"Генерал Ермолов" - читать интересную книгу автора (Михайлов Олег Николаевич)

Глава четвертая. «ИСКЛЮЧЕН ИЗ СПИСКОВ КАК УМЕРШИЙ…»

1

Старый помещичий дом в сельце Смоляничи, Краснинского уезда, Смоленской губернии, жил своей особенной, таинственной и удивительной жизнью.

Сюда наезжали часто офицеры из расквартированных в губернии полков — Петербургского драгунского вместе с их командиром Дехтеревым и шефом полка генерал-майором Баборыкиным, 4-го артиллерийского, Московского гренадерского… Здесь постоянно находилось восемь — десять офицеров, отставленных от службы сумасбродным государем Павлом Петровичем.

В имении была собрана богатейшая библиотека и имелся кабинет, хорошо оснащенный самыми современными для той поры физическими и химическими приборами. Здесь читывали вслух и разбирали сочинения Гельвеция, Руссо, Вольтера, Дидро, а также отечественных вольнодумцев, и в их числе — «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева. Отсюда тянулись нити в Москву, Калугу, Орел, Дорогобуж, в Курляндию — к братьям Валериану и Платону Зубовым и даже в высшие сферы Петербурга — к генерал-прокурорам А. Б. Куракину и П. В. Лопухину, к государственному канцлеру А. А. Безбородко. Здесь, в подвалах, на крайний случай хранился изрядный арсенал оружия и более шести пудов пороху. Здесь нового императора именовали презрительной кличкой Бутов или Курносый. Здесь открыто порицались прусские порядки, введенные Павлом Петровичем, и горячо отстаивалась русская самобытность. Здесь пылко спорили о «царстве разума», о тем, как развеять с помощью разума тьму невежества, сделать ясным все, что окружает человека, что тревожит его мысль — тайны природы и общественной жизни. Здесь говорили о положении простого народа, об ужасах деспотизма и одобряли меры Французской революции.

Строгая конспирация соблюдалась ядром этого кружка.

Важнейшие письма посылались через подставные адреса и подставных лиц, документы, по их использовании, уничтожались. Шифр именовался «итальянским диалектом».

За фискалами и доносчиками в полках следили сами полковые командиры, грозившие служебными карами «мухам», «клопам», «сверчкам», как называли сторонников гатчинского режима. Участники тайной организации носили условные имена: полковник Петр Дехтерев — Гладкий; капитан Василий Кряжев — Вырубов или Отрубнов; полковник Иван Бухаров — Бичуринский; полковник Буланин — Мухортов; подполковник Алексей Тутолмин — Росляков; полковник Тучков — Крючков; капитан Стрелевский — Катон; офицер Ломоносов — Тредьяковский и т. д.

Сам хозяин имения Смоляничи — Александр Михайлович Каховскпй, отставленный от службы после восшествия на престол Павла I, имел прозвище Молчанов. Его брат Алексей Петрович Ермолов, служивший с начала 1797 года в чине майора в 4-м артиллерийском полку, получил в кружке имя Еропкин.

2

Сын Екатерины II Павел Петрович вступил на престол уже сорока двух лет от роду, пережив много тяжелых минут в своей жизни и испортив свой характер под влиянием холодных, неискренних и даже враждебных отношений матери. Подозревая в нем претендента на престол, она держала Павла вдали от дел, он был в открытой опале при дворе и не избавлен даже от дерзостей со стороны придворных.

Понятно, как все это угнетало и раздражало самолюбивого Павла. На государственное управление и на придворную жизнь он смотрел со стороны, как зритель, и подолгу оценивал все факты с ПОЛБОЙ свободой критики. Россия была истощена непрерывными войнами. Хищения и стяжательство достигли в чиновничьем мире степени узаконенного грабежа, офицеры относились к своим солдатам, как к крепостным. Видя все это, Павел рвался к деятельности, а возможности действовать у него но было никакой.

Рано нарушенное духовное равновесие нового императора не восстановилось и в пору его царствования, напротив, власть, доставшаяся ему поздно, кружила голову сильнее, чем страх перед матерью. Исполненный самых лучших намерений, Павел I стремился к благу государства, но, желая навести порядок при дворе и в администрации и искоренить пагубное старое, он начал насаждать новое с такой суровостью и дилетантизмом, то оно всем казалось горше старого.

Павел освободил политических узников — Радищева, Новикова, Костюшко, прекратил подготовку к войне с Францией, ограничил самоуправление дворян и запретил продавать дворовых и крестьян без земли, с молотка. Однако он с жестокостью, почти патологической, принялся вводить в армии ненавистные прусские порядки, капризно и своенравно низвергал старых талантливых людей и возносил мало подготовленных к государственной деятельности, чуждых России гатчинцев.

