"Искушение учителя. Версия жизни и смерти Николая Рериха" - читать интересную книгу автора (Минутко Игорь)

Глава 2 КАРЕЛИЯ, ЛАПЛАНДИЯ, АВГУСТ-СЕНТЯБРЬ 1918 ГОДА

…жена моя, Лада, прозревала на всех путях наших. Нашла она водительство духа и укрепила она дух наш. Николай Рерих.

Он проснулся от утренней прохлады. Вчерашний вечер показался теплым, даже душным, и, ложась спать, Николай Константинович оставил окно своей комнаты открытым. Взглянул на часы — десять минут седьмого. Прозрачная занавеска на окне надулась пузырем, который, то спадая, то округляясь, плавно покачивался из стороны в сторону.

«Ветер… А вчера был полный штиль».

Он поднялся с кровати, накинул теплый халат, подошел к окну, закрыл створку. По стеклу сонно ползла большая полосатая оса. Николай Константинович отодвинул в сторону занавеску и замер…

Дивная картина была явлена ему. Дом стоял на берегу Ладожского озера, и казалось, совсем рядом — протяни руку и достанешь — начинался сказочный мир шхер: бухточки, маленькие заливы, огромные валуны в диком хаотическом нагромождении; песчаная коса сужающимся желтым клином уходила в темно-серую озерную необъятность, по воде бежали волны с белыми гребешками пены. Медные, безукоризненно прямые стволы сосен вертикально, четко и контрастно пересекали это живое полотно. И все было освещено солнцем, которое недавно вынырнуло из-за горизонта.

«Эту картину надо слышать», — подумал Николай Константинович и открыл форточку, в которую, тут же ожив, пулей вылетела оса.

Николай Константинович сел за письменный стол, вынул из верхнего ящика общую тетрадь в черном клеенчатом переплете. «Листы дневника…» Он вел дневниковые записи с юношеских лет, теперь это было потребностью, толчком к началу деятельного дня.

Он обмакнул в чернильницу перо затейливой ручки, сделанной из карельской березы (купил на местном рынке), прислушался к звукам, влетавшим в открытую форточку.

12. VIII. 1918 г. Сердоболь11.

Проснулся в начале седьмого. За окном ветер в соснах, видно, как на берег катятся пенные волны. Над неспокойным озером носятся чайки. Через открытую форточку слышны их крики, пронзительно-печальные, будто они жалуются на что-то. Отдаленный лай собак, которых здесь видимо-невидимо. В комнату вливается свежий воздух, пропитанный ароматом карельского мокрого лета. Я прислушиваюсь к себе. Да, я здоров, я окончательно поправился. И сегодня, сейчас, во время завтрака, я покажу своей Ладе письмо от Вадима Диганова, очень оно кстати. Пора встряхнуться, пора совершить еще одно путешествие по здешним землям, в Лапландию. Все, о чем пишет Вадим, чрезвычайно интересно. Да, да! Сейчас достану эту эпистолу…

Письма, деловые бумаги, счета и векселя хранились в самом нижнем ящике письменного стола. Николай Константинович с трудом его выдвинул — ящик был переполнен — и принялся искать письмо от своего воспитанника.

«Странно — лежало сверху».

Он рылся в ящике все быстрее, быстрее, суетливее, как часто бывает, когда человек ищет что-то и не находит, начиная раздражаться. И вдруг мелькнул лист писчей бумаги с заголовком, крупно написанным его напористым почерком фиолетовыми чернилами: «Завещание».

«Черновик…» — подумал Николай Константинович, мгновенно испытав душевный дискомфорт и тревогу.

Он извлек этот лист скверной бумаги с перечеркнутым, многажды переправленным текстом.

«Потом я переписал его. Ездил в Петроград. Никакой границы еще не существовало. В вагоне поезда оказался рядом с солдатом, которому в госпитале отрубили, как он сказал, ногу. Солдат возвращался в свою деревню, клял войну, тех, кто ее затеял. Говорил, что в России все идет прахом. Похоже… Особенно сейчас. А тогда я отправился к нотариусу Козловскому, мы все оформили. Ни Елена, ни мальчики не знают об этом завещании. Поспешил? Но тогда мне казалось, что я уже не поправлюсь, что мои бронхиты и пневмонии переходят в чахотку…»

Он с черновиком завещания в руке опустился в свое любимое кресло, которое стояло у окна, поудобнее устроился в нем и разбирая свои переделки и вставки, начал читать с нарастающим волнением и непонятной сладостной грустью:

Все, чем владею, все, что имею получить, завещаю жене моей Елене Ивановне Рерих. Тогда, когда она найдет нужным, она оставит в равноценных частях нашим сыновьям Юрию и Святославу. Пусть живут дружно и согласно и трудятся на пользу Родины. Прошу русский народ и Всероссийское общество поощрения художеств помочь семье моей, помочь, помня, что я отдал лучшие годы и мысли на служение русскому художественному просвещению. Предоставляю Музею русского искусства при школе, мною утвержденному, выбрать для Музея одно из моих произведений как мой посмертный дар. Прошу друзей моих помянуть меня добрым словом, ибо для них я был добрым другом.

1 мая 1917 года Петроград Художник Николай Константинович Рерих

Сердце билось ровно и сильно, наполняясь счастьем («Я жив, жив, жив и здоров!»), укором себе: нельзя торопить уход, предаваться унынию, тягостным предчувствиям. Жить! Действовать. «Спеши творить добро». Кажется, так сказано в Библии. И делать свое дело, для которого ты послан в этот мир. Тебе дано действовать! Всегда и в любых обстоятельствах.

Глубоко задумавшись, он вдруг ощутил что-то похожее на теплый толчок внутри и сразу — чувство легкого плавного парения. Открылась бело-розовая даль, постепенно густой туман начал рассеиваться, таять, и далеко на горизонте проступила гряда высоких гор со снежными шапками на вершинах. Ослепительно-синее небо сияло над ними.

«Опять, — счастливо подумал он.-Да, да! Только туда! Там спасение…»

Этот сон последнее время часто снился ему. Раз или два в неделю он видел его, засыпая внезапно, или проснувшись в середине ночи и тут же заснув опять, или утром, как сейчас. Сон был один и тот же, только, заметил Николай Константинович, постепенно в нем начали появляться не замеченные раньше детали, лишь бело-розовый туман был всегда, он как бы исполнял роль некоего занавеса и скоро исчезал бесследно, а горы укрупнялись, делались видны отчетливее, и он уже знал, что всего в горной гряде было четыре вершины и у каждой свои очертания. «Рассмотрю внимательнее первую вершину справа», — решил он на этот раз. Вершина смутно напоминала старика в остроконечной шапке, и от его плеч к центру туловища уходила широкая расщелина, в которую ниспадала белая борода — ледник или снег… Время в этом созерцании отсутствовало, и если он внезапно просыпался, было непонятно, что же произошло перед самым пробуждением. Опять появился этот розово-белый туман и поглотил не только дальнюю горную гряду, но и его? Если так, то туман осязался как нежно-теплая податливая субстанция. Или, может быть, его выводил из состояния сна опять некий толчок, не грубый, но… как сказать? Повелительный — пожалуй, точнее его не определишь.

Была еще одна странность в этих одинаковых снах: в них совершено непонятно вело себя время (если оно вообще существует). Уже давно Николай Константинович заметил, что во сне может произойти продолжительное действие с разнообразными событиями, со многими участниками, разговорами (которые, правда, потом, проснувшись, невозможно вспомнить), а проснулся — оказывается, минуло две-три минуты земного времени, в которые вмещались подобные сновидения.

В этих снах — «горных пейзажах», определил он для себя, — все обстояло иначе. Во-первых, в них ничего не происходило. Туман, дальняя горная гряда, он рассматривает ее вершины, испытывая наслаждение от этого созерцания. А во-вторых, никакого действия.

Вот и сейчас… Его, словно кокон, окутало теплое розово-белое марево, и уже ничего не было видно, когда где-то рядом прозвучал голос Елены Ивановны:

— Николя! Пора наконец завтракать.

Николай Константинович открыл глаза, все еще наслаждаясь ощущением гармонии, которое поглотило его во сне.

В дверях стояла жена, его ненаглядная Лада.

— Ты уже, оказывается, на ногах?

— А который час?

— Скоро одиннадцать.

«Я проспал в кресле три часа».

— Сейчас… Побреюсь, приведу себя в порядок.

— Хорошо. Мальчики уже позавтракали. Убежали на озеро ловить рыбу. У тебя какая-то бумага упала.

И Елена Ивановна осторожно прикрыла за собой дверь.

Внезапно заколотилось сердце. Он поднял черновик завещания, который лежал у его ног, подошел к письменному столу, намереваясь спрятать его на дне нижнего ящика, — письмо Вадима Диганова, ученика школы Общества поощрения художеств, которую возглавлял Николай Константинович, лежало в нижнем ящике сверху, на видном месте. Странно…

Через полчаса на веранде, за широким окном которой разгорался солнечный августовский день, они вдвоем завтракали под уютное пение пышущего жаром самовара. Николай Константинович украдкой наблюдал за женой: она разливала чай по стаканам, опускала в них бледно-желтые кружки лимона, зажатые специальными щипчиками — этот жест был знаком ему с давних-предавних пор… Вернее, в день их знакомства он увидел его и запомнил навсегда.

«Боже мой! Неужели с того дня… Ведь это случилось в августе! Может быть, даже 12 августа? Только тогда было пасмурно, то начинался, то переставал дождь. На станции я взял извозчика, он подвез меня до ворот усадьбы, дальше я отправился сам. Аллея через весь старый парк, могучие липы, темные стволы которых с одной стороны мокрые от дождя, впереди двухэтажный белый дом с округлой большой террасой, дорические колонны. Меня встретил старик-слуга, а может быть, дворецкий, весьма преклонных лет, величественный, в ливрее и белых чулках, справился, по какому я делу, сказал, что барин „сегодня не будут, в отъезде“, зато барыня и ее племянница дома, сейчас на прогулке, но скоро пожалуют к вечернему чаю. Он привел меня в большую гостиную — мягкая мебель, картины на стенах, на окнах задернуты шторы. Время близилось к вечеру, смеркалось. Ах эти летние сумерки в барских усадьбах России! Неужели все это в прошлом?..»

И неужели с тех пор минуло девятнадцать лет? У них уже почти взрослые сыновья, Юрию шестнадцать лет, Святославу — четырнадцать. Страшная война, захватившая половину Европы, революция, сокрушившая Россию… Пала монархия Романовых, в стране новая власть — советская, большевистская, или как там победители называют себя? Он с семьей здесь, в Финляндии, в Сердоболе, уже больше двух лет отрезанный границей от России, от Петрограда, и почти нет с ним связи, хотя северная столица рядом.

«А какая сложная, счастливая, деятельная жизнь вместилась в эти девятнадцать лет! И похоже, она осталась за той чертой, которая разделяет Россию и Финляндию. Сейчас я могу признаться себе: если бы моя жизнь действительно оборвалась в семнадцатом году, я все равно был бы благодарен Богу и за свою судьбу, и главное, за тот августовский вечер в Бологом, когда она, моя единственная любовь, моя Лада возникла передо мной в сумерках путятинской гостиной».

…Это случилось летом 1899 года. Уже известный художник Николай Константинович Рерих был откомандирован Русским археологическим обществом для изучения вопроса о сохранении памятников старины в Тверскую, Псковскую и Новгородскую губернии. На Новгородчине ему нужно было заехать в имение князя Путятина, находящееся в Бологом; член Петербургского филиала археологического общества, князь в письмах обещал молодому художнику свое содействие по интересующим его вопросам — по роду своих занятий и пристрастий князь был в них весьма сведущ.

И вот пасмурный вечер в Бологом, шорох дождя в старом парке, неосвещенная гостиная в барском доме, Николай Константинович, удобно устроившись на мягком диване под портретом какого-то предка княжеского рода Путятиных (судя по мундиру, петровских времен), полудремлет, думая: «Похоже, дворецкий не доложил обо мне, забыл». Конечно, можно встать, поискать хозяев, они наверняка уже давно вернулись с прогулки. Но не хочется…» Непонятное волнение, предчувствие томят молодого живописца…

И вот голоса, легкие шаги; несут лампу, от которой разбегается неверный свет.

В гостиной появляется молодая особа в длинном платье, рядом, с керосиновой лампой в руке, семенит дворецкий, и весь его вид — сокрушение и раскаяние:

— Извините, Елена Ивановна! И вы, господин… запамятовал вашу фамилию… Извините! Совсем по хозяйству забегался, да и старость… Старость, доложу вам, не радость.

— Да полно вам, Захар Петрович! Забыли — что ж теперь поделаешь. Сейчас попотчуем гостя чаем, и он нас простит. Вы ведь простите, верно?

В полумраке он смотрит на нее, лампа освещает только половину лица — прекрасного, совершенного. Изящество, грация во всем ее облике. И еще… Нечто струится вокруг этой молодой, даже юной женщины — сколько ей лет? Восемнадцать, двадцать — не больше. Струится или клубится невидимое облако… Чего? Доброты, любви, всепонимания? Нет точных слов. Но он чувствует, что это облако — только для него. Все странно, непонятно… Что в конце концов происходит с ним?

— Что же вы молчите, Николай Константинович? Вы нас простите? — Она легко, празднично смеется. — Конечно, после того, как мы вас покормим и напоим чаем. Вы нас простите за то, что были забыты в зале, всеми брошены?

— Я уже простил, сударыня! Но откуда вы знаете мое имя?

— А дядя сказал, что вы к нам едете, но день не согласован, не обессудьте! Дядя появится завтра или послезавтра, у него в Новгороде, в Дворянском собрании, какие-то неотложные дела. Вы пока погостите в нашем захолустье. Мы вас никуда не отпустим. И не смейте сопротивляться!

«И не подумаю!»

— Так идемте же! Идемте, я вас познакомлю с тетушкой, она ждет, и стол уже накрыт.

Они медленно пробираются через анфиладу комнат, в одной из них настежь открыто окно, за ним темный августовский вечер, шум дождя в старом парке, густая темнота; из окна веет пронзительной свежестью, мокрыми цветам, землей, травами, чем-то деревенским, русским, до замирания сердца родным.

Дворецкий Захар Петрович семенит впереди, поднимая лампу: «Здесь три ступеньки, не споткнитесь. Тут сразу у двери рояль, как бы не ушибиться». А она тоже говорит — быстро, легко, непринужденно. Да, ее зовут Еленой Ивановной, «если хотите, называйте меня Еленой, князь Путятин женат на сестре моей матушки, Евдокии Васильевне, а мама — Екатерина Васильевна Шапошникова, урожденная Голенищева-Кутузова, между прочим, правнучка великого полководца, и значит, я праправнучка Михаила Илларионовича Кутузова и горжусь этим»; она говорит, что каждое лето проводит в имении тети, обожает Бологое, «здесь чудные, просто сказочные места, князь Путятин утверждает — былинные», — она смеется легко и радостно, говорит что-то о его прошлогодней зимней выставке в Академии художеств.

