"Сексус" - читать интересную книгу автора (Миллер Генри)17Состоялся этот пикник в воскресенье, а Мону мне не удалось увидеть до вторника. Не оттого, что застрял у Мод, нет: с утра в понедельник я сразу же отправился в контору. Ближе к середине дня позвонил Моне, но услышал, что она еще спит. Разговаривала со мной Ребекка, от нее я и узнал, что Мона не ночевала дома – провела ночь на репетиции. – А вы где были ночью? Ребекка задала вопрос требовательным, чуть ли не хозяйским тоном. – Дочка заболела неожиданно, – объяснил я, – вот и пришлось пробыть возле нее до утра. – Придумайте что-нибудь получше, прежде чем будете объясняться с Моной, – рассмеялась Ребекка. – Она всю ночь названивала. Совсем с ума сошла от беспокойства. – Наверное, потому и не пришла домой? – Вы же не ждете, что каждый поверит в ваши сказки? – сказала Ребекка, и опять послышался ее низкий гортанный смех. – Так вы домой-то придете? – спросила она. – Нам вас не хватает. Знаете, Генри, вам не следовало бы вообще жениться… Я не дал ей порассуждать на эту тему. – Да, к ужину буду. Вы ей так и скажите, как она проснется. Только не смейтесь, когда будете передавать то, что я вам сказал, ну о ребенке и все прочее. По телефону опять донесся смех. – Ребекка, послушайте, я на вас полагаюсь. Так что не усложняйте мне жизнь. Вы знаете, как я вас ценю. Если когда-нибудь захочу еще раз жениться, то этой женщиной будете вы, и вы это знаете. Снова смех, а потом: – Бога ради, Генри, перестаньте! Жду вас вечером… Все мне расскажете. Артура дома не будет, и мы поговорим. Я за вас, хотя вы этого и не заслуживаете. Итак, вздремнув немного на скетинг-ринге, я отправился домой. Но в последнюю минуту перед уходом из конторы у меня произошла встреча, которая изменила мое настроение. Человек, который пришел устраиваться к нам ночным посыльным, был египтологом и как бы между прочим произнес несколько фраз о возрасте египетских пирамид. Вот эти фразы и подействовали на меня настолько, что мне стало совершенно безразлично, как отнесется Мона к моим объяснениям. Он сказал, что есть все основания предполагать – я уверен, что понял его правильно, – что пирамидам этим около шестидесяти тысяч лет – Вот в таком приподнятом настроении явился я домой. Ребекка вошла в мою комнату тотчас же. В доме никого больше не было. Мона, оказывается, звонила сказать, что у нее еще одна репетиция и когда она вернется – неизвестно. – Прекрасно, – сказал я. – А ужин вы уже приготовили? – Господи, Генри, вы просто прелесть. – Она по-дружески дала мне тычка в бок. – Если бы Артур был таким же! Тогда ему многое можно было бы простить. – А в доме ни души? В самом деле? – спросил я. Для этого дома это было действительно необычно. – Да, все ушли, – сказала Ребекка, проверяя мясо, тушившееся в духовке. – Теперь можете мне рассказать о той великой любви, о которой начали говорить по телефону. Она снова рассмеялась, и ее низкий грудной смех сразу же насторожил меня. – Вы же знаете, что я это в шутку сказал, – начал я осторожно. – Иногда я мелю, что в голову взбредет, хотя в некотором смысле подразумеваю именно то. Понимаете, о чем я? – – Ну меня-то вам бояться нечего, так ведь? – сказал я, шагнув к ней с распростертыми объятиями. Она со смехом увернулась. – Ни о чем таком я и не думаю, и вам это прекрасно известно, – вырвалось у нее. – Я к вам только из подхалимства подкатываюсь. – Я улыбнулся как можно простодушнее. – Мы ведь сейчас с вами устроим миленький ужин. Господи, какой запах! Это цыпленок? – Свинина! – возразила она. – Скажет тоже, цыпленок! Вы что подумали, я специально для вас