Возобновился фаворитизм, едва ли не более уродливый, чем при покойной государыне. Так, один из любимцев Павла — Аракчеев уже 7 ноября 1796 года из подполковников гатчинской артиллерии стал петербургским городским комендантом и генералом; 9 ноября получил сводный гренадерский батальон лейб-гвардии Преображенского полка; 13 ноября — анненскую ленту; 12 декабря — богатейшее имение Грузино; 5 апреля 1797 года стал Александровским кавалером и бароном; 19 апреля сделался генерал-квартирмейстером и начальником всей артиллерии; 10 августа — командиром лейб-гвардии Преображенского полка и т. д.

Если Екатерина II за 36 лет своего царствования и при огромном числе награжденных раздала 800 тысяч крестьян, то Павел только за четыре года успел раздарить более полумиллиона.

Число лиц, пострадавших от своеволия нового императора, росло с каждым днем. Среди них были, как мы уже знаем, и отец Ермолова, который по воцарении Павла I был удален от генерал-прокурорских дел и предан заключению, и Александр Каховский, и сам великий Суворов, сосланный в апреле 1797 года в глухое сельцо Кончанское.

В далеко идущих планах Каховского Суворов занимал особое место.

3

Зимой 1797 года Ермолов, произведенный в подполковники, получил назначение на должность командира роты 2-го артиллерийского батальона генерала Эйлера. Прежде чем отправиться к месту расквартирования части — город Несвиж, он заехал к брату в Смоляничи, где ожидался сбор всего «канальского цеха», как именовали себя кружковцы Каховского.

Весело было ему катить в возке сорок пять верст от Смоленска до имения, оглядывать заснеженные поля, вспоминать дерзкие стишки и песни, сочиненные братом, карикатуры на Павла и его гатчинских «клопов», рисованные Иваном Бухаровым. Весело было и потом — войти в тепло, воздух, пахнувший трубочным табаком, стеарином, корицей, печкой, услышать приветственные крики разгоряченных пуншем офицеров:

— Ба! Младший брат Еропкин! Кстати, кстати!

Энергичного и остроумного двадцатилетнего подполковника в Смоляничах считали по праву душою общества.

— Совсем покидаешь нашу «галеру»? — поднялся навстречу Ермолову белокурый полковник с чубучком в одной руке и стаканом горячего рома в другой. — Будем крепко без тебя скучать, брат Еропкин!

— Что поделать, брат Гладкий, — в тон ему ответил Ермолов, пожимая друзьям руки и усаживаясь за холостяцким столом с дымящейся пуншевой чашей и нехитрой закуской. — Отсылают меня, горемыку, под начальствование прусской лошади — Эйлера, Бутова друга.

— Сколько можно повторять, — поднял на говоривших черные цыгановатые глаза Каховский, — что в России уже небось нет ни одного человека, который был бы гарантирован от мучительств и несправедливостей! Тирания с каждым днем только растет!..

Полковник Дехтерев в возмущении стукнул об стол, рассыпая огонь из чубучка, на котором был искусно вырезан карикатурный профиль Курносого.

— А мы все терпим! Хоть и равную ненависть испытываем! — обратился он к сумрачному Каховскому. — На что же у нас ружья? На что пушки? На что солдаты?..

— В Петербурге, сказывают, — вмешался Ермолов, — гатчинские «клопы» совсем русских заели. Памятный мне по шляхетскому корпусу Каннибах преглупейшие лекции читать во дворце изволит. И что вы думаете? Первейшие особы в государстве, и в том числе фельдмаршал князь Николай Васильевич Репнин, желая угодить Бутову, являются слушать эти нелепицы! А так как голштинец Каннибах в русском языке не силен, то и городит: «Э, когда командуют: „Повзводно направо!“, офицер говорит коротко:

«Во!» Э, когда командуют: «Повзводно налево!», то просто:

«Налево!» Или молча начинает ходить журавлем по комнате, выделывая различные приемы своей тростью…

— Этот бессмысленный Каннибах, — невесело усмехнулся Каховский, — так подписывает билеты увольняемых в отпуск: «Всемилостивейшего государя моего генерал-майор, св. Анны I степени и анненской шпаги, табакерки с вензелевым изображением его величества, бриллиантами украшенной, и тысячи душ кавалер». Как не вспомнить мученика — его сиятельство графа Суворова: «В слезах — мы немцы…»

— Господа, господа! — дурашливым голосом перебил его Дехтерев. — Прошу всем налить пуншу и немедля выпить за его курносое величество Бутова, который сейчас самолично припожалует…

Офицеры еще не успели наполнить стаканы, как из соседней комнаты под шутовским конвоем торжественно вошел маленький и очень курносый человечек в короне из золотой бумаги, в переделанной из простыни мантии, с большой палкой и с фальшивой державойnote 3в руках. Это был дворовый Никита Медведовский, или просто Ерофеич, который по наущению Дехтерева появлялся на обедах и вечеринках, в кабаках, среди народа и даже на разводах Московского полка, всюду изображая Павла I.

