой школы "учебник", посвящает ему главу, где можно прочитать:

"По опыту последних десятилетий нужно заметить, что утверждения Ле Бона подтвердились удивительнейшим образом, по крайней мере во внешних аспектах, даже в условиях современной технологической цивилизации, когда можно было бы рассчитывать на то, что массы, стали более просвещенными".

У нас еще будет по другим поводам случай вернуться к отношениям франкфуртской школы и психологии масс, к тому вниманию, которое было уделено Ле Бону и его "знаменитому труду". Сейчас же я удовольствуюсь подведением итога. До прихода к власти Гитлера, до гибели немецкой социологии этот итог был ясен.

"Неоспоримо, - пишет один из самых известных ее представителей, - что "Психология толп" Ле Бона до сегодняшнего времени сохранила за собой славу классического труда, ее полуправда встречается почти в любой социологической работе".

Не были исключением и работы американских социологов. Их число слишком велико для того, чтобы можно было привести подходящий пример. Случай Роберта Парка, одного из основателей знаменитой чикагской школы, не единичен. Начиная с диссертационного исследования, проведенного в Германии и посвященного непосредственно толпе, или публике, и вплоть до его последних текстов можно обнаружить влияние Ле Бона и его "фолианта" о толпе, который "составил эпоху".

Эта школа создала значительные работы о массах и коллективном поведении. В этой области Ле Бон пока еще признается вместе с Тардом пионером. Даже при том, что многие из тех, кто прочитал его поверхностно или знает о нем из вторых рук и судят пренебрежительно, вынуждены признать, что он имеет влияние. То, что истинно для Германии и Соединенных Штатов, истинно и для остального мира. Чтобы в этом убедиться, достаточно даже бегло просмотреть, например, энциклопедический труд H.Becker A.E.Barnes. Social thought from lore to science (Dover, New York, 1961). Из него видно, до какой степени классическим автором стал Ле Бон. Наведя справки в некоторых книгах по истории социологии, разумеется, опубликованных за границей, я мог бы утверждать, что до второй мировой войны его имя (вместе с именем Тарда) цитируется так же часто, если не чаще, чем имя Дюркгейма, а его идеи получают чрезвычайное распространение.

Распространение влияния психологии толп также затронуло соседние отрасли и послужило толчком для серии работ в области политической науки и истории. Ее модели можно обнаружить даже в психоанализе. Мы должны быть благодарны Роберу Михельсу за труд о политических партиях, который все считают классическим. Если проанализировать его основные положения, в них можно обнаружить синтез описания форм господства, выделенных немецким социологом Максом Вебером, и психологических объяснений Ле Бона. Это тем более очевидно, что сам автор не делает из этого тайны. Идея трактовки политических партий в том же ключе, как если бы речь шла просто о массах, и объяснения их эволюции психологическими причинами - эта идея непосредственно восходит к психологии Ле Бона.

История не могла остаться в стороне от всеобщего увлечения этими идеями. Я не хотел бы много распространяться по этому поводу, вот только одна цитата с комментарием. В 1932 г., год спустя после смерти Ле Бона, по случаю Semaine de synthese состоялось торжественное собрание, посвященное теме толпы. Это вполне в университетском духе, натянуто чтить и поминать человека, которого предпочитали игнорировать, но чьи идеи не проигнорировали. Критикуя, облекая в дюркгеймовский язык, господствовавший в то время, совершенно недюркгеймовские идеи, очень знаменитый историк Жорж Лефевр оказал Ле Бону редкостное почтение:

"Специфическое понятие толпы, - сказал он, - было введено доктором Ле Боном при изучении истории Французской революции. Оно подразумевало существование проблемы, до него почти никого не заботившей. В данном отношении заслуга этого автора неоспорима, но не более того".

Беспристрастное суждение, никакой мелочности. Обнаружить проблему, о которой раньше не подозревали, ввести понятие в научный обиход такой почтенной и полной неожиданностей науки, как история - не такая уж незначительная заслуга. Со своей стороны Жорж Лефевр отдал Ле Бону еще большую дань уважения, сказав "более того" и положив понятие толпы в основу своих собственных исследований и анализа существующих документов. Это следует из работы, остающейся единственной в своем роде - "Великий страх 1789 года"(Париж, А.Колэн, 1932), в которой он перебрасывает мост между психологией толп и историей.

По логике вещей, я, прежде всего, должен был бы остановиться на том, что именно психоанализ почерпнул из психологии толп, что развил и что является основным. Но, поскольку значительная часть этой книги посвящена Фрейду, я ограничусь тем, что напомню суждения, схватывающие, и очень точно, самое главное:

"Метод книги Фрейда, - пишет Адорно по поводу "Массовой психологии и анализа человеческого "Я"", - состоит в динамической интерпретации описания Ле Боном духа массы".

В этом прослеживании идей не хотелось бы забыть о Юнге. Его идея коллективного бессознательно находится в первом ряду тех идей, к которым французский психолог интуитивно пришел, которыми пользовался и злоупотреблял. Здесь я еще раз предоставляю слово историку:

"Нет, кажется, области, в которой бы между Фрейдом и Юнгом было такое согласие, как в вопросах массовой психологии. Оба они принимают классическое описание массы Гюстава Ле Бона и соглашаются в том, что индивид в массе опускается на более примитивный интеллектуальный и эмоциональный, уровень".

Напоминание об этих преемственных связях, эти беглые сравнения дают, нужно признать, весьма неполную картину воздействия на культуру в целом вне рамок науки как таковой. Одна из тенденций культуры нашего века может быть определена и так:

"...пронизанная дарвинистской биологией и вагнеровской эстетикой, расизмом Гобино и психологией Ле Бона, проклятиями Бодлера, мрачными пророчествами Ницше и Достоевского, а позднее философией Бергсона и психоанализом Фрейда".

Конечно, компания не слишком жизнерадостная, но в нее по крайней мере попали немногие. Нравится нам это или нет, Ле Бон в ней фигурирует. Данный факт говорит больше, чем все свидетельства об исключительной значимости этого труда, его огромном резонансе. Это дает понять, что вовсе не стоит воспринимать его как бедного родственника в огромной семье психологов и социологов. Его прочитали все, но никто не спешит признаться в этом. От него отрекаются, используя его тексты без малейшего стыда, как наследники кузена Понса растрачивали и уничтожали не принадлежащие им коллекции, чтобы изъять из них монеты. Для имеющихся у меня документальных свидетельств в защиту Ле Бона не хватило бы и целого тома.

II

Множество странностей обескураживает современного читателя в текстах Ле Бона. Но его предвидение нас просто изумляет. Им была предвосхищена вся психологическая и политическая эволюция нашего века. Вкладывая столько страсти в свои рассуждения и предсказания, он явно видел себя в роли Макиавелли массовых обществ и призывал обратиться к трудам своего прославленного предшественника с новых позиций:

"Большая часть правил, относящихся к искусству управлять людьми, - пишет он в 1910 г., - которым учил Макиавелли, долгое время были "невостребованными и четыре века не коснулись праха этого великого покойника, никто не сделал попытки продолжить его дело".

Он, со своей стороны, пытается это сделать и, рассчитывая на успех, обращается к государственным деятелям, руководителям партий, государям современной эпохи как к своим прямым или косвенным ученикам. И у него не было недостатка в учениках. Используя наставления на уровне здравого политического смысла, изречения Робеспьера и особенно Наполеона в психологическом обрамлении, Ле Бон ломает интеллектуальные преграды, рушит запреты либерального и индивидуалистического мышления. Он позволяет государственным деятелям подходить к жизни масс, используя неожиданные уловки и разрешая им вести себя как вожди. По правде сказать, это происходило в основном по отношению к новым партиям и деятелям, которые с рвением новообращенных принимали его идеи и упражнялись в парафразировании его книг. По меньшей мере, они должны были принимать их в расчет и определять свое к ним отношение.

Социалистические движения и рабочие партии первыми столкнулись с проблемой масс. Их политика основывалась на постулате рациональности совершенно так же, как и политика либеральных движений буржуазных партий. Их общая философская позиция заставляет тех и других считать, что поведение людей зависит от осознания ими своих интересов и общих целей.

Однако основные положения Ле Бона поражают социалистов-теоретиков тем, что идут абсолютно вразрез с их установками. Особенно его настойчивость по поводу иррациональных факторов, решающей роли неорганизованных, аморфных масс и их глубоко консервативного характера:

"История учит нас, - пишет он, - что толпы чрезвычайно консервативны, несмотря на их внешне революционные побуждения, они всегда возвращаются к тому, что разрушили".

Живее всех на эти утверждения прореагировал Жорж Сорель, автор знаменитых "Размышлений о жестокости". Его отзыв о работе по психологии толп, в целом вполне положительный, опровергает суждение об их консерватизме, особенно в классовых обществах, и указывает на недостаток социологического основания этой психологии. Эти критические высказывания не мешали ему годами следовать Ле Бону и вторить его теории. Идея о том, что какой-нибудь мощно действующий миф, пусть даже иррациональный, необходим для того, чтобы рабочий класс стал революционным, является тому подтверждением. Так, при посредстве Сореля, концепции которого имели огромное влияние на политику того времени, психология толп проникает почти всюду. Ее отголоски можно найти даже у коммуниста Грамши, который прочел работы Сореля и Михельса - двух ученых, в наибольшей степени ассимилировавших, каждый в духе собственного дарования, концепции Ле Бона.

Они оказались прямо в центре дебатов, всколыхнувших немецкую социал-демократическую партию. До советской революции эта партия служила моделью для всех рабочих партий. Вот и дебатировавшийся вопрос: каковы должны быть отношения между сознательной и организованной классовой партией и неорганизованной массой, чернью, люмпеном, "улицей"? Французский психолог с полной очевидностью привлек внимание ко все возрастающей значимости последней. Знаменитый немецкий теоретик Карл Каутский признавал важность этой эволюции:

"Стало ясно как день, - пишет он, - что политические и экономические битвы нашего времени во все более возрастающей степени становятся массовыми действиями".

В то же время он опровергает объяснение феноменов толпы через внушение и причины в основном психологического свойства. Это, впрочем, не мешает ему принимать, хотя, правда, несколько пренебрежительно и с трудом, теорию Ле Бона. К каким бы общественным классам они ни принадлежали, толпы остаются одними и теми же: непредсказуемыми, разрушительными и, по крайней мере отчасти, консервативными. Так, приводя пример еврейских погромов, линчевания негров, он заключает:

"Очевидно, что массовые акции не всегда служат делу прогресса. То, что разрушает масса, не всегда является самыми роковыми препятствиями прогресса. Там, где она одерживала победы, она настолько же отличалась реакционностью, насколько и революционностью".

Один из его противников, Паннекок, даже с горячностью упрекает его в приписывании толпам какой-то собственной динамики, не связанной с определенным историческим периодом и независимой от их классовой сущности. Проще говоря, в игнорировании пролетарского или буржуазного состава толпы. Для него здесь речь идет лишь об эпифеномене, который рабочие партии не должны были бы всерьез принимать во внимание.

"Перед лицом этого фундаментального (классового) различия, - утверждает он, - нельзя не придавать значения контрасту между массами организованными и неорганизованными - ведь вовлеченность и опыт создают значительную разницу при равной предрасположенности у членов рабочего класса, но эта предрасположенность тем не менее остается вторичной".

Насколько мне известно, эти дебаты так ничем и не завершились. Ни одна из противоположных сторон не предложила какой-то новой точки зрения или новой тактики по отношению к неорганизованным городским массам.

Я слишком кратко остановился на этом важном эпизоде. Однако он дает представление об отголосках психологии толп на довольно коротком промежутке времени. За неимением необходимых исторических работ нет возможности определить вес и значение психологии толп для социалистического и революционного лагеря. Я подозреваю, что этот вес не был таким уж большим, чтобы открыть глаза демократам всяких ориентации, когда откровенно деспотические режимы, и в первую очередь фашизм, воцарились на сцене современной истории при восторженной поддержке толп. Они были настолько убеждены в невозможности добиться победы таким "примитивным" способом, что их просто, так сказать, не замечали. Итальянский писатель Силоне об этом свидетельствует:

"...нельзя замалчивать тот факт, что социалисты, сосредоточившись на классовой борьбе и нетрадиционной политике, были удивлены варварским нашествием фашизма. Они не поняли причин и следствий их лозунгов и их символов, таких необычных и странных, и тем более не могли себе представить, каким образом столь примитивное движение могло прийти к власти над такой сложно организованной машиной, как современное государство, и удержать эту власть. Социалисты не были готовы, понять действенность фашистской пропаганды, так как их доктрина была сформулирована Марксом и Энгельсом в предшествующем веке и с тех пор не продвинулась вперед. Маркс не мог ни предвосхитить открытий современной психологии, ни предвидеть форм и политических следствий этой массовой цивилизации".

Немецкие социалисты оказались точно в таком же положении. Все склонны принимать возможное за невозможное вплоть до того момента, когда оно происходит: отсюда войны и научные открытия. Близорукость социалистов (и коммунистов) отрезала их, и в сходных обстоятельствах это повторится, от рабочих масс, даже если бы они за них голосовали. Это очень правдоподобно. Когда водная масса не имеет достаточной глубины, она не может поддерживать огромный корабль. Когда человеческая масса не взволнована, она не может жить великой идеей. Это именно то, что случилось.

III

Труды Ле Бона были переведены на все языки, в частности, "Психология толп" на арабский министром юстиции, а на японский - министром иностранных дел. Президент Соединенных Штатов Теодор Рузвельт числился среди усердных читателей Ле Бона и стремился с ним встретиться в 1914 г. А другой глава государства, Артуро Алессандри, в 1924 г. писал: "Если вам однажды представится случай познакомиться с Гюставом Ле Боном, скажите ему что президент Республики Чили является его горячим поклонником. Я питаю себя его произведениями". Вот, что заставляет присмотреться и задуматься. Сейчас, по прошествии времени, можно утверждать, что психология толп и идеи Ле Бона являются одной из господствующих интеллектуальных сил Третьей Республики, которые дают нам к ней ключ. Заметим, что их проникновение в мир политики происходит через посредничество тех, кто хорошо знаком с этими доктринами и следует советам их автора. Аристид Бриан с самого начала фигурирует среди тех, кто посещает и слушает Ле Бона. Луи Барту знаком с ним и заявляет: "Я считаю доктора Ле Бона одним из самых оригинальных умов нашего времени" (La Liberte, 31 мая 1931 г.). Раймон Пуанкаре без колебаний вспоминает его имя в своих публичных выступлениях. Затем Клемансо. В предисловии к своей книге "Франция перед Германией", появившейся в разгар войны, он упоминает единственного из живых авторов: Ле Бона. К этому далеко не полному списку я добавил бы, наконец, Эррио: "Я питаю к доктору Гюставу Ле Бону, - пишет он в 1931 г., - самое горячее, искреннее и осознанное восхищение. Я считаю его одним из самых широких и проницательных умов". Но ведь эти пятеро людей держали в руках власть. Они формировали Республику. Их заявления, судя по разным другим признакам, свидетельствуют, что проникновение, о котором я говорил, было действительно реальным. Психология толп глубоко проникла в различные сферы, начиная с военной. Ее изучают в армиях по всему миру. Мало-помалу она становится составной частью их деятельности и доктрин. В начале нынешнего века теория Ле Бона изучалась в Военной школе, в частности, генералами Воналем и Модюи. Некоторые открыто объявляли себя его последователями, как, например, генерал Манжен. Можно утверждать, что идеями Ле Бона были вдохновлены некоторые военачальники, Фош в первую очередь. Видимо, они восхищались его пониманием власти вождя, опирающейся на непосредственную волю нации. Они должны были бы одобрительно относиться также к его критике демократии, правящей вяло, у которой расходятся слово и дело, и смиряющейся с поражением, лишь бы не вступать в бой. После краха 1870 г. одна только речь об этом вызывала одобрительное внимание. А поскольку эти речи шли от имени науки, им склонны были верить. Во время же войны 1914-1918 гг. к Ле Бону действительно обращались в нескольких случаях, и он подготовил документы для политических и военных руководителей.

В его психологию тем более верили, так как она предлагала свой метод мобилизации людей, усиления дисциплины войск, то есть именно то важное и нестабильное, что каждый дальновидный военный стремится сохранять и упрочивать. Нужно было обладать гением генерала Де Голля, чтобы вынести этот сгусток идей за рамки военных школ и придать им систематизированную форму на политической арене. Он, несомненно, придал им определенный стиль, особое величие, воспользовался ими в час опасности, чтобы возродить миф о Франции и внушить французам патриотический настрой. Должен заметить со всей определенностью, что идеи Ле Бона дают нам еще один ключ, на сей раз к пониманию Пятой Республики. Он предвидел эту формулу: объединяющий президент и соглашающийся парламент. С 1925 г. он ее утверждает в своих терминах:

"Наиболее вероятная форма (правления), несомненно, будет состоять в автократической власти премьер-министров, пользующихся, как это было в случае господина Ллойд Джорджа в Англии и господина Пуанкаре во Франции, практически абсолютной властью. Трудность состоит в том. чтобы найти механизм, позволяющий добиться того, чтобы премьер-министры были, как в Соединенных Штатах, независимы от парламентских решений".

Известно, что генерал Де Голль одержал победу в трудной ситуации благодаря открытию этого механизма. Он даже сделал больше - совершенно осознанно воплотил в себе именно такого лидера, каким его рисовал Ле Бон. К тому же он сумел приспособить это видение к условиям демократии я к особенностям французских масс. Доказательство тому - "Острие шпаги". В ней мы находим собрание афоризмов Ле Бона, особенно тех, в которых говорится о природе масс и завораживающей силе вождя. М. Манони заметил это заимствование:

"Генерал Де Голль воспринял эту идею (вождя) слово в слово. Будучи совершенно обесславленным, Ле Бон был основательно ограблен".

Однако раньше других ограбили Ле Бона еще два великих человека. Они привели в исполнение его принципы и с чрезвычайной скрупулезностью отработали их применение. Это - Муссолини и Гитлер. Заметим интересную деталь: представления об этой теории проникают в Италию в основном по каналам революционных социалистических изданий. Взглянув на истоки фашизма, вы увидите, что в них эти представления тоже занимают значительное место.

"Там (у Муссолини) идеи Парето, Моски, Сореля, Михельса, Ле Бона и Коррадини должны были найти свое выражение. Это были критические идеи для его социальной теории и начинающейся политической деятельности. Это были идеи, которые должны были составить первые доктринерские формулировки фашизма и завершиться оформлением первой рациональной доктрины первого тоталитарного национализма, заявленного нашим временем".

Если допустить, что Сорель и Михельс были вдохновлены идеями французского психолога, а Парето также многое у него позаимствовал, из этого следует, что каждый из его текстов имел двойника в итальянской контрреволюции. Во всяком случае Муссолини признавал этого автора и относился к нему с теплотой. Вот что он заявляет в 1932 г., вероятно, с некоторой долей преувеличения:

"При всем том, с философской точки зрения, я мог бы вам сказать, что я являюсь одним из наиболее горячих приверженцев вашего знаменитого Гюстава Ле Бона, о смерти которого я не могу не сожалеть. Я целиком прочитал его грандиозные и глубокие труды: его "Психологию толп" и "Психологию нового времени", два произведения, к которым я, вместе с его Трактатом о политической психологии, часто обращаюсь. На строительство нынешнего режима в Италии меня вдохновляют некоторые содержащиеся в них принципы".

Вот слова, которые должны были удовлетворить гордость старца. И на это свидетельство признания, исходившее с родины Макиавелли, он ответил компрометирующей его благодарностью. Поистине еще было достаточно учтивости и формул вежливости в преддверии этих двух самых мрачных в истории десятилетий. В то время еще не знали, что концентрация массы завершится массовыми концентрационными лагерями.

Но тот, кто наиболее методично, с чисто немецким прилежанием следовал Ле Бону, приходит к власти уже после его смерти: это Адольф Гитлер. Его "Майн кампф" отличается не только глубокой внутренней связью с рассуждениями французского психолога, но и утратой стиля, возвышенности целей и слога. С полным основанием замечали, что это произведение и сами декларации Гитлера, предназначенные для воздействия на массы, "читаются как дешевое копирование Ле Бона".

Эта долговременная связь позволяет думать, что Ле Бон сыграл куда более значительную роль, чем могло бы показаться на первый взгляд. Одно из немецких исторических исследований, действительно, убеждает нас в том, что "теория Ле Бона, бесконечно подвергавшаяся критике и противопоставлявшаяся действительности, ему (Гитлеру) придала уверенности для овладения категориями истинно революционного мышления (...). Ле Бон единственный дал ему возможность осознать то, что необходимо для революционного противодействия, Ле Бон обеспечил ему базовые принципы воздействия на массы".

Без сомнения, эти утверждения, взятые отдельно, должны были бы восприниматься критически, так как будущего диктатора вдохновляли другие интеллектуальные и политические доктрины. Но, по-видимому, и в них есть большая доля правды. Если Гитлер превратил идеи Ле Бона в клише, то он и усилил доверие к их научной значимости. Будучи хитроумным ловкачом по части человеческих душ, он претворил эти идеи в жизнь. Таким образом,

"не так трудно установить основные источники идей Гитлера в области пропаганды, выдвинутых им в "Майн Кампф": это - "Психология толп" Ле Бона и "Групповое Я" МакДауголла. Некоторые компетентные и заслуживающие доверия свидетели утверждают, что он неплохо знал обе эти книги. Многие формулировки в "Майн кампф" убедительно доказывают, что Гитлер не только прочитал Ле Бона и МакДауголла, но и хранил их теории в памяти, логически приспосабливая их к обстоятельствам своего времени".

А если бы нам требовалось дополнительно в этом удостовериться, то это подтвердил бы гитлеровский министр пропаганды, чудовищный Геббельс. Подневольный служака, он в своих теориях и практике следовал первоисточнику, своему хозяину. Он изучил "Психологию толп" и проникся ее полуправдами. Он резюмировал их, парафразировал, до конца жизни методично внушал их своему окружению. Один из его помощников отмечает в своем личном дневнике: "Геббельс считает, что никто со времен Ле Бона не понял духа масс так, как он".

В тоталитарном государстве то, как думает великий, становится Евангельским словом для сотни миллионов обыкновенных людей. Один американский автор заметил, что почти вся нацистская пропаганда - одна из наиболее эффективных, которым подвергался мир - вместе с подкрепляющей ее политической теорией является воплощением на практике тезисов Ле Бона", и в это охотно верится.

Это не какое-то частное суждение или слишком сильное преувеличение. Большинство историков, издавших эволюцию этого тоталитарного режима, упоминают его имя по тому или иному поводу и в деталях анализируют его влияние. Вот как это резюмирует американский историк Моссэ:

"Фашисты и национал-социалисты являются не кем иными, как последними представителями движений, породивших такие теории человека, как теория Ле Бона. Было бы. много приятнее трактовать политику новейшего времени как неудачу. Но, если вспомнить ее историю в достаточно далекой перспективе, нам это не удается".