готовила? Ладно, рассказывайте дальше, хоть немного отвлекитесь от еды. Скажите, если можете, что-нибудь приятное. Только близко ко мне не подходите, а то я вас вилкой проткну. Скажите мне всю правду, только правду, без утайки. Меня бояться нечего. – Это нетрудно, моя драгоценная Ребекка. Тем более что мы с вами одни. Но это длинная история – вы уверены, что вам не надоест слушать? Она снова рассмеялась. – Господи, опять этот гнусный смешок! – воскликнул я. – Ну ладно, слушайте… На чем мы остановились?.. Ах да, правда, чистая правда. Чистая правда в том, что я переспал со своей женой. – Ну, так я и думала, – отреагировала Ребекка. – Это еще не все. У меня там была и другая женщина. – И с кем же вы переспали сначала? С ней или с женой? – Одновременно, – мило улыбнулся я. – Нет-нет, этого только не хватало. – Она отбросила кухонный нож, уперла руки в бока и пристально вгляделась в меня. – Хотя… не знаю… с вами все возможно. Подождите минутку, сейчас накрою на стол и потом выслушаю внимательно все до конца. – А шнапс у вас найдется? – Я купила бутылку красного вина. Вам ее хватит? Это все, что есть. – Конечно, хватит. Вполне. Тащите ее сюда. Пока я открывал бутылку, она подошла ко мне и крепко схватила за руку. – Только говорите правду, иначе я вас не выпущу. – Но я и рассказываю правду! – Хорошо. Тогда давайте сядем за стол, и вы приступите. Вы любите цветную капусту? У меня других овощей нет. – Я всякую еду люблю, мне все нравится! Вы мне нравитесь, Мона нравится, жена моя нравится. Мне нравятся лошади, коровы, цыплята, игра в карты, тапиока, Бах, бензин, тропические рубашки… – Вам нравится… Вот вы весь в этом. Прекрасно звучит. Из-за вас мне тоже есть захотелось. Все вам нравится, да… Но вы не любите… – Нет, почему же, и люблю тоже. Я люблю еду, женщин, вино. Конечно же, люблю. Почему вы решили, что я лишен этого чувства? Если вам что-либо нравится, значит, вы это и любите. Любить – это наивысшая степень от «нравиться». Я люблю, как Господь Бог: без различия времени, места, расы, цвета, пола… И вас я люблю. Вот в чем дело. Разве этого мало? – Вы-то думаете, что этого много, очень много. И пальцем в небо попадаете. Ладно, помолчите, нарежьте мясо, а я займусь соусом. – Соусом? О, как я – Так же, как любите меня, жену и Мону? – Гораздо сильнее. Для меня соус – это все! Я могу его есть ложками. Потрясающий, густой, жирный, темный, приперченный соус! Пальчики оближешь! Кстати, сегодня разговаривал с одним египтологом, он к нам нанимался посыльным… – Ну вот и соус… Не уходите от темы. Вы хотели рассказать… – Конечно, конечно. Я и об этом вам расскажу. Я все расскажу, но в первую очередь хочу рассказать, как вы прекрасно выглядите с этим соусом. – Если не прекратите дурака валять, я вас ножом проткну. Что это на вас нашло, в самом деле? Это что, свидание с женой так на вас действует всегда? Наверное, вы отлично провели у нее время. Она села рядом со мной. – Да, действительно, отлично провел время, – сказал я. – Потом еще с египтологом поговорил. – Да к черту этого вашего египтолога! Я хочу услышать о вашей жене… и о второй женщине. Ей-богу, я вас убью, если не расскажете! Но я на некоторое время отвлекся на еду, меня всецело заняли цветная капуста и свинина. Сделал несколько глотков вина, чтобы горло промочить. Превосходная кормежка. Верх блаженства! Надо бы повторить… – Значит, дело было так, – начал я, управившись еще с одним куском свинины. Она хихикнула. – Что такое? Я что-нибудь не то сказал? – Дело не в том, что вы сказали, а в том, как вы это сказали. Вы выглядите таким спокойным, ни к чему не причастным, невинным