Ерофеич встал в позу, выпучил пьяные глаза и картаво, подражая императору, закричал:

— Кар-р-раул! Я из вас потемкинский дух вышибу!

Щука умер-р-рла, да зубы целы!..

Офицеры захохотали и шумно повскакали из-за стола, окружая Ерофеича. В тот же миг по сигналу Дехтерева раздался пушечный залп, и за окнами вспыхнул фейерверк:

после штурма Праги Ермолов прислал в Смоляничи шесть маленьких орудий, захваченных у поляков.

Каховский сделал знак Ермолову и вышел с ним в кабинет. Тут, среди полок с книгами, реторт и физических приборов, сама обстановка настраивала не на смешливый, а на серьезный лад.

— Что ты так скучен сегодня, Саша? — тихо спросил Ермолов.

— Слишком много шутов развелось на нашей «галере», — так же тихо отвечал Каховский, — а к серьезному никто не готов. Кажется, мы пропустили свой час…

— Ты говоришь о сопротивлении тирану? — догадался молодой подполковник.

— Да. И слушай. Помню, в Тульчине, как только Курносый сел на трон, наблюдал я, что фельдмаршал наш Александр Васильевич делается день ото дня все мрачнее.

Когда услышал я от него горькие шутки о засилье немцев, то как-то, оставшись наедине, спросил: «Удивляюсь вам, граф… Как вы, боготворимый войсками, имея такое влияние на умы русских, и соглашаетесь повиноваться Павлу?..»

— И что же его сиятельство? — в сильном волнении спросил Ермолов.

— Суворов подпрыгнул и перекрестил мне рот со словами: «Молчи, молчи!.. Не могу!.. Кровь сограждан!..» — Он принялся ходить взад-вперед по кабинету, рассуждая, словно бы разговаривал сам с собою: — Если бы Суворов пошел на Петербург, все войска по дороге к нему конечно же пристали б… Я бы отправился в Полтаву, где стоял дядя наш, Василий Львович Давыдов, со своим легкоконным полком. И если б он не примкнул к Суворову, я сам бы принял полк и повел его. А на пути, в Киеве и других городах, довольно нашел бы казенных денег, нужных этому предприятию. А что может сейчас наш «канальский цех»?..

Каховский недоговорил. В кабинет ворвались возбужденные обильным истреблением пунша офицеры во главе с капитаном Василием Кряжевым, на котором синий форменный мундир сидел неловко, колом. Отпущенный на волю крепостной крестьянин графа Панина, он получил первый офицерский чин в 1791 году и среди членов «канальского цеха» выделялся особливой резкостью суждений, требуя уничтожения царской фамилии.

— Брут, ты спишь, а Рим в оковах! — воскликнул он, цитируя тираноборческую трагедию Вольтера. — Вспомни, брат Молчанов, Цесареву смерть!

— Если б этак и нашего!.. — ответил Каховский.

Майор Московского полка Потемкин придвинулся к нему со словами:

— Дай мне на сие десять тысяч рублей, и ты увидишь, что станется с Бутовым!

Каховский пал на колени.

— Если ты готов на это, я тебе отдам все свое имение! — в восторге крикнул он.

— Да будет так! — воскликнул краснощекий здоровяк майор Мордвинов.

Ермолов глядел на них и повторял про себя одну и ту же поразившую его фразу: «Не могу… Кровь сограждан…»

4

Мушкетерские, драгунские полки и 2-й артиллерийский батальон, расквартированные в Несвиже, занимались экзерцициями, готовясь к высочайшему приезду.

Инспектор государя Клингенер, долговязый голштинец со скопческим лицом, в сопровождении генералов и обер-офицеров продвигался вдоль развернутых, вытянутых в одну линию батальонов и наводил страх и ужас на армейских начальников. Заслуженные, поседевшие в боях екатерининские генералы представляли свои части и отдавали рапорты недавно еще никому не известному, не нюхавшему пороха гатчинскому полковнику. В особенности страдал командир драгунского полка, отряженного в резерв: в его роты не успели доставить новых высоких сапог для всех солдат, и он ожидал жестокого напрягая, а то и расправы. Только что Клингенер учредил разнос командиру артиллерийского батальона князю Цицианову за наличие у него на шляпе не по образцу тесьмы. Цицианов мрачно вышагивал рядом с Ермоловым, который, наблюдая за государевым «клопом», не мог удержать себя от насмешливой улыбки.