По моему мнению, концепцией, которая более всего сближается с концепцией Ле Бона, мы также обязаны Шарлю Де Голлю. Всей душой преданный демократии, приверженец республиканских свобод, разочарованный, что Франция - это не Англия, Англия правых убеждений, автор "Психологии толп" мечтал, как все представители его класса и остальные, о власти, которая была бы стабильной, не будучи авторитарной. История, однако, распорядилась иначе. Правда, изрядное число демократов вдохновлялись его книгами и заимствовали то тут, то там его идеи. Но именно диктаторы цезаристского толка поняли его рекомендации буквально и превратили их в жесткие рабочие правила. Мне могут возразить, что они черпали приемы господства над людьми в мудрости тысячелетий, не "испытывая необходимости обращаться к Ле Бону. Возможно, но именно ему в то время было дано преобразовать эту мудрость в систему и облечь ее в формулы, получившие признание. Именно в этом смысле я без колебаний утверждаю, что здесь он был первооткрывателем. Первооткрывателем, который, как и многие подобно ему, не подозревал о масштабах своего открытия, о его взрывной силе.

IV

У читателя, возможно, сложится впечатление, что я утрирую некоторые детали, кое-что преувеличиваю, а многое обхожу молчанием. Но эта работа и не мыслилась, как безусловная и окончательная. Если мы оглянемся назад, то увидим, что, с одной стороны, гипотезы Ле Бона по поводу масс переделывались, модифицировались, смешивались с другими, рассеивались, пока не стали общим достоянием психологии, социологии, и все это на протяжении одного века. Немногие исследователи удостоились таких привилегий, хотя те, кому удалось воспользоваться ими, делают вид, что забыли об этом карьере, об этом руднике, из которого они добывали свое богатство.

С другой стороны, несмотря на прямо противоположные политические приложения Ле Бона, метод, который он проповедовал и умело выстроил, стал составной частью нашей жизни. Взять хотя бы пропаганду. То, что он предсказал, в этой области прежде всего, проявило себя очень наглядно. Всякому, кто наблюдает массовое общество, сразу бросается в глаза, что любое правительство, демократическое или автократическое, держится у власти благодаря пропагандистской машине, работающей с невиданным ранее размахом. До сих пор только Церковь в иные периоды истории добивалась таких результатов. Соединить средства внушения или воздействия с политикой и возможностями средств коммуникации, научиться смешивать личности и классы в одну массу - вот в чем абсолютная новизна эпохи, у истоков которой стоял французский психолог. Именно он систематизировал их и придал им научную форму:

"Данное Ле Боном описание способов действия, лидера, - пишет Рейнволд в своем исследовании по психологии масс, - имело влияние на современную пропаганду, ориентированную на толпы, и в значительной степени определило ее успехи".

Бесспорно, все то, что было открыто и использовано относительно воздействия на общественное мнение и коммуникации (включая, разумеется, рекламу), обнаруживает здесь свои корни, не очень изменившиеся с тех пор. Разве что можно заметить прогрессирующее сближение приемов становящихся единообразными и стандартными в масштабах всего мира, как, скажем, общие для всех телевидение или кока-кола. Наукам об обществе часто ставили в вину их малую практическую значимость. Они, увы, не могут влиять на течение общественной жизни. Но эти недостатки, как мы убедились, не свойственны психологии толп. Она с самого начала повлияла на ход истории, стала необходимой - не лучше атомной бомбы! - причем по степени же своей необходимости превзошла большинство известных теорий. Те некоторые факты о трудах Ле Бона, которые я напомнил, неоспоримо доказывают это.

Глава третья

ЧЕТЫРЕ ПРИЧИНЫ УМАЛЧИВАНИЯ

Долг исследователя - смотреть в лицо досадным фактам и воспроизводить ситуацию такой, какая она есть. Я предвижу ваш вопрос. Вы спросите меня: если он имел такую значимость, как могло произойти, что так мало было известно и о Ле Боне, и о психологии масс в целом? Почему, наконец, его произведениями пренебрегали, а то и создавали им дурную славу? В мои намерения не входит ни приходить на помощь его идеям, ни исправлять положение дел - они в этом почти не нуждаются. Но мне хотелось бы показать, в чем, по-моему, состоят причины умалчивания.

Первая - посредственность его книг. В большинстве своем это тексты на потребу дня, будоражащие воображение читателя, преследующие цель понравиться ему, сказать то, что он желает слышать. Чтобы завоевать широкую публику, нужно уметь кратко, в двух словах, обрисовать, объяснить и подвести итог. То есть идти на риск. в том числе и на риск быть поверхностным. Назовем вещи своими именами: Ле Бон обладал талантом делать открытия, но ему не всегда удавалось их разрабатывать. Его суждения слишком пристрастны, наблюдения бедны. Все это не очень глубоко. Трудно читать его хлесткие суждения о массах, революции, рабочем классе, не испытывая досадного недоумения перед этой лавиной предрассудков и озлобленности по отношению к тому, что в каком-то смысле его самого гипнотизирует.

Вторая причина более деликатного свойства. По своему социальному происхождению Ле Бон принадлежал к буржуазно-либеральной традиции и, таким образом, он в своих исследованиях настроен против революции, социализма и слабостей парламентской системы, выражаясь при этом языком сырым, шероховатым, неотточенным. Сегодня все изменилось. То, что в начале века представлялось неясной возможностью, стало очевидной реальностью. Та же самая традиция должна смело встречаться лицом к лицу с теми же самыми проблемами, поставленными революцией, социализмом и так далее, но в гораздо более экуменическом ключе и mezzo voce. Она оттесняет Ле Бонов и Тардов и замещает их более дипломатичными профессорами: Веберами, Дюркгеймами, Парсонами, Скиннерами, говоря только об умерших и не беспокоя живых. Аналогичные выводы они просто облачают в более рафинированную форму. Их наука более приглажена и, называя вещи своими именами, более идеологизирована.

В любом случае она более приемлема для интеллигентской и университетской среды, имеющей левую ориентацию, в стране, где власть всегда оставалась в руках правых и центра. Эта среда продолжила развитие идей и самих общественных наук, не возвращаясь к скомпрометировавшим себя вопросам. Что касается Ле Бона, то его сразу же исключили из этой среды. Как будто его и не было.

"В. первую очередь он сам противостоял французской университетской организации, которая никогда не признала авторитетной ни одну из его амбициозных научных работ, за исключением "Психологии толп": ее постигла участь замалчивания".

Третья причина заключается в том, что любые партии, средства массовой информации, так же как и специалисты в области рекламы или пропаганды, используют его принципы, я бы сказал, его рецепты и трюки. Однако никто не собирается в этом признаваться, поскольку в этом случае весь пропагандистский инструментарий разных партий, дефиле руководителей на телевизионных экранах, зондирования общественного мнения предстанут тем, что они есть на самом деле: элементами массовой стратегии, базирующейся на иррациональности. О массах охотно рассуждали бы как о неразумных, но нельзя: ведь им внушают как раз обратное.

Впрочем, психология и политика существуют отдельно одна от другой. На разные голоса кричат о том, что первая не слишком важна для второй. Проясним этот момент. Разумеется, есть политика, для которой психологии не существует, точно так же, как есть психология, для которой не существует политики. Тогда как политика, являющаяся психологией, и психология, являющаяся политикой, беспокоят одновременно и защитников классической концепции революции и демократии, и защитников чистой науки. И беспокоит Ле Бон, соединивший то, что все предпочитали разводить. Он поставил нас перед лицом фактов, с которыми трудно мириться. Об этом свидетельствует знаменитый немецкий экономист Шумпетер:

"Значимость иррациональных элементов в политике может всегда связываться с именем Гюстава Ле Бона, основателя, по крайней мере первого теоретика, психологии толп. Подчеркивая, хотя и с некоторым преувеличением, реалии человеческого поведения в условиях массовых скоплений... автор поставил нас перед лицом зловещих явлений, о которых каждый знал, но которым никто не желал смотреть в лицо, и тем самым нанес серьезный удар по той концепции человеческой природы, на которой зиждется классическая доктрина демократии и демократическая легенда о революциях".

Наконец, четвертую причину мы находим в его политическом влиянии. Его идеи, рожденные во Франции, были переняты фашистской идеологией и практикой. Разумеется, их систематически применяли для завоевания власти почти повсюду. Но в Германии и в Италии, и только там, его признавали безоговорочно. Таким образом, все проясняется. Если вы спросите, почему Ле Бона следует игнорировать, вам ответят: "Ведь это фашист". Вот так! Если бы желали предать аутодафе без огня и пламени книги, проповедующие идеи, аналогичные его идеям, то нужно было бы к ним добавить произведения, например, Фрейда и Макса Вебера. Все, что направлено против последнего, в равной мере может быть выдвинуто и против Ле Бона. За исключением того, что ему выпала незавидная честь быть прочтенным Муссолини и Гитлером. Флобер об этом говорил: "Почести бесчестят". Они также и предают забвению.

Нет ничего более естественного в этих обстоятельствах, чем осудить создателя психологии толп. Даже если мы знаем из его произведений, что он предпочитал муки демократии безмятежности диктатур. Ратуя за первую, он видел во второй лишь крайнее средство. По его мнению, любая диктатура отвечает требованиям кризисной ситуации и должна исчезать вместе с самим кризисом: "Их полезность преходяща, их власть должна быть недолговечной". Продлеваемые и поддерживаемые сверх необходимого, они приводят любое общество к двум смертельным опасностям: размыванию ценностей и падению нравов. Он тем самым предостерегал французов, на протяжении века уже испытывавших на себе власть двух Наполеонов, против искушений и риска новой диктатуры. В конечном счете он желал сохранить свободы во Франции, для которой единственная революция закрыла бы путь другим. Он безапелляционно осуждает любые формы диктатуры, включая ту, которую ему вменяют в вину: фашистскую диктатуру. Так что наклеенный ему ярлык был, мягко говоря, предельно неточным. Признаюсь, я бы не рискнул нарушить это молчание, если бы не обнаружил, что оно существовало только во Франции. Немецкие мыслители первой величины, убежденные антифашисты Брох, Шумлетер, Адорно, не стесняясь обращались к Ле Бону, чтобы уяснить явление тоталитаризма и бороться с ним. Адорно идет дальше и разоблачает идею об исключительной связи психологии толп с фашизмом как просто слишком удобный предлог:

"Почему же, - задается он вопросом, - прикладная психология групп, которую мы здесь обсуждаем, более специфична для фашизма, чем большинство других течений, исследующих средства массовой поддержки?... ни Фрейд, ни Ле Бон не предполагали подобного отличия. Они говорили о толпах "как таковых", не делая различий между политическими целями вовлеченных групп".

Как человек не может избавиться от своей тени, так и все поколение может постигать идеи и судить о них, только соотнося их со своими идеями и собственным опытом. А последние толкают нас к остракизму по отношению к Ле Бону и к психологии масс в целом. Мне нужно было показать здесь причины этого, очистив их от всего необоснованного. Я не стремился их обсуждать прежде оговорок, которые я разделяю. На этом моя роль биографа заканчивается.

Глава четвертая

ОТКРЫТИЕ ТОЛП

I

Когда массы обнаружили себя почти повсюду в Европе, угрожая социальной системе, возник вопрос: так что же такое толпа? На него были даны три ответа, в такой же степени неполные, как и универсальные. Вот они:

- Толпы представляют собой скопления людей, которые объединяются вне учреждений и вопреки им на временных основаниях. Одним словом, толпы асоциальны и асоциальным образом сформированы. Они являются результатом временного или непрерывного разложения групп или классов. Рабочий или любой наемный работник, покидающий мастерскую или контору, чтобы вернуться к себе домой, к своей семье, на час или два ускользает из обычных рамок общества. Он находится на улице или в метро как частичка кишащей многочисленной толпы. Как прогуливающийся или зевака он притягивается скоплением людей и растворяется в бурных утехах. Бодлер в "Парижском Сплине" описал это как "искусство":

"Прогуливающегося человека, одинокого и задумчивого, притягивает необычное упоение этого всеобщего единения. Тот, кто легко присоединяется к толпе, понимает лихорадочный восторг, который никогда не будет доступен ни эгоисту, закрытому, как сундук, ни лентяю, сидящему в своей раковине, как моллюск".

Толпа еще соответствует понятиям "чернь", "сброд", "люмпен-пролетариат", короче говоря, тому, что во все времена называлось плебсом. Это мужчины и женщины, не принадлежащие к определенным общественным группам, существующие за границами социальной структуры, оттесненные в гетто или предместья, без определенных занятий и целей, живущие вне закона и обычаев. По крайней мере, предполагается, что это так. Тогда толпа представляет собой груду разрозненных социальных элементов, отбросов общества, выметенных за пределы социума и поэтому враждебных ему. Она, следовательно, не является для социолога ни самобытным феноменом, ни феноменом значительным или новым, это просто эпифеномен. Она даже не предмет науки. На нее смотрят как на некое повреждение, случившееся в результате нарушения естественного хода вещей. Общество являет собой порядок, а толпа - это беспорядок и в конечном счете явление скорее коллективное, чем социальное.

- Толпы безумны, таков второй ответ. Цепкая, как плющ, эта, так сказать, истина передается из поколения в поколение. "Craze", говорят англичане, чтобы описать то состояние обожания, в котором пребывает толпа поклонников популярного певца - обезумевшие фаны, или восторг тысяч зрителей на стадионе, которые вскакивают, как один, размахивая флажками и плакатами, когда их футбольная команда забивает гол. Безумие и в беспорядочном движении масс, желающих видеть знаменитую личность, и в толпе, бросающейся на человека, чтобы его линчевать, выносящей ему приговор, не убедившись в его вине. Это массовые нашествия верующих в места, где совершится чудо: в Лурд или в Фатиму.

Бесчисленные легенды и книги, озаглавленные, например, "Необычайные народные заблуждения и безумие толпы", полные колоритных деталей, описывают безграничный восторг или безудержную панику народных масс, облетают континенты, бичуя или воспевая. Фанатично преданные религии или какой-то личности, они следуют за ними, как евреи за своим ложным мессией, христиане за своими фанатичными монахами, вплоть до катастрофы. Следуя своему капризу, они сегодня сжигают то, чему вчера поклонялись. Они беспрестанно меняют свои убеждения и превращают события исторического значения в причудливый карнавал или в кровавую бойню, смотря по обстоятельствам.

Живописные толпы, толпы экстравагантные, они всегда порождали воодушевление и будоражили воображение свидетелей, чудом оставшихся трезво мыслящими. Они описывают их подвиги то как витание в облаках корабля дураков, то как бесчинства банды преступников. Рассказы достигают дантовских масштабов, когда их авторы подробно описывают вам, "как если бы. вы там были", огромные колонны десятков и сотен тысяч людей, крестоносцев или средневековых еретиков, которые, связанные общей иллюзией, покидают семьи, свое добро, очаги и, невзирая на свою веру, без малейших колебаний и угрызений совести предаются страшнейшим разрушениям, чудовищной резне. Если эта их вера угасает, они следуют другой и с тем же упорством устремляются к повой иллюзии. Они приносят ей такие же невероятные жертвы и совершают в угоду ей такие же жестокие преступления.

В сознании рассказчиков, как и в сознании читателей, приступы, происходящие с толпой, выглядят как приступы безумия, которые подпитывают мрачные видения, приподнимают завесу над потаенной стороной человеческой натуры и высвобождают ее, выставляя напоказ. Их нрав выходит за пределы общепринятого, это нрав исступленный, патологический, очаровывающий, так как, по словом Клоделя, "порядок - это наслаждение разума, а. беспорядок - это лихорадка воображения". Впрочем, если не считать этой зрелищной стороны, можно было бы сказать, что толпы не представляют никакого интереса. У них нет ничего, кроме иллюзорности видений, и они по-настоящему не оказывают влияния на ход истории.

- Третий ответ выглядит отягощающей добавкой к двум первым: толпы преступны. Будучи сбродом и жульем, они состоят из людей разгневанных, которые нападают, оскорбляют и громят все подряд. Это воплощение беспричинной, разнузданной жестокости, стихийного бушевания массы, несанкционированно собравшейся вместе. Действия против личности, грабежи - все это в ее духе. Она противодействует властям и абсолютно не признает законов. К концу девятнадцатого века толпы все более множатся. Их непредсказуемые действия тревожат власти. Именно тогда начинают усиленно говорить о "преступных толпах", об этих объединенных коллективных преступниках, которые угрожают безопасности государства и причиняют беспокойство гражданам. Невозможность их схватить, покарать, возложить на конкретного человека ответственность за их действия в целом приводит в замешательство юристов и делает произвольным всякий закон, который следовало бы к ним применить. Большее, что можно сделать - это остановить нескольких случайных людей, просто статистов или же невинных свидетелей, так же отличающихся от этого разъяренного чудовища, как тихая волна от бушующего шторма.

И неслучайно, что среди первых, кто взялся объяснить поведение толп, фигурирует Ломброзо, чья теория врожденной преступности получила большую известность. Согласно ей, толпы состоят из индивидов с делинквентными наклонностями и тех кто идут за такими людьми. Ломброзо утверждает, что психология масс просто-напросто может трактоваться как часть "криминальной антропологии, поскольку криминальность составляет неотъемлемый элемент всякой толпы". Это имеет отношение к еще более общей тенденции, новой для того времени: к попытке создания юридической доктрины для наказания коллективных деяний, противоречащих закону:

"Что своевременно, - пишет Фоконне в 1920 г., - так это стремление ввести в уголовное право принцип криминальности толп и их ответственности".

Итальянец Сигеле продолжил теорию своего соотечественника Ломброзо. Он первым придал специальный смысл термину "криминальные толпы". В этом качестве для него выступают все социальные движения, политические группы - от анархистов до социалистов и, разумеется, бастующие рабочие, участники уличных митингов и т.п. Его исследование готовит почву для запуска репрессивного аппарата, формируя мнение и снабжая аргументами, подтверждением если не правоведов, то политиков.

Итак, толпы открыли себе путь в политику посредством криминального аспекта. Это криминальность, которую стоит описать и понять, так как она объясняет их жестокость, террористические действия и разрушительные инстинкты. В целом признается, что речь идет о группировках, действующих как воровские шайки или бандиты с большой дороги, банды убийц или любое другое сообщество злоумышленников, лишенных нравственного сознания и чувства ответственности перед законом.

Общество, имеющее прочные практические и правовые устои, терпимо по отношению к отклоняющимся или нонконформным явлениям. Оно бывает почти снисходительно к тем, кто потерял рассудок, даже преступил закон, и если оно их иногда наказывает, то не видит в этом проблемы. Их асоциальная природа, их аномалия не угрожают стабильному порядку вещей. Они считаются безопасными, а трудности полностью надуманными. Но, когда устои общества расшатаны, когда его атакуют извне, тогда угроза внешней и внутренней безопасности увеличивает риск, который представляют эти явления для общества. И их начинают считать вредными и аномальными. Тогда и толпы горожан, рабочих сразу воспринимаются с позиций психиатрии и криминологии. В них увидели патологические симптомы или же симптомы отклонения от нормальной общественной жизни. Они оставались бы вредными наростами на здоровом теле, которое старается от них поскорее избавиться. Итак, плебейские, безумные или преступные толпы слывут отбросами, болезненными явлениями существующего порядка. Сами по себе они не представляют реального интереса.

II

Рискованной идеей Ле Бона, его гениальным озарением была идея отказаться от этой точки зрения. Он опровергает все три ответа на вопрос, который все беспрестанно себе задавали: что же такое толпа? Его умозаключение просто и непосредственно. Основной характерной чертой толп является слияние индивидов в единые разум и чувство, которые затушевывают личностные различия и снижают интеллектуальные способности. Каждый стремится походить на ближнего, с которым он общается. Это скопление своей массой увлекает его за собой, как морской прилив уносит гальку. При этом все равно, каков бы ни был социальный класс, образование и культура участвующих.

"Развитые умственные способности людей, из которых состоит толпа, - пишет Ле Бон, - не противоречат этому принципу. Эти способности не имеют значения. С того самого момента, когда люди оказываются в толпе, невежда и ученый становятся одинаково неспособными соображать".

Иначе говоря, исчезновение индивидуальных свойств, растворение личностей в группе и т.п. происходят одинаково, независимо от уровня состоятельности или культуры ее членов. Было бы ошибкой считать, что образованные, или высшие, слои общества лучше противостоят коллективному влиянию, чем необразованные, или низшие, слои, и что сорок академиков ведут себя иначе, чем сорок домохозяек. Один комментатор очень определенно это подчеркнул:

"У Ле Бона, по его примерам, а также по многочисленным пояснениям, видно, что он имел в виду не только уличные бунты и народные сборища, но также и коллегии: парламенты, сословия, кланы так же, как и высшие слои общества и, наконец, носители национальных интеллектуальных движений; итак, простой народ так же, как образованное сообщество. Для него масса является почти исключительной противоположностью личности".

Массы, состоящие из аристократов или философов, читателей "Монда" или "Нувель обсерватер", то есть из людей, ясно сознающих свою индивидуальность, и нонконформистов, вели бы себя совершенно так же, как другие. Автор "Воспитания чувств" имеет в виду то же самое, когда на нескольких страницах говорит о "благородной публике", затем о "всеобщем, безумии", так описывая репрессии:

"Это было половодье страха... равенство (как наказание его защитников и насмешка над его врагами) выражало себя триумфально, равенство тупых животных, тот же уровень кровавой мерзости, поскольку фанатизм корысти уравновешивался лихорадкой желаний, аристократия бушевала, как сброд, а хлопчатобумажные колпаки смотрелись не менее уродливо, чем красный колпак".

Всеобщность этих явлений, превращение, одинаково затрагивающее всех людей, собранных в группу, позволяют нам сделать вывод о том, что масса - это не "плебс" или "чернь", бедняки, невежды, пролетариат, hoi polloi, которые противопоставляли себя элите и аристократии. Толпа - это все: вы, я, каждый из нас. Как только люди собираются вместе, неважно кто, они становятся массой.

Вместе с тем то, что принимали за криминальность толп, не более чем иллюзия. Будучи, разумеется, жестокими и анархичными, они легко поддаются порывам разрушительной ярости. Сообща они грабят, громят, линчуют, то есть творят то, что ни один человек не позволил бы себе совершить. И Ле Бон охотно приписывает им крайне негативную роль в истории:

"Цивилизации были созданы и до сих пор управлялись малочисленной аристократией, а никак не толпами. У этих последних только и хватало сил разрушать. Их господство всегда представляет собой какой-то беспорядочный период".

Но также и прелюдию к новому порядку, в этом заключается его глубокая идея.

С другой стороны, толпы оказываются более героическими, более справедливыми, чем каждый по отдельности. Они обладают энтузиазмом и великодушием простодушного существа. Их бескорыстие бывает безграничным, когда их увлекают идеалом или затрагивают их верования.