совершенно. Господи, вот именно невинным. Да если бы вы даже убийство совершили, а не распутничали всего-навсего с собственной женой, вы бы выглядели точно таким же. Вы довольны, так ведь? – Конечно, а как же иначе? С чего мне быть недовольным? А вам это кажется странным? – Не-е-ет, – протянула она. – Не кажется. Во всяком случае, не должно казаться. Но у вас это звучит иногда как-то диковато. У вас всегда получается немного чересчур, вы все время чуточку перебарщиваете. Вам бы в России следовало родиться. – Ага, в России. Это точно. Я люблю Россию! – А еще любите свинину с цветной капустой… и соус, и меня. А скажите-ка, что вы не любите? Только подумайте как следует. Мне это и в самом деле очень интересно. Я проглотил еще один сочный кусок свинины, обильно сдобренный соусом, посмотрел на нее, постаравшись выглядеть серьезным. – Хорошо… я не люблю работу. – Помолчал немного, сохраняя серьезный вид, и добавил: – Да, и не люблю мух. Она расхохоталась: – Работу и мух – вот так! Я запомню. Бог ты мой, и это все, что вы не любите? – На данный момент ничего другого придумать не могу. – А как насчет преступлений, несправедливости, тирании и прочих подобных вещей? – Так вот вы о чем, – сказал я. – А что вы с ними можете поделать? Вы с таким же успехом можете спросить меня: а как насчет погоды? – Вы так считаете? – Само собой. – Вы невозможный человек! Или, может быть, вы плохо соображаете за едой. – Так и есть, – сказал я, – мне за едой как-то не очень соображается. А вам?.. По правде говоря, я и не хочу думать. Я не любитель раздумий. Раздумья ни к чему никогда не приводят. Это иллюзии. Они делают вас болезненно нерешительными… Кстати, а на десерт что-нибудь имеется? Может быть, этот самый лейдеркранц? Чудесный сыр, как вы думаете? Я не ждал ее ответа и продолжал: – Наверное, это смешно звучит, когда человек по всякому поводу восклицает: «Я люблю то, я люблю это. Это прекрасно, это чудесно, это восхитительно!» Конечно, со мной такого не происходит каждый день, но хочется, чтобы происходило. Да так оно и бывает, когда я в нормальном состоянии, когда я – это я. Каждый так поступал бы, если бы получалось. Это естественное состояние души. А мешает то, что мы почти всегда чем-то напуганы. Когда я говорю «напуганы», я имею в виду, что пугаем себя мы сами и сами себя держим в страхе. Вот, например, прошлая ночь. Вы и представить себе не можете, как это было удивительно! И никаких внешних причин, разве что гроза за окнами. Но вдруг все изменилось – в том же самом доме, в той же самой обстановке, с женой той же самой, в той же самой супружеской постели. Но было так славно: раз – и напряжение снято! Я психическое напряжение имею в виду, тот намордник, который на нас напяливают с первого дня нашей жизни… Вот вы говорили о тирании, о несправедливости и так далее. Понимаю, конечно, о чем вы думаете. Меня и самого занимали эти вопросы, только я тогда был моложе, мне лет шестнадцать было. И тогда я все понимал… все было ясно, насколько вообще такие вещи можно понять разумом. Я был тогда чище, бескорыстнее, незаинтересованнее, что ли. Мне нечего было защищать или поддерживать, вступаться за что-нибудь, и меньше всего за систему, которой я не верил никогда, даже в детстве. Я создавал идеальную Вселенную, где все принадлежало мне. И все там было очень просто: ни денег, ни собственности, ни законов, ни полиции, ни правительства, ни солдат, ни палачей, ни тюрем, ни школ. Я не замечал ничего, что могло бы мешать или запрещать. Полнейшая свобода. Это был вакуум, и в этом вакууме я и расцветал. Вы поняли, чего я на самом деле хотел: чтобы каждый поступал по-моему и думал по-моему. Мне нужен был мир, созданный по моему образу и подобию. Я сделался бы Богом, лишь бы никто мне не мешал… Я остановился перевести дух. Все это время Ребекка слушала меня внимательно, с самым серьезным видом. – Может быть, хватит? Вы наверняка что-то в таком роде уже тысячу раз слушали. – Нет, продолжайте. – Она мягко дотронулась до моего плеча. – Я начинаю совсем по-другому на вас смотреть, и такой вы мне нравитесь больше. – А вы про сыр не забыли? Кстати, и вино совсем неплохое. Немного, может быть, терпкое, но неплохое. – Слушайте, Генри, ешьте, пейте, курите, делайте все, что хотите, весь дом в вашем распоряжении, только не замолкайте… Она сидела на том же месте, что и вначале; со слезами на глазах я подскочил к ней и обнял ее. – Вот теперь могу сказать прямо и откровенно, – произнес я, – я вас люблю. Я даже не пытался поцеловать ее – просто обнял и прижал к себе, а потом по собственной воле разжал объятия, подсел к столу и осушил бокал. – Вы актер, – сказала Ребекка, – актер в самом подлинном и широком смысле слова. Неудивительно, что люди иногда пугаются вас. – Знаю. Я и сам себя иногда пугаюсь, особенно в отношениях с другими людьми. Я не знаю, где предел, дальше которого нельзя… А может, такого предела и нет. Ведь если мы даем волю чувствам, то для нас нет ничего дурного, безобразного, зазорного. Ни в чем. Только объяснить это другим трудно. Что ни говори, а между миром воображаемым и реальным большая разница. Правда, какая там реальность – сплошное блядство и дурость! Если вы остановитесь и вглядитесь во все окружающее, именно С той самой минуты, когда вы просыпаетесь утром, и до того момента, когда вечером отправляетесь спать, вы живете среди вранья, позора и надувательства. Все это знают и все участвуют в том, чтобы это продолжалось вечно. Вот почему мы так косимся один на другого. Вот откуда так легко берутся войны, погромы, крестовые походы против пороков и прочие милые штучки. Всегда легче врезать кому-нибудь по морде, чем посторониться и уступить, потому что все мы просим, чтобы нам дали и чтоб дано это было как полагается, а не так, чтобы потом вернуть. Если бы мы еще верили в Бога, мы бы сделали из него Бога Мщения. И со всей душой уступили бы ему честь приводить все в порядок. А нам уж слишком поздно претендовать на участие в уборке. Мы в дерьме по самые уши. И не надо нам нового мира, мы и в старом как-нибудь дотянем. Это в шестнадцать лет вы можете верить в новый мир… в шестнадцать лет во все на свете можно верить, это уж точно. Но к двадцати вы уже обреченный человек и понимаете это. В двадцать лет вы уже в упряжке и надеетесь только на то, что хоть руки-ноги целы останутся. И дело не в том, что пылкие надежды увяли. Надежда – это вообще знак тревожный, он означает бессилие. И смелость, мужество здесь ни при чем. Всякий человек может набраться смелости и совершить что-нибудь непотребное. Когда я хочу в чем-нибудь разобраться, я начинаю рассматривать это со всех сторон. Это не означает, что я прозреваю какую-то картину будущего или что мир, созданный моим воображением, становится для меня реальным. Я подразумеваю нечто более прочное, более постоянное – вечное сверхзрение… что-то вроде третьего глаза. Когда-то он у нас был. И это было то ясновидение, которое было совершенно естественно и свойственно всем людям. Потом стал развиваться мозг, рассудок, и этот глаз, позволявший нам прозревать все вокруг, деградировал, был поглощен мозговым веществом, и мы стали познавать мир и друг друга совсем по-новому. И наши прелестные маленькие «я» расцвели