Клингенер, презрительно щуря водянистые, бесцветные глаза и покачивая форменной тростью с костяным набалдашником, внимательно оглядывал солдат — их выправку, амуницию.

Одной из первых реформ, последовавших по вступлении на престол императора Павла I, была перемена внешнего вида солдат. Прежнее удобное обмундирование, введенное во времена Екатерины II князем Потемкиным, состоявшее из короткого кафтана с широким поясом и широких панталон, заткнутых в сапоги, не правилось новому государю и его сподвижникам: по их ыыепию, солдат в таком костюме имел вид не воинский, а мужицкий. Новая, перенятая у пруссаков экипировка совершенно преобразила русского воина. На него напялили длинный и широкий мундир из толстого сукна, с лежачим воротником и фалдами, и очень узкие панталоны. На ноги натянули чулки с подтяжками, крючками и лакированные черные башмаки. Волосы были напудрены, на затылке висела уставной длины коса, туго перевитая проволокой и черной лентой, над ушами болталась пара насаленных буклей. На голову нахлобучили низкую, приплюснутую треугольную шляпу.

Правофланговые взводов — унтер-офицеры — получили вместо ружья высокую алебарду. Это нововведение сделало совершенно бесполезными для боя до ста человек в каждом полку. Да и у прочих солдат ружья были приспособлены более для маршировки, чем для стрельбы. Под взглядом страшных, водянистых глаз Клингенера солдаты еще более сжимали колени, вбирали в себя живот, выпучивали грудь и подавали всю тяжесть корпуса на носки; при этом строго воспрещалось шевелить головой, а предписывалось всегда держать ее направо. Взятые от сохи и изнуренные усиленной муштрой, солдаты были совершенно сбиты с толку.

— Какого полка? — чуть тронув тростью грудь русого великана, осведомился Клингенер.

Мушкетер молчал и, в соответствии с уставом, ел глазами начальство.

— Подлый и неловкий мужик! — повысил голос Клингенер и грязно выругался по-немецки. — Какого ты полка, я тебя спрашиваю!..

Еще со времени Петра Великого все полки имели названия по имени русских городов и земель. С этими наименованиями войска свыклись в течение многих славных походов, они напоминали солдату блестящие подвиги, совершенные его предками в делах с врагом. Теперь в каждом полку кроме командира был назначен еще особый шеф в чине генерала, и полки высочайше было поведено именовать по фамилии их шефа. Но так как шефы часто менялись, то менялись и названия полков.

— Не знаю, ваше высокопревосходительство! — гаркнул наконец мушкетер. — Прежде был Петербургского, а потом какому-то немцу дан полк от государя!

На плацу все онемели. Клингенер, меняясь в лице, принялся что есть силы тыкать солдата тростью в живот и в грудь: уставом запрещалось трогать лицо, потому что от такого прикосновения на нем появлялись синяки, портившие вид строя. Во время пытки мушкетер стоял недвижимо и, как полагалось по уставу, смотрел весело.

— Командиру полка выговор, командира роты под арест, солдату — шпицрутены!.. — бросил особый инспектор и отправился далее.

Ермолов сделал невольно движение, словно собирался опустить сзади свой кулачище на сморщенный затылок Клингенера с торчащей косицей, но только засопел, сдерживая ярость. О, немцы на русской шее, когда придет конец вашему засилью!

Между тем Клингенер уже обошел строй и возвестил:

— Господина главнокомандующего прошу начать маневры.

Генералы и офицеры тотчас разошлись по своим полкам и батальонам.

На ровном, изумрудном от майской муравы поле длинные тонкие линии войск двигались стройно, равняясь, словно по нитке. Все движения солдат были плавны и медленны: в минуту каждый делал не более семидесяти пяти шагов. Развернутые батальоны расходились и сходились, изображая игрушечный бой.

Клингенер, растягивая длинное лицо в улыбке, говорил своему любимцу белокурому генерал-майору Эйлеру по-немецки:

— Смотри-ка! Эти русские свиньи экзерцируют почти так же хорошо, как настоящие прусские солдаты.

— Но свинья всегда останется свиньей, — в тон ему отвечал пруссак.

Еще более понравилась инспектору одновременная пальба из ружей и пушек — безвредная, но зато чрезвычайно эффектная, и он обещал командирам поощрения. На возвратном пути только один Ермолов оставался мрачным; прочие офицеры и генералы радовались тому, что все так благополучно обошлось.