Только бы она говорила, только бы звучал ее голос!

И вот они в столовой.

— Знакомьтесь! Моя тетушка, Евдокия Васильевна! А это знаменитый художник Николай Константинович Рерих.

— Полно вам, Елена Ивановна! Знаменитые у нас Репин, Куинджи, Бенуа.

За столом их всего трое, блюда подает лакей, тоже в белых чулках и белом парике. «Здесь чтят дедовские традиции», — думает он.

Евдокия Васильевна, седовласая полная дама, сдержанно-приветлива, немного по-старомодному чопорна — но это только в первые минуты знакомства. Уже через четверть часа все за столом просто, естественно, патриархально; идет дружеская беседа.

«И как все было вкусно! — думает сейчас Николай Константинович. — Впрочем… Что же тогда было подано на стол? Да! Помимо всего остального — пироги с грибами, теплые, по особому рецепту Евдокии Васильевны испеченные. Да, да! Именно так!»

А чай разливала… Только не по стаканам, а по чашкам… Старинный китайский фарфоровый сервиз… Чай разливала Елена Ивановна, опускала в чашки дольки лимона. И вот тогда он обратил внимание на этот ее жест, на изгиб руки.

«Только бы всегда видеть, как она разливает чай, всегда, всю жизнь…»

Да, именно так он и подумал тогда, в их первую встречу. И это было явно вопреки тому принципу, которому Николай Константинович неуклонно следовал в последние годы: он решил посвятить себя только живописи, творчеству, ничто не должно отвлекать его от главного дела жизни.

Какое заблуждение! Если мастеру судьба посылает истинную любовь в облике прекрасной, преданной женщины, и — давайте назовем вещи своими именами — более сильную глубокую натуру по проникновению в тайны бытия и в то, что делает мастер (а истинно любящая женщина рядом с таким человеком способна на это) — значит, творцу дается Небом возможность сделать все, на что он способен. Такая женщина для него и ангел-хранитель; и муза. Только бы не нарушить гармонию, возникающую между ними, своим «эго».

Но тогда, августовским вечером 1899 года… «Только бы всегда видеть, как она вот таким образом разливает чай, опускает в чашки дольки лимона…»

— О чем ты все думаешь?

— Что?

— И чай у тебя остыл.

— Действительно. Так… Вспомнилось.

— Что же вспомнилось?

— Тот день… Вернее, тот вечер в Бологом, когда мы с тобой познакомились.

— Ты вспомнил, как я разливала чай по чашкам и опускала в них дольки лимона?

— Лена… Я, наверно, никогда не привыкну к этому. Ты читаешь мои мысли? Они возникают в твоем сознании? Или…

— Я смотрю на твое лицо, — перебила она. — Очень важно, чтобы ты не чувствовал в этот момент моего взгляда. Это возможно, когда ты полностью поглощен собой, своими переживаниями, мыслями, воспоминаниями. То есть ты весь сосредоточен на себе. Ты в таких случаях особенный. И лицо твое особенное. И вот я смотрю на тебя… Мне хочется понять, может быть, помочь. И действительно, внутри моего… как сказать — сознания? Может быть, так. Словом, возникают — нет, не твои мысли, а картины того, о чем ты думаешь. Или вспоминаешь. Сначала они смутные, расплывчатые, потом постепенно становятся все отчетливее и отчетливее. Вот сейчас… Хочешь узнать, что я увидела?

Николай Константинович еле сдержал «нет», которое готово было сорваться с языка, и сказал, слегка замешкавшись:

— Хочу.

Мгновенная улыбка, грустная и саркастическая, мелькнула на лице Елены Ивановны и тут же исчезла. Она замерла, облокотившись на стол, немного наклонила голову, прикрыла глаза. Мелко затрепетали густые черные ресницы.

— Я вижу… Столовая зала в доме князя Путятина в Бологом. Вечер. Над столом висит большая керосиновая лампа под белым стеклом. Но все равно ее света не хватает, и освещен только стол, за которым нас трое: моя тетушка Евдокия Васильевна, ты и я. Да… Сейчас!.. Освещенный стол, таким желтым кругом, и в углах столовой темнота… Я ее всегда боялась. Когда смолкает наш разговор, слышен шум дождя за окнами. Такой ровный шуршащий, уютный. Я разливаю чай в чашки… Они из старинного китайского сервиза покойной прабабушки. По семейной легенде его подарил ей государь Александр Второй, когда она была фрейлиной… Подожди… Как странно смотреть на себя со стороны. Не во сне, а именно со стороны. Как сейчас. На чашках… Фарфор желтовато-прозрачный… На них изображены танцовщицы в длинных одеждах, с веерами. Помнишь? Я разливаю чай, лимонные кружочки… серебряные щипчики… Что-то беспокоит меня. Постой, — Елена Ивановна заговорила быстрее, голос стал гортанным, дыхание участилось. — Понятно! Понятно… Я чувствую твой взгляд, я смотрю на тебя…

Женщина, как и девятнадцать лет назад, прекрасна и молода, хотя сейчас ей сорок, резко вскидывает голову и теперь смотрит на Николая Константиновича невидящими, широко распахнутыми глазами, в которых неестественно, пугающе расширены зрачки.

— И я все вижу, глядя на тебя, встретив твой взгляд. В нем наша дальнейшая судьба… Я… я понимаю это…

Он знает: гортанный голос, вещие речи… Иногда они бывают совершенно непонятными. Учащающееся дыхание… Так начинается очередной приступ эпилепсии. И если не прервать…

— Лена! Леночка! — Николай Константинович, вскочив со стула, уже трясет ее за плечи, приподнимает, прижимает к себе. — Успокойся! Перестань!..

— Да, да, Николя… Спасибо, я сама… Сама справлюсь, — ее тело, только что напряженное, твердое, наполненное — он знает — неимоверной, нечеловеческой силой, обмякает, становится вялым и послушным. — Все, все… Не волнуйся.

И через несколько минут продолжается чаепитие, как ни в чем не бывало. Умиротворяюще тоненько поет свою песню самовар, слышно, как за окнами веранды ветер шумит в соснах.

— Я сделаю тебе бутерброд с сыром?

— Сделай, моя радость, — ее глаза сияют любовью и нежностью. Она уже окончательно вернулась «оттуда». — Бутерброды, которые ты делаешь для меня, вкуснее вдвойне.

«Слава Богу! Кажется, и на этот раз справились, не пустили… Самое время развернуться на сто восемьдесят градусов. К тому же есть повод. Сейчас, сейчас…»

— Лена! А я тут продумал один план. Есть предложение.

— Какое, милый?

— Сейчас.

Николай Константинович быстро вышел и скоро вернулся с конвертом в руке.

— Ты помнишь Вадима Диганова? Моего ученика?

— Как же! Ты его не раз приглашал к нам, когда собирались художники. Такой славный молодой человек, косая сажень в плечах, рыжий, с веселыми веснушками по всему лицу…

— Правильно! — преувеличенно бодро перебил он. — Кстати, очень способный этот Диганов, особенно в пейзажах, в умении работать с естественной природой, увидеть в ней…

— Ну и? — перебила Елена Ивановна.

— Прости! Нас с ним объединяет любовь к Карелии, к Лапландии, вообще к скандинавской земле. Он местный. У его отца в Кандалакше деревообрабатывающий завод. А дальше — письмо от Вадима. Со вчерашней почтой получил. Теперь слушай.

И он читает письмо.

Глубокоуважаемый Николай Константинович! Итак, подтверждаю: все для экспедиции в район Ловозеро и на его острова мною подготовлено. Интересны эти пустынные места Лапландии не только загадочной болезнью местных аборигенов-лапарей — «мереченьем», но и некоторыми странностями горных пейзажей, находками в пещерах и тем, как себя начинают чувствовать приезжие люди, попадая в эти места. Словом, здесь много всего «загадочного». Но лучше самому увидеть и прочувствовать.

Посему — приглашаю! Отец дает лошадей, пойдут с нами двое моих приятелей, они тоже местные. С провизией, походным снаряжением все будет в порядке, это моя забота. Думаю, и натура для этюдов будет отличная — конец лета, и последние отблески белых ночей в наших краях по краскам и полутонам изумительны.

Если решитесь пуститься в это небольшое путешествие, естественно, с Еленой Ивановной и сыновьями, как только начнете собираться, отправьте мне письмо по адресу: Кандалакша, «Лесное дело Диганова и К°». В Финляндии почта, в отличие от России, работает исправно, и письмо дойдет за два, крайнее — три дня.

А дальше надо поступить так. Из Сердоболя на извозчиках вы добираетесь до Кондопоги и садитесь в поезд, купив билеты до Кандалакши. Предпочтительнее ехать в местном поезде «Петрозаводск — Мурманск». В международный «Петроград — Хельсинки» лучше не садитесь: ходит нерегулярно, вагоны с выбитыми стеклами, могут быть недоразумения с совдеповскими проводниками и таможенниками и прочие прелести. В день, когда вы купите билеты, прямо с вокзала Кондопоги дайте телеграмму по тому же адресу, указав номер вагона, и я вас встречу.

Словом, жду! Вернее — ждем.

Искренне Ваш

Вадим Диганов 9.VIII.1918 года

— Интересно, — задумчиво сказала Елена Ивановна, помешивая остывший чай в стакане серебряной ложкой. — Что это за болезнь такая — мереченье?

— Подожди!

Николай Константинович, поднявшись, быстро, даже торопливо направился в свою комнату и тут же вернулся с медицинским справочником сытинского издания 1889 года. На нужной странице лежала закладка.

— Мне еще в Питере Вадим рассказывал о всяких странностях — как, впрочем, и о прелестях своих родных мест, И когда мы с ним сошлись на любви к Скандинавии, к северным пейзажам Карелии и Лапландии, он пригласил меня к себе. Помню, как он впервые во время тех питерских наших разговоров упомянул об этой болезни. За время нашей жизни здесь я получил от Диганова три или четыре письма, отвечал ему. Вскользь упоминалось в тех письмах о возможности совместного путешествия на Ловозеро. Но моя болезнь… Словом, на приглашения приехать я отвечал неопределенно. Но вот я здоров — верно, Леночка?

— Ты абсолютно здоров! — она внимательно, успокаивающе смотрела на него.

— Я недавно написал Вадиму об этом. И вот последнее письмо.

— Понятно… И что же это за болезнь? Он почувствовал нетерпение в ее голосе.

— Да, да! Сейчас…— Николай Константинович открыл медицинский справочник на заложенной странице, прочитал: «Мереченье, или эмерик, или арктическая лихорадка — впервые обнаружена в последней четверти XIX века на крайнем европейском и азиатском севере Российской империи, а также в Сибири. Заболевание — иногда его еще называют „психической заразой“ — возникает внезапно, без видимой причины, охватывает довольно большие группы населения, как местных — лопарей, юкагиров, якутов, — так и приезжих. Это специфическое состояние, похожее на массовый психоз, обычно проявляющееся во время магических обрядов, но возникающее также совершенно беспричинно. Пораженные мереченьем люди начинают повторять движения друг друга, безоговорочно выполняют любые команды и по приказу, как утверждают медики, исследующие это пока неразгаданное явление, могут предсказывать будущее. Если человека, находящегося в таком состоянии, то есть во время припадка, ударить ножом, то нож не причинит ему вреда. Юкагиры и якуты объясняют эту болезнь кознями тундровых шаманов, разгневанных на людей, посмевших потревожить их покой. Вот как описывает приступ эмерика свидетель (сотник Нижне-Колымского казачьего отряда) в письме местному врачу. 1870 год: „Болеют какой-то странной болезнью в Нижне-Колымской части до семидесяти человек. Это их бедственное состояние бывает ближе к ночи, некоторые с напевом разных языков, неудобопонятных; вот как я каждодневно вижу пять братьев Чертковых и сестру их с девяти часов вечера до полуночи и далее; если один запел, то все запевают разными юкагирскими, ламаутскими и якутскими языками, коие они в нормальном состоянии не знают; за ними их домашние имеют большой присмотр“. Ни причин болезни, ни лечения оной современная медицина пока не знает», — Николай Константинович захлопнул книгу, — Вот представь себе, какой странный недуг…

— Мистический! — перебила Елена Ивановна. В ее глазах появился лихорадочный блеск. — Я очень… Коленька, очень хочу побывать в тех местах. Да и тебе действительно пора встряхнуться, и мальчикам будет интересно, ведь они у нас страстные путешественники.

— Мы все путешественники, — сказал знаменитый художник, наблюдая за женой и не в состоянии определить причины тревоги и беспокойства, которые охватили его. — Так ты согласна? — Конечно, согласна! И не будем тянуть с отъездом. Начинаем собираться сегодня же. Походная одежда, утепленная палатка, всякая дорожная посуда у нас есть.

Действительно, все семейство Рерихов, и прежде всего глава его, были прирожденными путешественниками. В Карелии они совершили три, хотя и недальних, путешествия: побывали в местечке Импилахти, в Валаамском монастыре, а на острове Тулока прожили несколько месяцев в полном уединении, в снежном застывшем безмолвии, захватив там северную зиму, и Николай Константинович в своем дневнике писал, что «карельские снега 1916 — 1917 года помогли мне переломить отвратительную пневмонию».

…Сборы заняли три дня, Юрий и Святослав были в восторге от предстоящего путешествия, торопили события, внося в дорожные приготовления веселую сумятицу. И наконец 15 августа 1918 года на дорожном тарантасе, в который были запряжены две сильные лошади, тронулись в путь. Накануне вечером Вадиму Диганову в Кандалакшу было отправлено письмо.

Николай Константинович рассчитывал вернуться домой к концу сентября.

Стояла теплая солнечная погода, дни еще были по-северному длинные-длинные, и за двое суток, с короткими ночлегами, безо всяких приключений к вечеру семнадцатого августа добрались до Кондопоги. Поезд «Петрозаводск — Мурманск» приходил в 23.12, стоял десять минут. Билеты в вагон № 7, мягкий литерный, взяли заранее, с вокзала дали телеграмму Вадиму.

Поезд пришел без опоздания, минута в минуту, купе оказалось чистым, уютным, с приземистой лампой под розовым стеклянным абажуром; проводник в форме и в белых перчатках предложил господам чай, и — «чего желаете к ужину-с?». Но все устали, от ужина отказались, поблагодарив проводника за любезность. Скоро мальчики уже сладко спали под мерный стук колес, а Елена Ивановна и Николай Константинович, выйдя из купе, стояли у окна против двери в их временный «дом на колесах» (так сказал, засыпая, Слава) и смотрели, как над далеким смутным горизонтом никак не может погаснуть вечерняя северная заря.