полным цветом: мы стали обладателями интеллекта и вместе с ним появились тщеславие, самонадеянность, слепота, слепота такая, какая и слепого не поражает. – Где вы набрались этих идей? – внезапно прервала меня Ребекка. – Или это все импровизация?.. Подождите минутку. Я хочу узнать вот что: вы когда-нибудь пробовали изложить на бумаге свои мысли? Что вы вообще пишете? Вы никогда мне ничего не показывали. Я никакого представления не имею о том, что вы делаете. – Да что там… – сказал я. – Это как раз хорошо, что вы ничего моего не читали. Мне еще и сказать-то нечего. Мне кажется, я так никогда и не смогу даже начать. Сам не знаю, что на меня нашло. Это я в первый раз так разболтался. – Но когда вы беретесь писать, вы пишете так же, как рассуждаете? Вот что мне хотелось бы знать. – Как-то не думал об этом. – Я и в самом деле был немного смущен. – Ничего пока еще не смыслю в писательском ремесле. По-моему, я слишком рефлексирующий человек для этого. – Вот уж нет! Говорите вы совсем не как рефлексирующий, значит, и писать так же должны. – Ребекка, – начал я, стараясь говорить неторопливо, словно взвешивая каждое слово. – Если б я знал, на что способен, я не сидел бы здесь, разговаривая с вами. Вы знаете, у меня иногда возникает такое ощущение, будто я вот-вот лопну. На страдания мира, на все мировые проблемы мне, по совести говоря, совершенно наплевать. Это само собой разумеется. Я вот чего хочу – я хочу раскрыться. Хочу знать, что у меня там, внутри. И чтобы другие люди оказались раскрыты. Я как дурачок с консервным ножом в руке: ищу, с чего бы начать, чтобы вскрыть эту банку – нашу Землю. Я знаю, что там, под крышкой, – чудеса. Уверен в этом, потому что все время во мне предощущение чудесного. Там все прекрасно: и галька, и обрывки картона, и… даже от мертвого осла уши, если уж на то пошло! Вот о чем я хочу писать! А вдруг это слишком личное? Может быть, это все покажется полнейшей чепухой? Понимаете, Ребекка, иногда я воспринимаю это так, будто все искусство, вся наука, вся философия занимались пока что шлифовкой линз. Это грандиозное приготовление к чему-то, чего никогда еще не бывало. Но придет день – подготовка закончится, линзы будут отшлифованы, и вот тут-то мы и увидим, как ошеломляюще прекрасен мир. А пока мы ползаем без очков, на ощупь, щуримся близоруко и не видим, что у нас под носом. Потому что все стараемся смотреть на звезды или еще дальше, хотим узнать, что там за ними. Но взглянуть на них мы пытаемся глазами разума, а разум видит только то, что ему указано видеть, разум не может открыть глаза и смотреть просто так, от радости видеть. Разве вы не замечали, что, когда вы перестаете смотреть, когда не пытаетесь увидеть, Вы понимаете, что я имею в виду… Когда вас осеняет, разум уходит в отпуск. Вы отданы чему-то еще, какой-то незримой, непознаваемой силе, которая овладевает вами, как мы удачно выражаемся. Что это означает, если вообще может что-то означать? Что происходит, когда механизм разума расстраивается или вообще останавливается? Как бы то ни было, что бы то ни было, вы захотели смотреть иначе, а этот modus operandi 111 есть уже другой. Машина может отлично работать, но ее цель и эффективность просто не имеют для вас смысла. И возникает другое сознание – исполненное высокого смысла, если вы приняли его безоговорочно, или же бессмысленное, а то и безумное, если вы пытаетесь проверить его другим механизмом… Черт, я совсем ушел от нашей темы. Мало-помалу она вернула меня к истории, которую так хотела услышать. Особенно ее интересовали детали. То и дело она принималась смеяться низким грудным