Но особенно счастливым чувствовал себя драгунский полковник: его часть продефилировала мимо страшного Клингенера, который мог видеть кавалеристов только с правой стороны. Поэтому солдатам было приказано обуть в новые сапоги лишь правую ногу, а левую оставить в старых…

5

Ермолов — Каховскому

«Любезный брат Александр Михайлович. Я из Смоленска в двое суток и несколько часов провел в Несвиже. Излишне описывать Вам, как здесь скучно, Несвиж для этого довольно Вам знаком. Я около Минска нашел половину нашего батальона, отправляемого в Смоленск, что и льстило меня скорым возвращением к приятной и покойной жизни; но я ошибся чрезвычайно; артиллерия вся возвращена была в Несвиж нашим шефом, или, лучше сказать, Прусскою Лошадью (на которую надел Государь в проезде орден 2-го класса Анны). Нужно быть дураком, чтоб быть счастливым; кажется, что мы здесь долго весьма пробудем, ибо недостает многаго числа лошадей и артиллерию всю починять нужно будет. Я командую здесь шефскою ротою, думаю, с ним недолго будем ходить, я ему ни во что мешаться не даю, иначе с ним невозможно. Государь баталиону приказал быть здесь впредь до повеления, а мне кажется, уж навсегда. Мы беспрестанно здесь учимся, но до сих пор ничего в голову вбить не могли, и словом, каков шеф, таков и баталион; обеими похвастать можно, следовательно, и служить очень лестно. Сделайте одолжение, что у Вас происходило во время приезду Государя, уведомьте, и много ль было счастливых. У нас он был доволен, но жалован один наш скот. Несколько дней назад проехал здесь общий наш знакомый г. капитан Бутов; многие, его любящие, или, лучше сказать, здесь все бежали к нему навстречу, один только я лишен был сего отменного счастия — должность меня отвлекала; но я не раскаиваюсь, хотя он более обыкновенного мил был. Поклонитесь от меня почтеннейшему Вырубову, Каразцову, тож любезному Тредьяковскому, может, и Бутлеру; хотел писать на „итальянском диалекте“, но нет время, спешу, офицер сию минуту отправляется. Однако ж с первым удобным случаем ему и Гладкому писать буду. Мордвинову — также; я воображаю его в Поречье и режущегося с своим шефом, как в скором времени надеюсь резаться с своим; но он еще меня счастливей — он близко от Смоленска, от вас, которые можете разогнать его скуку, — а я имел счастие попасться между такими людьми, которые только множить ее могут. Вспомните обо мне Бачуринскому, Стрелевскому и всем тем, которые меня не совсем забыли. Прощайте.

13 мая Алексей Ермолов

Проклятый Несвиж, резиденция дураков».

6

В Несвиже Ермолов находился уже более года.

Все притерпевается, пообвык и он к новому месту.

И здесь нашлись близкие по духу люди, хотя Ермолов по-прежнему тосковал по Смоленску, по сборищам в самом городе и Смоляничах, то конспиративно-деловым, то праздно-веселым, по единомышленникам «канальского цеха» Каховского.

В часы тоски и уныния спасали письма брату, которые чаще всего он писал шифром, на «итальянском диалекте», но порою не удерживался и давал пищу желчному уму открыто.

Катилось к закату очередное лето красное, лето 1798 года…

Ермолов, завострив конец гусиного пера, неподвижным взором уставился в темное оконце, за которым неясно угадывались синие контуры деревьев, а над ними, на кресте далекой колоколенки, кротко блестела полночная луна. Наступало 20 июля — день славного пророка Илии. Как это говаривал Горский? «До Илии — тучи по ветру, после Илии — против ветру… Придет Илия — принесет гнилья. Илия грозы держит, на огненной колеснице ездит…» Где-то он сейчас, веселый, неунывающий фейерверкер? Служит ли, не замучен ли порядками, введенными новым начальником артиллерии Аракчеевым? Ах, сколь легче было в военном Кавказском походе, где из-за каждого камня могла вылететь меткая пуля горца, чем в этой бессмысленной прусской муштре под начальствованием скота Эйлера и под высочайшим наблюдением его гатчинского величества Бутова!..

Конечно, много всякого беспорядка осталось в армии от екатерининского царствования. Взять хотя бы их прежнего батальонного командира Иванова, который был горьким пьяницей. Этот Иванов во время производимых им учений имел обыкновение ставить позади себя денщика, снабженного флягою с водкой. По команде Иванова «Зелена!»

ему подавалась фляга, которую он быстро осушал. После того он обращался к артиллеристам со следующей командой: «Физики, делать все по-старому, а новое — вздор!»