Там, за окном, над ночной Карелией, стояло акварельно-нежное серо-голубое небо, окрашенное расплывчатой розовостью, и на этом неопределенном фоне мелькали сухие макушки елей, подступивших по колено в болотной воде к самому полотну железной дороги.

— Мне грустно, — нарушила молчание Елена Ивановна. — Грустно и тревожно.

— Но… почему? Она промолчала.

Он обнял ее за плечи и осторожно привлек к себе.

— Потому что… Ты думаешь, рухнула прежняя жизнь?

— Да, примерно так. Рухнула прежняя жизнь. Нет больше России.

— Россия будет всегда, — спокойно и твердо сказал Николай Константинович. — А прежняя жизнь… Верно, она рухнула, и может быть, безвозвратно. Но жизнь как дар, ниспосланный нам свыше, продолжается. Лада, моя единственная…— Его голос прервался от волнения. — Пока мы вместе — все, все продолжается!

— Что — все, Николай? — она еле заметно отстранилась от него.

— Жизнь, работа, искусство, наше дело…

— В чем оно, наше дело? — спросила Елена Ивановна, пристально, с затаенным интересом глядя на мужа.

— Поставить на ноги сыновей, вырастить их достойными людьми…— он вдруг замолчал, сбился, запутался. — И… Это главное. Самое главное! Любовь. Наша любовь! Я люблю тебя! Я люблю тебя так же, как… Когда увидел тебя в полутемной гостиной девятнадцать лет назад… Понимаешь, тогда это вспыхнуло во мне, и на все времена… Да, мне сорок четыре года, но ничего не изменилось, не остыло… И я знаю: так будет всегда, пока живу. Я люблю тебя!

— И я люблю тебя, — прекрасное лицо Елены Ивановны словно озарил внутренний свет, глаза жарко мерцали в полумраке вагона. — И я тоже, навсегда, на всю жизнь…

Она была взволнована, удивлена — и собой, и мужем. Особенно им! Всегда сдержанный, суховатый, немногословный, постоянно погруженный в свои мысли, «занятый только собой», — иногда думала она. И вдруг — такое пылкое объяснение. Юношеское. Даже в первые месяцы знакомства, давным-давно, она не слышала от него таких слов. «Или, может быть, я забыла? А сама? Сейчас. Ведь мы ТАК никогда не говорили раньше, не объяснялись в своих чувствах… Господи, что же произошло?..»

— …И знай, Лада, ты моя единственная любимая женщина. Единственная — и навсегда.

Они опять долго молчали. Вечерняя заря над Карелией наконец погасла, хотя беловатый нереальный свет, растворенный над заснувшей землей, не исчез.

Стучали колеса поезда, неустанно и неутолимо.

Николай Константинович Рерих сказал правду: Еленa Ивановна, урожденная Шапошникова, была единственной и всепоглощающей любовью художника. Других женщин в своей жизни он не знал, не хотел знать, «не видел».

Такое чувство дано — единицам на нашей грешной Земле. Если дано…


Из книги Арнольда Г. Шоца «Николай Рерих в Карелии»

(Лондон, издательский дом «Новые знания», Джордж Дакинс и К°», 1996 год)12

Сегодня, в конце XX века, пора сделать попытку постигнуть этого великого, сложного и в определенном смысле — в моем понимании — страшного человека. Николай Константинович Рерих воплотил собой, опять же, повторюсь, в моем понимании некоего вождя, Учителя, гуру тоталитарного государства, у которого, правда, нет физических границ. И этим он сродни Гитлеру и Сталину, с той только разницей, что эти два гиганта «абсолютной идеи» осуществляли свои грандиозные замыслы, так сказать, в материальной сфере — в экономике, на театре военных действий, а не в духовном мире человека (хотя то, что происходит в головах людей, тоже бралось в расчет); полем для глобального эксперимента было у них грешное и боящееся боли человеческое тело, содрогающееся перед ужасом насильственной и достаточно часто мучительной смерти; впрочем, неминуемость смерти повергает современного человека в холодный ужас, когда он остается один на один с мыслями о неотвратимом конце. Так обстояло дело у двух величайших тиранов двадцатого века, так было в их рухнувших — при вмешательстве Высшего Космического Разума — империях. Совсем другую империю стремился создать на земле Николай Рерих — она духовная, фундамент, на котором ей надлежало базироваться, — область духа, а в земном понимании эта империя должна была сооружаться на интеллектуальных ценностях, на Культуре, и бескровные битвы за нее предстояло вести в области духа и в душах людских. В этой империи нет физического насилия, она не создается посредством войн, захвата чужих территорий, концлагерей и прочих атрибутов фашистско-коммунистического толка. Казалось бы, наоборот: в империи гениального художника и мыслителя должны были действовать культура, образование, знания, искусство. Они — объединители будущей всеземной цивилизации. И лишь одно «насилие» подразумевалось в этой грядущей империи духа, созданной на основе так называемого «Пакта Мира» Рериха, — господство, власть Учителя над той культурой, которая должна стать питательной духовной средой для будущего, естественно, счастливого человечества, в ней постепенно рожденного, — ведь все тираны, которых в своей истории познало человечество, изначально грезили, а будущие — они, увы, обязательно появятся — будут грезить о всеобщем человеческом счастье.

Таким образом главное — власть, притом власть всеобъемлющая, хотя и в области духа и культуры. А у властителя, вождя, Учителя — свои вкусы и пристрастия: он все равно человек, а не Бог.

Довольно пока. Мы еще продолжим эту тему — об «империи духа и культуры» маэстро Рериха. Но для этого продолжения необходимо отказаться от того хрестоматийного, канонизированного Николая Константиновича, который внедрен в сознание бывшего советского общества, да и в западное массовое сознание, — образа достаточно устойчивого. Этот иконописный образ истины ради необходимо разрушить.

Поскольку в этой книге речь пойдет о жизни Николая Рериха в Карелии в течение двух с половиной лет — до 1919 года, следует сказать о двух обстоятельствах: во-первых, карельский период — переломное время в жизни моего героя, здесь пролегает роковая черта, за которой начинается нечто новое, совсем новое… Это новое, надо добавить, ждет все человечество. Во-вторых, идея империи духа и культуры еще не созрела, однако уже сделан один практический шаг (о нем позже), а фрагменты, отдельные образы, детали будущих конструкций уже мелькают перед внутренним взором живописца, философа и мыслителя, творца грядущего духовного рая — они подготовлены всей предыдущей жизнью,

Поэтому давайте заглянем в биографию Учителя до 1919 года, постараемся акцентировать в ней те моменты, события, персонажи, которые раньше опускались, замалчивались или им не придавалось значения. Необходимо уточнить: не будет подробной биографии, а только неизвестные или малоизвестные факты, может быть, специально выделенные, подобранные: ведь у меня, автора этого повествования, своя концепция, и ей я подчиняю фактический материал.

Итак…

Наш герой, пугающе яркий и неординарный с первых осмысленных лет своей насыщенной плодотворной жизни, родился 27 сентября 1874 года. Отец Николая, Константин Федорович Рерих, был известным петербургским нотариусом, мать, Мария Васильевна Калашникова, происходила из богатой купеческой семьи. Дом Рерихов (и большая контора главы семьи при нем) помещался в самом центре Петербурга на Васильевском острове, рядом с Академией художеств. Может быть, самой сокровенной тайной Константина Федоровича было то обстоятельство, что на протяжении многих лет он являлся членом масонской ложи розенкрейцеров и был одним из «высших посвященных»13.

Когда Николай Рерих вступил в совершеннолетие, отец, уже успевший внушить сыну уважение к «вольным каменщикам», способствовал вступлению молодого живописца в масонскую ложу; при посвящении «волчонок» (т.е. сын масона) получил эзотерическое имя Фуяма.

Далее конспективно об образовании нашего героя: после окончания частной гимназии Карла Мая Николай по настоянию отца поступает на юридический факультет Санкт-Петербургского университета (там происходит знакомство, перешедшее в дружеские отношения, с будущим советским наркомом иностранных дел Чичериным), он совмещает учебу по «основной профессии», как считает Константин Федорович, с занятиями живописью в мастерской художника и скульптора Минешина, работавшего, между прочим, над многочисленными, щедро оплачиваемыми правительственными заказами (размышляя над этим фактом, Николай Рерих, скорее всего, осмысливает для себя, прикидывая планы на будущее, дилемму «художник и власть»); в 1897 году он поступает в Академию художеств, и его конкурсная работа приобретена основателем русской национальной картинной галереи Павлом Третьяковым.

Следует, пожалуй, поподробней рассказать о Николае Рерихе — студенте. Невероятная, педантичная на немецкий манер работоспособность. Вот примерный распорядок дня: он просыпается в восемь часов — «будильник» в голове, с девяти до часу дня — занятия в Академии художеств, с часа до трех — университет, с трех до пяти — работа над эскизами, с пяти до девяти — вечерние классы и практические занятия в Академии, с девяти до двенадцати ночи — чтение, литературная работа (для заработка), реже встречи с друзьями (их у него мало) и знакомыми. И так изо дня в день, без всяких отклонений.

С первого студенческого года — конфликт с отцом, правда, скрытый, в интеллигентной форме: Константин Федорович понимает, что сын увлечен живописью, в ней видит свое будущее, и суровый родитель всячески старается препятствовать этому — Николай, получив юридическое образование, должен по наследству принять его дело, то бишь нотариальную контору. Николай же для себя решил: этому не бывать. Отец ограничивает денежное довольствие сына, зная, что прежде всего траты у него — на краски, холст, кисти, подрамники, книги о живописи. Есть у молодого человека и другие расходы: надо пополнять три коллекции, которые он начал собирать еще гимназистом (и эти увлечения, как покажет будущее, на всю жизнь): археологическую, нумизматическую и минералогическую. Что же, он сам заработает деньги на свои нужды, и появляется определенное ожесточение к отцу, естественно, тщательно скрываемое от посторонних глаз: ведь дом Константина Федоровича всегда открыт, его клиенты — ученые, общественные деятели, писатели, музыканты, художники. Репутация и самого нотариуса, и его семьи должна быть безупречной, и студент Николай Рерих принимает правила этой игры, безукоризненно исполняя порученную ему обстоятельствами роль.

На свои расходы, решает он, я заработаю сам.

И в распорядок дня вносится этот параграф: заработок. По протекции именитых знакомых он получает заказы на роспись церквей, и эта нелегкая работа — «социальный заказ», сказали бы в советское время — приносит приличные деньги. Помимо иконописи Николай приобщается к литературному труду (задатки к этому обнаружились в талантливом мальчике еще в детстве): для питерских газет он пишет небольшие рассказы, очерки, нравоучительные сказки, стихи. Работа занимает и ночные часы.

Упорство, настойчивость, упрямство: «Я буду художником… Я стану знаменитым художником. Никто не остановит меня». И отец смиряется…

Подтянутый, корректный, с прямым взглядом и холодно-приветливой улыбкой, вроде бы общительный, Николай Рерих охотно заводит знакомства, он интересный участник бесед и споров на любую тему. Но друзей мало, при всей своей общительности Николай Рерих не очень-то допускает чужих в свой внутренний мир, и «посторонние» чувствуют это: таким образом молодой человек молчаливо подчеркивает свое превосходство над ними, и скорее всего не без оснований. Потенциальные друзья наталкиваются на глухую стену, за которую «инаковерующим» проникнуть невозможно. И никто из студенческого окружения, естественно, не знает, что перед ними — масон, посвященный в ложу розенкрейцеров, и имя его — Фуяма… Ему чужд свободный студенческий быт с определенной простотой нравов, ему неприятна так называемая богемная жизнь, характерная для той среды художников, поэтов, музыкантов, в которой волей-неволей приходится вращаться.

Характерна запись тех лет в дневнике:

Чего мне стоило научиться не краснеть при каждом скоромном слове — ведь глупо, а не мог сдержаться и краснел, недаром Мирошников называл красной девицей, а другие и теперь «Белоснежкой.

И еще об одном. Николай Константинович с детских лет не отличался крепким здоровьем: слабые легкие — постоянные пневмонии, бронхиты. Когда он учился в старших классах гимназии, доктора настоятельно рекомендовали для закаливания организма радикальное средство: зимние и весенние охоты. Еще гимназистом обуяла нашего героя охотничья страсть… В студенческие годы и после завершения образования, на государевой службе и в вольной жизни свободного художника эта кровавая забава превратилась в страсть. И если выпадали дни, когда можно было отдохнуть отдел, они посвящались охоте…

Однажды Владимир Васильевич Стасов, друг семьи Рерихов и в определенном смысле духовный наставник Николая Константиновича, поздравляя молодого преуспевающего живописца с именинами, написал ему:

…А позвольте спросить, как Вы провели свой торжественный день бенефиса и что Вы во время его прохождения делали? Если ничего больше, как только на охоту ходили да бедных птиц били, ничем не повинных ни душой, ни телом, ни хвостом, ни лапками, что Вам скучно и нечего делать, и ничто Вы лучше не придумали, как лишать кого-то жизни от нечего делать, — то я Вас не хвалю ничуть и желаю Вам, чтобы тот или иней Никола поскорей от Вас отступился бы и повернулся к Вам задом — что это, дескать, за огромный протеже у меня, только и умеет, что простреливать насквозь чужие головы и зады. Нет, нет, ради самого Господа Бога и всех его святых прошу Вас это негодное дело бросить и ни до каких курков и зарядов больше никогда не дотрагиваться.

Мягко-дружеские увещевания и советы седовласого старца услышаны не были: не мог молодой Николай Константинович Рерих отказаться от «негодного дела» — страсти к кровавой охоте…

Однако, возможно, он часто задумывался над этой извечной темой — убийством наших «братьев меньших» — и «для забавы», и ради удовлетворения некой черной страсти, которая атавистически живет в человеке, больше в мужчинах, со времен каменного века, когда охота была для первобытных людей единственным источником существования.

Много лет спустя, в 1916 году (может быть, в декабре? И, значит, в Карелии, в Сердоболе) он напишет стихотворение «Не убить?», которое войдет в цикл стихов «Мальчику». Наверняка, создавая это стихотворение, Николай Константинович думал о своих сыновьях, вступающих в юношескую пору. Вот оно:

Мальчик жука умертвил. Узнать его он хотел. Мальчик птичку убил, Чтобы ее рассмотреть. Мальчик зверя убил, Только для знанья. Мальчик спросил: может ли Он для добра и для знанья Убить человека?