"Неспособность рассуждать у них, - пишет Ле Бон, - создает почву для мощного развития альтруизма - качества, которое рассудок основательно заглушает и которое представляет собой необходимую общественную добродетель".

Упорно и дотошно он критикует всех тех, кто полагает криминальность отличительной чертой толп. С этой целью он показывает, что даже в разгар революции, в наисложнейшие моменты, они брали на себя труд создавать трибуналы и судить свои будущие жертвы в духе справедливости. Их порядочность была не меньшей, ибо деньги и драгоценности, отобранные у своих жертв, они передавали комитетам. Таким образом, преступления составляют всего лишь частный аспект их психологии. И совершаются они чаще всего по наущению вожака.

Одним словом, нет больше преступных толп, есть только добродетельные, жестокость уже перестает быть их атрибутом, если это не признак героизма. Они могут быть жестокими и героическими одновременно.

"Это то, в чем заблуждались писатели, изучив толпы лишь с точки зрения криминальной. Разумеется, толпы часто бывают преступными, но часто они бывают и героическими. Их легко принуждают убивать во имя триумфа веры и веры или идеи, воодушевляя и суля славу и почести, увлекая почти без хлеба и оружия, как во времена крестовых походов, освобождать могилу Господню, или как в 1793 г., защищать землю Отечества. Героизм, конечно, не вполне осознанный, но именно на таком героизме делается история. Если вносить в актив народов только великие деяния, которые были хладнокровно рассчитаны, мировые анналы вписали бы очень немногое".

Добавим еще, что толпы легче побудить, взывая к их коллективному идеализму.

И наконец, нет ничего глупого или патологического в так называемых безумиях, crazes или иллюзиях масс. При условии принятия гипотезы о том, что они состоят из таких же нормальных людей, как вы и я. Просто, собравшись в толпу, эти люди чувствуют, рассуждают и реагируют в иной психологической плоскости. Разумеется, их суждения и реакции противоречат суждениям и реакциям изолированных субъектов, но это противоречие не означает аномалии. И ничто не дает нам повода для вынесения столь резкого суждения по этому поводу, разве что в самых крайних случаях явного душевного расстройства. Даже в этом случае мы не знаем, имеем ли дело с действительным безумием, а не со стереотипом, позволяющим нам избегать того, кто избегает и пугает нас. Слишком легко приклеить ярлык "истерия", "коллективное безумие" на странное или необычайное поведение толпы - стычки после футбольного матча, панику, спровоцированную катастрофой, беспорядочные передвижения массы на очень малой территории и т.п. Ярлык может быть обманчивым, а поведение непонятым. То, что писал Жорж Лефевр по поводу революционных уличных собраний, действительно повсюду:

"Это ведь слишком поспешное решение, - приписать такие эксцессы "коллективному безумию" "преступной толпы". В подобном случае революционное собрание не является неосознанным и не считает себя преступным: напротив, оно убеждено, что наказывает справедливо и с полным основанием".

Это также поспешно, как приписывать злоупотребления власти какого-то деспотического вождя, например Гитлера, "личному безумию" и "преступной личности". Он поступает в целях укрепления своей власти и в соответствии с действующим законом. Впрочем, когда мы наблюдаем толпу вблизи и достаточно долго, ощущение истерии рассеивается. Мы просто отмечаем, что психология индивидов и психология толп не подобны друг другу. То, что кажется "аномальным" для первой, для второй совершенно нормально.

Эти различные ответы на вопрос о природе толп широко распространены: их берут за основу, рассуждая и размышляя. Но причины, о которых я напомнил, не позволяют нам с ними соглашаться. Действительно, толпы, или массы (с психологической точки зрения оба слова имеют один и тот же смысл), являются независимой реальностью. Больше не возникает вопрос о том, плебейские они или буржуазные, преступные или героические, безумные или здравомыслящие. Они представляют собой коллективное устройство, коллективную форму жизни - и этим многое сказано.

В чем же, спросите вы, собственно, состоит открытие? Обычно в теориях затушевывается тот факт, что в сердцевине общества обнаруживается масса, почти так же, как в человеке - животное или в скульптуре - дерево. Она, таким образом, представляет собой основной материал любых политических установлений, потенциальную энергию всех социальных движений, примитивное состояние любых цивилизаций. Этого не замечали, как утверждают Тард и Ле Бон, вплоть до настоящего времени. Понадобились катаклизмы и общественные потрясения, чтобы это начало осознаваться. Массы существовали и в прошлом: в Риме, Александрии, Карфагене. В средние века они снова возникли в крестовых походах, а во времена Возрождения - в городах. Наконец, революции видели их в действии, особенно Французская революция, которая ознаменовала их второе рождение. Начиная с этого момента, они распространяются, как эпидемия, через заражение и подражание, расшатывая государства, потрясая общества.

Пока они играли незаметную роль, власть имущие оставляли их без внимания. Моралисты и историки ими забавлялись. Теоретики сообщали о них мимоходом. Они выступали не более чем статистами в театральной пьесе, играя незначительную роль и не имея или почти не имея, что сказать. Но роль их возрастала и вскоре достигла впечатляющих масштабов на сцене государственной жизни. Они уже претендуют на центральное место, на главную роль - правящего класса.

"Зарождение власти толп, - утверждает Ле Бон, - поначалу происходит через пропагандирование определенных идеи, неторопливо насаждаемых в сознание, потом через постепенное объединение людей, реализующее концепции, до той поры теоретические. Объединение позволило толпам сформировать если и не вполне справедливые, то, во всяком случае, достаточно определенные идеи, интересы и осознать свою силу. Они создают профсоюзы, перед которыми капитулируют все властные структуры, биржи труда, которые вопреки экономическим законам стремятся влиять на условия труда и зарплату. Они направляют в правительственные структуры своих представителей, лишенных всякой инициативы, независимости, чьи функции сводились к тому, чтобы быть рупором избравших их комитетов".

Итак, вот чем являются рабочие для Ле Бона: толпами. Но почему же нужно возражать против их власти? Какую причину этого осуждения он выдвигает? Для него эти людские потоки, взбудораженные и захваченные потоками идей, как похоронный звон для цивилизаций; они их разрушают, как вода, просачиваясь в корпус корабля, неизменно его затопляет. Предоставленные самим себе, массы становятся злым гением истории, разрушительной силой всего, что было задумано и создано элитой. И лишь новая элита, точнее, вождь, может превратить их в созидательную силу для нового общественного устройства. Рабочие массы не составляют исключения. Не из-за характера их занятий, нищеты, враждебности к другим общественным классам и не из-за интеллектуального уровня. А потому, что они - массы. Приводимые причины имеют скорее психологический, а не социальный характер.

Если они порой и производят обратное впечатление, если кажется, что они имеют мнения, руководствуются какой-то идеей, считаются с законами, - это не результат их собственных позывов: все это внушено им извне:

"Психология толп показывает, - я снова цитирую Ле Бона, - до какой степени незначительное воздействие оказывают на их импульсивную природу законы и установления и насколько неспособны они формировать мнения, хоть в чем-то отличные от тех, которые им были внушены. Они не в состоянии руководствоваться правилами, вытекающими из чисто теоретической справедливости. Их могут увлечь только впечатления, запавшие им в душу".

Утверждения очень жесткие и категорично высказанные. Автор не церемонится, отрицая в массах всякую рациональность, низводя их до уровня детей или дикарей. Впрочем, идея о том, что сознание масс привносится им извне, а сами по себе они им не обладают, очень широко распространена. Мы обнаруживаем ее и в большевистской концепции партии рабочего класса.

"В произведениях Ленина, - пишет советский психолог Поршнев, - вопрос отношения между психологией и идеологией часто представляется как вопрос о стихийности и сознательности... Полярными концепциями здесь являются, с одной стороны, слепая несознательность в поведении людей и научное сознание, с другой".

И, как это хорошо известно, именно функцией партии и революционной верхушки было внедрять это сознание в гущу масс, прививать им дисциплину мышления и действия.

III

Таким образом, на первый план выходит класс явлений, которым почти не уделялось внимания, - толпы. Наука полагала, что эти человеческие скопления аномалии, исключительные состояния вне какой-либо закономерности, не представляющие никакого интереса. Только классы, общественные движения и их организации, являя собой, на их взгляд, истинные объединения, упорядоченные состояния общества, заслуживали изучения. Отныне это, скорее, наоборот. Через "аномальность" толп обнаруживается тайная лаборатория истории, неожиданно проявляется тот фактор реальной жизни, который прорывает тонкий слой цивилизации и чреват повторениями. Толпы перестают быть просто диковинами, чередой лихорадочных приступов и происшествий в истории, поводом для захватывающих красочных рассказов. Они становятся категорией нашей мысли, предметом науки и основополагающим аспектом общества.

Исторические параллели всегда хромают. Но эта не лишена правды. Благодаря Фрейду сновидения, бессознательные акты, до той поры не привлекавшие особого внимания как случайные или несущественные, превратились в симптомы психической жизни и в научные факты. Точно также благодаря Ле Бону массы, их образ мысли и странное поведение становятся научными феноменами. Их можно описать и нужно объяснять. Ибо их недооценка грозит непониманием современного мира с его омассовлением общества и массами в качестве главных действующих лиц.

На это не обращается достаточного внимания: ведь речь идет об открытии исследовательского пространства, которое до сих пор игнорировалось. Теперь иррациональные действия, аффективные взрывы, расстройства мышления и толпы больше не считаются странностями, погрешностями или врожденными пороками человеческой природы. Это перископы, отображающие на поверхности подводные течения, скрытые под спудом обыденной жизни каждого из нас. Но если толпы нельзя назвать ни "криминальными", ни "истеричными", т.е. в терминах индивидуальной психологии явлением отклоняющимся, тогда для их изучения нужно создать новую науку, особый вид психологии.

"Толпы, о которых столько начинают говорить, - пишет Ле Бон, - в сущности нам очень мало известны. Профессиональные психологи, будучи далеки от них, обычно их игнорировали, занимаясь ими лишь с точки зрения преступлений, которые те могли совершить".

Этот особый вид психологии, само собой разумеется, - психология толп, которой Ле Бон предсказывал великое будущее.

Но есть кое-что еще. По проблемам, возникшим вокруг феномена толпы, наука не сумела бы найти решения ни с точки зрения психиатрии, ни с точки зрения правоведения, как это большей частью происходило. Толпы по существу не являются ни безумными, ни преступными. Тогда остается лишь политическое решение. Единственной целью такой науки должно было бы быть обнаружение метода управления, соответствующего психологии масс. Она может к нему прийти, объединив сразу всю массу повседневных наблюдений, чтобы превратить их в научные наблюдения. Результаты этой работы позволят впоследствии обучить государственных деятелей и влиятельных людей управлять толпами. Таким образом в политике произойдет замена интуитивной психологии психологией научной, так же как в медицине бабушкины средства сменились научными знаниями и технологиями. Чаяния Ле Бона в отношении новой науки были в том, чтобы дать решение и метод проблемы управления массовыми обществами.

Глава пятая

ГИПНОЗ В МАССЕ

I

Как только открывается новый класс феноменов, их нужно объяснять. Какова причина изменений, которым подвергается индивид, когда он попадает в толпу? Состояние человека, находящегося в массе, всегда сравнивали с сумеречным состоянием. Его сознание, утратившее активность, позволяет ему предаться мистическому экстазу, видениям или же в состоянии помрачения поддаться панике или наваждению.

Толпы кажутся влекомыми призрачным потоком, эта истина хорошо известна и настолько глубока, что философы и политические деятели всех времен и народов к ней без конца возвращались. Можно было бы сказать, что эти сумеречные состояния между бодрствованием и сном и есть истинная причина страха, который вызывается толпами, а также очаровывающего воздействия, производимого ими на наблюдателей, пораженных тем, с какой силой могут воздействовать на реальный ход вещей люди, казалось бы утратившие контакт с действительностью. А вот другой факт, не менее поразительный: это состояние является условием, позволяющим индивиду слиться с массой. Чувство тотального одиночества заставляет его стремиться к тому неосознанному существованию, которое даст ему чувство слитности с массой.

Психологи никак не расценили эти фундаментальные и характерные черты толп. Ле Бон же, размышляя о них, пришел ко второму озарению или открытию, влияние которого на науку и политику оказывается весьма значительным. Он полагает, что психологические превращения индивида, включенного в группу, во всех отношениях подобны тем, которым он подвергается в гипнозе. Коллективные состояния аналогичны гипнотическим состояниям. Это сопоставление уже звучало в других работах, и прежде всего у Фрейда. Ле Бон довел его до логического конца и вывел из него все следствия, включая самые неподобающие.

Именно в тот момент, когда Ле Бон начинает интересоваться толпами, гипноз благодаря Льебо, Бернгейму и Шарко шумно вступает в мир медицины и психологии. Это совпадение не было совершенно случайным. Именно этим трем ученым принадлежит заслуга впервые применить в широком масштабе метод словесного внушения. Тогда еще не знали, впрочем, и по сей день не знают, почему некое "магнетическое" состояние, состояние транса, вызывалось у больного взглядом врача или когда он побуждал своего пациента смотреть на блестящий предмет. Однако лечебные эффекты были очевидны так же, как и доступные наблюдению психические изменения. Образованные люди, как и публика в целом, еще не забыли впечатляющих экспериментов по животному магнетизму и видели в гипнозе новую терапию. Она могла облегчить страдания и одновременно удовлетворяла дремлющую в каждом мечту о чудесном выздоровлении. Все ощущали себя интеллектуально и эмоционально причастными к этому непосредственному воздействию одного человека на другого. Происходит ли оно на расстоянии, с помощью слова или в непосредственной близости, через какие-то электромагнитные флюиды, циркулирующие в нас и вокруг нас? Это было неизвестно.

Как бы то ни было, сегодня трудно себе представить возбуждение умов, вызванное гипнозом, то сильнейшее воздействие, которое он произвел на воображение публики, в том числе и ученой. Этот ажиотаж напоминает шум, который произвело в свое время открытие электричества. Каждый хотел участвовать в сеансе гипноза, так же как сто или сто пятьдесят лет назад каждый желал нанести или испытать удар от электрической искры, увидеть, как люди подпрыгивают под действием разряда тока.

II

Если психология толп родилась во Франции, а не в Италии или Германии; это объясняется связью между революционными волнами и школами гипноза, между последствиями Парижской Коммуны и больниц в Нанси или в Сальпетриер. Одни поставили проблему, другие как будто предложили решение. Приравнивая коллективное состояние к гипнотическому, можно было бы думать, что Ле Бон неправомерно переносил индивидуальные отношения на социальные. Вовсе нет. На самом деле практика гипноза была групповой практикой. Именно такой нам ее описывает Фрейд, сообщая о том, что он видел в клинике Бернгейма и Льебо:

"Каждый пациент, который впервые знакомится с гипнозом, наблюдает в течение некоторого времени, как бывалые пациенты засыпают, как они повинуются во время гипноза и как, проснувшись, обнаруживают, что их симптомы исчезли. Это приводит его в состояние психологической готовности, которое способствует погружению его в свою очередь в глубокий гипноз. Возражение против этой процедуры заключается в том, что недомогания каждого человека обсуждаются перед многочисленной толпой, а это не годилось бы для пациентов более высокого социального положения".

Эту практику Фрейд упрекает в том, что она коллективна и разворачивается публично, сковывая любое личное взаимодействие человека с человеком. Бернгейм же, напротив, видит в этом условие проведения сеансов и успешности гипноза. В своей классической работе на эту тему он ставит себе в заслугу то, что сумел создать в своей клинике "поистине суггестивную атмосферу", результатом которой является "значительно большее количество сомнамбул", чем в других.

Итак, "загипнотизированная толпа" могла появиться как своего рода модель, уменьшенная в замкнутом пространстве, по отношению к толпе настоящей и действующей под открытым небом. Явления, наблюдаемые в микрокосме больницы, как в лаборатории, воспроизводят происходящее в макрокосме общества. Подобные аналогии обычны в науке, и их ценность зависит от их плодотворности.

Однако, стоит немного остановиться на этих явлениях и посмотреть, как они порождаются. Мы тем самым сразу поймем и природу зрелищного, благодаря которой внушения потрясают воображение, и объяснения им. Природа гипноза, то, каким образом внушение воздействует на нервную систему, остается нам малопонятным Мы знаем что некоторых людей очень легко усыпить. В этом состоянии определенная часть их сознания подчиняет тело внушениям, исходящим от оператора, обычно врача. Он произносит свои команды очень решительным тоном. Для того, чтобы пациент не почувствовал ни малейшего намека на колебания, что имело бы нежелательный эффект, оператор категорически не должен сам себе противоречить. Оператор энергично отрицает недомогания, на которые жалуется пациент. Он уверяет его, что можно кое-что сделать и дает ему команду это совершить.

Любой гипнотический сеанс содержит, таким образом, два аспекта: один эмоционального свойства, другой - физического воздействия. Первый строится на абсолютном доверии, подчинении гипнотизируемого гипнотизеру. Манипуляция же выражается в строгой направленности взгляда, в восприятии очень ограниченного числа стимулов. Это сенсорная изоляция, которая ограничивает контакт с внешним миром и как следствие способствует погружению субъекта в гипнотическое состояние сна наяву. Пациент, эмоционально зависимый от гипнотизера и видящий свое пространство ощущений и идей как ограниченное им, оказывается погруженным в транс. Он полностью повинуется командам, которые ему дают, выполняет требуемые от него действия, произносит слова, которые приказывают произносить, нисколько не осознавая, что он делает или говорит. В руках гипнотизера он становится чем-то вроде автомата, который взмахивает рукой, марширует, кричит безотчетно, не зная, зачем.

Вызывают удивление случаи, когда гипнотизеры, как они сами утверждают, заставляли человека испытывать ощущение замерзания или жжения. В другом случае человека принуждали выпить чашку уксуса, внушая пациенту, что это бокал шампанского. Еще один принимает метлу за привлекательную женщину и так далее. В ходе публичных демонстраций пациенту внушают, что он превратился в младенца, в молодую женщину, одевающуюся к балу, в дискутирующего оратора и заставляют его действовать соответствующим образом.

"Почти безусловно можно утверждать, - писали Бине и Фере в одной научной работе, - что внушение творит все".

Разнообразие галлюцинаций, затрагивающих все ощущения, и каких угодно иллюзий, действительно огромно и не может не впечатлять. В том, что касается толпы, две из них имеют особую значимость. Первая состоит в полном сосредоточении гипнотизируемого на гипнотизере, его замыкании в рамках группы при абсолютной изоляции от других людей. Введенный в транс, субъект становится слеп и глух ко всему кроме оператора или возможных участников, которых тот ему называет по имени. Другие же могут сколько угодно эмоционально привлекать его внимание - он их не замечает. И напротив, он подчиняется малейшему знаку гипнотизера. Как только тот прикасается к кому-то или просто указывает на него едва заметным жестом, загипнотизированный ему тотчас отвечает. Здесь можно увидеть вероятную аналогию с непосредственной связью, которая устанавливается между вождем и каждым из членов толпы, - производимое влияние совершенно сопоставимо.

Вторая иллюзия задается в процессе акта внушения приказом, а реализовывать ее субъект начинает позднее, после выхода из транса, в состоянии бодрствования. Гипнотизер покидает его, загипнотизированный ничего не помнит о полученном приказании, но, тем не менее, не может воспротивиться его исполнению. Он в этом случае забывает все обстоятельства внушения, полученного в недавнем сеансе. Он считает себя самого источником этого действия и часто, исполняя его, придумывает оправдания, чтобы как-то объяснить происходящее свидетелям. То есть он действует согласно своему естественному чувству свободы и непосредственности, как если бы он вовсе и не подчинялся указаниям, внедренным в его сознание:

"Можно получить власть над мыслями и решениями загипнотизированного заранее, на какое-то время вперед, когда гипнотизера уже не будет с ним рядом. Более того, внушенным решениям можно придать видимость добровольности. К тому же, можно сделать такое внушение, когда загипнотизированный и не заподозрит вовсе, что это побуждение пришло к нему от гипнотизера".

Такие отсроченные эффекты явно напоминают разные формы воздействия, наблюдаемые в обществе. Разве мы не встречаем на каждом шагу людей, безотчетно и не желая того, воспроизводящих много времени спустя жесты или слова, которые они видели или слышали, считающих своими идеи, которые кто-то, не спрашивая их, самым категоричным образом вдолбил им в голову. Эти эффекты, кроме всего прочего, доказывают, какое огромное множество мыслей и действий, кажущихся намеренными, осознанными и обусловленными внутренним убеждением, в действительности представляют собой автоматическое исполнение внешнего приказания.

Излишне было бы обсуждать дальше результаты, полученные гипнотизерами. Нам лишь остается кратко рассмотреть психические изменения, обнаруженные благодаря гипнотическому состоянию, и их возможную причину, согласно этим авторам. Предполагается, что это идея, внедренная, взращенная и усиленная в сознании субъекта: идея, что он Наполеон, что он здоров, что ему должно быть холодно и т.п.

"Именно идея, - утверждает Бернгейм, - и представляет собой гипноз; именно психическое, а не физическое воздействие, не влияние флюидов обусловливает это состояние".

Идея прокладывает дорогу к человеку, более или менее глубоко усыпленному. Она навязывает ему новую манеру видения самого себя и предметов, скорое и прямое суждение, сопровождаемое внутренним убеждением. Возникает вопрос: кто совершает это чудо, придает идее необходимую силу, чтобы его сотворить? Обычные идеи не достигают этого. А гипнотическая идея черпает свою силу в образах, которые она с собой приносит, о которых напоминает, то есть в своем конкретном, а не абстрактном содержании. Благодаря серии превращений она приводит в действие совокупность образов нашего сознания. Эти образы, в свою очередь, вызывают и запускают весь ряд элементарных ощущений. Таким образом будет совершаться упорядоченное превращение обобщенного понятия в непосредственное восприятие, переход от концептуального мышления к мышлению образному.

Эта гипотеза подкрепляется тем фактом, что загипнотизированные разговаривают сами с собой, находятся во власти зрительных иллюзий, как в сновидении, и испытывают яркие ощущения в связи с внушенными идеями. Кроме того, и это многое объяснило бы, память усыпленного человека чрезвычайно богата и обширна, много богаче и обширней, чем память того же человека в состоянии бодрствования. К огромному удивлению всех и к своему, в первую очередь, человек в состоянии транса вспоминает места, фразы, песни, которые он в обычном состоянии не помнит. Гипноз высвобождает воспоминания, активизирует память до такой степени, что "порой заставляет думать о загадочной просветленности испытуемых". Однако погружение в сон, тягостный или легкий, никогда не отменяет сознательной жизни. Просто она уступает место другому состоянию и расщепляет его. На заднем плане продолжают существовать мысли и они сохраняют возможность истолковывать внушения, хотя и не смогли бы остановить их действия и воспрепятствовать их ментальным идя физическим последствиям.