Рассердившись однажды на жителей города Пинска, где было нанесено оскорбление подчиненным ему батарейцам, Иванов приказал бомбардировать город из двадцати четырех орудий, но благодаря расторопности офицера Жеребцова снаряды были поспешно заменены холостыми. Пьяный Иванов, не заметивший этого, приказал по истечении некоторого времени прекратить пальбу. Вступив торжественно в Пинск и увидев в окне одного дома полицмейстера Лаудона, он велел выбросить его из окна…

Новый батальонный командир князь Цицианов, брат участника Кавказского похода, был не в пример достойнее.

Да и офицеров вокруг немало превосходных. В Несвиже Ермолов квартировал вместе с доблестным князем Дмитрием Владимировичем Голицыным (с которым штурмовал Прагу), братом его — умным князем Борисом и двоюродным братом князем Егором Алексеевичем. Он подружился здесь с чистым и честным подпоручиком 4-го артиллерийского полка Ограновичем.

Все бы ладно, если бы не гатчинские порядки!

Подполковник поймал в слюдяной оконнице свое отражение: крупное лицо в пудреном парике и с косицей показалось ему чужим и неприятным. Он вздохнул, запечатал конверт и кликнул молодого денщика Федула, присланного отцом из Орловской вотчины. Малый расторопный — нос луковицей, в глазах наглинка — тотчас встал в дверях.

— Отвезешь рано поутру Александру Михайловичу Каховскому в Смоленск… Чтобы тот — слышишь! — получил собственноручно…

Федул изобразил на своем курносом смекалистом лице сразу и понимание, и вопрос, и расторопность, скрывавшие его природную лень.

— А как у фатере его благородия не окажется, что тогда?

— Поедешь в Смоляничи. Ступай!..

Хоть и ленив, да предан: другого отец не прислал бы.

А приходилось вести себя до крайности осторожно, так как гроза сгущалась.

В феврале нынешнего, 1798 года был арестован и отправлен под конвоем в Петербург полковник Дехтерев, еще ранее отставленный от командования драгунским полком.

Ему вменили в вину попытку возмутить офицеров противу государства и государя, а также намерение бежать за границу. Последнее больше всего рассердило Павла, который потребовал преступника к себе. На грозный вопрос императора: «Справедлив ли этот слух?» — острый на язык Дехтерев ответил: «Правда, государь, да долги за границу ве пускают». Ответ этот так понравился Павлу, что он велел выдать полковнику значительную сумму денег и купить дорожную коляску…

Никаких улик не обнаружила и грозная тайная экспедиция, один из советников которой — Егор Фукс, будущий начальник канцелярии Суворова и его биограф, всячески потворствовал «канальскому» кружку. Дехтерев был возвращен в Смоленск, под надзор губернатора. Урона при этом «галера» не понесла: новый командир Петербургского драгунского полка полковник Киндяков также исповедовал взгляды «канальского цеха». Верно, петербургские протекторы кружка сделали все, чтобы полк остался в руках вольнодумцев.

Однако кто-то внимательно следил за каждым шагом Каховского и его «галерников».

Что далее?

Каховский сообщил Ермолову тайным письмом, что Павлом I создана специальная комиссия под началом генерал-лейтенанта фон Линденера для расследования доноса из Дорогобужа, куда был переброшен опасный для императора Петербургский полк. Настоящая фамилия Линденера, как слышал Ермолов, была Липинский, он поляк по национальности, принявший прусское обличье, дабы угодить Павлу. Фон Линденер, будучи инспектором кавалерии, особливо усердствовал при введении старой прусской тактики, о которой Суворов как-то сказал: «Этот же опыт найден в углу развалин древнего замка, на пергаменте, изъеденном мышами. Свидетельствован Линденером и переведен на немо-российский язык…»

Шефом Петербургского полка в Дорогобуже был назначен «Бутов слуга» — генерал-майор Мещерский. Переменившаяся обстановка требовала от «канальского цеха» еще большей осмотрительности и осторожности. Меж тем деятельность Киндякова в Дорогобуже становилась все более откровенной и даже дерзкой. Устраивались собрания, на которых читались запрещенные книги, показывались карикатуры на Павла, разыгрывались комические сценки с участием Ерофеича, восхвалялась Французская республика. На сборища нередко приглашались офицеры, не являвшиеся членами кружка и даже не внушавшие доверия, что в конечном счете привело к провалу организации. В июле 1798 года Мещерский донес императору, что «у полкового командира полковника Киндякова завелось собрание, состоящее по большей части из молодых и легкомысленных офицеров…».