А не о себе ли — в «возрасте своих сыновей» или о себе-студенте — думал он, сочиняя это страшное стихотворение на живописном берегу Ладожского озера? Впрочем, эти строки могли сложиться в Петрограде, когда поездка только планировалась, и северная русская столица уже остыла от шовинистического, ура-патриотического угара первых сокрушительных лет войны и жила предчувствием катастрофических перемен и в России, и в Европе, да и во всем мире…

После завершения образования Николай Рерих делает блестящую служебную карьеру, которая из года в год стремительно и неуклонно идет по восходящей — он занимает последовательно: пост секретаря Общества поощрения художеств — 1901 год, становится директором этого Общества — 1906 год, избирается председателем объединения художников «Мир искусства» — 1910 год.

Служебную карьеру нашего героя накануне Первой мировой войны венчает присвоенное ему в 1914 году звание действительного статского советника, что приравнивалось к чину генерал-майора в армии или контр-адмирала на флоте.

Параллельно и, пожалуй, прежде всего растет его слава художника, живописца — свое рабочее время Николай Константинович распределяет примерно так: 30% — служба, 70% — творчество. В этой связи — несколько дат. Еще во время занятий в Академии художеств в 1897 году ему присваивается звание художника за картину «Гонец»; 1902 — 1905 годы — выставки в Петербурге, Москве, скандинавских странах, в Париже; 1906 год — Рериха избирают в члены Парижского осеннего салона; 1909 год — Николаю Константиновичу Рериху присваивается звание академика Российской академии художеств.

И венчают деятельность будущего «учителя человечества» как на службе, так и в творчестве (по современной терминологии) — правительственные награды: он кавалер орденов Святого Станислава, Святой Анны и Святого Владимира.

Но есть еще одна, секретная — подпольная, если угодно — сфера деятельности Николая Константиновича: масонская, в ложе российских розенкрейцеров, члены которой называли себя также «рыцарями ордена розы и креста».

И здесь необходимо сказать об особой роли в этой специфической области бытия Рериха его супруги, Елены Ивановны. Их женитьба состоялась в 1901 году, юная Елена Рерих на поверхности петербургской жизни — светская красавица, близкая к императорскому двору, чему в немалой степени способствовало служебное положение мужа, его близость к царскому окружению — среди великих княгинь и самых именитых аристократок во время светских приемов в Зимнем дворце, в Царском Селе или в роскошных залах Петродворца. Она — гостеприимная хозяйка, содержательница художественного салона, стены которого украшены в основном полотнами мужа, любящая и заботливая мать — эта женщина в скрытой от посторонних глаз масонской среде пользовалась известностью как сильный медиум: Елена Ивановна страдала эпилепсией, и в минуты, предшествующие приступам болезни, слышала «голоса» и с их помощью могла «вызывать духов»… Она имела сильнейшее влияние на Николая Константиновича, постепенно стала чем-то вроде его духовного поводыря, советчика. Но это знал, точнее сказать, ощущал только Николай Константинович, часто отвергая такое влияние жены в своих внутренних монологах…

В те годы в Петербурге, как и во всей Европе, входил в моду спиритизм. Рерихи спиритические сеансы устраивали у себя дома на Галерной улице, и главным действующим лицом их была Елена Ивановна. Есть смысл назвать некоторых персон, посещавших эти сеансы: Сергей Дягилев, Александр Бенуа, Игорь Грабарь; бывал на них и знаменитый востоковед, буддист Сергей Ольденбург, непременный секретарь Российской академии наук, человек, близкий к Генштабу и военному министру Куропаткину (последний — о чем свидетельствуют архивные документы — неоднократно обращался к ученым за консультациями по поводу тайных русских миссий в Тибет). Бывая в роскошно обставленной квартире Рерихов, Сергей Иванович часто уединялся с хозяином для продолжительных бесед. (N.В! Дамы и господа! О чем же беседовали государственные мужи и масоны? Вполне можно догадаться, имея в виду дальнейший жизненный путь Николая Константиновича. Согласитесь — «горячо»! Очень даже «горячо»…)

В эту же пору Рерих тесно сблизился еще с одним адептом «ордена розы и креста» — со скульптором Сергеем Меркуловым, который придерживался левых взглядов и прежде всего этим обстоятельством был интересен художнику и философу. Меркулов водил дружбу со Степаном Шаумяном и любил вспоминать, как во время учебы в Цюрихе в 1902 году ходил слушать диспуты Ленина и Чернова.

Наиболее экзотической фигурой ложи розенкрейцеров был монгольский интеллигент Хаян Хирва; полиглот, путешественник, влюбленный в европейскую культуру, посетивший Францию, Германию, Грецию, увлекающийся эсперанто, он мечтал о создании общеазиатского языка. С ним тоже сблизился Николай Константинович — его все больше и больше интересовал Восток, особенно восточные страны, примыкающие к границам Российской империи14.

Еще один масон и друг живописца Рериха — Константин Николаевич Рябинин, талантливый психиатр, специалист по лечению эпилепсии (Николай Константинович познакомился с ним в связи с болезнью жены). Позже Рябинин писал: «Нас сблизила общность интересов по изучению трудных и малодоступных для понимания широких масс областей человеческого духа. В своей практике я использовал древние методики Индии, Китая, Тибета по лечению психических недугов. Эта область чаще всего зашифрованных знаний жгуче интересовала знаменитого художника. Однажды, если мне память не изменяет, в 1912 году, Рерих привел ко мне в поликлинику второго секретаря посольства Японии Есуко Мацуоко. Дипломат выполнял в Петербурге весьма деликатное поручение — подыскивал врача-консультанта для японского императора Иошимото, которого мучили приступы безумия».

Рябинин познакомил Рериха с японским дипломатом, который к тому времени бойко говорил на русском языке. Трудно сказать, совпадение ли это. Но обстоятельства таковы: Есуко Мацуоко был страстно увлечен оккультизмом, восточной мистикой, всем, что было связано с Шамбалой. Все время, пока Мацуоко находился в Петербурге, экзотический японец и Николай Константинович постоянно встречались — им было о чем поговорить, они стали очень близки друг другу… (Запомните, уважаемые читатели, все, о чем говорится в этом абзаце из увлекательной книги Арнольда Шоца «Николай Рерих в Карелии» — И. М.)

Наконец — весьма примечательное обстоятельство! — посещали в те годы квартиру Рерихов в качестве масонов первой, начальной ступени посвящения две весьма колоритные фигуры — двоюродный брат Меркулова, суфий Георгий Гурджиев и мистический писатель, биолог, оккультист Барченко. (Тесен, тесен мир, дамы и господа!)

Российское масонство в начале XX века находилось под сильным влиянием восточных религий, в частности — буддизма. Хотя точнее будет сказать, это был некий мистический суррогат, состоящий из фрагментов различных восточных учений, и древних, и более поздних.


…Лето 1914 года. Начинается Первая мировая война. К этому времени сорокалетний русский художник Николай Константинович Рерих достиг известности и славы; сделал блестящую светскую, служебную карьеру; он богат — получает и государственное содержание, приближающееся к высшей шкале «императорских» годовых окладов, и деньги от продажи картин, которые котируются вполне достойно, и все увеличивающиеся гонорары за литературные произведения в самых разных жанрах, начиная от стихов и кончая объемными повестями.

Итак, у Рериха есть кое-что на счетах российских и швейцарских банков, но следует подчеркнуть: все это — результат каждодневного труда. Материальное богатство не получено по наследству, а создано собственными руками. Дом — полная чаша, дружная счастливая семья: любящая, преданная жена («моя единственная Лада», «мой ангел-хранитель»), подрастают сыновья, умные, трудолюбивые, добрые мальчики, с которыми у отца полное взаимопонимание.

Есть и любимое занятие для души, если хотите, для отдыха — в доме появляется еще одна коллекция, и ей в квартире на Галерной отводится самая большая комната, похожая на просторный зал.

Запись в «Листах дневника»:

Много незабываемых часов дало само нахождение картин, со многими были связаны самые необычные эпизоды. Рубенс был найден в старинном переплете. Много радостей доставила неожиданная находка Ван Орлея — картина была с непонятной целью совершенно записана, Сверху был намазан какой-то отвратительный старик, и Елена Ивановна, которая сама любила счищать картины, была в большом восторге, когда из-под позднейшей мазни показалась голова отличной работы мастера.

К тому моменту, когда будет «все сметено великим ураганом» и коллекцию Рерихов «государство рабочих и крестьян» конфискует в свою пользу (слава Богу, это собрание не будет, разграблено, как многие подобные, полотна из него не появятся в доме, например, пролетарского поэта Демьяна Бедного — крупного «знатока» дармовых живописных шедевров: большая часть коллекции художника объявится в залах Эрмитажа) — к этому времени в собрании Рерихов было около трехсот картин первоклассных мастеров. Среди них работы Рубенса, Остенде, Кранаха и другие шедевры живописи. И тут надо отметить два обстоятельства. Во-первых, эта коллекция по своей нынешней стоимости — колоссальное, просто баснословное состояние. Во-вторых, и это весьма примечательно, русским художником-патриотом (сегодня бы уточнили: официальным патриотом, не столько от сердца, сколько от разума, и такова, по моему убеждению, живопись Рериха) собраны «для души» произведения только западных мастеров. Почему? Есть смысл порассуждать на этот счет…

Итак, начало Первой мировой войны Николай Константинович Рерих встречает, повторяю, в зените своей славы, в расцвете творческих сил: он знаменит, богат, счастлив в личной жизни, он отмечен знаком избранности в I масонской ложе…

Теперь давайте зададим себе один вопрос и попробуем ответить на него.

Вопрос: Ощущает ли в первый год войны Николай Константинович Рерих приближающуюся катастрофу, которая сокрушит и Россию, и его личную судьбу, и благополучную, счастливую жизнь его семьи?

Ответ: Нет, не ощущает…

Уже в 1916 году, когда было совершенно ясно, что Россия терпит поражение в войне и немногие наиболее проницательные или дальновидные люди, например Бердяев, Блок, Замятин, чувствовали приближение смерча, надвигавшегося на Россию, Николай Константинович ничего подобного не ощущал. Официальный державник, он не сомневался в конечной победе Российской империи в затянувшей войне, и уж наверняка не предвидел, «не чувствовал» смрадного дыхания революции, которая была рядом. Однако нечто спасительное и для любезного отечества, и для всего мира уже созревало в его сознании, правда, не обретя пока ясных контуров. Впрочем, некие мысли на эту тему бессистемно высказывались Николаем Константиновичем еще во времена русско-японской войны 1904-1905 годов. А вот что он пишет за год до Февральской революции, пред— течи Октябрьской.

«Биржевые ведомости», 14 марта 1916 года, статья Николая Рериха «Слово напутственное»

…Думаем мы15 не во имя «вчера», но во имя «завтра», во имя всенародного строительства и творчества. Думаем, зная, что творчество без подвигов невозможно. Прежде всего имеем ли право говорить об искусстве В дни великой борьбы Когда, казалось бы, умолкает искусство Когда справедливо восстали против глупой роскоши и мотовства… Но подлинное искусство — не глупая роскошь. Молящийся Богу правды и красоты — не мот. Искусство — потребность. Искусство — жизнь. Разве храм роскошь Разве может быть мотовством книга и знания Если искусство — великая потребность и высокая жизнь, то, конечно, и сейчас можно говорить об искусстве. Если искусство служит Родине, то, конечно, следует перед ним поклониться. А служение это, конечно, не в служебных изображениях, но в возвеличивании вкуса, в росте самопознания, в подъеме духа, в подготовке высоких путей.

Итак, Рерих провозглашает приоритет искусства, культуры, просвещения народа в поступательном движении человечества — «в подготовке высоких путей» — к достойному будущему. И такой приоритет культуры над всем остальным можно только приветствовать.

За год до этого Николай Константинович Рерих сделал первый шаг — тогда скорее всего интуитивный, пробный, не осмысленный всесторонне и глубоко — с перспективой на всю дальнейшую жизнь: в начале Первой мировой войны знаменитый русский художник обратился к верховному командованию русской армии и правительствам Франции и США с предложением обеспечить в военное время сохранность культурного достояния народов воюющих стран путем соответствующей взаимной договоренности, которую можно закрепить в специально разработанном пакте, подписанном всеми заинтересованными сторонами. С проектом этого документа, составленным Николаем Константиновичем после недюжинных усилий и энергичных закулисных действий, были ознакомлены Николай Второй и высокопоставленные военные, стоящие близ царского трона. Никакого отклика не последовало: все заинтересованные стороны продолжали усердно воевать, не только в огромных количествах уничтожая живую силу противника, но и варварски сокрушая культурные и материальные ценности: древние архитектурные ансамбли, церкви, музеи, библиотеки, памятники. И то ли еще будет во Вторую мировую войну.

В начале 1915 года Николай Константинович заболел воспалением легких. Болезнь протекала тяжело, появилась угроза жизни, и настолько реальная, что в «Биржевых ведомостях» стали появляться бюллетени о ходе болезни. Возможно, это обстоятельство спровоцировало повышенный интерес общественности к личности художника: появились рецензии, статьи, оценки творчества и общественной деятельности — оценки порой противоречивые, далеко не всегда лестные. Их можно выстроить в такой — естественно, далеко не полный — ряд:

Рерих — величайший художник России, певец русской мощи и христианской веры, отечественной истории и героизма нашего доблестного воинства во все времена;

Рерих — талантливый, но холодный ремесленник, вписавшийся в тот круг русских художников-реалистов, которые уже испытывают на себе декадентское влияние И создают свой модерн а-ля рюс. Единственное его достоинство — колоритные, яркие, неожиданные краски, но и от них веет арктическими ветрами: в них не бьется любящее и страждущее сердце, а присутствует только голый хладнокровный расчет на эффект неожиданности, новизны; Рерих — друг всего передового в науке и искусстве, открытый, общительный человек, вокруг него постоянно группируется талантливая, любознательная и искренняя молодежь;

Рерих — расчетливый карьерист, льнущий к правительственным кругам, придворный живописец, придуманный своим раболепным окружением «мудрец жизни», художник-аристократ, холодный и прагматичный;

Рерих — загадочная, влекущая к себе натура, искренний и прямодушный человек, одиноко ищущий высшего смысла бытия, и в этом его притягательность;

Рерих — тайный адепт масонских сил, служитель черного воинства, жаждущего сокрушить великую Россию, наверняка тайно связанный с разведками воюющих с нами стран.

Ну и так далее, до бесконечности.

Болезнь отступила. Врачи настаивали, чтобы для окончательного выздоровления Николай Константинович на несколько месяцев отправился в Крым. Рерих предпочел Карелию, в которой бывал неоднократно еще с юношеских лет и любил эту завораживающую северную землю томительной атавистической любовью — его предки по отцовской линии были из Скандинавии.

В декабре 1916 года семейство Рерихов переехало в Карелию, сняв дом на берегу Ладожского озера в городке Сердоболь, намереваясь прожить там зиму, весну и лето следующего года: Николай Константинович почему-то был уверен, что к этому времени война закончится.