смехом, звучащим и вызывающе, и одобрительно одновременно. – Необыкновенных женщин вы себе отыскиваете, – сказала она. – Вы словно с закрытыми глазами их выбираете. Вы никогда заранее не прикидывали, каково вам будет жить с ними? Она еще порассуждала на эту тему, пока я не понял, что она сворачивает беседу на Мону. Мона – вот кто занимал ее. Ей хотелось понять, что общего между нами, что нас связывает. Как я могу переносить ее ложь, ее притворство – или меня такие вещи совершенно не трогают? Где-то я непременно должен иметь прочную почву, ведь на зыбучих песках ничего не выстроишь. Она часто думала о нас еще до того, как познакомилась с Моной. Из разных источников доходили до нее толки о Моне, и ей было любопытно узнать, понять, в чем же заключается ее притягательность. Да, Мона была хороша собой – даже очень хороша, – да и ума у нее хватало. Но Бог мой, сколько театральщины! И никак к ней не подступишься – ускользает словно призрак. – Что вы знаете о ней наверняка? – допытывалась Ребекка. – С ее родственниками знакомы? Как она жила до встречи с вами – это вам известно? Я признался, что почти ничего не знаю о ней. И это даже лучше, чем все знать; что-то привлекательное есть в таинственности, которой она себя окружила. – А, чепуха! – фыркнула Ребекка. – Никакими страшными тайнами там и не пахнет. Папаша у нее, наверное, раввин. – Что вы! Как можно говорить такое? Откуда вам известно, что она еврейка? Я и сам этого не знаю. – Просто не интересовались. Конечно, я тоже не знаю, но уж больно подозрительно она с такой горячностью это отрицает. Поневоле задумаешься. Да вы сами посудите: есть в ней хоть что-нибудь похожее на среднюю американку? Ладно-ладно, не рассказывайте мне, что вам это в голову не приходило. Не такой уж вы дурак, в конце концов. Больше всего в этих ее наблюдениях и выводах меня удивило то, что в спорах с Моной она касалась и этой темы. Ведь ни одного намека не доносилось до моих ушей. А я бы все отдал, чтобы спрятаться за ширмой при их разговоре наедине. – Хотите знать правду? – спросил я. – Предпочитаю, чтобы она оказалась еврейкой, а не кем-нибудь еще. Разумеется, я никогда ее обо всем этом не расспрашивал. Очевидно, для нее это больной вопрос. Но увидите, она когда-нибудь сама все расскажет. – Вот чертов романтик, – сказала Ребекка. – Вы неизлечимы. А чем отличается еврейская девушка от язычницы? Я живу в обоих этих мирах и ни там ни тут не нахожу ничего особенно странного или особенно замечательного. – Здесь я бы мог и остановиться, но счел необходимым добавить еще. – А бывает совсем наоборот, – продолжал я. – Как с моей экс-супругой, например. Я терпеть не мог ее пуританскую благопристойность. Но конечно, иногда мне приходило в голову, что у нее есть и оборотная сторона. Психоаналитики утверждают: за сверхскромностью может скрываться самая настоящая разнузданность. Утверждать хорошо, а вот стать свидетелем, увидеть, как одно переходит в другое, – на это у вас шансов мало. А вчера это случилось на моих глазах. Можно сколько угодно думать, что знаешь тайные мысли той или иной личности, знаешь о ее подсознательных влечениях, и все-таки когда такое преображение, когда все эти мысли и влечения трансформируются прямо у тебя на глазах, тут уж засомневаешься: а знал ли ты на самом деле человека, с кем прожита вся твоя жизнь? Одно дело говорить о своем приятеле: «У него наклонности убийцы», но совсем другое – увидеть, как он подступает к тебе с ножом. Каким бы умником вы себя ни считали, к такому повороту событий вы никак не готовы. В лучшем случае могли бы приписать ему убийство кого-нибудь другого, но