В глухом Несвиже Ермолов, естественно, не знал многого и даже не мог догадываться о происходящем…

Чтобы спасти положение, покровительствовавшие кружку влиятельные лица в Петербурге добились назначения шефом полка своего человека — генерал-майора Белухи.

Белуха приехал в Дорогобуж несколькими днями ранее Линденера и попытался предупредить окончательное разоблачение киндяковского кружка. Однако усердствовавшие «клопы» и «мухи», слишком много знавшие о кружке, дали Линденеру богатый материал об офицерах полка и «галере» Каховского. Началась волна арестов — были взяты Киндяков, Стерлингов, Хованский, Сухотин, Репнинский, Балк, Валяев, Огонь-Догановский и отдано распоряжение о розыске и аресте Каховского, Дехтерева, Бухарова и Потемкина.

Как против офицеров драгунского полка, так и против «галерников» Линденер в качестве главного обвинения выдвинул подготовку покушения на императора Павла.

Что еще любил повторять фейерверкер Горский? «На Илию зверь и гад бродят на воле…»

7

28 ноября 1798 года по приказу находившегося в Калуге Линденера Ермолов был арестован.

В царствование Павла Петровича аресты и ссылки представляли собой явление обычное. Однако по отношению к Ермолову были приняты особенные меры предосторожности. В «Ордере по секрету» подпоручику Ограновичу наказывалось быть готовым «к строжайшему присмотру Ермолова… потому что оный арест по именному повелению его императорского величества и по весьма важным обстоятельствам». В тот же день Огранович получил от генерала Эйлера ордер с приказом содержать арестованного «под крепким караулом как важного и секретного арестанта… и с соблюдением всей строгости».

Ермолов был заперт в своей квартире, причем все окна, обращенные на улицу, были наглухо забиты и к дверям приставлен караул. Оставалось отворенным лишь одно окно, к стороне двора, и под ним стоял часовой. Червленая заря уже пала на край выстуженного неба, а Ермолов все глядел в окно, не видя ни этой зари, ни мотавшегося за рамой солдатского трехгранного штыка: глядел в себя.

Юношески пылкий и прямодушный, он горько переживал разгром тайного общества и уже давно ожидал ареста, ловя с запозданием поступавшие в Несвиж слухи. Еще в августе 1798 года последовал высочайше утвержденный приговор, по которому Каховский, майор Потемкин и капитан Бухаров были лишены чинов и дворянства и заключены в крепости: Каховский — в Динамюндскую, Потемкин — в Шлиссельбургскую и Бухаров — в Кексгольмскую. Несколько человек было отправлено в ссылку: полковник Киндяков — в Алекминск, подполковник Стерлингов — в Киренск Иркутской губернии, Дехтерев — в Томск, майор Балк — в Ишим Тобольской губернии, полковник Хованский — в Белоруссию, полковник Сухотин — в Тульскую губернию, подполковник Репнинский — в Калужскую, капитан Валяев — в Саратовскую…

Все затихло, но Ермолов в Несвиже не верил этой зловещей тишине. И вправду, к осени слухи снова возобновились. В последних числах августа в Смоляничах, где был произведен повальный обыск, Линденер обнаружил спрятанные письма участников кружка к Каховскому. Они пролили новый свет на деятельность организации. Линденер торжествовал. Захваченные бумаги позволяли ему расширить репрессии. Теперь в руках у временщика имелось много дополнительных доказательств преступности «галерников», и в их числе письма Ермолова Каховскому…

Федул в кухоньке лупил шелуху с вареной картошки, а Ермолов в мундире наопашку ожидал за столом завтрака, когда в комнате появился дежурный офицер, а с ним — фельдъегерь и подпоручик Огранович. Огранович, устремив глаза в пол, проговорил, запинаясь:

— Воля нашего государя-императора, Алексей Петрович, чтобы вас арестовать.

— Где бумаги преступника? — с пригнусью спросил щуплый фельдъегерь.

Ермолов вскочил с места, против своей воли замахнулся кулачищем:

— Ах ты, «клоп»! Я еще не преступник!

Фельдъегерь отпрыгнул и закричал из-за спины Ограновича:

— Ваше сержение ничего не доказывает! Ишь ты какие смутки тут наделал! Дождетесь так-то сибирки!..

Дежурный офицер шагнул к Ермолову, но тот уже опустил руки: сердце уходилось, и он остыл.

— Будьте благоразумны, Алексей Петрович, — попросил Огранович.

— Ничего, убрыкается — тише будет! — снова осмелел фельдъегерь.