Ни глава семейства, ни Елена Ивановна и помыслить не могли, что покинули Россию навсегда…»

Вечером следующего дня — низкое солнце еще висело оранжевым шаром над далеким горизонтом — поезд пришел в Кандалакшу, и когда, прогрохотав буферами, остановился, все семейство Рерихов, столпившееся у окна вагона, увидело на деревянной платформе улыбающегося Вадима Диганова (казалось, что улыбаются даже веснушки на его круглом, приветливом лице) и рядом с ним двух молодых людей, широкоплечих, сосредоточенных, и сразу было видно, что оробевших: такие знаменитые гости пожаловали!

После приветствий, выгрузки вещей, которых, оказывается, набралось изрядно, все расположились в двух извозчичьих пролетках и поехали, весело переговариваясь. Особенно всем происходящим были довольны мальчики — старший, шестнадцатилетний Юрий и Святослав, ему недавно исполнилось четырнадцать лет; смотрели по сторонам на город, которому больше подошло бы определение большое село: одноэтажные дома за высокими заборами, с завалинками, широкие прямые улицы с тротуарами из досок; часто в перспективе улиц или между домами появлялась широкая водная гладь, розово окрашенная вечерней зарей.

— Славик! Гляди — море! — толкал брата Юрий.

— Может, это не море, а озеро, — Святослав любил спорить, возражать, не соглашаться.

— Точно, море, — подтвердил Вадим Диганов. — Кандалакшский залив Белого моря.

— Порыбачить бы! — мечтательно сказал Юрий, рыболов и охотник, — в отца.

— Мы на Ловозере порыбачим, — Вадим почему-то понизил голос, и все замолчали.

Родители ехали во второй пролетке, и видно было, что младший, Святослав, хотел бы сейчас оказаться с ними: он ерзал и все оглядывался.

— Уже, считайте, приехали, — успокоил мальчика Вадим. — Сейчас вон за тот угол повернем…

Большой дом Дигановых стоял неподалеку от деревянной резной церкви, очень нарядной, похожей на сказочный теремок. И был он кирпичный и двухэтажный — один такой красавец среди серых северных изб, срубленных давно, битых злыми ветрами, стеганных холодными дождями, — одна присела набок, у другой все перекосилось в разные стороны, крыльцо, дверной проем и сени, боковина крыши, третья почти под самые оконца ушла в землю, и все эти избы были похожи на испуганных овец, которых пасет строго богатый пастух в красной нарядной рубахе — дом лесопромышленника Диганова Ивана Спиридоновича.

Сам хозяин стоял на высоком крыльце, коренастый, тоже рыжий, в окладистой бороде, с зорким внимательным взглядом из-под густых темно-рыжих бровей.

— Наконец-то! — голос у Ивана Спиридоновича был густой, приветливо-снисходительный. — Заждались! Милости просим! Хозяйка моя извелась, кушанья на столе стынут.

Перезнакомились, начали сгружать поклажу, друзья Вадима — одного звали Ильей, другого Владимиром, — справившись с вещами, откланялись: завтра в дорогу рано утром, надо кое-что еще сделать, лошадей обиходить; оказались оба молодых человека молчаливыми и стеснительными. «Славные», — отозвалась о них Елена Ивановна, когда они ушли.

Был обильный ужин со всякими местными кулинарными «чудами» («чудами» сказал Святослав, выдумщик всяких прозвищ и неожиданных названий). Преобладала рыба многих видов — копченая, слабого посола, жареная в сметане, фаршированная ягодой морошкой («И подумать о таком не мог», — сказал Николай Константинович, с некоторой опаской пробуя невиданное блюдо). Хозяин и художник пили водку, настоянную на бруснике; с ними употребила рюмочку «окаянной» хозяйка Марфа Кирилловна, женщина степенная, дородная, с суровым замкнутым лицом, и больше пить не стала: «У меня от ей в желудке содрогание» — это, пожалуй, была единственная фраза, которую сказала за весь вечер Марфа Кирилловна, женщиной она оказалась крайне молчаливой. Впрочем, наверно, это вообще черта жителей здешних мест — неразговорчивость.

Скоро Елена Ивановна, пожелав всем спокойной ночи, увела мальчиков, которые уже клевали носами, в отведенную им комнату — вставать утром предстояло в пять часов.

— Я, пожалуй, тоже пойду, — сказал Вадим, поднимаясь из-за стола. — Выспаться надо. И вам, Николай Константинович, желаю крепкого сна. Ложитесь пораньше. А то батя у меня такой: умный собеседник для него…

— Ладно, ладно! — насупил густые брови Иван Спиридонович. — Ишь, с отцом как! Совсем распустились в нонешние времена. Ступай!

Вадим, незаметно улыбнувшись Рериху, вышел из комнаты и тихо прикрыл за собой дверь.

— А мы с вами, Николай Константинович, еще по рюмочке, — сказал хозяин, когда они остались одни. — Не возражаете?

— Ну, разве что по последней.

— По последней, по последней! — из темного граненого штофа Иван Спиридонович разлил по рюмкам водку. И вот закусим…— Он обвел рукой стол, на котором еды было еще непочатый край, а к черной и красной икре в глиняных мисках почему-то никто так и не притронулся. — Я вас не задержу особо. Задам только один-единственный вопрос, если позволите…

— Конечно, конечно!

— Но сначала… Тост у меня… Можно? — голос хозяина дома прервался от волнения.

— Господь с вами, Иван Спиридонович! О чем вы спрашиваете?

— Тогда так… Давайте, сударь мой, за Россию-матушку!

— За Россию! — Николай Константинович не смог сдержать волнения. — Спасибо, Иван Спиридонович. За Россию!..

Они чокнулись, глядя друг на друга, и художник увидел, что глаза лесопромышленника Диганова наполняются слезами. Выпили…

Иван Спиридонович резко отвернулся, утер лицо рукавом рубахи, подцепил что-то вилкой со своей тарелки. Но закусывать передумал, произнес:

— А теперь извольте вопрос, — глава «Лесного дела Диганов и К°» мгновенно стал спокойным, собранным: желваки заходили под скулами. — Не с кем мне здесь посоветоваться, сударь мой Николай Константинович. Совершенно не с кем! Дураков много на Руси. Уж не обессудьте!

Рерих промолчал. — Вот какое дело… Скажите, Христа ради! Прав ли я? Может, порю горячку? Словом, намерен я, дорогой мой Николай Константинович, закрывать свое дело, продаю три лесопилки и завод по обработке дерева…— Хозяин дома вдруг умолк, понурил голову, уткнул бороду в стол. И вдруг грохнул по нему кулаком так, что посуда зазвенела. — Все прахом! За треть цены… Да и то еле покупателей нашел. Какие сейчас покупатели? Из русских, местных — никого. Финны у меня покупатели… Все порушат, оборудование к себе перевезут, куда-то под Лахти. Ведь у меня машины, и на заводе, и на лесопилках американские! Последнее слово науки… Второй год как купил и поставил. Людей обучил. Три артели у меня кормятся. Теперь надо говорить — кормились… А какие люди! Какие мастера!.. Пятьдесят три человека. И у каждого семья — жены, дети малые, родители-старики. И куда они теперь? Пропадут… А сколько положено в это дело нашего, дигановского. Прадед начинал еще при императоре Александре Первом! Потом и дед, и родитель мой. Думал — сыновьям дело передам. Правда, старшой, Вадимка, по вашему делу пошел, картины малевать. И не отвадишь, настырный. Ладно, я не перечу: вижу — такое уж у него определение, видать, от Бога.

— От Бога, — подтвердил Николай Константинович.

— Спасибо! -Диганов-старший усмехнулся. — У меня еще два сына подрастают. Лес для них — второй дом родной. Сейчас финам помогают завод курочить, чтоб ничего там, до последнего винтика в целости…

— Погодите, Иван Спиридонович, — перебил Рерих. — Продадите вы с молотка свое дело, а дальше?

— Дальше? — Хозяин дома хитро прищурился. — Тут, сударь мой, я уже все обмозговал. У меня родня в Канаде. Правда, родня не моя, а супруги. Марфа Кирилловна из Малороссии, Херсонской губернии, она — хохлушка то есть. Настырная национальность, доложу вам. У нее и там сейчас родня, хуторяне. А в Канаде еще в начале прошлого века, дед ее туда уехал. Сейчас внуки его маслобойным заводом владеют. Списался с ними в прошлом году, как вся эта вакханалия в Питере началась. И вот… Туда нацелился с семейством, — Иван Спиридонович вдруг замолчал, нахмурился. — А старшой уперся, Вадимка: не поеду, в России останусь. Не могу без нее. Может, правда не может, как вы думаете?

— Может быть, — в горле Николая Константиновича Рериха застрял комок.

— В Канаду все сбережения перевожу, — возбужденно, напористо продолжал Иван Спиридонович. — Ведь там леса — что у нас в Сибири!16

— Так что вы у меня хотите спросить?

— Да, да!.. Мой вопрос таков: может быть, я тороплюсь? Может быть, надо подождать, пересидеть? Многие говорят, что большевики не продержатся долго. Просто немыслим этот ад, когда всех грабят, разоряют, сжигают усадьбы… Расстрелы, поганят и рушат храмы божьи. Это же конец света! Так не может долго продолжаться! А в Кандалакше кое-кто из наших… купцы, промышленники соберутся в круг и долдонят друг другу: обойдется, время антихристово ненадолго. Да они и не дойдут до нас, не дотянутся, руки коротки…

— Дойдут! — перебил Рерих. — Вы спрашиваете моего совета? Вот он: уезжайте! Уезжайте как можно скорее! Переведите капиталы в Канаду, в Европу — куда угодно. И скорее! Постойте, — остановил себя Николай Константинович. — Но каким образом вы… Ведь они национализировали банки!

— Я еще в прошлом году, после отречения царя-батюшки от престола… Как вам сказать? Почуял… Нутром почуял: беда на пороге России и моего дома. И перевел все свои средства из банков в Петербурге и Петрозаводске в Финляндию. И сейчас с финнами, которым с молотка продаю свою дело, у меня договоренность: расчеты проведем в Хельсинки, мой адвокат уж все документы подготовил. Он, кстати, финн и мой зять, женат на младшей дочери, Катеньке.

— Дай вам Бог удачи, Иван Спиридонович! — Рерих поднялся из-за стола. — И разрешите откланяться. Поздно.

— Да, конечно… Вы даже не представляете, сударь мой, как я вам благодарен!

Хозяин дома тоже поднялся, и теперь они стояли друг против друга.

— За что же?.. — тихо спросил Николай Константинович. — За что… благодарны?

— Вы меня окончательно укрепили в принятом решении. И теперь я понимаю…— Иван Спиридонович закашлялся.

— Что понимаете?

— Вы уже почти два года в Сердоболе. Граница рядом, Питер под боком. Мне Вадим говорил: Максим Горький предлагал вам вернуться, сулил пост чуть ли не министра культуры… Вы отказались. Вы спрашиваете, что я понимаю? Только одно: вы тоже не вернетесь в Россию, пока они у власти.

— Спокойной ночи, Иван Спиридонович, — тихо сказал Рерих.

— Спокойной ночи…

Он поднимался на второй этаж, где им с Еленой Ивановной отвели комнату для ночлега, стараясь осторожно шагать по ступеням — лестница скрипела… И думал с затмевающей разум яростной ненавистью: «Я никогда, никогда, никогда!.. Никогда не вернусь к этим варварам…»

И вдруг Николай Константинович замер, схватившись за сердце, которое, казалось, падало в черную бездну, — страшная, внезапная мысль поразила его:

«Боже мой!.. Как там Владимир? Что с ним? Уже третий месяц никаких вестей…»

Младший брат художника Владимир Константинович сражался с Красной армией в Сибири на колчаковском фронте, в дивизии легендарного барона Романа Федоровича Унгерна-Штернберга, о котором мало что знают (если знают что-нибудь вообще) современные россияне, которые — увы, прав наш великий поэт — в познании отечественной истории, и дальней и близкой, ленивы и нелюбопытны…

Ревда, 20.VIII.1918 г.

Село Peвдa — большое, просторное, одноэтажное. Вокруг тундра, заболоченная тайга, на горизонте неясно видные, расплывающиеся в сиреневом мареве головы сопок. Здесь одна из лесопилок Ивана Спиридоновича, на которой все оборудование уже разобрали старательные финны. Остановились в большом доме управляющего лесопилкой, теперь можно сказать, бывшего управляющего, Василия Петровича Захарова. Он в смятении: как жить дальше, как прокормить семью? Решил организовать рыболовецкую артель, будут промышлять на Умбозере. Говорит: Однако, где уверенность, что не придут эти, в черной коже, и не заберут все — на нужды их прожорливой революции».

Добрались сюда за сутки, несколько раз застревали, как говорит Вадим, «болота дорогу поели». Хорошо лошади сильные, запрягали их цугом сначала в одну телегу, потом в другую. Завтра в путь, к Ловозеру, верст примерно восемьдесят.

Радуют меня сыновья: все их интересует, не чураются никакой работы. Юрию особенно нравится обихаживать лошадей. А Святослав за все берется с одинаковым рвением, но скоро ему надоедает, норовит ухватиться за что-нибудь еще. С возрастом, уверен, такая разбросанность пройдет, появится интерес к чему-нибудь одному.

После разговора с Иваном Спиридоновичем Дигановым все думаю о брате Владимире. Ночью проснулся уже с мыслями о нем, как будто во сне думать начал. Но сердце подсказывает: жив, еще свидимся.

Беспокоит немного Лада — возбуждена, глаза блестят, «скорее бы приехать на озеро», нетерпелива, порывиста. Может быть, не надо было ехать именно в эти заколдованные шаманские края? Но… Поздно об этом говорить: мы уже почти на месте.

Сейчас лето, длинный день, солнце заходит часа на два, и в это время на западном горизонте пылает феерическая заря. Какие краски! Обязательно напишу. Но представляю, каково здесь зимой, в пору, когда этим заброшенным миром владеет глухая и ледяная полярная ночь, и только живые многоцветные веера северных сияний иногда раскрашивают черную мглу, освещая замершие поселки и стойбища лопарей, разбросанные далеко друг от друга в белом безмолвии снегов, скованных лютым морозом.

Итак, завтра в путь!

Они добрались до Ловозера за сутки, все на тех же двух подводах, на которых путешественники покинули Кандалакшу. Дорога к нему была утомительна не своими ухабами — наоборот, оказалась она накатанной, подсыпанной в низинах, — по ней рыбаки вывозили свой улов, — а усыпляюще однообразным пейзажем: ровная тундра до горизонта, сейчас серо-зеленая, блестят под солнцем озерки, болотины, иногда в зарослях пожелтевшего, уже сухого камыша; жесткий шелест крыльев пролетающих низко над головой уток — и опять полная, обморочная тишина, только пофыркивание лошадей, мерные удары копыт о землю. Медленно описывает по белесому небу свой привычный круг солнце; иногда возникают то тут, то там, то близко, то на самом горизонте похожие друг на друга низкие сопки, и напоминают они шапки великанов, которых неведомая злая сила загнала по самые головы в землю, в вечную мерзлоту.

