"Евангелие от Марии или немного лжи о любви, смерти и дееписателе Фоме" - читать интересную книгу автора (Талмер Моника)РаспятиеМария уже целый час бродила по рынку, шумевшему и полному предпразничной суетой. С утра она ушла одна, стараясь никого не разбудить, и дорога словно сама привела её сюда, в самый центр города, где она могла быть среди людей. — Красавица!… Финики!… Виноград!… Покупай!… Так бери!… -Кричали ей вслед торговцы. Она вздрагивала, как от пощёчины, от каждого крика, но заставляла себя улыбаться, чтобы прогнать тревогу, и шла дальше, рассеянно поглядывая по сторонам. Время от времени что-то звенело у неё в голове, и она останавливалась, словно спрашивая себя, что она здесь делает и кто она такая, и почему одна, опять одна… Ночь Мария не спала — каждый раз, когда сон готов был спуститься к ней, какой-то толчок изнутри прогонял его и оставлял её без сил, в отчаянии и тоске. Дважды она поднималась, глядя на спящего Иисуса, и хотела разбудить его, и что-то сказать… но потом ложилась снова, чувствуя, что скорее закричит от обиды, чем станет снова просить его поговорить с ней, как прежде, обнять, догадаться, как ей не хватает его нежности… Мария замерла посреди толпы, вспомнив, как он протянул во сне руку, а потом провёл ею по груди… так он раньше обнимал и гладил её по волосам, и они лежали, долго-долго, делая вид, что спят… почему же он больше не звал её к себе? «Я уйду, — подумала она неожиданно и легко. — Он даже не заметит. Нет… нахмурится — а потом забудет, забудет меня… ведь он этого хочет — этого, я знаю». Она развернулась было, чтобы куда-то бежать, и тут столкнулась с человеком, который хотел пройти мимо, но, взглянув ей в лицо, удивлённо спросил: — Мария?… — О, Господи… -прошептала она, отступая на шаг. — Теперь ты в Иерусалиме? Ты здесь одна? — Одна, Хасид… -зачем-то сказала она, словно подписывая себе приговор. Он покачал головой, рассматривая её. Он снова что-то знал… Мария отступила ещё на шаг. — Что же это ты -на базаре, и без покупок… ты ждёшь кого-нибудь? — Спросил Хасид, не сводя с неё глаз и подступая ближе. — Не жду, нет… не жду… — Погоди… Возьми деньги. Нет, просто так -возьми. Это подарок… к празнику. — Отчего я снова встретила тебя, как тогда…перед тем… что же это?… В голове снова зазвенело, и базарный гул словно отдалился куда-то, растворился и затих. Где-то вдалеке ей послышались зловещие раскаты грома, и что-то снова мелькнуло в глубине чёрных глаз Хасида — вечное, безлунное, одинокое, как её жизнь… — Я же говорил, что ещё не готов с тобой расстаться… -говорил Хасид, наклоняясь к ней, словно в каком-то сне или тумане, — приходи ко мне вечером, мой дом у Сионских ворот… А не захочешь — не приходи, Мария, тебе лучше знать, что делать на Пасху в Иерусалиме… Задержав вздох, она покачнулась и невольно прислонилась к нему. — Я… приду, -быстро сказала она, коснувшись плечом его плеча. -Моему Богу я больше не нужна… поэтому я приду к тебе. Потом она отшатнулась и со всех ног кинулась прочь. Фома был осторжен и опасался новых знакомств, ходил по городу в одиночестве и прислушивался к разговорам. От напряжения и волнений ему казалось, что всюду говорят об Иисусе, и каждое случайное слово представлялось ему роковым. С тех самых пор, когда стал недобрым город, огонь в глазах Иисуса загорелся ещё ярче, ещё сильней — и дело стало совсем худо. Потому что вольно или невольно, и друзьям и врагам — стоило бояться этого огня. «Ну и наделал он делов…-думал он, переходя от толпы к толпе.-На осла, сегодня же вечером, и куда глаза глядят — надо его увозить… отыщу сегодня же, и…». Обманывая сам себя, он кружил по улицам до темноты, путая повороты и не замечая одних и тех же переулков. Мысли его медленно густели вслед за ранними сумерками, а в ногах начиналась тихая, но неуёмная дрожь и постепенно поднималась всё выше и выше. Он долго бродил, пока не заметил, что дело неладно — дома нависали над ним, вырастали из-под земли и преграждали дорогу, обступали кольцом и не давали прохода. Куда бы ни шёл Фома — его преследовали одни и те же серые стены, неровные, с выбоинами и нишами, и зажимали его с двух сторон в каменные тиски в узком маленьком проходе. «Ах вот оно что!-Сообразил наконец Фома, вытирая рукавом со лба страшный холодный пот.-Как же я сразу… это ловушка! Это тупик, из которого нет выхода…» Он прислонился к стене и устало махнул рукой. «У нас всех теперь выхода нет, всё бесполезно…-подумал он с удивительным и ясным спокойствием.