III

Вот как резюмируют Бине и Фере эволюцию, которая развертывается в мозге загипнотизированного:

"В каждом образе, представленном в мозгу, в зачаточном состоянии имеется галлюцинаторный элемент, который лишь ждет своего развития. Именно этот элемент развивается в процессе гипноза, когда достаточно бывает назвать испытуемому какой-нибудь предмет, просто сказать ему "вот птица" для того, чтобы внушаемый словом экспериментатора образ тотчас стал галлюцинацией. Итак, между идеей предмета и галлюцинаторным образом этого предмета разница только в степени".

В этой декларации много свежести мысли и слишком много ясности для этого достаточно непонятного явления, по поводу которого у нас все меньше и меньше уверенности. Однако я должен был его представить, ведь мы только что видели, как много гипноз может подсказать любой психологии толп. Он придает ей авторитет науки, как экспериментальной, так и клинической, не высказывая ничего, что не было бы надлежащим образом подтверждено. И особенно то, что в рассудке толпы, как и в рассудке загипнотизированного,

"любая идея становится действием, любой вызванный образ становится для них реальностью, они уже не отличают реального мира от мира внушенного и воображаемого".

В связи с этим кажется полезным отметить три элемента, которые останутся почти неизменными в психологии толп: прежде всего, сила идеи, от которой все и зависит, затем немедленный переход от образа к действию и, наконец, смешение ощущаемой реальности и реальности внушенной. Что же из всего этого следует? В гипнозе врачи выходят за пределы индивидуального сознания, переступают границы ясного рассудка и чувств, чтобы достичь пространства бессознательной психики. Там, как излучение, исходящее из какого-то источника, воздействие подспудной памяти ощущается очень живо. Это как если бы, однажды погрузившись в сон, человек, вырванный из своего привычного мира другим миром, пробудился бы в нем.

Однако аналогия между группой загипнотизированных и группой бодрствующих людей не кажется достаточной для того, чтобы переносить явление с одной на другую. Это условие способствующее, но, тем не менее, не решающее. Поскольку у вас немедленно возникнут сомнения: гипнотизер может воздействовать взглядом, а не словами. Кроме того, гипноз, по-видимому, возникает вследствие особого патологического состояния - внушаемости больных истерией, что относится к компетенции психиатров, - и в норме невозможно. Если гипноз представляет собой так называемое "искусственное безумие", "искусственную истерию", ошибочно было бы пытаться обнаружить его у толп, особенно после того, как мы установили, что они не являются ни "истерическими", ни "безумными". Как же можно переходить из одной сферы в другую, если одна находится в ведении медицины, а другая политики? Тем более, что в толпах "ненормальные" субъекты составляют явное меньшинство, а группы, в которые мы включаемся в большинстве своем, состоят из людей нормальных.

Льебо и Бернгейм справедливо отвели этот род сомнений. На основе своей клинической практики они утверждают, что гипноз вызывается посредством словесного внушения какой-то идеи, то есть чисто психологическим путем и что его успешность не зависит ни от чего другого. Но каждый ли человек восприимчив к внушению? Или же необходимо, чтобы субъект имел болезненную предрасположенность к этому? Иначе говоря, для того, чтобы быть внушаемым, должен ли человек быть невропатом или истериком? Ответ на этот вопрос категорически отрицательный. Все явления, наблюдаемые при гипнотическом состоянии, являются результатом психической предрасположенности к внушению, которая в некоторой степени есть у всех нас. Внушаемость присутствует и в состоянии бодрствования, но мы не отдаем себе в ней отчета, поскольку она нейтрализуется критикой и рассудком. В состоянии вызванного сна она легко проявляется:

"Воображение царит властно, впечатления, поступающие в сенсорную систему, бесконтрольно принимаются и трансформируются мозгом в действия, ощущения, движения, образы".

Вот, что снимает последние преграды и позволяет перейти от одной сферы к другой, от индивидуального гипноза к гипнозу в массе. Человек тогда кажется психическим автоматом, действующим под влиянием внешнего импульса. Он легко исполняет все, что ему приказано делать, воспроизводит хабитус, запечатленный в его памяти, сам того не осознавая. Психиатры в своих клиниках, похоже, имитируют автоматы, сделанные Вокансоном в его мастерских. Они завораживают так же, как эти последние, и очаровали даже психологов Ле Бона и Тарда, а еще поэта Андре Бретона. Сопоставление напрашивается само собой: сюрреализм воплощает открытия гипноза в живописном плане, как психология толп использует их в социальном плане. Самопроизвольное письмо и психологические фантазии сюрреалистов больше обязаны нансийским мэтрам, чем венскому мэтру. Фрейд хорошо это понял отказав им в своем покровительстве, которого они добивались.

В этом смысле подобным образом действует и Гюстав Ле Бон. Он вводит в науки об обществе то, что считалось за диковину или вообще не-фактом:

"Внушение, - пишет МакДауголл, - представляет собой процесс, которым психологи могут настолько пренебрегать, что они не занимаются социальной жизнью: и, это исторический факт, оно действительно долгое время не принималось в расчет, в частности, совершенно поразительные и невероятно поучительные феномены внушения, происходящие с загипнотизированным субъектом, были отброшены в сторону в качестве диковин, уродств или жульнических демонстраций и сегодня еще есть немало профессоров психологии, которые ими пренебрегают, избегают их или даже оспаривают".

Однако понимая, что речь идет об общем явлении, которое беспрестанно действует среди нас, его выдвигают в центр психологии толп. Утверждается, что внушение описывает и вполне объясняет, чем человек в группе отличается от человека, когда он один, - точно тем же, чем человек в состоянии гипнотического сна отличается от человека в состоянии бодрствования. Наблюдая действия толпы, были убеждены, что наблюдают людей, находящихся в состоянии своего рода опьянения. Как любая другая интоксикация, словесная или химическая, она выражается в переходе из состояния ясного сознания в состояние грез. Это сумеречное состояние, когда многие реакции тела и рассудка оказываются преображенными.

Все это подводит нас к пониманию того, почему общеупотребимая теория человеческой природы, рациональной и сознательной, оспаривает явления, вызванные этим состоянием, и отказывается допустить их влияние на социальную активность и политику. Ле Бон зато принимает их и противопоставляет себя этой теории, поскольку для него именно внушение определяет растворение человека в массе. По его мнению, это научный факт, что человек, погруженный в такое состояние,

"подчиняется любым внушениям оператора, который заставил его утратить ее (свою сознательную личность) и совершать действия, идущие вразрез с его характером и привычками. Но вот внимательные наблюдения, похоже, обнаруживают, что человек, на какое-то время погруженный в недра активной толпы, вскоре впадает - вследствие исходящих от нее веяний или по совсем другой, еще неизвестной причине - в особое состояние, очень сходное с гипнотическим состоянием во власти своего гипнотизера".

Итак, под действием этого магнетизма люди утрачивают сознание и волю. Они становятся сомнамбулами или автоматами - сегодня мы бы сказали роботами! Они подчиняются внушающим воздействиям вождя, который предписывает им, о чем думать, с чем считаться и как в связи с этим действовать. Благодаря заражению они разве что механически копируют друг друга. Из этого получается что-то вроде социального автомата, неспособного творить или рассуждать, но могущего предаваться любым неблаговидным занятиям, которым человек воспротивился бы наяву. Толпы и видятся нам столь угрожающими, так как кажется, что они живут в другом мире. Они как будто пребывают в плену видений, которые их терзают.

IV

Гипноз для психологии толп является основной моделью социальных действий и реакций. Вождь же - это эпицентр, от которого исходит первая волна. Потом другие концентрические волны сменяют ее, все дальше и дальше, как при землетрясении, распространяя ту же идею. Очевидно, что обе эти формы распространения, прямая и непрямая, постепенно расширяют эти концентрические круги, которые несут всякий раз дальше тот род гипнотических волн, которые привел в движение вождь. Процесс внушения развивается, таким образом, уже сам собой, активизируемый лидерами второго ряда, ускоряемый средствами массовой информации, подобно клевете остановить которую не могут никакие доводы и никакие опровержения.

Однако гипноз в большом масштабе требует инсценирования. В самом деле, нужно за стенами врачебного кабинета обеспечить возможность фиксации внимания толпы, отвлечения его от реальности и стимулирования воображения. Несомненно, вдохновленный иезуитами и, например, Французской революцией, Ле Бон превозносит театральные приемы в политической сфере. Именно в них он видит модель общественных отношений, разумеется драматизированных, и своего рода плацдарм для их изучения.

Между тем, в духе психологии масс был бы гипнотический театр. Его орудие внушение, и если он хочет добиться искомого эффекта, то должен применять соответствующие правила. Ведь

"ничто в большей степени не поражает воображение народа, чем театральная пьеса. Весь зал одновременно переживает одни и те же эмоции, и если они тотчас не переходят в действие, это потому, что даже самый несознательный зритель не может не понимать, что он является жертвой иллюзий и что он смеялся и плакал над воображаемыми перипетиями Однако порой чувства, внушенные образами, бывают достаточно сильны, чтобы, как и обычные внушения, иметь тенденцию воплотиться в действия".

Усердный читатель Ле Бона, Муссолини, если ограничиться его именем, должен был помнить этот пассаж и другие ему подобные. Он предписывал проведение блестящих парадов, митингов на роскошных площадях и побуждал к многоголосой поддержке ритмизованных возгласов. С тех пор эти приемы стали составной частью искусства захвата и удержания власти. Впрочем, достаточно посмотреть документальные фильмы и почитать специальные работы. В них заметно постепенное унифицирование приемов пропаганды. Парад в Пекине в честь Мао? Кажется, видишь повторенным в гораздо большем масштабе массовый парад в Риме во главе с Муссолини или же церемонию на Красной площади, развертывающуюся под бдительным оком Сталина.

Трудно обсуждать последствия этой модели гипноза в интеллектуальном и практическом плане, настолько неоригинальными они стали. Более того, эти вещи не стесняются обсуждать, даже если продолжают думать и действовать в том же духе. Ясно одно, раскрывая это явление, Ле Бон предлагает политическому миру архетип и метод.

"Это была именно параллель гипнотической ситуации, - подтверждает Фромм, свидетель ее распространения, - по отношению к власти, с помощью которой социальная психология предложила новый и самобытный подход к животрепещущей исторической проблеме нового авторитаризма".

Результатом этого подхода является замена фигуры оратора фигурой гипнотизера, замещение красноречия внушением, а искусства парламентских дебатов - пропагандой. Вместо того, чтобы убеждать массы, их возбуждают театром, их держат в узде с помощью организации и завоевывают средствами прессы или радио. По правде говоря, пропаганда, подводящая итог этому изменению порядка вещей, перестает быть средством коммуникации, усиленным приемом риторики. Она становится технологией, позволяющей нечто внушать людям и гипнотизировать их в массовом масштабе. Иначе говоря, средством серийно производить массы, так же как промышленность серийно производит автомобили или пушки. Становится понятным, почему без нее нельзя обойтись и по чему она так чудовищно действенна.

V

С очевидностью можно утверждать, что область психологии толп, и это определяет ее новизну, отмечена тремя открытиями:

А) массы представляют собой социальный феномен, В) внушение объясняет растворение индивидов в массе; С) гипноз является моделью поведения вождя в массе. Эти открытия превратили совокупность диковинных явлений, исключений, второстепенных фактов в исключительно важные факторы действительности и в предмет науки. Они позволили Ле Бону наметить первый вариант системы психологии толп. Она содержит некоторые особенно значительные идеи, в частности следующие:

1. Толпа в психологическом смысле является человеческой совокупностью, обладающей психической общностью, а не скоплением людей, собранных в одном месте.

2. Индивид действует, как и масса, но первый - сознательно, а вторая неосознанно. Поскольку сознание индивидуально, а бессознательное коллективно.

3. Толпы консервативны, несмотря на их революционный образ действий. Они всегда кончают восстановлением того, что они низвергали, так как для них, как и для всех, находящихся в состоянии гипноза, прошлое гораздо более значимо, чем настоящее.

4. Массы, каковы бы ни были их культура, доктрина или социальное положение, нуждаются в поддержке вождя. Он не убеждает их с помощью доводов рассудка, не добивается подчинения силой. Он пленяет их как гипнотизер своим авторитетом.

5. Пропаганда (или коммуникация) имеет иррациональную основу, коллективные убеждения и инструмент - внушение на небольшом расстоянии или на отдалении. Большая часть наших действий является следствием убеждений. Критический ум, отсутствие убежденности и страсти являются двумя препятствиями к действию. Внушение может их преодолеть, именно поэтому пропаганда, адресованная массам должна использовать язык аллегорий - энергичный и образный, с простыми и повелительными формулировками.

6. Политика, целью которой является управление массами (партией, классом, нацией), по необходимости является политикой, не чуждой фантазии. Она должна опираться на какую-то высшую идею (революции, родины), даже своего рода идею-фикс, которую внедряют и взращивают в сознании каждого человека-массы, пока не внушат ее. Впоследствии она превращается в коллективные образы и действия.

Эти важнейшие идеи выражают определенное представление о человеческой природе, скрытое, пока мы в одиночестве, и заявляющее о себе, когда мы собираемся вместе. Психология толп прежде всего пытается быть наукой о них, а не об обществе или истории.

Глава шестая

ВОЖДИ ТОЛП

Каждый мог бы быть таковым, но почти никто таковым не является.

Гофмансталь

I

Продолжим. Толпы обладают веществом и формой. Они состоят из людей внушаемых и поляризованных, податливых и изменчивых, подверженных случайностям внешнего мира. Их форма - прочные верования, догматические по своей природе, по необходимости утопические, сходные с религией. Толпы соединяют, таким образом, то, что есть наиболее примитивного в человеке, с тем, что есть наиболее постоянного в обществе. Именно здесь и кроется проблема: каким образом форма воздействует на вещество? Как она становится ее матрицей? Согласно схеме Аристотеля, необходим третий член силлогизма - демиург, творец, способный соединить их вместе и сделать из них произведение искусства: столяр, превращающий дерево в стол; скульптор, отливающий из бронзы статую, музыкант, который переводит звук в мелодию.

Этим демиургом и является вождь. Он превращает внушаемую толпу в коллективное движение, сплоченное одной верой, направляемое одной целью. Он художник общественной жизни, и его искусство - это правление, как столярное мастерство - искусство столяра, а ваяние - искусство скульптора. Именно он формирует массу, готовит ее к идее, которая наполняет эту массу плотью и кровью. В чем секрет искусства вождя? В глазах массы он воплощает идею, а по отношению к идее - массу, и в этом обе искры его власти.

Он осуществляет власть, опираясь не на насилие, имеющее вспомогательное значение, а на верования, которые составляют главное. Ведь и скульптор проявляет свой талант не тем, что с помощью молотка и стамески разбивает камень, а тем, что создает из него статую.

"Создавать веру, идет ли речь о вере религиозной, политической или социальной, вере в какое-то произведение, в человека, в идею - именно такова роль великих вождей... Дать человеку веру значит удесятерить его силу".

Иначе говоря, для толпы вера является тем, чем атомная энергия - для материи: наиболее значительной и едва ли не самой ужасающей силой, которой мог бы располагать человек. Вера активно действует. И тот, кто ей владеет, обладает возможностью превратить множество скептически настроенных людей в массу убежденных индивидов, легко поддающихся мобилизации и еще более легко управляемых. Однако вернемся к вождю - мастеру в этом искусстве.

II

Идеи управляют массами, но масса с идеями неуправляема. Чтобы решить эту насущную задачу, произвести эту алхимию, необходима определенная категория людей. Они преобразуют взгляды, основанные на чьих-то рациональных соображениях, в действие всеобщей страсти. С их помощью идея становится материальной.

Конечно, эти люди - выходцы из толпы, захваченные верой, более и ранее других загипнотизированные общей идеей. И, составляя единое целое со своей идеей, они превращают ее в страсть:

"Вождь, - пишет Ле Бон, - чаще всего сначала сам был загипнотизированным идеей, ее последователем, апостолом которой он становился позже. Она им овладевает до такой степени, что все, помимо нее, утрачивается и что любое противоположное мнение кажется ему ошибкой и суеверием. Таков Робеспьер, загипнотизированный своими химерическими идеями и использовавший методы Инквизиции, чтобы их пропагандировать".

Подобные люди, больные страстью, полные сознания своей миссии, по необходимости являются своеобразными индивидуумами. Аномальные, с психическими отклонениями, они утратили контакт с реальным миром и порвали со своими близкими. Значительное число вождей набирается в особенности среди

"этих невротизированных, этих перевозбужденных, этих полусумасшедших, которые находятся на грани безумия. Какой бы абсурдной ни была идея, которую они защищают, или цель, которую они преследуют, любое рациональное суждение блекнет перед их убежденностью. Презрение и гонения лишь еще больше возбуждают их. Личный интерес, семья - все приносится в жертву. Инстинкт самосохранения у них утрачивается до такой степени, что единственная награда, которой они домогаются, - это страдание".

Кстати, Ле Бон пишет: "Полусумасшедшие, как Пьер Лермит и Лютер, потрясли мир".

Картина этих безумцев веры, каковыми были вожди кажется вполне завершенной. Тут нет недостатка ни в отчуждении, ни в жажде страдания, ни в догматической убежденности, ни в упорстве воли. Это своеобразный сгусток толпы. Но они также и радикально от нее отличаются своей несравненной энергией, своим упорством, одним словом, твердостью. Именно это безмерное упрямство, это стремление идти к цели можно считать признаком их безумия. Здоровый, нормальный же человек предпочтет принять компромиссы, необходимые для собственной безопасности и безопасности своих близких. Те, кто отступает перед этой "невозможной миссией", не перестают уважать то, на что они не способны, они признают свое поражение перед реальностью, которая сильнее их.

Сам Ле Бон никогда не упускает случая оскорбить рабочий класс, но и он поступается своим уважением к вождям, квалифицируя их в отношении ума как

"способных на чрезвычайное упорство в повторении всегда одного и того же теми же словами, зачастую готовых пожертвовать своими личными интересами и своей жизнью ради триумфа идеала, который их покорил".

Таким образом, вождю необходимо, и это его важнейшее качество, быть человеком веры, до крайностей, до коварства. Большинство людей непостоянны в собственных убеждениях, сомневаются в своих мыслях. Опасаясь быть слишком ангажированными, люди сохраняют по отношению к ним определенную дистанцию. С появлением вождя всякая неуверенность исчезает и любая дистанция ликвидируется. Безразличие, эта великая добродетель нормальной жизни, для него является смертельной слабостью, гибельной роскошью. Его идея - не просто средство, инструмент амбиций, которым он пользуется на свой лад. Она является убеждением, безоговорочно внушенным ходом Истории или Божьим повелением. Любое его действие нацелено на достижение триумфа - доктрины, религии, нации - любой ценой. Другие люди, от первого до последнего, покоряются ему и выполняют свой долг, подчиняясь ему.

Сектантский фанатизм исходит от вождя, и любой великий вождь - фанатик. Массы заражаются фанатизмом с поразительной легкостью. Несокрушимая уверенность в себе фанатиков порождает безмерное доверие других. Они говорят себе: "Он знает, куда идет, тогда пойдем туда, куда он знает". Громкие раскаты его речи не смущают, а непреодолимо влекут их. Когда он говорит языком силы, озаренной светом веры, все его слушатели покоряются. "Религиозный человек думает только о себе" - пишет Ницше. В "Я" заложена его идея.

Контраст между вождем и просто политическим деятелем был недавно блестяще описан Фюре, историком Революции. По поводу Робеспьера, одного из образцов вождя для психологии толп, он пишет:

"Тогда как Мирабо или Дантон, другой виртуоз революционного слова, выглядят ораторами-лицедеями, мастерами двуязычия, Робеспьер - это пророк. Он верит во все, что говорит, и выражает это языком Революции, ни один современник не пронес через себя такого, как он, идеологического воплощения революционного феномена. Можно сказать, что у него нет никакой дистанции между борьбой за власть и борьбой за интересы народа, которые совпадают по определению".

Таким образом, здесь можно видеть слияние индивидуальной судьбы и судьбы толпы, идеи и общества, власти и веры. Некоторые из этих черт можно найти у Шарля Де Голля, если верить одному из самых осведомленных наблюдателей:

"Никогда пророк, - пишет Жан Даниэль, - не чувствовал себя настолько уверенным в своем предназначении. Никогда страсть не утверждала себя до такой степени самолюбования. Никогда возлюбленный не был настолько влюблен в предмет своей любви".

Амбиция вождя, его непреодолимая жажда вырваться вперед раскрывают, таким образом, смысл призвания, властной миссии. Он ее выполняет так же, как загипнотизированный исполняет приказания, данные голосом, и повторяет внушенные слова. Никакое препятствие, ни внешнее, ни внутреннее, его не останавливает, как будто бы он побуждаем неудержимой волей самого сообщества.

Вот поучительное сравнение. Государь у Макиавелли - личность проницательная и лишенная принципов, тонко рассчитывающая силы, манипулятор, знающий людей. Он действует за кулисами, в затхлой атмосфере. Каждая мысль у него имеет и тайный смысл. Совсем иным нам представляется вождь, загипнотизированный идеей, верой. Он идет навстречу толпам открыто, лицом к лицу. Ему не чужды закулисные махинации, силовые компромиссы, коварство власти. Но самая большая его уловка состоит в том, чтобы делать то, что он говорит, иметь в качестве задних мыслей только мысли, открыто им выдвигаемые, следовать своим путем до конца когда никто на это не надеется, не считая его таким безрассудным, каким он на самом деле является. Когда замечают, таким образом, совершенную ошибку, чаще всего бывает слишком поздно. Как было слишком поздно в Германии: каждый верил, что Гитлер останется пленником союзов, которые он заключил, утаит свою ненависть против евреев, социалистов и т.д. с целью захвата власти, а затем его объявят самозванцем перед народными массами. Однако упорство и убежденность Гитлера в этих роковых идеях разрушили все расчеты, привели всех в растерянность. Авторы этих махинаций были уничтожены той простой машиной, запуску которой они способствовали. И этот случай не уникален в недавней истории.

Второе качество вождя проявляется в преобладании смелости над интеллектом. Как определить эти пары понятий, которые, как здоровье и безумие, сила и слабость, объясняются зависимостью одного от другого? Оставим на уровне здравого смысла, удобных непонятностей принимаемые значения, которые каждый, по-видимому, понимает. Остановимся на этом: людей, способных проанализировать ситуацию, поразмыслить над задачей и предложить решение, в политике, как и везде, достаточно много. Они умеют рассматривать проблему со всех точек зрения, предвидеть все ограничения решения и дать объяснения. Они представляют собой прекрасных советников, строгих экспертов и грозных исполнителей.