только не вас… Нет-нет, как можно! Ну а в теперешнем моем положении я готов все что хочешь ожидать от человека, которого подозреваешь меньше всего. Не то чтобы это меня слишком тревожило, нет, я просто не удивлюсь. Удивлюсь лишь тому, что вы по-прежнему готовы удивляться! Вот так вот. Немного по-иезуитски, а? Вы тут вспомнили слово «раввин». А вы когда-нибудь предполагали, что из меня может получиться отличный раввин? А почему бы и нет? Почему я не могу стать раввином? Или папой, или китайским мандарином, или далай-ламой? Если ты можешь быть червем, то можешь стать и Богом. Так мы разговаривали, пока не пришел Артур Реймонд. Я посидел еще немного с ними, чтобы у него не возникло никаких подозрений, и потом отправился восвояси. Мона появилась ближе к утру: возбужденная, сна ни в одном глазу, сияющая, красивая, как никогда. Мои объяснения насчет прошлой ночи она пропустила мимо ушей: она была слишком возбуждена, слишком увлечена собой. Столько событий произошло за это время – она даже не знала, с чего начать. Прежде всего, ей обещали, что она будет дублершей исполнительницы главной роли в ближайшей постановке. Так ей сказал режиссер, больше никто об этом еще не знает. Он влюблен в нее, режиссер этот. В конверт с жалованьем он уже несколько недель кладет любовные записки. И ведущий актер тоже в нее влюблен, просто с ума по ней сходит. Это с ним она все время репетирует: он учит ее правильно двигаться, дышать, стоять, ходить, пользоваться голосом. Это было великолепно! Она стала новым человеком, человеком неведомых еще возможностей. Она поверила в себя и поверила безгранично. Скоро весь мир будет у ее ног. Сначала она покорит Нью-Йорк, потом начнется турне по всей стране, а там, может быть, и заграничные гастроли… Кто может точно предсказать, что будет? И все-таки она немного пугается всего предстоящего. Ей надо, чтобы я помог ей: послушал бы, как она читает новую роль. И потом, она не знает еще очень многого, а ей так не хочется обнаруживать перед обожателями свое невежество. И, наверное, придется заглянуть к этому ископаемому из «Ритц-Карлтона», пусть обеспечит ее новым гардеробом. Ей необходимы шляпки, блузки, перчатки, платья, чулки… ужас сколько вещей! Да и волосы надо причесать по-новому. Она потащила меня в холл, чтобы продемонстрировать свою новую походку, осанку, которую теперь вырабатывает. А я не заметил, как изменился ее голос? Ну ладно, скоро замечу. Она изменится полностью, и я буду ее любить еще больше. Она станет для меня сотней разных женщин!.. Вдруг Мона вспомнила об одном давнем поклоннике, о котором она совсем забыла – о клерке из отеля «Империал». Да, надо ему позвонить утром, и тогда я смогу ее встретить за обедом в новом одеянии. Ты что, ревнуешь, что ли? Напрасно. Правда, этот парень молод, но очень глуп, совсем дурачок, зануда к тому же. Он и деньги-то экономит только затем, чтобы ей давать. А иначе он не знает, как с ними управиться – ума не хватает. А за это подержать ее руку украдкой – и хватит с него, он счастлив. Ну, иногда она его и в щеку может чмокнуть – за какую-нибудь особенную услугу. Так она и гнала без передышки. О фасоне перчаток, который предпочитает, о том, как ставить голос, о походке индусских женщин, об упражнениях йоги, о способах тренировки памяти, о духах, которые соответствуют ее стилю, о том, как верят люди театра в приметы, об их расточительности, интригах, романах, заносчивости, тщеславии. О том, что ощущаешь, когда репетируешь в пустом зале, о всяких шуточках и розыгрышах, происходящих за кулисами, о рабочих сцены, об особом аромате артистических уборных. И