И вдруг начинает казаться, что эта дорога никогда не кончится — так и предназначено судьбою двигаться через этот загадочный, завороженный мир всю отпущенную тебе жизнь, и в этом есть какое-то успокоение, утешение: не надо никаких усилий, все предписано свыше, все будет, как определено Творцом, пусть река жизни течет сама собой — изменить ее течение не в твоей воле…

Не поддавайся этому сладостно-ленивому соблазну, человек! Твоя воля — главная субстанция судьбы.

И уж совсем невозможно представить на этом однообразном пути, что где-то совсем недалеко революция, гражданская война, кипят черные страсти, льется кровь, рушатся устои.

Лошади оживились, зафыркали; черная молодая кобылица, запряженная в первую телегу, радостно заржала — впереди открылась широкая водная гладь с белыми живыми пятнами чаек над ней, несколько темных изб на самом берегу, у деревянных причалов — рыбацкие баркасы; наперебой лаяли собаки.

— Рыбацкое сельцо, — сказал Вадим, — Иван-дом называется.

Навстречу прибывшим вышли несколько мужиков, степенных, молчаливых, заросших бородами; за ними показались женщины — и молодые, и старухи; наконец прибежала стайка ребятишек. Они попрятались за матерей и бабушек, ухватившись за длинные юбки, и из-за них теперь выглядывали любопытные чумазые мордашки.

К мужикам подошли Николай Константинович, Вадим и его друзья Илья и Владимир. Поздоровались. В ответ мужики сотворили низкий молчаливый поклон.

— Нам бы, люди добрые, на Роговый остров, — на чал беседу Вадим. — Просим перевезти.

Мужики молчали.

— Мы хорошо заплатим, — сказал Николай Константинович,

Молчание…

— Да ведь в прошлый год, — продолжил Вадим, — меня отвез Данила… забыл отчество.

— Потоп Данилка Марков, — задумчиво сказал один из мужиков, степенный, статный; в лице его было нечто иконописное — просветленность, ясность и терпение.

— В весну потоп, — сказал еще кто-то. — Нойды наказали.

— Кто? — Елена Ивановна была крайне возбуждена. — Как интересно! Нойды…

— Шаманы по-местному, — сказал Илья.

— Точно, шаманы, — подтвердил молчавший до сих пор старик, седой, с резкими глубокими морщинами на сером лице. — Только они туда и могут плавать. Оленьи рога на остров свозят.

— Зачем? — живо спросила Елена Ивановна.

— А это, барыня, у их надо спросить. — Старик еле заметно усмехнулся.

— Так колдуны своих духов задабривают, — сказал Вадим, взволнованный нахлынувшими воспоминаниями. — Считайте, весь остров покрыт оленьими рогами! Зрелище! Ведь их туда сотни лет, почитай, свозили. А трогать нельзя — духи разгневаются.

— Так что, ваши сиятельства, не обессудьте, — похоже, старик принял решение провести черту под разговором, — не можем мы вас на Роговый остров переправить. — Он уже собрался было уходить, повернулся к избам и сделал несколько шагов, но остановился: — Ежели рыбки покушать, али с ночлегом — это пожалуйста.

И все обитатели рыбацкого села двинулись к своим избам. Последними место встречи покинули осмелевшие ребятишки: им страсть как хотелось поподробней рассмотреть неожиданных пришельцев.

— Вот те на! — огорчился Вадим. — А я планировал — начнем с Рогового острова, потом — сопки, Сейдозеро…

— Ты погоди, — перебил Владимир. — Тут, в верстах в тридцати отсюда, село Игда, там приход, церковь, а у батюшки — сын Александр, Саша Захлебов, мы с ним вместе в Кандалакше в гимназии учились. Да ты его знаешь — рябоватый малость, его еще Рябом звали.

— Припоминаю, — сказал Вадим.

— У Саши есть парусник. Думаю, я с ним договорюсь. Буран, наш мерин, хорошо под седлом ходит.

— Так не взяли мы седла, — расстроился Илья.

— Без седла обойдусь. Сейчас четвертый час. До вечера управлюсь и глядишь, к утру будем с Сашей… Николай Константинович, вы одобряете такой план?

— Вполне, — рассеянно сказал Рерих; полное равнодушие ко всему обуяло его. Даже непонятное возбуждение Елены Ивановны больше не волновало: «Все суета сует и всяческая суета…» Кажется, так сказал Экклезиаст.

— Только вот с ночлегом…— Владимир уже спешил. — Тут в избах грязно, тесно, тараканы. Лучше разбить палатку, она у нас утепленная, есть керосиновая печка, на землю — войлочные подстилки…

— Да не беспокойся ты! — перебил его Вадим. — Мы все сделаем. Не теряй времени.

Через полчаса на пегом в черных яблоках мерине Буране степенном и сильном, Владимир, приспособив в качестве седла кусок войлока, отправился в село Игда.

А через час на берегу Ловозера уже стояла большая теплая палатка, в ней топилась керосиновая печка, потрескивала четырьмя толстыми фитилями; Елена Ивановна хлопотала, готовила ужин, мальчики умчались к рыбакам — смотреть, как вытягивают глубинный невод.


Ужинали уже в полумраке — солнце ненадолго нырнуло за горизонт, но лампу не зажигали: сумерничали. Набегавшиеся Юрий и Святослав, переполненные впечатлениями, тут же сладко заснули; Вадим, взяв этюдник, краски и кисти, отправился «ловить момент, когда Ярило опять покажется над нашей скорбной землей». Илья, по его уверениям, отправился к знакомым, хотя (Юрий где-то проведал и шепнул об этом родителям) у молодого человека есть тут знакомая девушка, и зовут ее Катя.

Николай Константинович и Елена Ивановна сидели у раскалившейся печки. Молчали. Стемнело.. — Я зажгу свечу, — сказал художник.

— Как хочешь… Впрочем, да… Плохо видно, зажги. Я смутно различаю твое лицо.

Толстая сальная свеча долго не хотела разгораться — очень коротким был фитиль.

Наконец в палатке затрепетал язычок неяркого желтого пламени. Николай Константинович укрепил свечу в чайном блюдце и поставил его на низкий раскладной столик.

— Как ты себя чувствуешь, Лада?

— Превосходно. Почему ты спрашиваешь?

— Так…

— А ты?

— Что? — быстро спросил он.

— Тебя мучают мысли, — она прикрыла глаза; густые длинные ресницы мелко трепетали — мысли о Владимире. Не тревожься — он жив.

— Но где он…

— Не перебивай! — в голосе Елены Ивановны появились жесткие нотки. — И ты неотступно, последние дни… дни и ночи думаешь об этом. Об одном, об одном! Куда нам уехать? Куда бежать от них?.. Ты этими думами истерзал не только себя, но и меня… Молчи! Молчи, мой милый! Но ведь ты решил?

— Да, решил.

— Это Индия?

— Да. Но сначала…

— «Сначала», — перебила она, — это мелочи. Главное — цель: Индия, как мы и задумали.

— Да, как мы и задумали, — эхом откликнулся Николай Константинович.

— Прекрасно! — И Елена Ивановна с облегчением вздохнула, поднимая переставшие трепетать ресницы. — Превосходно!


Из книга Арнольда Г. Шоца «Николай Рерих в Карелии»

(Лондон, издательский дом «Новые знания», «Джордж Дакинс и К°», 1996 год)

Вначале несколько цитат, возможно, с небольшими комментариями.

26 октября 1917 года (заметьте, через двенадцать дней, ибо дата в дневнике по старому стилю, после октябрьского переворота. — А. Ш.), «находясь в Сердоболе и, может быть, глядя в окно на осенний шторм, поднявший высокие волны на Ладожском озере, Николай Константинович записывает в „Листах дневника“:

Делаю земной поклон учителям Индии. Они внесли в хаос нашей жизни истинное творчество и радость духа, и тишину рождающую. Во время крайней нужды они подали нам ЗОВ (выделено мною — А. Ш). Спокойный, убедительный, мудрый. В контексте слово «нам» необходимо перевести как «мне»: мне подали ЗОВ учителя Индии.

Вернемся в 1913 год. Дух приближающейся европейской войны уже витает над континентом. Но знаменитый русский живописец не ощущает надвигающейся катастрофы. Он в Париже — персональная выставка, шумный успех. На своем вернисаже он знакомится с востоковедом В. В. Голубевым, знатоком индонезийского, индийского и тибетского искусства. Ученый только что вернулся из длительной поездки по Индии, делится своими впечатлениями с художником, он намерен опять отправиться туда. Рерих загорается: может, вместе разработать некий план исследований культуры Индии? Он бы с удовольствием отправился на Восток, особенно в Индию. Его — и его супругу — жгуче интересуют и религия, и искусство этой прекрасной страны. Они проговорили несколько часов, потом встречались еще несколько раз.

Вернувшись из Франции, Николай Константинович пишет большую статью «Индийский путь» — о своих встречах с замечательным соотечественником, постоянно живущим в Париже, об их разговорах и зреющем совместном плане (ему не суждено было осуществиться — в задуманное вмешалась война); статья заканчивается такими словами:

Желаю В.В. Голубеву всякой удачи и жду от него бесконечно многозначительного и радостного… К черным озерам ночью сходятся индийские женщины. Со свечами. Звонят в тонкие колокольчики. Вызывают из воды священных черепах. Их кормят. В ореховую скорлупу свечи вставляют. Пускают по озеру. Ищут судьбу. Гадают. Живет в Индии красота. Заманчив великий Индийский путь.

Заманчив, очень даже заманчив… Похоже, в то время Николай Константинович Рерих еще только интуитивно чувствовал эту индийскую заманчивость. Его «великий план», смутные контуры будущей могучей «империи духа» только намечались в сознании. Но уже ясно: для того, что может возникнуть, необходима основа, фундамент, на котором будет стоять «храм духа»…

…Индийская, более широко — восточная, тема появляется в творчестве Рериха в 1905 году. Он пишет сказку «Девассари Абунту», а в следующем, 1906 году создает полотно под тем же названием и картину «Девассари Абунту с птицами». В дневнике Николай Константинович записывает: «Это моя первая творческая дань Индии».

В последующие годы тематика Востока занимает все большее место и в литературных работах Рериха, и в его живописи. Влияние восточной философии на мировоззрение живописца становится все заметнее.

Надо сказать, что Востоком, и не столько его искусством, сколько восточными религиозными учениями, с еще более раннего времени была страстно увлечена Елена Ивановна и в этом смысле она имела на своего супруга сильное влияние.

И все это происходит на фоне некоего объективного исторического процесса. Особенность Российской империи в том, что она — единственное в мире многонациональное евроазиатское государство, где переплетаются, взаимодействуют, обогащая друг друга, различные религии, культуры, традиции. И при глубинном изучении проблемы выясняется близость культуры, искусства, черт национального характера и религиозного восприятия мира, — несмотря на полную внешнюю несхожесть христианства и буддизма — тождество двух великих народов: русского и индийского. Это глубже и многогранней других ощутил, а потом осмыслил Николай Константинович Рерих, поняв, какие огромные, плодотворные возможности Таятся в сближении и сотрудничестве двух государств во всех областях, но прежде всего на поприще культуры.

Впрочем, в своем понимании важности изучения индийской культуры для России художник не одинок. Во второй половине XIX — начале XX в. культурные связи России и Индии значительно расширяются. Широкое признание получают блистательный русский индолог И. П. Минаев и его ученики С. Ольденбург и Ф. Щербатский.

Изучая прошлую, уходящую в глубину веков культуру Индии — философию, религию, искусство, Николай Константинович живо интересуется культурной и религиозной жизнью современной Индии (именно на этом поле произойдет его сближение с Рабиндранатом Тагором, которое уже в Кулу, где у подножия Гималаев в конце концов поселится наш живописец, перейдет в обоюдную приязнь, почти дружбу).

И следует сделать вывод: изучение индийской культуры, и особенно религии, которым во все века индийские правители придавали огромное значение, невзирая на войны, неслыханные материальные трудности и — увы! — традиционную нищету народа, способствует зарождению главной доминанты в теоретическом — пока теоретическом — учении Рериха о всеобъемлющем Землю «царстве духа»; доминанта эта — культура. В ту пору — десятые годы нашего века — Николай Константинович писал:

Среди народных движений первое место займет переоценка труда, венцом которого являются широко понятое творчество и знание. Отсюда ясно, что в поколениях народа первое место займут искусство и наука. Кроме того, эти два двигателя являются тем совершенным международным языком, в котором так нуждается мятущееся человечество.

Искусство — сердце народа. Знания — мозг народа. Только сердцем и мудростью может объединиться и понять друг друга человечество.

Восток, Индия, восточная философия и искусство накануне Первой мировой войны в жизни и творчестве Николая Константиновича занимают все большее место. Он собирается послать в Индию стипендиатов школы Общества поощрения художеств, разрабатывает проект открытия в Петербурге индийского музея, надеется получить для него некоторые экспонаты из коллекции В.В. Голубева (еще в Париже они вели об этом предварительные переговоры), теперь же он обращается в Академию наук, чтобы от ее имени была бы проявлена соответствующая инициатива. Но в ответ — молчание… «Когда гремят пушки, музы молчат»?

В связи с индийской — или восточной — темой следует особо остановиться на контактах Рериха в эти годы с человеком удивительной судьбы, забайкальским бурятом, получившим в Тибете буддистское образование, Агваном Дорджиевым.

Поскольку об этом действительно уникальном в своем роде персонаже восточной, точнее тибетской, истории первой четверти XX века Арнольд Генрихович Шоц в своей книге фактически только упоминает, следует о нем рассказать более подробно.

Итак…


Хамбо Агван Дорджиев

(фамилию можно перевести с тибетского как «раскат грома», дата рождения не установлена, скончался в 1938 г.)

Около 1880 года в тибетскую столицу Лхасу прибыл молодой лама. В то время он еще ничем не отличался от сотен других монахов за исключением, пожалуй, того, что не был тибетцем. Бурят, он родился в сибирских степях к востоку от Байкала и являлся русским подданным; внешность имел типично азиатскую — круглолицый, смуглый, узкоглазый, с прямым, слегка приплюснутым носом, коренастый, широкогрудый, коротконогий. В Тибете он стал известен под именем Чоманг Лобзанг.