Но верная теория, точное рассуждение ничего не значат без воли к действию, умения увлечь людей, запасть им в душу. Итак, смелость - это качество, которое превращает возможность в реальность, рассуждение в действие. В ответственных случаях, в решающие моменты смелость, а значит, характер, берет верх над интеллектом и ей принадлежит последнее слово. Из советника она делает вождя, как Помпиду, из генерала - императора, как Наполеона, из первого среди равных - властелина равных, как Сталина. Это качество свидетельствует о владении своей волей, что подчеркивает Гете:

"Человек, владеющий и утверждающий господство над самим собой, решает самые трудные и самые великие задачи".

Это свойство позволяет ему не бояться насмешек, осмеливаясь делать то, на что не осмелилась бы уравновешенная мысль: встать на колени, чтобы поцеловать землю концентрационного лагеря, как канцлер Брандт, или воскликнуть "Я Берлинец", как президент Кеннеди. Вопрос отваги всегда является центральным в управлении, когда дружественные силы ненадежны, а враждебные - опасны. В сравнении с ней ум кажется скорее помехой, чем козырем:

"Вождь, - замечает Ле Бон, - может быть порой умным и образованным, но в целом это ему скорее бесполезно, чем полезно. Обнаруживая сложность вещей, позволяя объяснить и понять их, ум проявляет снисходительность и существенно ослабляет интенсивность и действенность убеждения, необходимого проповеднику. Великие вожди всех эпох, главным образом, революционных были людьми ограниченными и, однако, совершали великие деяния".

Вот неизменный постулат: не бывает слишком много характера, то есть силы, но можно обладать избыточно большим умом, то есть слабостью, которая обескровливает накал и рассеивает ослепление, необходимое, чтобы действовать. Известная поговорка гласит: "Все понять - значит, все простить". Эту идею можно обнаружить в "Поэзии и Правде" Гете:

"Это не всегда люди, превосходящие других умом или талантами (как властители толп); редко они отличаются добрым сердцем: но им свойственна необычайная сила, и они имеют невероятную власть над всеми существами и даже над природными силами, и кто может сказать, до каких пределов способно простираться такое влияние? Все объединенные силы морали бессильны против них; и напрасно самая здравая часть человечества пытается заподозрить и обвинить их в обмане или в том, что они обмануты, масса завлечена ими".

Можно упрекать психологию толп и особенно Ле Бона за поспешные замечания, грешащие предрассудками, и, откровенно говоря, поверхностные. Но поразительно, до чего они дублируются в описаниях двух наиболее показательных вождей нашего времени: Сталина и Гитлера. По сравнению с другими руководителями российской коммунистической партии, такими великими ораторами, как Зиновьев и Троцкий, блестящим теоретиком Бухариным, Сталин слыл за личность неприметную, с посредственным интеллектом. Он обладал весьма элементарными познаниями в области истории, литературы и марксизма. Его тексты были совсем не оригинальны, выдавая ограниченность ума, к тому же ему недоставало полемического дара.

"В движении, привычном к самым напряженным дебатам идей, пропитанном романтизмом, где одни великие революционные деяния и блистательные атаки в область марксистской теории создают ауру, это a priori неисправимый недостаток...".

Да, этот человек имел не только этот недостаток, врачи даже считали его психически больным:

"Врачи Плетнев и Левин диагностировали психическое заболевание, даже произнеся слово паранойя".

Хрущев констатировал тот же диагноз в своей знаменитой речи о культе личности. Он подтверждает его, имея на то основания, так как был одним из его ближайших соратников. А блеск ума и обширность знаний стали ограничениями не для Сталина, которому их недоставало, а для Троцкого, который был ими щедро наделен; они сделали его нерешительным в критические моменты, склонным к компромиссам и к ложным расчетам. Один из его сторонников, Иоффе, признался ему в этом перед самоубийством в одном из писем:

"Но я всегда, думал, что вам недостает ленинского характера, непреклонного и неуступчивого, этой способности, которой обладал Ленин, держаться одному, оставаться одному на пути, который он считал верным... Вы часто отказывались от вашего собственного правильного взгляда, чтобы прийти к соглашению или к компромиссу, значимость которых вы переоценивали".

Известно, каков был вердикт истории, кто из этих двух людей надолго стал полновластным руководителем одной из самых великих держав мира и коммунистического движения в целом. Интеллектуальное убожество, недостаток культуры, несмотря на страсть к книгам, нацистского диктатора описаны теми, кто был к нему приближен, слышал его или читал. Сегодня трудно понять, как "Mein Kampf", этот образчик предвзятых идей, пустыня никудышней прозы, смог прельстить издателя и найти читателя. Однако многие его прочитали или по крайней мере купили и говорили о нем. Вопрос страха, говорят некоторые, но это поспешно сказано. Во всяком случае, это произведение адекватно передает посредственный интеллектуальный горизонт его автора, которого Томас Манн описывает как неудачника, "чрезвычайно ленивого, пожизненного пансионера приюта бездельников, четверть неудавшегося художника", другие определяют его проще: безумцем, одержимым одной идеей. Однако именно этого безумца вознесет на вершину власти страна, где было столько высочайших умов, мэтров науки, искусства и техники двадцатого века. Народ, давший миру самых значительных теоретиков социализма. Когда я говорю о народе, я включаю сюда рабочие массы, даже если бы они и не обеспечили ему основную часть его войск и избирателей. Эти примеры наглядно иллюстрируют то, что Ле Бон писал о вождях:

"Они не слишком прозорливы и не могли бы таковыми быть, прозорливость в целом ведет к сомнению и бездействию".

Бесполезно множить эти черты: в этом смысле портрет всегда беднее модели. Выдвинувшийся из людей особого рода, жертва идеи-фикс, идеальный для психологии толп вождь идет в своем "безумии" до конца. Он взбирается на вершину, жертвуя тем, чем дорожит человек уравновешенный, в полной мере использующий свои возможности. Но что толку в сильном честолюбии, если к этому не иметь веры и убеждений? А это великое преимущество, по справедливости ему принадлежащее, - соединять честолюбие и веру. Затем удел вождя состоит в том, чтобы обладать скорее мужеством, мобилизующим людей, чем интеллектом, обезоруживающим их волю. Без мужества ничего великого никогда не происходило. Без него ни одна мысль никогда еще не стала реальностью, ни один человек не вызвал восхищения. В действительности этот портрет имеет оттенки: встречаются только уникальные случаи. Но компоненты всегда и повсюду одни и те же.

Глава седьмая

ОБ АВТОРИТЕТЕ

I

Вожди должны выполнять миссию. Без них массы, весь род человеческий не могут ничего создать и даже выжить. Ле Бон создал себе на основе этой идеи специфический метод и реноме. Не следует ни на минуту забывать, что наш автор не беспристрастный ученый, не сторонний наблюдатель. Он читает наставления элите, чтобы внушить ей необходимость подлинной власти прежде, чем улица навяжет ей сильную личность. Используя разящие аргументы, он хочет убедить буржуазию, совсем как Ленин почти в то же время пытается убедить социалистов обзавестись организацией, имеющей во главе маленькую монолитную группу, поскольку, по словам последнего,

"без десятка" вождей, способных (способные умы не появляются сотнями), испытанных, профессионально подготовленных и обученных в течение длительного времени, отлично согласованных между собой, ни один класс современного общества не может вести решительную борьбу".

Но Ле Бон - и в этом основное отличие - видит в существовании партии, общественного движения результат деятельности вождя. В нем толпа признает единственного человека и покоряется его околдовывающей личности: Робеспьеру, Наполеону или Магомету. Что же ее в нем привлекает? Что это за мета, отличающая вождя от обычного человека? Это, конечно, не дар слова, не физическая сила, не ум, не красота или молодость. Многие вожди лишены этих качеств. Да, несмотря на неприятную внешность, корявую речь, посредственный ум, они властвуют и очаровывают. Ведь должен существовать некий знак избранности, особый стигмат, делающий из человека повелителя толп.

Признак, который светится через веру и мужество, неопределимая, но действенная черта вождя называется авторитетом. Как его описать? Речь идет о "таинственной силе, некоем колдовстве, наполняющей восхищением и уважением, парализующей критические способности". Человек, обладающий ею, осуществляет неотразимое воздействие, естественное влияние. Одного его жеста или одного слова достаточно, чтобы заставить повиноваться, добиться того, для чего другим потребовалась бы армия в состоянии войны, бюрократия в полном составе. Ганди достаточно было произнести короткую речь перед вооруженной и перевозбужденной толпой, за которой стояли миллионы людей, чтобы успокоить и разоружить ее.

Этот дар - основное преимущество вождя, а власть, которую он ему дает, кажется демонической. Гете видел этот демонический элемент "в Наполеоне настолько действенным, как может быть в последнее время ни в ком другом". Он объясняет господство, которое тот имеет над своим окружением, и его влияние на движение мнений. Он придаст ему ореол: каждый жест восхищают его приверженцев, каждое слово околдовывает аудиторию. Толпа магнетизируется его присутствием, напуганная и очарованная одновременно, загипнотизированная его взглядом. Она замирает, она послушна. Как и гипнотизер, вождь является мастером взгляда и художником глаз, инструментов воздействия. Глаза Гете, говорил Гейне, были "спокойны, как глаза бога. Впрочем, признаком богов является именно взгляд, он тверд и глаза их не мигают с неуверенностью". Это, конечно, не случайно, замечает он также, что Наполеон и Гете равны в этом смысле. "Глаза Наполеона тоже обладали этим качеством. Именно поэтому я убежден, что он был богом".

Авторитет у вождя становится гипнотической силой, способностью воздействовать на толпу: диктовать ей свою волю и передавать свои идеи-фикс. Он заставляет ее делать то, что она не желала и не думала делать, остановиться или идти разрушать или сражаться. И он делает это абсолютно один, нужно добавить, голыми руками, без видимой внешней помощи. Он не опирается ни на какую силу физического подавления, ни свою, ни силу союзника, как Де Голль перед восставшими солдатами, потерпевшими поражение в Алжире.

Сам Ле Бон не скрывает своего предпочтения Робеспьеру, который своими обаянием, страстью, энергией, несмотря на небольшой ораторский дар, властвовал и заставлял дрожать собрания.

"Я охотно предполагаю в нем, - пишет он, - наличие некоего сорта личного очарования, которое сегодня от нас ускользает. Опираясь на эту гипотезу, можно объяснить его успехи у женщин".

(Опять уподобление вместо довода: Робеспьер соблазняет женщин, значит он соблазняет толпы, которые являются женщинами!).

Но что вызывает искреннее восхищение, так это возвращение Наполеона с острова Эльба. Вот одинокий и побежденный человек, лишенный союзников и средств, который с горсткой верных ему людей высаживается в стране, где мир восстановлен, где король привлек к себе значительную часть буржуазии, полиции и армии. Ему достаточно показаться и быть услышанным, чтобы все перед ним отступили.

"Перед его ореолом пушки короля умолкли, его войска рассеялись".

Здесь можно услышать отзвуки прекрасного описания его возвращения, сделанного Шатобрианом: ошеломленный народ, исчезнувшая полиция, пустота вокруг его гигантской тени.

"Его очарованные враги ищут его и не видят, он прячется в своей славе, как лев в Сахаре прячется в солнечных лучах, чтобы скрыться от взоров ослепленных охотников. В горячем смерче кровавые фантомы Арколя, Маренго, Аустерлица, Иены, Фридлянда, Эйлау, Москвы, Лютцена, Бауцена составляют его кортеж из миллиона мертвецов. Из недр этой колонны огня и дыма при входе в города раздаются звуки трубы, смешанные с трехцветными императорскими штандартами - и ворота городов открываются. Когда Наполеон перешел Неман во главе четырехсот тысяч пехотинцев и ста тысяч лошадей, чтобы подорвать царский дворец в Москве, он был менее удивителен, чем когда, прервав ссылку, бросив свои цепи в лицо королям, он пришел один из Канн в Париж, чтобы мирно почивать в Тюильри".

Итак, некоторые люди обладают ореолом авторитета. Им не нужно выставлять напоказ силу или красноречие, чтобы заставить себя признать, вынудить толпы поклоняться и следовать за собой. Эта способность порождать восхищение широко распространена во всех слоях общества, но ее осмеливаются признать лишь в исключительных случаях.

II

В авторитете слиты два качества вождя: его сияющая убежденность и упрямая отвага. Он представляет собой во французской культуре то, что появилось затем в немецкой мысли, а потом и в американской под названием "харизма". Оба термина, с точки зрения политического значение, взаимозаменяемы с небольшой разницей. Для психологии толп авторитет составляет условие всякого могущества, тогда как понятие харизмы, взятое в историческом аспекте, выделяется как его особая форма. Другими словами, не бывает так, чтобы власть зависела или не зависела от авторитета. Любая власть основана на нем: когда вождь исчерпал свой авторитет, ему не остается ничего, кроме грубого насилия завоевателя.

Следует, однако, различать две значимые категории в зависимости от их происхождения: авторитет должности и авторитет личности. Принадлежа к данной семье или к конкретному классу, сдав определенные экзамены и получив некоторые звания - профессор, доктор, барон и т.д., - человек приобретает частицу авторитета, придаваемого им традицией, даже если он не обладает никакой личностной значимостью и никакими собственными талантами. Директор предприятия в своей конторе, служащая в хорошенькой униформе, судья в расшитой мантии, офицер, у которого грудь в орденах, сразу же выделяются на общем фоне и внушают уважение.

Авторитет личности, напротив, независим от всяких внешних признаков власти или от места. Он целиком исходит от личности, которая с первого слова, с первого жеста или даже самим своим появлением очаровывает, притягивает, внушает:

"Эмоциональное воздействие, внушение, производимое впечатление, некая симпатия, вызываемая в других, - пишет генерал Де Голль, - авторитет зависит прежде всего от изначального дара, от естественной способности, не поддающейся анализу. Это факт, что от некоторых людей с рождения, так сказать, исходят флюиды власти, природу которых трудно определить, но удивительно порой, насколько они себе подчиняют. Авторитет того же происхождения, что и любовь, которую невозможно объяснить иначе как действием необъяснимого очарования".

Относительная значимость этих двух категорий авторитета эволюционирует. В стабильных и жестко иерархизированных рангами, титулами и т.п. обществах прошлого преобладал должностной авторитет. Все, в прямом смысле слова, склонялись перед фамилией с частицей, перед армейским или церковным званием, наградами или униформой. Это изменилось в наших обществах по ходу их эволюции и беспрерывных перемен. Единственным авторитетом, которым можно воздействовать на массы, становится авторитет личности. Вслед за теоретиками психологии толп, генерал Де Голль, которого я еще раз процитирую, отмечает эту новизну:

"Лучше сказать, эти основы, - пишет он, - вот что их отличает: это индивидуальная значимость и ее влияние. Все, чему раньше доверяли массы на основании должности или рождения, ныне они переносят на тех, кто смог заставить себя признать. Какому законному государю повиновались так же, как диктатору, вышедшему из ничего, если только не из своей дерзости".

В массовом обществе, можно сказать в заключение, авторитет вождя является почти единственным козырем власти, единственным рычагом, который есть в ее распоряжении для воздействия на толпы. Именно с помощью авторитета удается их поднять, всколыхнуть, вдохнуть в них фанатизм, если не навязать им дисциплину. Уберите авторитет, и останется лишь возможность управлять ими с помощью полиции или администрации, оружия или компьютера. Вместо блеска авторитета кровь или серость. В любом случае беспомощность правления, возведенная в принцип, является характерной особенностью большого числа сильных режимов, существующих повсюду на планете.

III

Авторитет основан на даре - способности, которой некоторые люди наделены, как другие способностями рисовать, петь или разводить сады. Но дар - это не наследство, которым можно распорядиться по своему усмотрению. Над ним нужно работать, направлять его, разрабатывать, пока он не станет истинным талантом, социально полезным и применимым. Тот же автор продолжает:

"Если в авторитете есть некая часть, которая не приобретается, которая идет из глубины существа, и у каждого она своеобразна, то нельзя не видеть в нем и некоторых постоянных и необходимых элементов. Ими можно обзавестись, или, по меньшей мере, их развить. Руководителю, как и художнику, нужен дар, отшлифованный мастерством".

Это ремесло заключает в себе несколько простых правил. Осанка, точный и повелительный стиль речи, простота суждения и быстрота решений - вот главные составляющие вое питания вождей. Поскольку речь идет о толпах, нужно добавить способность уловить и передать эмоцию, привлекательность манер, дар формулировки, которая производит эффект, вкус к театральной инсценировке все, что предназначено для разжигания воображения. Примененные разумно, эти правила порождают подражание, возбуждают восхищение, без которого нет управления.

Кроме того, авторитет, понятый таким образом, действует только если вождь, как чародей или гипнотизер, сумеет сохранить определенную дистанцию, окружить себя покровом тайны и саму свою манеру сделать фактором успеха. Расстояние, отделяющее его от толпы, пробуждает в ней чувство уважения, покорной скромности и возводит вождя на пьедестал, воспрещая делать обсуждения и оценки. Даже если он представляет социалистическую власть, то и тогда заботится о том, чтобы не было фамильярности:

"Тито, - пишет один старый соратник руководителя югославской коммунистической партии, - заботливо оберегал свою репутацию. Он держал на расстоянии самых близких своих товарищей, даже в состоянии возбуждения, которое на войне дает близость смерти или победы".

Понятно, что это желание отдалиться от своих приближенных у вождя, вышедшего из толпы, соответствует желанию порвать с прошлым. Отделяясь от своих соратников, он превращает отношения взаимности в подчинение, отношения равенства в неравенство. Став властителем, будь то Наполеон или Сталин, он не знает больше друзей, у него есть только подчиненные или соперники. Огромная пропасть, которую он создает, способствует этому изменению. В противном случае он не будет свободен в своих решениях, не сможет руководить по своему усмотрению.

"Я был вынужден, - признался однажды Наполеон своему биографу Лас Казу, создать вокруг себя ореол страха, иначе, выйдя из толпы, я имел бы много желающих есть у меня из рук или хлопать меня по плечу".

Одиночество человека у власти проистекает, без сомнения, из этого разрыва и отказа от взаимности в мире, где ему больше нет равных. На вершине пирамиды есть место только для одного. Оно ему необходимо, чтобы подчеркнуть его авторитет, создать вокруг него атмосферу тайны, питающей все иллюзии. Так, массы могут награждать его всеми желаемыми качествами. Поддерживать ощущение загадочности, возбуждать любопытство по поводу своих намерений особенно необходимо вождю в решающие моменты. Шарль Де Голль возводит это в принцип: "Авторитет не может обходиться без тайны, поскольку то, что слишком хорошо известно, мало почитается". Проще говоря, не существует великого человека для его камердинера.

Завеса тайны, скрывающая его, всегда украшена какими-то представлениями, как театральный занавес масками и драматическими сценами. Все это позволяет показать его в благоприятном свете. Его внешность, личность, жизнь защищены экраном незнания, искусно камуфлирующим его предпочтения, действительные увлечения, чувства, болезни. Вильсон, близкий к безумию, и Помпиду при смерти продолжали, однако, управлять: один - Соединенными Штатами, другой Францией. Своей связностью, иллюзорной силой эти образы, распространяемые таким способом, внушают страх, пресекают любую дискуссию. Это условие авторитета. Поскольку

"оспариваемый авторитет - это уже больше не авторитет. Боги и люди, которым удалось надолго сохранить свой авторитет, никогда не допускали спора".

Именно в этом состоит полезность таких представлений. Властители толп пользуются этим для того, чтобы отвлечь их от реальности, создать впечатление, что они наделены тем, чего масса лишена. Тайна, которой они облекают свои действия и решения, выводит их за рамки обычного. Это то, что позволяет им делать сюрпризы и устраивать представления, вплоть до инсценировки собственного конца. Вера толпы вынашивает эту тайну, приукрашивает образ, который она хочет себе создать. Загипнотизированная иллюзией, толпа сопротивляется вторжению реальности. Массы и вожди, постоянные сообщники, вместе создают мир видимостей, святая святых их общих верований. Потребность в надежде довершает остальное.

"Сущность авторитета, - заявляет Ле Бон, - состоит в том, чтобы помешать видеть вещи такими, какие они есть, и парализовать суждения. Толпы всегда, да и сами люди чаще всего, нуждаются в готовых мнениях".

Итак, можно сказать, что авторитет по своей сути есть разделяемая иллюзия. Мы захвачены ей, как волшебством чародея. Зная, что это трюк, мы, однако, верим в его магию и позволяем себя покорить.

Добавим следующее: единственные вожди, сохраняющие свой авторитет безупречным и вызывающие безграничное восхищение толп, - это мертвые вожди. Живых боготворят и питают к ним отвращение, любят и ненавидят. Они боготворят вождей, поскольку те обладают отвагой ими править, они питают к ним отвращение, потому что позволяют собой править. Но мертвым создается безграничный культ, так как они составляют одно целое с коллективной идеей и иллюзией. Они - боги. Именно поэтому мертвые вожди опаснее живых: невозможно бесконечно править в их тени, разрушать их легенду, обожествлять, не ранив сами толпы. Я надеюсь в дальнейшем несколько прояснить эти сложные вопросы. Хочу закончить цитированием одной мысли, которая спустя столетие сохраняет свою значимость. Возможно, она проста, но с ней трудно спорить.

"Сегодня большинство великих завоевателей душ. не имеют больше алтарей, но у них есть статуи или изображения, и культ, который им создается, не так уж отличен от культа в прошлом. Начинаешь понемногу понимать философию истории, только проникнув в эту основополагающую идею психологии толп: для них нужно быть богом или никем".

IV

Однако авторитет людей, целиком основанный на личностных особенностях, страдает ущербностью в сравнении с авторитетом должностей: ему недостает законного основания Должностной авторитет переходит по наследству, приходит с богатством, на основе избрания, он почти не зависит от самих людей. Первый же приобретается собственными силами, здесь нужен дар. Он действует ровно столько, сколько продолжается действие этого дара и зависит от благоволения масс. Он может быть низвергнут в любой момент. Президент республики или король, генерал или профессор осуществляют властные полномочия, признанные определенными и незыблемыми правилами. Моисей или Наполеон, командующий армией, как Троцкий, или глава научной школы, как Фрейд, также долго остаются лидерами, поскольку своим гением могут вдохновить войска или последователей. Единственное, что спасает авторитет вождя и поддерживает благоговейное отношение к нему со стороны его приверженцев, - это успех, ощутимое доказательство того, что он в силе, его могущество так же действенно, как и прежде. Моисею нужны были скрижали закона, Иисусу Христу - чудеса, Наполеону его победоносные войны, чтобы сохранить влияние, полученное дорогой ценой, и вселить доверие в толпы. Этот последний объяснился в "Воспоминаниях":

"Находясь в таком положении, как я без наследственной власти старого типа, лишенный авторитета того, что называют легитимностью, я обязан был не допустить того. чтобы случай мог мне помешать, я должен был быть смелым, настойчивым и решительным".