-Это игра, и нам не уйти отсюда. Мы проиграли. Всё кончено, всему конец теперь…» Он закрыл глаза и долго слушал, как ровно и гулко стучит в груди упрямое маленькое сердце. А когда снова открыл их, увидел, что злые стены расступились и открыли перед ним потерянную ещё до сумерек дорогу. Дома с молчаливым одобрением смотрели на него свысока. А в чистом ночном небе одна за другой приветливо и дружелюбно подмигивали ему холодные белые звёзды. — Кто же Ты?-Прошептал Фома.-Что же это? Почему?… Зачем?… Где— то рядом, сегодня он чувствовал это, были спрятаны ответы, и стены, и звёзды, и дома знали их и молчали, и не знал их только он, Фома. От обиды и стыда он заплакал, хватая открытым ртом мягкий весенний воздух и всхлипывая судорожно и громко. — И никак нельзя иначе…-бормотал он жалобно, -нельзя… и не сделаешь ничего… что же это? Что сталось с нами? Как вышло так?… Смеяться теперь над нами, только смеяться, потому что мы смешны -мы сделать ничего не можем! Мы жили и верили, мы знали истину, а что теперь?… Спотыкаясь и держась за стены, он побрёл назад, и дорога ложилась перед ним сама собой и дома выстраивались, как надо. Город искупал перед ним вину, как мог. Город не был ни в чём виноват. Уставший и больной, постаревший как-то вдруг, Фома вошёл во двор и, ничего не замечая вокруг, у дверей столкнулся с Петром. — Эй!-Обрадовался Пётр.-А мы думали, не подался ли ты вон из города? — Куда уж тут…-сдавленно ответил Фома. — Ты это… праздник завтра, Фома! Помнишь Матвея, сборщика податей из нижнего города? — Ну… — Все идём к нему на опресноки. Пасха ведь… Будешь? — Что? А, буду… Фома добрался до лавки и упал, не чувствуя ни головы, ни тела. «Праздник, -грустно подумал он.-Завтра праздник… бесполезно, всё бесполезно… всё равно…». А за час до полуночи последним вернулся Иуда. Никто не догадался спросить его, что делал он и где был, и о чём думалось ему в эти страшные осень и зиму. Как обычно, всем было не до него, и некому было заметить странные бегающие глаза затравленного зверька, спасающего свою шкуру, руки, нервно теребящие пояс, бессмысленную застывшую улыбку, виноватую и жуткую. Потому что всем было наплевать на Иуду, потому что его опять обманули и бросили одного, и отдали призракам печального и безводного каменного юга. Потому, что свет впереди померк, и восресла старая больная печаль, и никому по-прежнему не был нужен одинокий и несчастный полуребёнок-полустарик, бездумно, по-собачьи, преданный и жалкий. Никто не удивился, что он заснул сразу же и захрапел тихо и мирно, наслаждаясь долгожданным спокойным сном. Потому что теперь Иуда не боялся ночи. Фома проснулся больным совершенно, и целый день в голове его стоял туман. Происходящее казалось ему неживым и незаслуживающим внимания, и меркло перед отчётливой мыслью, что что-то важное он упустил в своём прошлом. Предметы, едва попав в руки Фомы, меняли очертания и форму, и оказывались вдруг не теми, какие были нужны ему. Слова, обращённые к нему, Фома понимал иначе, упрямо мотал головой и робко улыбался, и, как не силился он, прежний мир не возвращался к нему — всё плыло мимо каким-то размытым рисунком. Лица, возникавшие перед ним, он признавал с трудом, и казалось ему, что все вокруг затеяли игру и правил её Фоме не объяснили, и, может даже, сгвоврились с его детским учителем, не зря он приметил его накануне в толпе возле Храма, и возможно, где-то здесь его родители и семья, и всё совершается с какой-то зловещей и недоброй целью… То вдруг вспоминалась ему Кана и местная синагога, и что-то важное, казалось, было оставлено там, и он порывался бежать и искать, потому что по какой-то причине это надо было сделать именно сегодня. Один за другим восточные купцы-караванщики являлись ему и давали какие-то туманные советы, смысл которых мучительно ускользал от него, а потом ни с того ни с сего виделись голубые снежные горы с вечным всезнающим солнцем. Потом Фома переносился в пустыню и снова вспоминал, вспоминал, вспоминал, зачем же он здесь, что же важное нужно вспомнить и сделать, может быть, прямо сейчас, но усилия его были тщетны, а видения растворялись одно в другом и не приносили ни облегчения, ни ответа. Потом плавно проплыли мимо толпы босоногих грязных паломников, запрудившие улицы, римские легионеры на площадях, предпраздничный гул, суета и окрики, и возник просторный и прохладный каменный дом, салат-латук на цветном широком блюде, в кувшине красное вино. Говорились опять слова, спорили даже, но всё было так далеко, так бесполезно… А когда зазеленели в ночной темноте деревья Гефсиманского сада, в полусне или в полуяви, перед ним возникло одно-единственное лицо, и заслонило, и победило вдруг кошмар этого бреда. Сердце сжалось и отпустило, и всё отлегло, затихло, и неясная больная память помирилась с Фомой. — Пусть всё случится… -на ухо сказал ему тихий голос, — а ты не верь… Всё не то… кто ты сам — вот что важно. Так кто же ты — можешь мне ответить, Фома? Теперь ты знаешь это?