Вскоре после своего прибытия в Лхасу молодой монах поступил в монастырь Дрепунг — один из трех наиболее значительных религиозных центров Тибета. Однако через некоторое время ему пришлось заняться большой политикой: способного юношу заметил и приблизил к себе Далай-лама ХШ; вскоре Агван становится одним из самых авторитетных советников правителя Тибета. Он создает при дворе ламы целую партию прорусски настроенных тибетских аристократов, ведет активную пропаганду своих политических взглядов в Западном Тибете — районе Нгари, наместник которого Нага Навен полностью находится под его влиянием, что весьма оригинально и неожиданно аукнется в 20-е годы после «Великого Октября» в России.

А пока, в начале XX века, в российском Генеральном штабе вынашивается проект присоединения к России «монголо-тибетско-китайского Востока». Когда Александр III одобрил этот проект и субсидировал его из казны, в Лхасу было отправлено несколько агентов-бурятов, которые и повстречали там своего земляка. Им удалось убедить Дорджиева, а Дорджиеву в свою очередь Далай-ламу в необходимости искать дружбы и покровительства России — единственной державы, которая может защитить тибетцев от англичан.

В 1898 году Дорджиев впервые появляется в Петербургe в качестве неофициального представителя Далай-ламы. Его даже принимает в частном порядке Николай II. Дорджиев заводит полезные знакомства, в том числе с Рерихом, и возвращается в Лхасу с многочисленными ларами от русского императорского двора. Он был полон решимости подчинить Лхасу политическим интересам русского царя. Его убедительные аргументы произвели огромное впечатление на Далай-ламу. Традиционный союзник Тибета, Китай больше не обладал значительной военной мощью и практически полностью находился под контролем англичан. Россия же представляла собой реальную военную силу. К тому же Агван видел свою задачу не только во включении Тибета в русскую сферу влияния, но и в распространении тибетской религиозной мысли в русской среде.

Дорджиев совершил еще две поездки в Петербург. В конце 1901 года он привез в Тибет предварительный текст договора между двумя странами. Мало-помалу в Тибет начало просачиваться и русское оружие, пока только стрелковое.

Между тем отношения Тибета с Англией резко обостряются. Далай-лама направляет Дорджиева в Россию уже с официальной миссией, в качестве своего чрезвычайного посланника для переговоров с царским правительством об активизации русских в Центральной Азии, в том числе в Тибете с целью остановить английскую колониальную экспансию. Николай Константинович Рерих, человек влиятельный в правительственных кругах России, всячески поддерживает миссию Дорджиева в Петербурге. За такое содействие Далай-лама через своего посланника выразил художнику благодарность и вручил дорогие подарки.

Но миссия Дорджиева, увы, не увенчалась успехом…

12 декабря 1903 года британцы начали крупномасштабную операцию против Тибета. Россия же, воевавшая с Японией, не вмешалась.

Разгром был полный, и летом 1904 года британцы вступили в Лхасу. Далай-лама был вынужден бежать в Монголию. Вместе с ним уехал и Дорджиев. Со стороны казалось, что он навсегда перестал играть сколько-нибудь значительную роль в международной политике. Но это впечатление было обманчивым. Дорджиев не раз появлялся в Тибете после того, как туда были введены британские войска.

С конца 1922 года Дорджиев становится неофициальным представителем Далай-ламы в Советской России. Помимо чисто политических дел, он занимается распространением буддизма и сбором средств на строительство новых дацанов. Заботит его и проблема сохранения буддистских памятников, которые варварски разрушают местные власти, о чем он неоднократно пишет советскому правительству. Однако вскоре начинаются репрессии. Ленинградское отделение НКВД ликвидирует Тибето-монгольскую миссию, получившую ярлык «контрреволюционной организации». Дорджиев спешно уезжает в Закавказье, но и там его не оставляют в покое. 13 ноября 1937 года он был арестован грузинскими чекистами и препровожден в Верхнеудинск (Улан-Удэ).

После первого же «допроса с пристрастием» Дорджиев оказался в тюремном лазарете, где и скончался 29 января 1938 года.

Для Николая Константиновича Рериха знакомство с Агваном Дорджиевым имело огромное значение: этот человек с блестящим буддистским образованием, глубокий знаток истории и культуры Востока, был живым первоисточником. Помогая ему осуществлять сложнейшую дипломатическую миссию в Петербурге, художник не уставал черпать из этого кладезя знаний все новые и новые сведения о государстве, которое его особенно интересовало, — об Индии. Но не только о ней…

От Дорджиева он впервые услышал и то, что повлияло коренным образом на всю его дальнейшую жизнь: посланец Далай-ламы поведал ему о стране Шамбале и ее правителях-махатмах, обладающих тайными оккультными знаниями, ядром которых является ключ к космической энергии вселенского бытия. При этом Дорджиев назвал Николаю Константиновичу место, где находится Шамбала, — на стыке границ Индии, китайской провинции Синьцзян и северо-западного Непала.

Если на этом стыке вы выйдете к широкой долине, по которой течет небольшая река с чистейшей прозрачной водой, в ней плавают медленные золотистые рыбы, а далеко в перспективе, на горизонте, возникает горная гряда, и в ней будут выделяться четыре вершины, отдаленно напоминающие четырех стариков, сидящих в позе лотоса, значит, вы у цели: за этой грядой Шамбала…

И тут надо заметить, что на географической карте местонахождение страны обетованной, указанной Агваном Дорджиевым, точно соответствует району Нгари, которым правил Нага Навен, а он в двадцатые годы, став сепаратистом, замыслил отделение своей вотчины от Тибета при поддержке коммунистического интернационала и даже строил планы создания буддийского интернационала — не без подсказки, конечно, из Москвы.

… Их разбудили громкие голоса, смех.

В палатке уже не было ни мальчиков, ни Ильи, ни Вадима.

За ночь тепло растаяло, и не хотелось вылезать из спального мешка.

— Папа! Мама! — кричал радостно и нетерпеливо Святослав — казалось, совсем рядом. — Когда же вы наконец проснетесь? Посмотрите, какой парусник!

— Встаем, Коля, — сказала Елена Ивановна, и в ее голосе слышалось явное нетерпение: значит, все у Вадима получилось.

Действительно, когда через несколько минут они вышли из палатки, — уже высокое солнце в совершенно ясном небе, блеск водной глади, ласковый свежий ветерок, крики чаек — первое, что увидели Николай Константинович и Елена Ивановна, был красавец парусник, причаливший к берегу, с высокой кормой и мачтой, похожей на многоярусный крест. Под его острым килем в воде играли солнечные блики.

Возле парусника стояли мальчики, Владимир и Илья, Вадим, Глеб и высокий крепкий парень с крупными рябинками на мужественном обветренном лице. Рябинки его вовсе не портили.

— Проснулись! Проснулись! — обрадовался Святослав и пустился в дикий пляс вокруг родителей.

— Доброе утро, — сказал Владимир улыбаясь. — Сладилось! Вот, знакомьтесь: Александр Захлебов, капитан этого безымянного парусника.

— Я предлагаю назвать его так: «Наутилус»! — воскликнул Юрий.

А Александр Захлебов сказал:

— Здравствуйте! — и добавил с достоинством: — Хорошо, сходим на Роговый, вернемся, тогда и с названием, раз вы считаете, что без него негоже, определимся.

— Так давайте грузиться на парусник! — потребовал самый младший Рерих.

— Сначала завтрак, — возразила Елена Ивановна. Часы показывали половину первого пополудни, когда парусник отправился в путь — сначала на веслах.

— Отойдем сажен на триста, тогда и парус поднимем, — сказал капитан. — Там, на волне, ветер покрепче.

Их провожали, наверно, все жители села Иван-дом: стояли молчаливой толпой, смотрели — ни единого слова, хмурые лица; несколько малых детишек, как и вчера, державшихся за подолы мам и бабушек, почему-то плакали. Над молчаливой толпой явно витали неодобрение и страх.

На веслах сидели Илья и Владимир, мальчики устроились на носу, жадно всматриваясь вдаль, в, казалось, беспредельный водный простор, сливавшийся с горизонтом; противоположного берега не было видно.

Возле мачты к палубе была накрепко приделана скамейка с низкой спинкой, и на ней устроились Елена Ивановна и Николай Константинович. Заботливая мама не уставала повторять: «Юрик! Слава! Держитесь крепче!»

Ветер, хотя и дул ровно, усилился. По водной глади бежала нервная зыбь.

— Суши весла! — скомандовал капитан. — Поднимаем парус!

— Ура-а-а! — закричали мальчики.

Громко хлопнул взбиравшийся по мачте полотняный парус, тут же надулся пузырем; Александр, орудуя туго натянувшимися канатами, развернул его по нужному курсу, и парусник стремительно помчался вперед. Под килем запела, забурлила вода, а сзади, от кормы, бежали в стороны два белых пенных уса, постепенно исчезая в волнах.

— И сколько нам плыть до острова? — спросил Николай Константинович.

— Если так будем идти, — откликнулся капитан, — думаю, часа полтора.

И почему-то все примолкли, даже мальчики больше не разговаривали.

Только плеск воды за кормой, свист ветра, пронзительные крики чаек, которые рваной белой стайкой летели следом.

Прошло больше часа. На горизонте, по ходу парусника, возникла полоса земли.

— Роговый, — тихо сказал Александр.

Полоска земли становилась все отчетливее, обозначились на ней высохшие макушки низких елей, росших, казалось, на самом берегу.

Вынырнул из воды огромный валун, гладко обточенный водой, темный, мрачный; мимо него прошли совсем рядом, и от древнего ледникового пришельца будто пахнуло могильным холодом.

Николай Константинович старался рассмотреть рисунок трещин на камне — что-то в нем угадывалось… Но уж слишком быстро все промелькнуло мимо. И тут его руку цепко, сильно сжали пальцы Елены Ивановны — они были неестественно холодны. Он, повернувшись, увидел побледневшее лицо жены с замершими, широко распахнутыми глазами, в которых застыл ужас.

— Лада…— прошептал он, накрывая своей рукой ее руку. — Что случилось?

— Он живой… Он был живым…

— Кто?

— Камень. Я встретила его взгляд. Он…

Елена Ивановна не успела договорить — внезапно навстречу паруснику ударил тугой, плотный шквал ветра. Мгновенно парус натянулся, судорога пробежала по корпусу, послышался треск досок…

— Держитесь крепче! — закричал капитан, а Глеб, цепко взяв за руки мальчиков, уже тащил их к высокой задней корме. К ним бросились родители, и скоро все сбились в плотный комок, держа друг друга. Илья и Владимир помогали Александру, который пытался опустить парус, но у них ничего не получалось.

— Нас относит от острова! — крикнул Глеб. Действительно, оказывается, парусник развернуло, и теперь, боком кренясь на левый борт, он стремительно отдалялся от острова Роговый.

— Посмотрите на небо!.. — крикнул Илья, и страх был в его голосе.

Небо затянула серая клубящаяся дымка, которая все сгущалась, но самое невероятное было то, что в серой, казалось, живой пелене все двигалось, перемещалось, сталкивалось, и светили ДВА солнца, совершенно одинаковых, густо-лилового цвета, и на них можно было смотреть.

Ветер теперь налетал беспрерывными порывами, они становились все сильнее и сильнее, вокруг свистело, трещало, за кормой поднимались волны с пенными гребешками, парусник начало заливать водой.

Налетел шквал невероятной силы — он ударил в борт парусника с таким остервенением, что мачта затрещала, и медленно накренилась к борту, увлекая за собой парус…

Мачта переломилась, однако не упала за борт; торчали острые, как клинки, щепы.

— Мы перевернемся!.. — закричал Саша, пытаясь отвязать парус, — Глеб, Вадим — топор!.. Вон, под мешком с песком!

Вадим все понял мгновенно — мачта была перерублена на месте перелома до конца, и все теперь завороженно смотрели, как она с парусом быстро удаляется от судна, которое по инерции плыло достаточно быстро…

И никто не успел по-настоящему испугаться и осознать, что только что были рядом с гибелью — с того момента, как на парусник обрушился первый шквал ветра, нагрянувший с острова Роговый, прошло несколько минут.

И вот…

Но не был ли это коллективный сон или галлюцинация? Штиль, ни дуновения ветра, в небе на глазах рассеивается, пропадает серая пелена, и вот уже в голубой необъятности стоит над головой яркое арктическое солнце — одно… Только озеро не может успокоиться сразу: по нему от острова Роговый, который опять виднеется вдали как полоска однообразной, скучной земли, бегут частые волны.

А справа по борту, саженях в пятидесяти от парусника — вернее, того, что от него осталось, отчетливо виден берег, кое-где прорезанный скалами, с кручами, утесами, вторгающимися в водную гладь.

— Южный берег, — тихо сказал Глеб. — Узнаю места. Тут рядом старый-престарый погост лопарей. Тоже место интересное. Давайте на весла… Кто?..

— Да.. — в голосе Александра Захлебова было удивление. — Не пустили нас на свой остров духи шаманов.

— Страшно-о-о!.. — вдруг истерически закричал маленький Святослав и залился слезами. — Бо-бо-юсь!..

Южный берег Ловозера. 22. VIII. 1918 г.

Второй день мы живем здесь, разбив лагерь, то есть поставив палатку на самом высоком месте, которое нашли. Впрочем, оно рядом с берегом. Вокруг болотистая тундра, кое-где скальные образования: прямо из болот или тундры, покрытой то ягелем, то низким кустарником, поднимаются уступами длинные и короткие гранитные скалы высотой сажен до двадцати. На небольшой возвышенности, близко от нашей палатки, старое заброшенное кладбище лопарей, могилы почти стерло время, ни крестов, они ведь язычники, ни памятников, только иногда на еле заметных холмиках — камни. http://punjab.narod.ru/

Святослав успокоился, нервный припадок, начавшийся сразу после внезапного — все, да и я тоже, уверены — «шаманского» урагана прошел, но не бесследно: мой младший сынишка стал молчаливее, исчезла резвость, боится оставаться один, сегодня утром наотрез отказался идти со мной на кладбище, изучать камни на могилах. Пришлось с ним остаться Ладе. Она оживлена, несколько, по-моему, взвинчена, все ей здесь интересно.

И действительно, тут есть чему удивиться. Еще вчера совершили маленькую экспедицию по исследованию берега, дошли до южной оконечности озера, и неожиданно оказались у начала мощеной дороги, по которой явно никто давно не ездит, но она в прекрасном состоянии: высоко насыпана, утрамбована так, что на ней ничего не растет, а сверху — тонкий слой дробленого камня. Кем он положен? Каким образом? Привезти сюда дробленый камень невозможно — вокруг болота, даже троп нет. Но главное — зачем? Кому нужна эта дорога? С какой целью она проложена? У Ильи мать из здешних мест, он рассказал, что дорогу эту старожилы помнят с незапамятных времен: «Всегда тут была». И ведет она прямиком через болота и тундру к соседнему Сейдозеру, до него версты две. Мы проделали вчера это путешествие в две версты, хотя уже порядочно устали, больше, пожалуй, от впечатлений и переживаний, вызванных внезапной короткой бурей.