о ревности! Там каждый ревнует к каждому. Суета, волнения, ссоры, нервные срывы и – благородство. Мир, в котором десятки других миров. Там можно спиться, стать наркоманом и даже начать видеть чертей. А обсуждения! По любому пустяку вспыхивает яростная перепалка, переходящая часто в скандал, порой с мордобоем. Иногда кажется, что в них точно бес вселился, особенно в женщин. Среди них только одна есть тихая, но она еще совсем молоденькая, неопытная. А остальные сущие менады, фурии, гарпии. Матерятся, как в казарме. Девицы из дансинга просто ангелочки по сравнению с ними. Долгая пауза. Потом ни с того ни с сего она спрашивает, когда слушается дело о разводе. – На этой неделе, – говорю я, немного ошарашенный такой резкой переменой темы. – И мы сразу же поженимся? – спрашивает она. – Ну конечно, – отвечаю и попадаю впросак. Ей не нравится это мое «ну конечно». – Можешь и не жениться на мне, если тебе не хочется, – говорит она. – Но мне хочется, – говорю я. – И мы тогда уедем отсюда… найдем себе свой дом. – Ты правда так думаешь? – вскрикивает она. – Как я рада! Я ждала, чтобы ты это сказал. Я хочу начать с тобой совсем новую жизнь. Уедем от всех этих людей! И ты бросишь свою дурацкую работу. Я найду место, где ты сможешь писать. Тебе больше не надо будет искать деньги. У меня будет куча денег, и ты будешь иметь все, что захочешь. Я притащу все книги, которые тебе нужно будет читать… А может, ты напишешь пьесу, и я в ней сыграю главную роль! Вот было бы чудесно, правда? Хотел бы я знать, что сказала бы Ребекка, услышь она эту речь? Увидела бы она только актерку или же почувствовала бы рождение нового существа, пытающегося выразить себя? Возможно, не таинственность пустоты была в Моне, а таинственность прорастания? Что и говорить, контуры ее личности были расплывчаты, но это еще не повод для того, чтобы упрекать ее в фальши. Да, порой она прикидывалась, она была хамелеоном, но не внешне, а внутренне. Насчет внешности спорить было нечего – все было ясно с первого взгляда. А вот облик внутренний был словно столбик дыма: чуть дунешь – и он качнется в сторону, изменит очертания. Она была чувствительна, реагировала на каждое воздействие, но не воля других действовала на нее, а их желания. А ее театральность, наигрыш не были средством оттолкнуть или притянуть кого-то к себе, это был ее способ восприятия действительности. В то, что она придумывала, она и верила. То, во что она верила, становилось реальностью, то, что было реальным, то она и играла в соответствии со своим замыслом. Для нее не было ничего нереального, кроме того, чего она никогда не придумывала. Но то, над чем она задумывалась, немедленно претворялось в действительность, становилось реальным, какими бы чудовищными, фантастическими, невероятными ни были бы эти вещи. Ее границы никогда не бывали закрытыми. Было бы ошибкой считать ее человеком могучей воли. Воля у нее была, но не та, что бросает человека в новой или сложной ситуации головой вперед или заставляет его совершить отчаянный прыжок. Здесь речь идет скорее о постоянной настороженности, о постоянной готовности поступать согласно своим представлениям. Она действительно могла меняться с ошеломляющей скоростью, она менялась у вас на глазах с непостижимой легкостью водевильной звезды, поминутно появляющейся на сцене в новых обличьях. Всю жизнь она играла неосознанно, и вот теперь ее учили делать это сознательно. Они лепили из нее актрису, показывая ей пределы искусства. Они показывали ей границы, которые нельзя переступать в этом ремесле. У них ничего бы не получилось, дай они ей полную свободу. |
||
|