… Прозрение обрушилось со страшной силой, подхватило и унесло Фому за собой. И то самое утро в канской синагоге, и счастливое лето, когда он шагал по бесконечным дорогам, едва касаясь земли, и навсегда оставленная Галилея — он отчётливо и ясно увидел вдруг, чем же это было на самом деле, что скрывалось и пряталось от него в этих днях. Он навсегда и сразу простил городу его страшную осень и осколки разбитого неба в грязных лужах, хоровод серых домов и холодные белые звёзды, он простил миру всё и заранее, поднявшись так непостижимо высоко, что ничему на свете более не дано было его потревожить. Бог явился Фоме тишиной, такой благостной, такой сладкой, что тёплые слёзы выступили у него из глаз. Он остался стоять, одарённый священным покоем, отные глухой, слепой и равнодушный ко всему. И всё, что было после — отряд храмовой стражи, мелькнуший за деревьями, вооружённые легионеры, закованные в панцири, звон мечей и какая-то заварушка — он встретил с лёгкой улыбкой и сразу же отпустил, не веря больше ни своим глазам, ни этой ночи. Так и не спустившись вниз с бесконечного звёздного неба, тем более Фома не почтил своим вниманием вертлявого маленького человечка, выскочившего из-за спины римского солдата на залитую лунным светом поляну. Он бежал к ним, улыбаясь и гримасничая, и махал рукой с такой обезоруживающей и искренней радостью, словно нёс с собой долгожданную счастливую весть. Застыв от ужаса, никто не шевелился, и человечек, тяжело дыша от возбуждения и бега, остановился и обвёл всех торжествующим взглядом. Все были здесь, и все смотрели на него, и все видели это — подойдя к одному из них, он благоговейно поднял лицо, впиваясь глазами в его глаза, окунаясь и ища в них ту самую стену, о которую разбился однажды. В наступившей жуткой тишине он вдруг поднялся на цыпочки и с рвущим душу отчаяньем припал губами к губам того, ради которого жил столько месяцев. Весть разнеслась по городу в считанные часы и достигла самых окраин. Люди оставляли праздничные столы и валили на храмовую площадь, подгоняемые любопытством и выпитым вином. Целые толпы стекались по городским улицам на свет факелов и костров. Перевалило за полночь, но гул и топот не стихали. Пришедшие, не дождавшись известий, разбивались на кучки и готовились к бдению до утра, боясь упустить удобное для зрелища место. Разговоры велись тихие, вполголоса; подогретые ночной таинственностью, разрастались слухи, и вскоре было уже не разобрать истинной причины этого столпотворения у Храма Ирода Великого накануне первого пасхального дня. Мария бежала по городу, ещё не понимая случившегося, не чувствуя его, в него до конца не веря. Но когда один за другим стали мелькать наспех покинутые дома с остатками пасхальных трапез и горящими в окнах свечами, сердце дёрнулось больно и с высоты рухнуло вниз — что-то ужасное и непоправимое было в этом праздничном глухом одиночестве вымерших ночных улиц, какое-то несчастье смотрело на неё из этих окон. Пустоте и безлюдью, внезапно случившимся тут, словно было отказано во всякой надежде. Ощущение беды вызвал почему-то вид запрудившей Храм толпы, именно в ней почудился Марии зловещий смысл происходящего. Эти собравшиеся вместе люди, ждущие рассвета и новостей, вдруг показались ей корнем всех бед, творящихся на земле. Захлёбываясь в своей беспомощности, она ничего не могла теперь — между нею и тем, кто был ещё так близко от неё, выросла эта живая и безликая стена, и встала между ними, и навеки преградила путь. Какая дорога из её любви привела её сюда? Что же было в том, о, Господи, что она однажды, перейдя ту самую черту, отделяющую боль от разума, неожиданно так просто открыла для себя? Для чего же тогда он, сидя на земле сломал мёртвую сухую ветку и сказал ей, что его зовут Иисус? Ведь то, что случилось тогда, было важней и больше целого мира… Такие близкие и живые, вставали обрывки дней и слов, наступали снова ночи, а за ними — рассветы, и на глазах бесследно растворялись в страшной, неизбывной печали. Память отказывала ей и забирала с собой его улыбку, впадины на щеках и лучистую сеточку морщин. Закрыв рукой рот, она сдавленно закричала, мотая головой из стороны в сторону, содрогаясь всем телом от бессильного отчаяния. Но самое страшное запоздало и пришло потом, когда с ясностью, сразившей её, она наконец поняла, что в эту ночь из чужих окон неумолимо и жутко прямо на неё смотрело её собственное горе, у которого не было ни имени, ни срока… |
|
|