И что же мы увидели? Вернее — открыли? Дорога, которую ни при каких обстоятельствах не могли проложить в этих местах, аборигены-лопари привела нас на берег Сейдозера, которое совсем небольшое, с того места, на котором мы оказались, отчетливо был виден противоположный берег. И…

Во-первых, присмотревшись, мы обнаружили, что стоим на площадке, явно возведенной здесь руками человека. («Или каким-нибудь другим разумным существом», — сказала, несколько странно улыбнувшись, моя Лада. Я был озадачен ее словами. Что-то она знает. Или догадывается. Давно надо было привыкнуть к ее внезапным откровениям, но не могу.) Эта возвышенность абсолютно правильной круглой формы, ее склон, спускающийся к воде, расчищен от кустарника. Или, наверно, точнее сказать, на этом склоне ничего не растет. То есть как теперь пишут во всяческих географических изданиях, мы оказались на смотровой площадке.

Во-вторых… С площадки, на которой мы столпились, отчетливо виднелась отвесная скала на противоположном берегу Сейдозера, отражавшаяся в воде, как в зеркале. И на ее явно отполированной вертикальной грани была изображена темная человеческая фигура огромных размеров.

Все были ошеломлены и заворожены открывшейся картиной. Все молчали…

Молчание нарушил Славик:

— Пошли! Пошли отсюда! Не хочу на него смотреть!..

И всем нам, непонятно почему, сразу захотелось уйти. Что мы и сделали: Должен заметить: спешили, несмотря на усталость. Не оглядывались.

Но завтра мы туда вернемся. Продолжим исследования.

Мир полон загадок.

Южный берег Ловозера, 23.XIII. 1918 г.

Только что вернулись из второго похода к Сейдозеру. Сейчас — 23.15. Валюсь с ног от усталости, но надо записать, иначе могут забыться какие-нибудь подробности.

Невероятно! Все невероятно.

С утра отправились по дороге, которую Слава назвал «звездной», — уж не знаю, почему, но что-то есть в этом названии. Спешили. Странно: я заметил, что всех нас охватило нетерпение — скорее бы очутиться на смотровой площадке, увидеть гигантскую фигуру черного человека на отвесной грани скалы, которая на противоположном берегу под прямым углом уходит под воду озера. «Только бы не испортилась погода!» — несколько раз повторила Лада в крайнем возбуждении.

Но погода была великолепной весь день: безоблачно, солнце, еще жаркое, легкий южный ветер.

И вот мы на «смотровой площадке». Сразу изумление — смотрим на черного человека. Да, он на своем месте, на отшлифованной грани скалы. Расстояние до этого своеобразного наскального изображения — сажен двести пятьдесят, может быть, триста. Он на месте. Но — и это заметили сразу все — другой. Вернее, что-то изменилось в его позе, таинственный пугающий незнакомец вроде бы чуть-чуть повернулся налево и — самое невероятное — на его голове был черный котелок. По форме очень даже модный, современный котелок. Вчера его точно не было. «Надо подойти ближе и как следует рассмотреть», — предложила Лада. «И вообще исследовать ту гору», — подхватил Глеб.

И мы двинулись к скале полевому берегу Сейдозера, очень медленно, часто обходя болота или преодолевая их — хорошо, что по совету Ильи взяли несколько широких досок, которые нашлись на паруснике Саши: клали их на неглубокие болота как мостки, преодолев несколько сажен, перемещали дальше. Наконец подобрались к скале.

Но нас ждало разочарование: вблизи черный человек исчез, мы могли видеть, подойдя вплотную, только темные пятна на каменной скале сероватого цвета. Кстати, скала с изображением не купалась в озере, как это казалось издали, со «смотровой площадки», между водой и отвесной каменной гранью было сажени три. Словом, черного человека можно было увидеть только издали. Или, может быть, с лодки, если к скале плыть через озеро. Интересно, с какого расстояния изображение черного человека начало бы исчезать? Но у нас не было лодки.

Дальше нас ждали другие, более чем странные открытия.

Мы решили обойти скалу вокруг и, если найдем тропу, подняться на ее вершину, что, впрочем, представлялось маловероятным: почти вертикальные гранитные уступы встретили нас. Скала оказалась в основании огромной, верст пять-шесть по окружности. Скалу или, наверно, это будет правильнее, гору рассекали глубокие ущелья. И в одном из них мы обнаружили… Ее первой увидела Лада, закричав: «Смотрите! Что-то белое и высокое! Как свеча!» И действительно, в каменном гроте стояла большая желтовато-белая колонна, примерно в два человеческих роста, выточенная из однородного камня, очень похожего на мрамор, но без прожилок. Свеча, только гигантских размеров.

Рядом с ней лежал темный кубический камень. Абсолютно вымеренный до миллиметра куб!

Сейчас я думаю: мы попали в древнее капище17 или аборигенов-лопарей, что маловероятно, или тех, кто здесь жил когда-то, в доисторические времена.

Необходимо зафиксировать: вид и бело-желтой колонны, и камня вселил в нас безотчетный ужас: взглянув на Ладу, я увидел, что она близка к обмороку или вот-вот может начаться приступ. Мы поспешили покинуть ущелье.

Следующее открытие, не менее загадочное, ждало нас на северной стороне горы: мы увидели, что на высоте примерно двухсот сажен зияет огромная черная пасть пещеры, и к ней ведет очень круто вверх вполне отчетливая тропа. «Поднимаемся?» — нетерпеливо спросил Глеб. «Я не пойду! Ни за что не пойду!» — закричал Святослав. «Я останусь с ним здесь, — сказала Лада, — а вы поднимайтесь. Надо понять…» Она не договорила, но я понял жену, свою верную спутницу, — это было нашим правилом во всех путешествиях: встречается что-то новое, непонятное, неразгаданное — надо приложить все усилия, чтобы узнать о нем все возможное, максимально, до предела.

Мы поднялись: Юрий был молодцом, он, я видел, преодолел страх. Горжусь своим старшим — он в меня. И в маму.

Мы оказались возле пещеры, это была расщелина, которая вела в глубь земли. Три, хотя и стертые временем, каменные ступени шли вниз, а дальше начинался полный мрак. У нас не было ни свечей, ни фонаря. И я видел: не только меня — всех охватило давящее ощущение… Сейчас я определяю его так: противодействие незримых сил. Кто-то не хотел, чтобы мы шли дальше, в глубь земли. А может быть, нас — или меня — испытывали?

Едва заметная тропинка от пещеры вела направо, и, пройдя по ней недолго, мы остановились: перед нами был тупик — нагромождение непроходимых каменных глыб. Зато с того места, где мы стояли, неожиданно открывалась широкая панорама на восток: ровная заболоченная тундра, в маленьких озерках поблескивало солнце, и посреди этой северной пустыни возвышались три невысокие сопки, которые, если их соединить линиями, образуют равнобедренный треугольник. Но самое удивительное заключалось в том, что сопки были похожи по конфигурации на пирамиды, их равные грани были кем-то искусно сделаны: такие осмысленные, совершенные формы природе не под силу. Впрочем, смотря что понимать под природой.

Мне, когда я рассматривал сопки-пирамиды, пришли в голову мысли о том, что скорее всего мы оказались среди обломков могучей просвещенной цивилизации, когда-то существовавшей здесь и исчезнувшей, оставив о себе загадочные, обрывочные напоминания.

Мои размышления прервал возглас Глеба, который прошел еще немного вперед, протиснувшись меж каменных глыб: «Идите скорее сюда!»

Кое-как мы по очереди пролезли в узкую щель между камней и оказались у замурованного входа или в пещеру, или в склеп: отчетливо были видны «швы» между камнями, заполненные неким веществом темно-коричневого цвета. Но это была не глина, вещество оказалось тверже камня. Но… «Вы смотрите сюда!» — прошептал Глеб. Я не поверил своим глазам: на замурованной поверхности, в левом углу был виден… Нет, правильнее сказать — вырос цветок лотоса! Самый почитаемый в Индии цветок, только каменный, вырос, вернее, образовался из того же вещества, которое скрепляло камни, замуровавшие вход в подземелье. Цветок был барельефом, как бы выдирающимся из кладки, его питали те силы, которые находятся ТАМ, в подземелье. Некое усилие присутствовало в позе цветка — другого слова не нахожу: он вырос только что! И даже кусочки этого темно-коричневого вещества были под ним, на земле, корни каменного лотоса, продираясь к нам, разрушили породу.

— И я испытал мгновенную смесь сладостного восторга, и не менее сладостного ужаса: я понял, что цветок каменного лотоса пророс совсем недавно, может быть, этой ночью. И он явлен здесь мне. Он — вестник, знак.

Я поймал себя на чувстве что сейчас я брошусь на эту замурованную стену, вырву из нее каменный лотос и за ним будет проход… Я знаю, куда он ведет…

«Папа, папа…— услышал я голос Юрия. — Что с тобой?..»

Оказывается, все смотрели на меня. У всех были испуганные лица.

«Давайте спускаться», — я попытался сказать это спокойно, но голос мой был хриплым, слова вырывались резко. «Может быть, попытаться извлечь из камней этот цветок?» — предложил Владимир. «Нет! Нет! — запротестовал я. — Мы не сумеем, а только разрушим его. Спускаемся!»

И наконец последнее событие, вернее, видение этого дня. Мы вернулись на «смотровую площадку», в которую упирается «звездная дорога», окончательно измотавшись, преодолевая болота полевому берегу Сейдозера. Солнце висело над горизонтом и, похоже, совершенно не собиралось за него опускаться. Между тем был уже одиннадцатый час вечера. На площадке оказалось сухо, мы расстелили войлочную подстилку, мальчики на нее тут же плюхнулись — хоть немного отдохнуть перед последними двумя верстами — преодолев их, мы наконец окажемся в своем базовом лагере. Мы с Ладой тоже присели на мою куртку.

Сейчас мне кажется, что мы все одновременно посмотрели на огромную фигуру черного человека, изображенного на скальном обрыве горы на противоположном берегу Сейдозера. У кого-то вырвался возглас изумления. И немудрено… Черный человек был другой: он стоял, повернувшись к нам в профиль, и на нем был длинный плащ с капюшоном, закрывавшим лоб, наверно, до бровей, утреннего котелка не было, а глаза, вернее, там, где на лице должны быть глаза, отчетливо светились два малиновых пятна. На гору с фигурой черного великана падали лучи закатного солнца. Может быть, они создавали это жуткое зрелище? Но так я думаю сейчас. Л тогда… Никто не проронил ни слова. Все вскочили и начали собираться, стараясь не смотреть на противоположный берег Сейдозера. Я взглянул на Святослава, он был бледен, но не плакал, молчал и — может, мне показалось? — был крайне сосредоточен, похоже, думал о чем-то, очень важном для него. Всю дорогу до «дома» никто не проронил ни слова.

После ужина — есть не хотелось никому: не было аппетита, все валились с ног от усталости, Святослав, таинственно поманив рукой, вызвал меня из палатки и мы отошли в сторону, где нас никто не мог слышать. «Папа, я знаю, что есть Бог, — тихо сказал Слава. — И я верую, честное слово — верую! Но папочка, ведь он… Ну черт или дьявол… Он тоже есть?» И я ответил своему младшему сыну: «Да, он есть, темный князь мира сего. Но если ты веруешь в Бога, и Он живет в твоем сердце, дьявол не страшен тебе: он никогда не сможет завладеть твоей душой».

Бело-розовый туман давно рассеялся, и в перспективе была видна горная гряда, над которой возвышались четыре вершины в снеговых шапках, отдаленно похожие на стариков, сидящих в позе лотоса. Да, да! Все они, оказывается, похожи на стариков…

Ощущение полного счастья, легкости. Именно это чувство необыкновенной легкости, отсутствие физического тела, полная свобода (от чего?) переполняли художника. И вдруг неведомая сила сорвала то, кем он был, с места — ничего подобного с ним еще не происходило в этих снах — и стремительно понесла к горной гряде; внизу под ним по зеленой долине струилась медленная неторопливая река, и он ясно видел, как в ее хрустально-прозрачной воде плавают большие золотистые рыбы. Но — дальше, дальше!

Стремительное, упоительное чувство полета! И кажется, что горы тоже летят ему навстречу: все ближе, ближе четыре вершины-старика, все отчетливее. И вот он сначала смутно, потом все ярче и ярче видит, что между правой крайней вершиной — старик в остроконечной шапке и с белой бородой, и второй вершиной, она с двумя каменистыми кряжами по бокам, раньше он их не мог рассмотреть, а сейчас, подлетая все ближе, думал: «Эти кряжи походят на старческие натруженные руки, они…» Он не успел довести свое сравнение до конца, отчетливая широкая тропа вела в распадок между этими двумя вершинами. Победа, ликование, восторг! — сейчас эти чувства, переполнившие его до краев, разорвут эфирное тело на части. «Тропа ведет… Я знаю, знаю! Туда…»

«Да, милый, она ведет в Шамбалу», — звучит в его сознании.

Николай Константинович Рерих открывает глаза. Всполошенно, лихорадочно бьется сердце. Бисеринки пота покрывают лицо.

Он лежит в своем спальном мешке. Над ним склонилась Елена Ивановна, она внимательно, добро, с еле уловимой тревогой смотрит на него.

— Тебе снилась твоя долина в Гималаях?

— Почему в Гималаях?

— Ты же знаешь: и долина, и четыре вершины — там, в Гималаях.

— Да, в Гималаях…— «Но откуда ты знаешь? Ведь я никогда не рассказывал тебе об этом сне! Впрочем, чему я удивляюсь?..»

— И ты увидел сейчас тропу в Шамбалу?

— Да… Но сначала нужно найти эту долину с рекой, в которой вода, похоже, не течет. И горную гряду с четырьмя вершинами.

— Мы найдем и долину, и четыре вершины, — Елена Ивановна сдержанно улыбается. — Вернее… Мы можем найти. Это зависит от нас. Он промолчал.

— Но и здесь, на берегу Сейдозера, есть вход, через который можно попасть в Шамбалу.

— Я знаю это…

«Только он проходит через подземные лабиринты», — подумала она и сказала:

— Ты там, перед каменным лотосом почувствовал…

— Да! — поспешно перебил он.

«Но тебя… Нет, правильнее сказать — нас… Нас под землей не пропустят, задержат. Во всяком случае, пока. Или ДРУГИЕ заберут к себе».

— Мы найдем дорогу в Шамбалу! — страсть, воля, непоколебимость были в его голосе. — Дорогу под небом и солнцем.

— Может быть…