В отличие от законного наследника, человек, вознесенный на вершину власти благоволением масс, является, с точки зрения власти, узурпатором и таковым воспринимается. Тогда он пытается стереть этот досадный образ, либо уничтожая всех представителей законной власти - мировая история полна "наследственными" войнами, - либо обеспечивая видимость, внешние признаки законности: королевский двор или соратников, знамена или знаки отличия. Вероятно, именно для того, чтобы узаконить свою власть, человек с 18 июня 1940 г. всю жизнь сохранял титул генерала Де Голля, - желая показать, что родина призвала его в час опасности. Несомненно, по тем же причинам Тито, который поднялся на вершину власти в сходных условиях, сохранял внешние признаки и ритуалы, напоминавшие о старых традициях австро-венгерских императоров, сербских королей и тщательно сохранял все, что принадлежало короне, пополняя свои запасы.

Такой вождь приходит к власти без династийной необходимости, без обязанностей перед кем бы то ни было, и никто не может сказать: "Ты являешься тем, кто ты есть по праву твоих предков и твоего имущественного положения". Это лидер selfmade[*Сам себя создавший (англ.) - Прим. пер.], а не звено в потомственной линии, и Де Голль высказался определенно: "Я не являюсь ни предшественником, ни преемником". И это ему дает исключительную почти неограниченную власть. Но узурпатора легко может оттеснить другой узурпатор. Отсюда и его предельная слабость, необходимость беспрестанно завораживать толпу, чудесами или победами доказывать, что он по-прежнему обладает своим даром, из-за которого она остановила на нем свой выбор, и что его авторитет безупречен, подобно тому, как атлет заставляет себя улучшить собственный рекорд. Наполеон не раз признается: "Если и был порок в моей личности, недостаток благородства, то это возникновение вдруг из толпы. Я чувствовал свое одиночество. Вот почему я бросал спасительные якоря в глубину моря". Но его якоря находили почву только в местах его побед.

Если бы 20 января 1800 г. в Париж пришло послание с поля битвы при Маренго, сообщающее, что Бонапарт разбит и французская армия потерпела поражение, каждый тогда счел бы невозможным оставить за побежденным генералом титул первого консула и ему немедленно нашли бы преемника. В более близкие времена относительная неудача референдума, организованного после студенческого бунта в мае 1968 г., морально вынудила генерала Де Голля преждевременно уйти на пенсию.

Не имея возможности опереться на закон наследования, авторитет лидера толп основывается на законе успеха. Его власть длится ровно столько, сколько он преуспевает. Как только его предвидения или действия терпят неудачу, его сила, не имея другой поддержки и другого подтверждения, тотчас же слабеет. Вождь должен, как матадор на солнечных аренах Испании, победить или исчезнуть.

Все происходит так, как если бы мистический дар, полученный им, исчерпал себя, утратил свою волшебную силу:

"Авторитет, - пишет Ле Бон, - всегда исчезает вместе с неудачей. Герой, которому толпа накануне устраивала овацию, назавтра уже освистан ею, если судьба была к нему неблагосклонна. Реакция будет тем более резкой, чем выше был авторитет. Теперь масса воспринимает павшего героя как равного и мстит ему за то, что преклонялась перед его превосходством, которого больше не признает. Робеспьер, заставивший отрубить голову своим соратникам и многим своим современникам, обладал огромным авторитетом. Перемещение нескольких голосов немедленно стоило ему утраты этого авторитета, и толпа препроводила его на гильотину с теми же проклятиями, которыми она накануне награждала его жертвы. Верующие всегда с яростью разбивают статуи своих прежних богов".

Исключение стало правилом. В век толп даже избранный, и избранный большинством голосов, вождь по существу является узурпатором. Этот факт определяет природу его авторитета и власти, качества этого разнородного типа, с которыми мы уже знакомы. Вспомним компоненты, составляющие его формулу: способности гипнотизера, модель пророка и императора (с одной стороны Робеспьер, с другой - Наполеон). Это то, что создает то восхищение толп, от которого все зависит. Что утешает, однако, - существование типа не предполагает ни одинаковых вождей, ни сходных политических режимов. Вовсе не безразлично, жить ли в стране, руководимой Муссолини или Де Голлем, Салазаром или Рузвельтом, Пол Потом или Фиделем Кастро. Но разнообразие видов не мешает им принадлежать к одному и тому же роду.

Глава восьмая

СТРАТЕГИИ ПРОПАГАНДЫ И КОЛЛЕКТИВНОГО ВНУШЕНИЯ

I

Итак, теория масс и вождей, а значит, политики в целом согласуется с психологией толп, которую мы рассматриваем. Предыдущие рассуждения заставили нас признать важнейшую роль коллективного внушения или пропаганды как формы воздействия первых на вторых. Его роль далеко превосходит простое средство коммуникации или убеждения большинства внизу меньшинством наверху. Программы или идеи человека или партии определяются внешними экономическими, историческими условиями и интересами класса или нации. При этом метод, используемый для того, чтобы заставить их превратиться в действия и преобразовать в верования всех, выражает природу отношений между вождями и толпами. Именно он один и является решающим.

Авторитет, рычаг этих отношений, предполагает и политику, основанную на авторитете. Как вождь должен взяться за это, чтобы сдвинуть массу с места и утвердить свое влияние на нее? Два пути ему заведомо закрыты: сила и разум.

Сила предполагает физическое порабощение, подавление оппозиционных сил. Она гарантирует внешнее подчинение посредством страха. Но сердца не будут тронуты, умы останутся безучастными и выразят лишь внешнее согласие. Массы не испытают к вождю той внутренней преданности, того поклонения, без которого он не сможет их увлечь за собой оставшись лишь ненавидимым тираном.

В таком случае может ли он попытаться убедить их правдоподобными рассуждениями, дискуссией, неоспоримыми доводами? Массы нечувствительны к рассудочным доказательствам, а любая дискуссия подрывает доверие к власти вождя. Они не стремятся знать правду - к счастью для него, поскольку его авторитет создан из тайн и иллюзий. Только ученые-теоретики, не зная психологии толп, полагает Ле Бон, воображают, что разум меняет людей и правит миром. Он подготавливает идеи, которые изменят его позже, а сейчас, в ближайшее время, воздействие разума остается ничтожным.

Если сила исключается, а разум неэффективен, настоящему вождю остается третий путь: обольщение.

"Обыкновенный оратор, боязливый полицейский умеют только раболепно льстить массе и слепо принимать ее волю. Настоящий руководитель начинает посредством обольщения, и обольщаемый субъект, толпа или женщина, располагает теперь только одним мнением - мнением обольстителя, живет одной волей - его волей".

Авторитет обольщает, а вождь - обольститель: эти несколько слов резюмируют его неизбежную политику по отношению к толпам. Здесь то же основание, что в действиях магнетизера или гипнотизера, оборудующего помещение, в котором он принимает пациентов, инсценирует ритуал сеанса, управляет физическим контактом, играет взглядом и произносит формулы таким образом, чтобы получше привлечь внимание больного к своей персоне и заставить его отказаться от своей воли и сознания. Как только это обаяние начинает действовать, больной превращается в сомнамбулу. Выздоровление, если оно имеет место, происходит через эту привязанность и этот уход, любовную иллюзию, которую они часто создают.

Как и гипнотизер, вождь использует в качестве метода приспособление внешних атрибутов так, чтобы правдоподобным заменить настоящее. Он держит толпу на расстоянии, уводит ее от действительности, чтобы представить ей лучшую действительность, более красивую, соответствующую ее надеждам. Его талант состоит в превращении событий, коллективных целей в представления, которые потрясают и возбуждают. С ним банальное становится необычным. И он думает об этом ежеминутно. Наполеон или Цезарь в суматохе полей сражений всегда думают о зрелище, которое они представляют о формулировках, способных его зафиксировать в умах всех. Знаменитое "Солдаты, сорок веков смотрят на вас с высоты этих пирамид" придает присутствию французских войск в Египте миссию вечности.

Греческий философ Горгий учит, что с помощью логики обольщения (его исследование в области политики остается действенным!) слово становится "могущественным властелином, который, обладая маленьким и совершенно невидимым телом, успешно осуществляет свои в высшей степени чудесные деяния". Исторические слова, хлесткие формулы, образцовые поступки имеют, конечно, собственную реальность. Но они были задуманы и точно просчитаны, инсценированы, обращаясь к одной лишь обманчивой внешности, для того чтобы воспламенить убеждения - например "Да здравствует свободный Квебек", окончание речи генерала Де Голля, обращенной к французским канадцам, - и укрепить преданность масс.

Обольщение вождя, как всякое обольщение, не стремится себя скрыть. Оно проявляется открыто и использует уловки, которыми оперирует на виду у всех. Эта иллюзия настолько полная, что она приобретает силу реальности. Обольщением можно восхищаться подобно произведению художника, когда оно имеет успех, но, если оно хоть немного не удается, создается ощущение издевки. Горе тому, кто порвет этот прочно сотканный покров коллективных иллюзий, он сильно рискует натолкнуться на массовый гнев, обернувшийся против него самого, но пощадивший соблазнителя. Не один политический деятель из Brutus a Mendes-France имел подобный горький опыт, которым он заплатил за свою неловкость.

Обольщать - значит переносить толпу из разумного мира в мир иллюзорный, где всемогущество идей и слов пробуждает одно за другим воспоминания, внушает сильные чувства. Вы, быть может, будете разочарованы или встревожены, если узнаете, как вожди поднимают народ, используя лишь приманки и парады, что превращает в подделку любую истинную социальную связь. Но Ле Бон не задерживается на стенаниях по поводу человеческой природы. Врач власти, он производит ее анатомирование и описывает ее физиологию. Он подчиняется обнаруженным законам, как инженер - законам физической материи. Чувство управляет законами толп. Они нуждаются в иллюзии, а действия вождя пропускаются через иллюзию, которая оказывается более необходимой, чем рассудок.

"Разумная логика, - пишет он, - управляет сферой сознания, где осуществляются интерпретации наших поступков, на логике чувств строятся наши верования, то есть факторы поведения людей и народов".

Не следует делать из этого вывод, что вожди - это обманщики, лицемеры и притворщики, - они таковыми не являются, как и гипнотизерами. Но, находясь во власти идеи-фикс, они готовы ей придать и присвоить себе любые внешние эффекты, способные обеспечить триумф. Отсюда их странный вид, одновременно искренний и притворный, который заставил Талейрана сказать о Наполеоне: "Этот человеческий дьявол смеется над всеми; он изображает нам свои страсти, и они у него действительно есть".

Нужно, чтобы вождь был непосредственным, как и актер. Он выходит из своего духовного пространства, чтобы сразу погрузиться в духовную жизнь публики. Обольщая толпу, он обольщает самого себя. Он действует в унисон с массами, воскрешает их воспоминания, озаряет их идеалы, испытывает то, что испытывают они, прежде чем повернуть их и попытаться увлечь своей точкой зрения.

"Я, может быть, зайду дальше того, - признается Ле Бон, - что допускает позитивная наука, говоря, что бессознательные души обольстителя и обольщенного, вождя и ведомого проникают друг в друга с помощью какого-то таинственного механизма".

Это - механизм идентификации. Психология толп откроет его позже, но исходя из того же самого факта.

II

Мы дошли до стратегий пропаганды. Они предназначены для превращения индивидов в толпу и вовлечения их в определенную деятельность. Приемы вождей (или партий!) всякий раз специфичны, поскольку искомые результаты конкретны и своеобразны. Но они прибегают к трем основным стратегиям: представлению, церемониалу и убеждению. Первая управляет пространством, вторая - временем, третья - словом. Рассмотрим их последовательно.

Для того, чтобы собраться и действовать, толпам необходимо пространство. Манера представления придает этому пространству рельеф и форму. Места действия - соборы, стадионы - создаются для того, чтобы принимать массы, и, воздействуя на них, получать желаемые эффекты. Это ограниченное пространство, где люди сообща освобождаются от обыденной жизни и оказываются объединенными их общим достоянием надежд и верований, Каждый, сплотившись с другими, ощущает себя здесь более сильным, уверенным и поддержанным массой. Манера представления пространства стадионов, проспектов, площадей соответствует открытым массам, следующим вереницей, как человеческий ковер, развернутый по земле. Дворцы, соборы или театры больше подходят для закрытых, замкнутых на себе самих массах. Известно, что площади были приспособлены, а здания построены специально для того, чтобы вмещать множество людей, благоприятствовать проведению грандиозных церемоний, то есть позволять толпе прославлять себя, собираясь вокруг своего вождя. Памятники, в частности относящиеся ко времени фашизма, под предлогом ознаменования блестящего сражения, победы народа, представляли собой создание почестей вождю. Не нужно далеко ходить, чтобы увидеть, как архитектура площади Этуаль в Париже увековечивает память о Наполеоне.

Иные являются настоящими политическими и историческими театрами. Например, Красная площадь в Москве - одна из самых впечатляющих и наиболее продуманных. Расположенная в центре города - с одной стороны ее ограничивает Кремль; этот бывший религиозный центр, где раньше короновались цари, стал административным центром советской власти, которую символизирует красная звезда. Ленин в своем мраморном мавзолее, охраняемом солдатами, придает ей торжественный характер присутствия увековеченной Революции. В нишах стены покоятся умершие знаменитости, которые оберегают площадь, к ним выстраивается живая цепь, объединяющая массу вовне с высшей иерархией, заключенной внутри. В этом пространстве в миниатюре обнаруживает себя вся история, а вместе с ней и вся концепция объединения народа.

Эти места, в определенные часы приходящие в движение, создают психологическое состояние причастности и временности бытия человека. Здесь чувствуешь внутреннее волнение, вызванное исключительностью происходящего, и желание быть участником этого. Сама грандиозность увековечивает определенный порядок: руководитель наверху, а толпа внизу; первый - единственный, но видимый всем, вторая - в бесчисленном множестве, но невидимая, несмотря на количество. Первый имеет имя, выкрикиваемое всеми, вторая остается анонимной. Толпа скрывается в многочисленности своего присутствия, вождь демонстрирует свое одиночество. Еще до появления вождя, до того, как первое слово будет вымолвлено, каждый чувствует себя смешанным с этой огромной массой и внимание всех приковано к одному и тому месту, пока свободному, но уже обозначенному образом того кто его займет.

III

С помощью этого церемониала собрание превращается в гипнотическую мессу, в ходе которой вождь пускает в ход весь свой авторитет. Различные элементы комбинируются здесь в настоящий праздник символов: знамена, аллегории, изображения, песни знаменуют встречу вождя и толпы, привязанность, которую они испытывают к нему и воплощаемой им идее (нация, армия, социализм и т.д.). Каждый из символов и порядок их появления на сцене имеют целью пробудить эмоции и, как говорится, накалить атмосферу. Они направляют коллективное слияние к его высшей точке. Требуется участие каждого, идет ли речь о шествиях, пении или выкрикивании лозунгов. Это условие перехода к действию.

С другой стороны, манифестации, военные шествия, демонстрации или политические съезды, предшествующие любой мобилизации толп, показывают нам, что без символов, почитаемых или разрушаемых, не может быть активных масс, как, впрочем, и масс вообще. Это наблюдается в ходе революционных восстаний: массы здесь видят возможность убить принца лишь после того, как они сожгли его изображение-символ и олицетворение господства. Или же они захватывают банки как храмы чистогана, комиссариаты полиции как высшие репрессивные органы и так далее. Взламываются двери тюрем, как были взломаны двери Бастилии - символа королевского правосудия, которое бросало в тюрьму любого без суда и следствия по королевскому указу.

Эти действия могут показаться бесполезными или абсурдными. И мы не преминем тогда поиздеваться над глупостью толпы. Может быть, всегда бесполезно и абсурдно нападать на символ, тогда как реальная власть в другом месте. Но высшая польза этих действий заключается в том, что с их помощью массы узнают себя и принимают на себя обязательства перед своим вождем. Вождь же, какими бы неразумными он ни считал массы, вынужден взять на себя управление ими и владеть ситуацией.

"Великие события, - предупреждает Ле Бон, - родились не из рационального, а из иррационального. Рациональное создает науку, иррациональное направляет историю".

Прохождение церемониала способствует вхождению индивидуальных клеток в массу, а также внедрению великих психических автоматизмов и их функционированию в уникод. Подобно тому как блестящий предмет гипнотизера обеспечивает переход от состояния бодрствования к состоянию сна, таким же образом праздник символов готовит людей к новой идентичности. Основная роль здесь отводится музыке, которая погружает их в гипнотическое состояние. Она поддерживает транс

"подобно тому, как электрический ток поддерживает вибрацию в определенном диапазоне при условии, что ток настроен на ту же частоту. Но здесь настрой не является только физическим, он существует не только на двигательном уровне. Он также, и даже в большей степени, является психологическим, поскольку состоит в том, чтобы поставить человека, который переживает перемену своей идентичности, так сказать, в одну фазу с группой, которая эту идентичность в нем признает".

Одновременно развертывается хореография масс: выход на заранее предназначенные места группы за группой, причем каждая имеет свой облик и отличительные признаки. Она разворачивается, как, например, первого мая на площади Бастилии, где каждый человеческий луч сходится к трибуне, расположенной перед площадью, которая опутывает их всех сетью общих воспоминаний.

Хореография масс, сопровождающаяся музыкой, которая приветствует появление каждой группы (делегации города, профсоюзов, партии, какого-то лица), нарастает крещендо. Высшей точкой становится появление вождя, который представляет всех гостей. Оно венчает церемонию, подобно тому, как различные номера мюзик-холла разогревают публику, подготавливая ее устроить овацию звезде, для которой она и дала себе труд сделаться ее публикой. Этот подъем психологической "температуры" параллельно ослабляет сознательный контроль, критическое чутье и постепенно заставляет возникнуть автоматическую мысль, бессознательные силы. Толпа готова верить словам, которые она услышит, вступить в действие, которого от нее потребует вождь. Итак, соблазнение является основным моментом внушения. Человек порвал свои связи с остальным обществом, и единственным обществом для него служит присутствующая масса. Все объединены простыми и сильными чувствами, погружены в одно из тех состояний, которые описывает Стендаль:

"Звучал Те Deum, волны фимиама, бесконечные залпы мушкетеров и артиллерии; крестьяне были пьяны от счастья и набожности. Один такой день разрушает действие ста номеров якобинских газет".

Эти церемонии являются настоящими мессами, в которых вождь одновременно предстает и как должностное лицо и как Бог, но основаны они не на религиозном, а на гипнотическом принципе. Для скептического ума различие не так и велико. Это такие сеансы коллективного гипноза, о которых мечтал Ле Бон. Немецкий философ Адорно писал о тоталитарной пропаганде, что

"ее подготовленная мизансцена - это видимый вождь, обращающийся к массам; мизансцена построена на модели отношений гипнотизера и его медиума".

IV

Как только установлены декорации и массы вновь возбуждены и погружены в коллективный гипноз, всеобщее внимание приковывает к себе личность вождя. Его взгляд очаровывает, влечет и вместе с тем пугает, такой взгляд древние приписывали глазам полубогов, некоторых животных, змеи или ящерицы, чудовищ, подобных Горгоне. Покоренная масса становится еще более восприимчивой к слову, которое является теперь главным средством обольщения. Все зависит от намерения вождя: он может передавать массе свои желания, диктовать простое решение сложных проблем и наивысшее деяние, создавать впечатление вместе со всеми, что он обращается конфиденциально к каждому. В слове Ле Бон видит рычаг всякой власти.

"Слова и формулировки, - пишет он, - являются великими генераторами мнений и верований. Являясь опасной силой, они губят больше людей, чем пушки".

Можно ли в это поверить? Гитлер идет по его стопам, когда пишет в "Mein Kampf":

"Силой, которая привела в движение большие исторические потоки в политической или религиозной области, было с незапамятных времен только волшебное могущество произнесенного слова. Большая масса людей всегда подчиняется, могуществу слова".

И он доказал это в ряде случаев, совсем как его антипод Ганди, использовавший слово как самое эффективное средство для воцарения мира в умах и победы над насилием.

Что же превращает обычное слово в слово обольщения? Разумеется, авторитет того, кто его произносит перед толпой. Эффективность слов зависит от вызванных образов, точных, повелительных.

"Массы, - пишет Ле Бон, - никогда не впечатляются логикой речи, но их впечатляют чувственные образы, которые рождают определенные слова и ассоциации слов". "Их сосредоточенно произносят перед толпами, и немедленно на лицах появляется уважение, головы, склоняются. Многие рассматривают их как силы природы, мощь стихии".

Достаточно вспомнить некоторые лозунги: "Свобода или смерть", "Да здравствует Франция", вспомнить о магической силе, с которой в примитивных культурах связываются формулы или имена. Все они имеют побуждающую силу образов, воспоминаний. Психология толп безгранично доверяет языку, подобно тому, как христианин верит божественному глаголу. Исходя из практики, она твердо полагает, что можно убедить людей верить тому, во что веришь сам, и заставить их сделать то, что хочешь. Грамматика убеждения основывается на утверждении и повторении, на этих двух главенствующих правилах.

Первое условие любой пропаганды - это ясное и не допускающее возражений утверждение однозначной позиции, господствующей идеи. Информационное содержание может быть поверхностным. Можно даже сказать, что нет необходимости, чтобы в публичном выступлении содержалось что-либо, чего слушатели не знали бы раньше. И так как существует род сообщничества, чтобы не сказать тождества, между толпой и вождем, которое помещает их в одной плоскости, вождь не должен стремиться казаться преподавателем, демонстрировать свое превосходство педагога.

Действительно, лучше не вводить содержательной новизны. Напротив, стиль речи или выступления следует постоянно обновлять, вызывая удивление. Формулы должны быть краткими, поражающими, такими как: "Пришел, увидел, победил" Юлия Цезаря или более близкое нам "Франция проиграла сражение, но не проиграла войну" - этим призывом 18 июня 1940 г. Де Голль вдохновил французов, павших духом.

Нужно постоянно учитывать усталость толп, то, что слова стираются от частого употребления и в конце концов покрываются патиной. Например, слова "свобода", "равенство", "братство", "революция" или "интернационализм" могут оказаться затертыми до предела. Но в час опасности в изменившемся контексте они звучат по-новому. Мы машинально повторяем слова национального гимна. Но, если враг у наших границ, слова "К оружию, граждане!" звучат как сигнал горна и становятся коллективным паролем. Имея минимум смысла, но вместе с тем повелительную форму, такое слово может многое утверждать, не заботясь ни о логике, ни о правде.

Утверждение обычно отражает четкую позицию. Это позиция стороны, которую защищает оратор, против тех, кого он атакует. Если политический деятель провозглашает "Карлики у власти" или "Нет - выжиданию, да - борьбе", он выражает четкую позицию левых сил и предает анафеме правых. Кроме того, необходимо, чтобы каждое утверждение следовало за другими, которые оно подтверждает, и опиралось на них. Это требование соответствует склонности разума, и Бэкон так его описал в "Novum Organum":

"Как только суждение произнесено (по общему ли согласию и общему убеждению или же из-за удовольствия, которое оно приносит), человеческий разум заставляет всех других добавлять к нему новую поддержку и подтверждение".

Чем решительнее и точнее суждение, тем больше силы имеет утверждение, так как в этом видят доказательство убежденности и правоты говорящего. Гете требовал от своего собеседника: "Если я должен выслушать мнение другого, необходимо, чтобы оно было выражено в позитивной форме. Во мне самом достаточно проблематичных элементов". Утверждение должно быть высказано кратким и повелительным тоном гипнотизера, отдающего приказ гипнотизируемому, - приказ без возражений. Оно должно "быть кратким, энергичным и впечатляющим".

Утверждение в любой речи означает отказ от обсуждения, поскольку власть человека или идеи, которая может подвергаться обсуждению, теряет всякое правдоподобие. Это означает также просьбу к аудитории, к толпе принять идею без обсуждения такой, какая она есть, без взвешивания всех "за" и "против" и отвечать "да" не раздумывая. Например, Геббельс, выступающий на митинге после разгрома под Сталинградом:

"- Верите ли вы вместе с фюрером и нами в полную победу немецкой нации?

Ответ из зала:

- Да.

- Хотите ли вы тотальной войны?

Ответ из зала:

- Да.

- Хотите ли вы, чтобы война, которая так необходима, стала еще более тотальной и радикальной, чем мы только могли бы себе сегодня вообразить?

Ответ из зала:

- Да".

Эти псевдовопросы, конечно, являются утверждениями. Они формируют сознание толпы в одном направлении. Псевдоответы только вновь подтверждают то, что говорит оратор, поскольку повторение есть наиболее сильное утверждение.

Действует магия удостоверенных, повторяемых слов и формулировок. Она распространяется, подобно заражению, с быстротой электрического тока и намагничивает толпы. Слова вызывают четкие образы, крови или огня, воодушевляющие или мучительные воспоминания о победах либо о поражениях, сильные чувства ненависти или любви. Следующий фрагмент из речи Аятоллы Хомейни дает точное представление о таком воздействии силы слова:

"Обездоленные, поднимайтесь, защищайтесь! Израиль оккупировал Иерусалим, и сегодня Израиль и Соединенные Штаты организовали заговор с целью оккупировать мечети Аль Карам и Аль Нобиль". (...) "Поднимайтесь и выступайте на защиту ислама, так как защищать его - это наш долг. Положитесь на Всемогущего, и вперед! Победа близка! Она несомненна!".

Короткими фразами, указывая святые места, которые каждый знает лично или понаслышке, называя врагов, которые их осквернили, оратор рисует картину, которую любой слушатель явно себе представляет темные дьявольские силы вторгаются в святые мечети. Немногими словами он объясняет, почему нужно драться. Он призывает каждого встать на борьбу и уверяет народ в победе.

***

Таким образом, повторение является вторым условием пропаганды. Оно придает утверждениям вес дополнительного убеждения и превращает их в навязчивые идеи. Слыша их вновь и вновь, в различных версиях и по самому разному поводу, в конце концов начинаешь проникаться ими. Они в свою очередь незаметно повторяются, словно тики языка и мысли. В то же время повторение возводит обязательный барьер против всякого иного утверждения, всякого противоположного убеждения с помощью возврата без рассуждений тех же слов, образов и позиций. Повторение придает им осязаемость и очевидность, которые заставляют принять их целиком, с первого до последнего, как если бы речь шла о логике, в терминах которой то, что должно быть доказано, уже случилось.

Поэтому не удивительно, что речи какого-либо диктатора - Сталина, Гитлера - до такой степени многословны. Оратор только и делает, что повторяет обычные темы, едва давая себе труд обновлять выражения. Его многословие - это многословие убежденных, свидетельствующее о своего рода вере, овладевшей им до одержимости:

"Обычно это, - замечание Ле Бона применимо ко всем вождям, - умы весьма ограниченные, но одаренные большим упорством, всегда повторяющие одно и то же в одних и тех же выражениях и часто готовые пожертвовать собственными интересами и жизнью ради триумфа идеала, который их покорил".

Повторение имеет двоякую функцию: будучи навязчивой идеей, оно также становится барьером против отличающихся или противоположных мнений. Таким образом, оно сводит к минимуму рассуждения и быстро превращает мысль в действие, на которое у массы уже сформировался условный рефлекс, как у знаменитых собак Павлова.

Эта быстрота позволила Наполеону сказать, что есть лишь одна форма эффективного убеждения - повторение. Поклонник императора, в котором он видел, как и в Робеспьере, великого соблазнителя толп, Гюстав Ле Бон отводит этому ораторскому приему определяющее место в психологии убеждения:

"Повторение внедряется в конце концов в глубины подсознания, туда, где зарождаются мотивы наших действий".

И он добавляет еще одно чрезвычайно тонкое замечание:

"По истечении некоторого времени, забыв, кто автор повторяемой сентенции, мы начинаем в нее верить. Этим объясняется удивительная сила рекламы. Когда мы сто раз прочли, что лучший шоколад - шоколад X..., мы воображаем, что часто слышали это, и кончаем тем, что уверяемся в этом".

Эта интуитивная мысль была подтверждена исследованиями пропаганды во время войны.

С помощью повторения приказ, формулировка отделяются от личности вождя. Они живут собственной жизнью и обретают автономную действительность, подобно заговору или молитве. Затем они проникнут в подсознание и станут элементом коллективного верования. Этот процесс пойдет быстрее, когда толпу призовут отвечать вождю, как верующие отвечают священнику во время мессы и хором повторяют провозглашаемое слово, которое отдается громким эхом, повторяемое тысячами уст. С помощью повторения мысль отделяется от своего автора. Она превращается в очевидность, не зависящую от времени, места, личности. Она не является более выражением человека, который говорит, но становится выражением предмета, о котором он говорит. Клевещите, клевещите, что-нибудь непременно останется. Повторяйте, повторяйте, что-нибудь непременно останется, хотя бы молва. А молва, как и предрассудки, как и клевета, - это сила.

***

Повторение имеет также функцию связи мыслей. Ассоциируя зачастую разрозненные утверждения и идеи, она создает видимость логической цепочки. Складывается впечатление, что за фразами вырисовывается система, за частой связью несовместимых понятий стоит принцип. Если вы часто повторяете разнородные слова: "революция" и "религия", "национализм" и "социализм", "марксизм" и "христианство", "евреи" и "коммунисты" и т.д., - вы создаете у вашей аудитории эффект удивления (по крайней мере он создавался раньше!). С другой стороны, вы ей передаете уверенность в том, что оба эти понятия связаны и их парность имеет скрытое значение. Человеческое существо имеет особенность быть привлеченным и соблазненным упорядоченным представлением о мире, который его окружает. Говоря о тоталитарной пропаганде, Ханна Аренд с полным основанием замечала:

"Массы позволяют себя убедить не фактами, даже выдуманными, а только связностью той системы, частью которой они якобы являются. Обыкновенно преувеличивают значение повторения, так как считают массы способными понимать и вспоминать: в действительности же повторение важно лишь потому, что убеждает массу в связности во времени".

Немецкая философия ошибается по крайней мере в одном: массы обладают способностью помнить. В определенном смысле они помнят даже слишком много.

V

Утверждение и повторение имеют результатом коллективное внушение. Они сливаются в поток верований, которые распространяются со скоростью эпидемии. Заражение происходит тем быстрее, чем сильнее вызванные чувства и чем скорее действие соединилось, словно в коротком замыкании с мыслью.

"Идеи, - резюмирует Ле Бон, - никогда не утверждаются оттого, что они точны, они утверждаются только тогда, когда с помощью двойного механизма повторения и заражения оккупировали области подсознания, где рождаются движущие силы нашего поведения. Убедить кого-либо - не значит доказать ему справедливость своих доводов, но заставить действовать в соответствии с этими доводами".

Что во многих отношениях удивительно и малопонятно, это всемогущество слов в психологии толп. Могущество, которое происходит не из того, что говорится, а из их "магии", от человека, который их говорит, и атмосферы, в которой они рождаются. Обращаться с ними следует не как с частицами речи, а как с зародышами образов, как с зернами воспоминаний, почти как с живыми существами. Оратор, который ни о чем не напоминает, ни к чему не взывает. Когда действуют чары, толпа поддается силе того, что они напоминают, и действиям, к которым они призывают. Она уступает вождю, который ее соблазняет. Он рисует перед ней грандиозные, но смутные перспективы и тот туман, который их обволакивает, даже увеличивает их загадочную силу.

В ряде современных и древних книг мы находим указания, относящиеся к каждой из стратегий: к представлению, церемониалу, убеждению. Но психология толп связывает их с общим фактором: гипнозом. Разыгранные в единстве места и времени, они сливаются и формируют одну стратегию - стратегию коллективного внушения. Вождь, обладающий таким даром и ремеслом, превращает своим способом самые разнородные собрания людей - и чем более они разнообразны, тем лучше - в однородную массу. Он насаждает в ней верования, ядром которых является страсть, а целью - действие. С момента своего открытия эта стратегия коллективного внушения применялась повсюду. Чаще всего в ней используются рецепты, взятые поодиночке. Я стремился представить их в совокупности, чтобы познакомить со смыслом их существования и их единством.

Глава девятая

ПОСТУЛАТ ПСИХОЛОГИИ МАСС

I

Мы лишь бросили взгляд на наш предмет, чтобы представить себе его сложность. Мы согласились вывести на первый план отношения между харизмой и психологией масс. Теперь следует спросить себя: что делает возможным эти отношения. Только после этого мы можем попытаться объяснить их. Заметим следующее: харизма обладает свойствами воскрешения прошлого, пробуждения чувств и образов, погребенных в памяти, авторитетом традиции. Благодаря этому сговору с миром воспоминаний, вождь вызывает немедленную реакцию повиновения. Можно сказать, что достаточно ему появиться, чтобы масса признала в нем другого вождя, который играл роль на другой сцене, в других обстоятельствах. Кажется, что он будит в ней своего рода внутреннего демона, как гипнотизер пробуждает в своем подопечном наследие архаического прошлого. Единственного настоящего демона людей - память.

Впрочем, эта связь харизмы и следов прошлого уже была установлена самим Максом Вебером:

"Харизма, - пишет он, - есть великая революционная сила эпох, связанных с традицией".

Все было бы хорошо, если бы нам удалось представить, каким образом становится возможной эта связь и каковы ее психические проявления. На самом деле, это чрезвычайно трудно. Чтобы преодолеть это препятствие, нужно для начала допустить один постулат, затем предположить механизм, третий, который, вкупе с эротическим влечением и идентификацией, мог бы позволить нам объяснить феномены психологии масс. Механизм, который, в отличие от двух предыдущих, касается эволюции коллективных отношений и времени.

II

Уточним. Одна из причин, на которые ссылаются, чтобы объяснить преувеличенные реакции толп, несоразмерные с объективными фактами, и их безрассудства, - это устойчивость прошлых мыслей и чувств, возвращение которых затуманивает ум людей. Мнения мертвых вмешиваются в дела живых, часто дорогой ценой для последних. Речь идет лишь о той старой доброй истине, что

"прошлое, более или менее фантастическое, - как очень верно сказал Поль Валери, - воздействует на будущее с мощью, - сравнимой с самим настоящим".

Надо полагать, что в психической жизни ничто не теряется, все может возвратиться в тот или иной момент. Принято говорить, что у народа короткая память. Герои и необычайные события быстро забываются. На самом деле, все наоборот. Память у народа долгая, он никогда не отводит взгляда от зеркала прошлого. Ле Бон и Тард были согласны с этим и принимали это без труда. Фрейд тоже, но он испытывал трудность с объяснением этого. Двойную трудность, которая имеет отношение к сверхживучести воспоминаний и к механизму их передачи.

Это факт: все, что происходит в жизни индивидов, оставляет мнестический след, записывается в их мозге. Но как говорить о мнестических следах у масс? Проблема становится неразрешимой в том, что касается передачи воспоминаний от поколения к поколению. Индивид или масса, неважно: нет наследственности приобретенных свойств, нет групповой или родовой памяти. Всякая спекуляция в этом вопросе наталкивается со времен Дарвина на вето генетики. В этом случае, невозможно установление корректной аналогии между психологией индивидов и психологией масс, перенесение понятия первой на вторую. Согласно Фрейду,

"эта вторая трудность, касающаяся перенесения на психологию масс, издавна наиболее важная, так как поднимает новую проблему, имеющую отношение к принципам. Вопрос состоит в том, чтобы узнать, в какой форме действительная традиция представлена в жизни народов; вопрос, который не ставится в отношении индивида, так как здесь он решается наличием мнестических следов прошлого в бессознательном".

Но определенные очевидности позволяют избежать этого препятствия, выйти из дилеммы. Язык кажется превосходным средством передачи мнестических следов из поколения в поколение. Символы, которые он несет, незамедлительно узнаются и понимаются, начиная с раннего детства. Более того, мы располагаем мифами и религиями, которые лежат у истоков языка и которые сосредоточивают и сохраняют в течение тысячелетий очень древние идеи и ритуалы. Ниже можно заметить обширную групповую среду, которая включает в себя все празднования великих событий (рождение Христа, революция, победа над врагами и т.п.) и годовщины самой группы. От поколения к поколению эта среда сохраняет одинаковую эмоциональную нагрузку. Живые архивы, называемые Землей, представляют собой воображаемые географию и биографию. Они создают иллюзию длительности, связи, объединяющей всех, кто населял планету с незапамятных времен. То, что опирается на подобные очевидности, не может быть доказано, а лишь постулируется.

Постулат гласит, что впечатления прошлого сохраняются в психической жизни масс равным образом в форме мнестических следов. При определенных благоприятных условиях их можно восстановить и оживить. Впрочем, чем более они древние, тем лучше они сохраняются.

Этот постулат определенно не приемлем с научной точки зрения. Он означает, что все, что происходит в нашей настоящей жизни, определено смутными воспоминаниями прошлого. И что внутренние психические причины наших поступков имеют больше важности, чем причины физические и социальные. Но каким бы неприемлемым он ни был, его нужно принять:

"Если мы поступим по-другому, то не сможем, сделать ни шагу больше по дороге, по которой начали двигаться, ни шагу в анализе и в психологии масс. Это неизбежная дерзость".

III

Сделаем одно очень простое, но важное замечание. Подписаться под этим постулатом нас обязывает не столько возможность того, что это прошлое сохраняется в ментальной жизни, сколько его последствия. И особенно самое поразительное: История есть движение циклическое. И толпы тоже проходят циклы. Они возвращаются в места, уже посещавшиеся, повторяют прежние действия, не отдавая себе в этом отчета. Харизма из их числа. В ней можно видеть одну из тех материй, что существовали в архаические времена. Периодически она возрождается, когда колесо общества выносит ее на вольный воздух, а потом исчезает вновь. Забудем же наши колебания и спросим себя: каков механизм этого явления. Лица и ситуации прошлого принимают в нашей психике форму imago наглядных представлений. По аналогии с картинками Эпиналя[*Эпиналь - город во Франции, прославившийся народными картинками. - Прим. пер.], они дают эффект присутствия отсутствующему, упрощая его черты. В основном, речь идет о лицах и ситуациях, с которыми мы идентифицируем себя, о наших родителях, нашей нации, о войне или революции, с которыми связываются наши особенно сильные эмоция:

"Имаго, - пишут Лапланш и Понталис, - может равно объективироваться как в чувствах и поведении, так и с образах".

Большинство имаго, запрещенные по моральным, политическим или культурным причинам, хранят след факта, которым они некогда были. Это следствие отбора, который пытался стереть их из истории народа. Осуждение Галилея или казнь Людовика XVI, преследование евреев или распятие Христа имели определенное предназначение: помешать народу идентифицировать себя с ними или с их идеалами. Эти акции преследовали цель уничтожить их раз и навсегда. Однако, не торопясь исчезнуть, эти запрещенные и отобранные элементы перегруппировываются и восстанавливаются в памяти. В душераздирающих сценах "Сельского врача" Бальзак с прозорливостью гения показывает, как разрозненные бывшие солдаты великой армии тайно и с любовью в сердце собирают обрывки воспоминаний о Наполеоне и создают легенду о человеке, чье имя в период Реставрации было запрещено произносить.

Да, с ужасным упорством память сначала конвенционализирует малейшую мысль, малейшую данность реальности, равно как и любой персонаж. Я имею в виду, что она освобождает их от контрастов, от их комплексов, превращает их в стереотипы, чтобы воспроизводить согласно определенным типическим схемам. Смерть героев всегда будет трагической и грандиозной, великие вожди будут иметь величественное лицо строгого и беспристрастного отца, пророки - длинную бороду и нотки гнева и справедливости в голосе и т.д. Они стали нам близкими и привычными, похожими одни на других. Работа идентификации автоматически замораживает персонажи и оправляет их в рамки. И те доблестно все это выносят.

Затем память снабжает их поглощающей эмоциональной силой. Назовем ее, за неимением лучшего, соблазном ностальгии. С помощью игры контрастов между настоящим и прошлым наша память противопоставляет лицам и реалиям, которые у нас перед глазами, имаго их эквивалентов, восстановленных нашим сознанием. Избегая всего, что неприятно, отрицательно или невыносимо, мы стремимся запомнить приятные, положительные, выигрышные аспекты. И даже если речь идет о самых кровавых тиранах Истории или если мы вызываем в памяти плачевные периоды нашей жизни, мы всегда возрождаем воспоминания в более удовлетворительном виде, более соответствующими нашим желаниям.

Чаще всего этот соблазн ностальгии делает менее резкими конфликты прошлого, все равно, думаем ли мы о нашем детстве или об истории нашей страны. Он совмещает вещи несовместимые, делает правдоподобным неправдоподобное. Он рисует имаго, следуя принципу coincidentia oppositorum, слияния противоположных идей, чувств и персонажей. События прошлого, таким образом, никогда не кажутся нам такими, какими были на самом деле. Но, профильтрованные через великие темы нашей собственной истории или культуры, к которой мы принадлежим, они кажутся всегда более блистательными или более мрачными, чем были. Памяти не существует. Существуют множество памятей, похожих на памяти авторов, что создают их, оправдывая свое существование и стремясь очаровать читателя рассказом о своей жизни, будучи уверенными, что говорят чистую правду.

Соблазн ностальгии тем более непреодолим, что речь идет о наиболее эфемерных и наиболее удаленных периодах:

"Отдаленные эпохи, - констатирует Фрейд, - окутаны в воображении живым и таинственным очарованием. Как только люди становятся недовольны настоящим, что бывает достаточно часто, они обращаются к прошлому и в очередной раз надеются найти никогда не забываемую мечту о золотом веке. Без сомнения, они продолжают испытывать магическое очарование их детства, которое пристрастное воспоминание представляет как эпоху безмятежного блаженства".

То, что передается от поколения к поколению с идолопоклоннической верностью, есть продукт воображения, привитый на стволе неизменной психической реальности.

IV

Эти запрещенные и отобранные имаго сохраняются в форме мнестических следов. Время от времени они достигают уровня сознания. Согласно Фрейду, мысли, имаго, воспоминания, связанные с влечением, запрещаются, деформируются, душатся волей индивида, его стремлением держать их в области бессознательного. Однако, несмотря на это вытеснение, они имеют тенденцию возвращаться, выбирая окольные дороги снов, невротических симптомов и недомоганий, названных психосоматическими. Возвратившись без ведома сознания, бессознательное содержание оказывает на "Я" навязчивое влияние, которого оно не может избежать. Этот волнующий процесс именуется возвращением вытесненного. Но, строго говоря, он свойственен психологии индивида и плохо применим к психологии толп.

Прежде всего, он предполагает существование фонда бессознательного. Этот фонд не существует у масс. Психоанализ отказывается его признать. К тому же возвращение вытесненного касается большей частью подавления эротических влечений. Именно к этой области относится по большей части забытое и подавляемое содержание бессознательного. Но психические остатки отдаленных эпох, наследие масс, имеют скорее миметическую природу. Они имеют отношение к идентификации с нашими предками, с великим человеком, Эйнштейном или Наполеоном, с нашим родным городом и т.д. Они возвращаются с каждым поколением. Когда Фрейд на заключительных страницах Моисея и монотеизма принимается в последний раз излагать эволюцию человечества, он утверждает, что эта эволюция могла бы быть описана как медленное "возвращение вытесненного". Но он тут же добавляет:

"Я не употребляю термина "вытесненное" в его прямом смысле. Речь идет о чем-то в жизни народа, что прошло, потерялось из вида, и что мы пытаемся сравнить с вытесненным в психической жизни индивида".

Чтобы избежать подобного неопределенного переноса из одной психологии в другую, мы можем предположить следующую специфическую конструкцию: воскресение имаго. Оно проявляется во внезапном и почти сценическом, но, в любом случае, глобальном, оживлении ситуаций и персонажей прошлого. Этому известно много аналогий. Когда стимулируют височную кору больного эпилепсией, наблюдают внезапный полный возврат пережитого ранее: образов и ситуаций, поступков и чувств. Также, когда некто переживает эмоциональный шок, он начинает говорить на забытом языке, реагирует на архаический образ, уже давно вышедший из употребления. Наконец, то, что некогда происходило и относится к первичной групповой идентификации, стремится к неустанному повторению, к навязыванию определенной принудительной модели. Например, все происходит так, как будто участники одной революции воспроизвели и пережили другую: Французская революция просматривается сквозь Советскую революцию. Или же как будто во всех императорах непрерывно возрождается один - единственный, Цезарь или Наполеон.

Отметим важное следствие: во всем, что принадлежит настоящему, мы не просто видим копию прошлого, но мы переживаем его, испытывая чувства, связанными с источником. Так, можно в будущем обществе видеть претворение совершенного архаического сообщества или в папе - Христа, в Де Голле Наполеона или Людовика XIV и т.д. Вспоминаются слова великого арабского философа Саади:

"Велико число женщин, которые кажутся прекрасными в тени шатров и под покровом вуали. Но подними вуаль, и ты увидишь мать своей матери".

Я называю это воскресением, поскольку сама идея очень древняя. Во всех культурах есть верования, имеющие к нему отношения, церемонии, облегчающие его осуществление и обозначающие его результаты. В особенности, когда речь идет о харизматическом вожде.

"Обладание магической харизмой, - пишет Макс Вебер, - всегда предполагает возрождение". Возрождение образа, который масса узнает.

Кроме того, в подобном случае вспоминают идентичность с другим персонажем. Главным образом мертвым. Ученики Пифагора представляли его похожим на шамана Гермотима, позже в Сталине находили Ленина. Римляне сделали из этого механизма политическую формулу. В каждом императоре воскресала личность основателя. Он и носил титул redivivus. Октавиан Ромул redivivus[*Воскресший, обновленный (лат.) - Прим. пер.]. С той поры эта практика не прекращалась. Когда советские люди объявляли: "Сталин - это сегодняшний Ленин", они делали это под давлением все той же социальной и психологической необходимости. Все вожди поддерживают свою власть, взывая к имаго прошлого, которые, однажды воскреснув, зажигают былые чувства. Бодлер это очень точно заметил:

"Феномены и идеи, которые периодически, через годы, воспроизводятся, при каждом воскресении заимствуют дополнительную черту варианта и обстоятельства".

Все эти замечания должны показаться вам тяжеловесными и лишенными правдоподобия. Нелегко поверить, что персонажи и события консервируются нематериальным образом в памяти поколений. Что после какого-то промежутка времени они неизбежно возвращаются, воплощенные в новом физическом и социальном существе. И, наконец, что причины даже самого незначительного события, самого легкого волнения масс лежат в их прошлом, а их результаты в будущем, в котором воссоздается прошлое. Короче говоря, что будущее всегда из прошлого. Итак, мы представляем воскресение имаго как гипотетический и даже условный механизм, сравнимый с фантомными полями в физике. Он дает нам возможность рассматривать преемственность идентификаций в ходе истории, ничего более.

Глава десятая

ПЕРВОБЫТНЫЙ СЕКРЕТ

I

Массы, не желая этого, хранят следы своей древней жизни и первобытных времен. Они повторяют их. Важно, прежде всего, уточнить, что именно возвращается и повторяется: связь харизматического вождя с народом. В искусственных толпах - церквях, корпорациях, античных римских collegia[*Коллегиях (лат.) - Прим. пер.] - можно наблюдать одни и те же церемонии, знаменующие уход и возвращение привязанностей в казну верований и общих чувств к членам толп. О каких церемониях идет речь? Согласно Тарду, это, в особенности, акт совместной еды и общий культ по отношению к одному предку. Запомните эти оба явления, так как они объясняют нам, почему касты, корпорации, античные города придают такое важное значение комменсализму[*Сотрапезничество. - Прим. пер.], периодическим товарищеским братским банкетам и выполнению погребальных ритуалов".

Эта трапеза, называемая некоторыми тотемической, несомненно чествует отца-основателя толпы, которого его последователи имитируют и с кем они себя идентифицируют. Канонизированный после смерти, он живет в их сознании, как Христос в сознании священнослужителей и Пифагор в сознании всех вождей его секты. Мы можем допустить это без большой натяжки. Но тотчас же возникает множество вопросов. Почему мертвый основатель сливается с харизмой его последователей? Как может он оказывать на них столь сильное влияние, когда в действительности он уже не существует? Что же беспрестанно обновляет его могущество и не дает ему исчерпать себя? Даже сегодня, в век науки и техники!

Решение Фрейда просто. Я резюмирую его несколькими словами. Трапеза, вкушаемая сообща, и погребальные обряды отмечают первостепенное событие: убийство первобытного отца его сыновьями-заговорщиками. Всякая человеческая эволюция начинается этим доисторическим событием, которое она продолжает искупать и воспоминание о котором периодически возвращается. В конечном счете, это единственное, что обнаруживается в нашей психической жизни. Оно образует ядро психологии масс.

"После этого объяснения, - заявляет Фрейд, - я не замедлю сказать, что люди - особым образом - всегда знали, что у них был первобытный отец и что они убили его".

Вот этот первобытный секрет. Мы скрываем его, маскируем его в наших религиях, в харизме наших вождей и в церемониях чествований. Таково точное содержание постулата психологии масс. Вопреки, а может быть, и по причине резкого отпора со стороны ученого мира, Фрейд до конца своей жизни был убежден в его истинности и последние страницы, опубликованные им, были посвящены этому.

II

Почему это преступление было совершено? Согласно Фрейду, в доисторические времена люди жили в орде, образованной всемогущим отцом, окруженным сыновьями и женщинами. Благодаря своему могуществу он наводил на них постоянный ужас. Он не выносил никаких, даже робких, попыток автономии, никакого утверждения индивидуальности, соперничающей с его собственной. Не заботясь об их нуждах, об их чувствах, об их мнениях, он требовал от своих сыновей и женщин полного подчинения. Его мнение и персональное желание имели смысл приказа для всех. Единоличный произвол был возведен в систему социальных обычаев.

В то же время, отец был любим, даже обожаем своими детьми по вполне очевидным причинам. Он представлял собой все, что было наиболее могущественного, и воплощал в себе идеал для каждого. Он должен был обладать, по словам Кафки,

"тем таинственным свойством, присущим всем тиранам, право которых основано не на идее, а на их личности".

Его царство было царством деспотизма и жестокости одного в отношении всех. Этот отец, вероятно, охотник, просто и однозначно подавлял путем внешнего физического насилия всякую попытку удовлетворения эротических желаний у всех, кроме него. Не трудно вообразить, что в подобных условиях накапливалась ненависть. За спиной архаического деспота назревал мятеж. В союзе, придающем им силу, сыновья объединились против него, чтобы его убить. Но, несомненно, их подбадривали, им покровительствовали униженные матери, которые с детства разжигали их враждебность. Нужно было, чтобы их коалиция включала и их, потому что они тоже желали определенной свободы. Тем более, что именно к этому времени женщины изобрели земледелие.

Результат всего этого заговора очевиден: один из братьев, вероятно, самый младший, от которого меньше всего этого ожидали, довел до конца неблагодарную задачу. Отец, должно быть, упал под ударами, вскричав, как Цезарь "И ты тоже, мой сын!" В нашей истории Брут хорошо представляет образ сына, который замышляет и совершает преступление во имя освобождения. Убив своего отца, сыновья съели его вместе, скрепив свой союз его кровью, поскольку ничто так не связывает людей, как преступление, совершенное сообща. С того времени пища, принимаемая вместе тотемическими собратьями, корпорациями и другими искусственными толпами, возрождает эту первобытную трапезу. Но они заменяют тело отца животным, их тотемом.

Так рождается первая ассоциация, сформированная из свободных и равных индивидов, не имеющих ни бога, ни повелителя: братство.

Можно было бы опасаться, что однажды, преодолев запоры отцовского подавления, каждый даст свободный ход своим инстинктам, брат станет волком для брата. Но тайный заговор уже подготовил их к кооперации, к созданию других связей между ними. С другой стороны, они наделали долгов сотрудничества по отношению к женщинам, их матерям. Еще один довод не возвращаться к прошлым отношениям. По этим двум причинам сыновья обязаны ограничить свои инстинкты и соединяться с женщинами только при определенных условиях.

Так то, что было ставкой в борьбе между полами и поколениями, центром раздора, короче говоря, сексуальное обладание, трансформируется в род союза между мужчинами и женщинами. Одни оставляют всякие поползновения стать коллективными тиранами. Другие перестают быть объектами и становятся партнерами. На месте первобытного коммунизма в отношении женщин появляется экзогамия. Она дает свободу изменения и возможность выбора. Если инцест и исключается, то не из-за репрессий отца, а по причине внутреннего отказа, необходимого для коллективной жизни. Знак соперничества с отцом преобразуется в союзническое соглашение с матерью. Сыновья могут открыто идентифицировать себя с ней вместо того, чтобы обладать ей, так же, как они - идентифицировали себя с архаическим отцом вместо того, чтобы бороться с ним. Как бы то ни было, братский союз изменился. Инстинктивные и жестокие отношения уступают место отношениям ценности и права. Таким образом, "выводим, что право есть власть сообщества".

Закон кладет конец произволу и деспотизму, которые свирепствовали во времена господства отца. Закон дает каждому долю самостоятельности. Но тотчас же обязывает братьев снова передать эту часть сообществу, так как, по словам Робеспьера, брат как гражданин "должен передать общей массе часть публичной власти и самостоятельности народа, которой он владеет, или же должен быть исключен из общественного договора". Именно в этих условиях родилась первая форма социальной организации, основанная на признании взаимных обязательств, отказе от инстинктов и установлении закона и морали. Они требуют глубокого взаимопонимания и добровольного согласия.

Можно видеть, как на месте коллектива, базировавшегося на господстве, устанавливается другой, основанный на дисциплине. Она включает запрещение инцеста, допуская союз мужчин и женщин и идентификацию с кланом, с братством, подготавливая объединение людей, поколений. Предположим, что понятие закона было изобретено матерями, чтобы направить в нужное русло инстинкты их сыновей, положить конец стремлению к тирании и узаконить борьбу с ней. В самом деле, кто больше чем женщины был заинтересован в прекращении бесконечного насилия, в ограничении физической власти психологической и социальной контр-властью? И, вероятно, освоив сельскохозяйственные ресурсы сообщества, они нашли способы заставить уважать себя.

Закон, как вы видите, есть признак отсутствия отца. И каждый раз, когда отец вновь возникает в качестве вождя, он лишает его содержания и подчиняет своему собственному произволу. Все же я вижу здесь дополнительное доказательство того, что первый кодекс, установленный после мятежа сыновей, это кодекс матриархальный. Фрейд пишет:

"Большая часть могущества, высвобожденного в результате смерти отца, перешла к женщинам, и это было время матриархата".

III

Революционные массы записали на своих знаменах: Свобода, Равенство, Братство или Смерть. Отец, ненавидимый и любимый деспот, однажды раз убитый, но не исчезнувший, тревожит сознание своих убийц. Перестав быть над толпой, он стремится вернуться в нее. Никто из сыновей не выполняет его функции. Но каждый, если можно так сказать, усвоил вместе с частицей его тела часть его власти. Теперь никто не является отцом, но все стали им. Отцовство из индивидуального превратилось в коллективное. Со временем забылась грубость отца, вспоминались лишь его позитивные черты, хорошие стороны прежней жизни. Ностальгия детства, смешанная с чувством вины, успокаивает ненависть и умеряет недовольство. Понемногу появляется тяга к исчезнувшему. Начинают любить образ и память того, кого ненавидели, когда он был живым.

В конце концов, его обожествляют. Вокруг него рождается какая-нибудь религия, точнее, определенная религия.

Она таит убийство и, добавлю я, его провал. Так как, если сыновья убили своего отца, чтобы заменить его около женщин, радоваться той же свободе инстинктов, как и он, то они не достигали своей цели. Не должны ли они были отказаться от того же, что он им запрещал, - от промискуитета? И они оказались вынужденными заменить жестокость, порожденную силой одного, на жестокость, порожденную законом всех. Так сыновья одновременно пытаются замаскировать убийство отца и бесполезность своего восстания, любого кровавого восстания, призванного удовлетворить их желание.

В итоге, к этому приходит любая религия. Теперь она создает имаго идеального отца, бога, которого любили все сыновья и которому, после сопротивления, они подчинились. Живой, он был тираном. Мертвый - становится символом сообщества, гарантом морали и закона.

"То, чему мешал отец, теперь сами же сыновья и защищают в силу этого "ретроспективного повиновения", характеризующего ситуацию, которую психоанализ сделал обычной".

Отец становится (голосом совести, пронизанным угрозами и воспоминаниями о виновности, которые ничто не может стереть. Когда они провозглашают, как шотландские горцы Шиллера, только что убившие своего тирана: "Мы хотим быть единым братским народом", голос отвечает им как эхо: "Вы народ сыновей-заговорщиков и убийц своего отца".

Таково возможное объяснение свойств, которые Тард и Фрейд приписывают искусственным толпам, причина их подчинения высокочтимому и богоподобному вождю. Отсюда следует, что отношения между членами толпы, братства опираются, с одной стороны, на фундамент матриархата, на цоколь закона, с другой стороны, на религию, мирскую или сакральную, созданную сыновьями вокруг отца, чтобы скрыть свое преступление и успокоить совесть. Двойственность мира реальности и мира иллюзий, обычаев и мифов, закона и власти отражает двойственность двух полюсов, между которыми бьет ключом культура: полюс матриархальный и полюс патриархальный. Все организованные массы - церковь, армия и т.д. эволюционируют от одного полюса к другому. Они находят необходимые способы, чтобы переносить давление этой двойной лояльности.

Мы только что подошли к одному важному наблюдению: убийство вождя цареубийство, человекоубийство - это механизм перехода от естественной толпы к толпе искусственной, так же, как убийство отца есть механизм перехода от первобытной орды к организованному обществу. Другими словами, это предыстория истории. Нам остается увидеть, почему воскресение имаго отца раскрывает перед нами природу харизмы. Третий, и последний, эпизод пробуждения человечества объяснит нам это.

IV

Стоит предположить, что общество не переносит отсутствия отца так же, как природа не терпит пустоты материи. После его свержения сыновья сожалеют о нем, и каждый помышляет заменить его. С течением времени, силы раздора берут верх над силами единения. Это превращает заговорщиков в братьев-врагов, а их соперничество - в скрытую войну. До тех пор, пока один из них не осмелится потребовать возвращения отца и не возьмет на себя его защиту с апломбом Марка Антония, напомнившего римлянам, собравшимся вокруг останков Цезаря о его добродетелях. Обращаясь скорее к сердцу, чем к разуму, он пробуждает у всех чувство привязанности к покойнику. Он возрождает сыновнее почтение их детства. В то же время, он провозглашает необходимость возвращения отца в лице его наследника. И с тем большей силой, чем больше чувствуется его отсутствие.

Это верный признак воскрешения имаго: после своей смерти предок, воспоминание и представление о котором определенное время сохранялись в тайниках памяти, возвращается, чтобы занять свое место и вернуть свои права. Но в лице одного из своих сыновей, участвовавшего в его убийстве и ставшего поэтому героем. Каждый признает его и видит в нем хранителя места отца. Однажды в те далекие времена он заставляет своих братьев искупить общее убийство; с упорством Марка Антония, преследующего Брута и других заговорщиков, с жестокостью Сталина, унижающего, а затем истребляющего своих соратников по революции. Таким образом, он освобождается от чувства вины, которую теперь возлагает на них. Он уничтожает в зародыше любое поползновение его убить, как они убили настоящего отца.

"Надо сказать, что отец, - пишет Фрейд, - восстановившись в своих правах после того, как его свергли, жестоко мстит за свое давнее поражение и устанавливает власть, которую никто не осмеливается оспаривать, подчиненные же сыновья используют новые условия, чтобы еще вернее снять с себя ответственность за совершенное преступление".

Связанные союзом они склоняют головы, некоторые теряют их, который обязывает одного играть против всех остальных. Став властелином равных, отцом ровни, как Цезарь, Сталин или Мао, он делает им внушение: "Вы так же хорошо, как и я, знаете, что произошло. Если бы мы стали ворошить старые истории, то к чему бы это привело? Думаете ли вы, что толпа хотела бы их знать? Вовсе нет? Ей нужна вера в наше отцовство, нужно повиновение отцу, которого я представляю". И он провозглашает перед всеми: "Знаете ли вы, что наш общий предок возродился во мне?". Таким образом, он заявляет о себе и присваивает себе черты несравненного и незабвенного основателя сообщества: Моисея, Христа, Ленина - гаранта прошлого и прокладывающего путь в будущее.

Отныне новый вождь может сосредоточить в своих руках власть, распределенную на всех. Он выполняет свою задачу, утверждая неравенство в массе людей, которая только что выдержала свой самый жестокий бой за равенство. Задача, аналогичная задаче Наполеона, вскоре после Французской революции восстановившего титулы и ранги Старого режима, и задаче Сталина, восстановившего привилегии и почести, которые незадолго до того были отданы на поругание гегемонам истории. Эти примеры не имеют целью что-либо доказать, а лишь иллюстрируют мои слова.

Несмотря ни на что, эволюция никогда не поворачивает вспять, и ничто не возвращается назад. Каковы бы ни были его козыри, занимающий отцовское место узурпатор, укравший власть основателя и власть своих братьев. Он должен принимать закон братского клана, сообразовать с его требованиями свои поступки и свою власть. Чтобы достичь этого, он сохраняет форму клана, но изменяет его содержание. В самом деле, уважая равноправный характер клана, одинаковый для всех, он добавляет к нему запрещение и внешние санкции, которые принимают в расчет относительную силу каждого. Равные перед законом люди больше не равны перед наградами и наказаниями. То, что позволено высшим, запрещено низшим. Перейдя в руки нового отца, ставшего судьей и обвинителем, закон трансформируется. Он больше не власть, а лишь инструмент власти. Отныне он включает два веса и две меры: одни - для господствующих, другие - для подчиненных. Другими словами, женское изобретение закона превратилось в матрицу мужского творения, в порядок, то есть в право, ограниченное властью, в патриархальный порядок.

"В промежутке между ними, - пишет Фрейд, - произошла великая социальная революция. Материнское право было заменено установлением патриархального порядка".

Фрейд ясно говорит об этом: за правом матерей следует порядок отцов.

Как следствие этого, общество разделяется на семьи, во главе каждой из которых стоит отец, имеющий над ней власть, уравновешенную небольшим числом моральных предписаний и социальных правил. Безусловный вождь, домашний тиран своей жены и детей, он воссоздает первобытную орду в другом виде.

Все происходило так, как если бы в процессе эволюции индивиды и исчезнувшие массы воскресали, чтобы взять реванш над мятежом и изменениями. Как если бы отмена материнского права и возвращение патриархального порядка определили истинную судьбу общества. Рано или поздно, то, что началось убийством отца, заканчивается резней сыновей. Революция уничтожает их, как некогда они уничтожили его. Никто не избежит этого: "Даже если, - по словам Проперция, - этот ловкий малый прячется под железом и бронзой, смерть заставит его высунуть голову". В конце концов, порядок побеждает.

V

Как харизма заставляет признать себя? Носителем какого свойства является человек, привязывающий к себе других людей? Каков инструмент его могущества? Харизма должна была бы представлять отца, воскрешенного и перевоплощенного в личность одного из своих убийц. Но это также и сам убийца в образе героя, то есть один из сыновей, воспротивившихся тирану и победивший его. Итак, есть два персонажа в одном: обожествленное имаго отца и след героического индивида, его сына. Вождя, который обладает подобной харизмой массы признают. Он притягивает к себе чувства влюбленного восхищения к умершему отцу и страх перед неистовством жестокости, насилием с пугающими последствиями, на которые способен, как известно, тот, кто убил отца и подчинил соперничающих братьев.

Самая большая сила исходит от его двойственности. Он одновременно производит впечатление того, кто "над другими" и того, кто "как другие". Держатель места отца, который оживает в нем, redivivus, он в то же время занимает место массы братьев-заговорщиков, которые вверили ему свою власть. Так появлялись - и мы знаем теперь почему - римские императоры, отцы для патрициев, трибуны для плебса. Таковы в большинстве своем современные лидеры, держатели всей власти и избранные представители народа. В общем, единство противоположностей в личности одного человека. Вот почему его притяжение непреодолимо.

Здесь возникает настоящая трудность. Такая реконструкция эволюции, а в ней действительно можно сомневаться, не соответствует научным наблюдениям, и не я первый, кто это сказал. Самое странное, на мой взгляд, заключается не в том, что она была изобретена в гениальном порыве. Не в том, что придирчивые ученые не оставили в ней камня на камне. А в том, что, вместо того, чтобы исчезнуть среди руин и отбросов разума, как должно бы по бы быть, она все живет и продолжает нас интересовать. Мне нужно доказать, почему она имеет к нам отношение и почему мы сохраняем ее в качестве центральной гипотезы на протяжении нашего повествования.

Можно было бы сказать, что она "rings a bell"[*Звонит в колокол (англ.). Прим. пер.], как говорят англичане. Она заставляет вибрировать в нас струну, которая не позволяет нам о ней каким-то образом забыть. Эта струна настойчиво звучит в стихах Шекспира: каждый в его трагическом мире говорит нам об умервщлении короля одним из его сыновей и о его возрождении в лице другого человека, когда времена изменились. Она вибрирует в сердце нашей культуры, когда Ницше яростно взывает к нам: "Бог умер! Бога нет! Мы его убили!". На что Фрейд возражает: "Бог, которого мы убили, - это отец! И уже давно, на заре веков. Теперь мы только повторяем первоначальное преступление и вспоминаем о нем". Всякий мятеж и всякая революция в современную эпоху, которая не поскупилась на них, напоминают об этом. И эта неизменная пара смерти и воскресения вновь и вновь встречается в каждой культуре. Как если бы она выражала неоспоримую психологическую истину, которую эта гипотеза отражает в нашей. (Одна из причин, по которой я предложил различать механизм воскресения имаго и механизм возвращения подавленного, заключается в этом особом содержании, убийстве отца, и в предустановленности цикличности.)

Наконец, эволюция, определенная гипотезой тотемического цикла, - такое название ей следовало бы дать - пытается объяснить природу влияния харизмы на психологию толп, которая без этого продолжала бы выступать "как что-то бесплотное, чудесное и иррациональное".

Итак, плодотворна ли эта гипотеза? Продолжение исследования нам это покажет. По крайней мере, на этой стадии мы видим, что она ставит проблемы, касающиеся психологии толп в таком ключе, как никакая другая гипотеза их не ставила. Именно по этой причине она и занимает основное место в исследованиях Фрейда в этой области. Точнее, она - их лейтмотив. Эта эволюция человечества от эпохи толпы к эпохе закона и права и от нее к эпохе порядка (орда, матриархат, патриархат) буквально перекликается с восхитительно прочерченной Вико эволюцией, от эпохи богов к эпохе героев и затем к эпохе человека. Но одновременно она стремится обрисовать историю с психологической точки зрения, как результат работы идеализации.

Вначале принуждение навязывается людям с силой грубой реальности, которую они переоценивают, так же, как тирания отца, подавляет физическими способами желание сыновей соединиться с женщинами. Затем приходит время испытаний и коалиций между ними. Они создают социальную контрдействительность, чтобы объявить сначала о своем отказе покориться, чтобы затем победить. Ведь убийство отца имеет именно этот смысл. Но сила, побежденная во всех, в конце концов возвращается к каждому, преображенная в психическую реальность, состоящую из воспоминаний и символов. Ей, конечно, повинуются, как повиновались физической реальности, тираническому отцу, но уже в качестве идеала, представляющего ее противоположность: идеал "Я" или идеал группы. Теперь уже реагируют не на явления, непосредственно существующие в реальности, не на собственный опыт даже, а на явления, идеализированные мыслью, на имаго мира. Отныне человек должен преодолеть не силу реальности, действующую на него, а силу идеала. Это сила идеала в нем. Освободившись от первой, он становится рабом второй.

Тотемическая гипотеза придает смысл работе идеализации. Она определяет прогресс, который происходит в культуре, как и в политике, от внешнего мира к миру внутреннему. С течением времени люди создают в самих себе как психическую инстанцию некое сверх-"Я", отказ от инстинктов, навязанное им извне. Напротив, в экономике и технике прогресс идет от внутреннего к внешнему и выполняет работу материализации. Он всегда стремится воспроизвести во внешнем мире в виде физических протезов (роботов, инструментов, машин) части тела, руки, ноги, глаза, также как внутренние идеи и ощущения. С одной стороны, из мира вещей хотят сделать мир людей, а с другой, наоборот, - из мира людей мир вещей. Было бы слишком большим упрощением утверждать, что эта эволюция имеет своим источником отцеубийство, воспоминание о котором мы храним. Никто не помышлял построить на этом гипотезу и ввести ее в науку. Теперь это сделано.