«Я увлекся гневом…» — укорил себя Ермолов и сел на табуретку. Свои бумаги он держал в простом посуднике и теперь молча глядел, как посланец Линденера поднимает все вверх дном в его бедной горнице…

Он очнулся от воспоминаний глубокой ночью. Выглянула ущербная луна, постояла средь неба и скрылась за бегущими холодными облаками. Что происходило в его доброй и открытой душе? Какая буря мыслей терзала его?..

Но вот он склонил голову на брус внизу окна и незаметно для себя уснул.

Низкое солнце ударило ему в глаза. Петух всхохлатил голову и с криком побежал через двор. За петухом появился спугнувший его Федул.

— Батюшки-светы! — завопил он. — Барин-то мой, никак, через трубу печную убежал!..

Солдат послушливо бросился в сторону. Федул тотчас мелькнул у окна, бросив записку. Ермолов разгладил мятую бумагу:

«Будьте осторожны с Линденером. У него презренное свойство не щадить никого.

Друг по «канальскому цеху».

Почти тотчас же явился Огранович с приказанием отвезти Ермолова на суд в Калугу к Линденеру.

Сряды были недолги. Невзирая на жестокие морозы, преступника везли в открытом возке, причем на облучке сидели двое солдат с обнаженными саблями.

Ермолов не ожидал себе легкой участи. Вина его заключалась не в одной принадлежности к «галере». Он был повязав родственными узами с руководителями — Каховским и Зыбиным, жена последнего приходилась Ермолову родной теткой. А кроме того, у императора подполковник находился на дурном счету из-за плохого отношения Павла к его отцу — Петру Алексеевичу. Родственники же Каховского были близки к ненавистному для царя Потемкину…

Приезд Ермолова под конвоем в Калугу возбудил в городе всеобщее любопытство. Между тем Линденер, будучи нездоров, приказал привести Ермолова к себе в спальню.

Главный «клоп» Павла Петровича, маленький, веснушчатый и очень рыжий человечек в кружевной батистовой рубашке, возлежал под пунсовым одеялом на огромной пышной постели. Две миловидные девушки в крахмальных наколках посылались за лекарствами, бульоном, горячим пузырем, поганым горшком, очиненными гусиными перьями, носовыми платками, малиновым вареньем, горчицей для прикладывания к пяткам. Линденера застудили декабрьские Варварины морозы. Трещит Варуха, береги нос да ухо!

— Государь-император всемилостивейше изволил давать тебе высочайшее прощение, — ломая язык, сказал Линденер Ермолову.

В тот самый день, 28 ноября, когда подполковник был арестован в Несвиже, последовало повеление Павла о полном прекращении дорогобужского дела.

— Я благодарен его величеству, — отвечал Алексей Петрович, — но, право, никакой вины за собой не вижу…

— Ах эта нетерпеливая молодость! Я ведь и сам был мочодым, — отечески покачал головой в теплом колпаке Линденер, высовывая из-под одеяла худую синюю ногу, на которую девушка ловко надела шерстяной носок с сухой горчицей. — Но ведь ты собирал у себя молодых офицеров?

Признайся!

— Что ж, ваше высокопревосходительство, — возразил Ермолов, — в этом преступления нет. У холостяка и гости все холостежь…

Предупрежденный о коварстве Линденера, он решил отрицать свою вину и на все вопросы о тайных замыслах Каховского отвечать, что ни о чем не имеет понятия.

Не скрывая своего разочарования, Линденер сказал:

— Хотя видно, что ты многого не знаешь, советую тебе отслужить перед отъездом молебен о здравии благодетеля твоего — нашего славного государя…

Ласково прощаясь с подполковником, он сообщил ему, что все арестованные бумаги будут возвращены смоленским комендантом.

— Между этими бумагами, — добавил Линденер, — недостает журнала и нескольких чертежей, составленных тобою, Алексей Петрович, во время пребывания твоего в австрийской армии в Италии и в Альпийских горах… Знай же, что их изволит теперь рассматривать лично его величество государь-император…

В смятении Ермолов покинул покои временщика. Приняв во внимание советы многих, утверждавших, что если им не будет отслужен молебен, то он неминуемо подвергнется новым преследованиям, Ермолов против своей воли исполнил приказание Линденера.

Прошло немногим более двух недель, как, воротясь в свою роту, он был вызван к шефу батальона Эйлеру. Ермолову приказали отправиться в Петербург с фельдъегерем, нарочно за ним присланным. Было объявлено, что государь желает его видеть.

Ермолову дали два дня на приготовления к новой дороге. Он братски простился с Голицыным и Ограновичем, радуясь блеснувшей ему фортуне. В двадцать один год от роду, при пылком воображении, удостоенный прощения государя, Ермолов отдался во власть простодушных мечтаний. Перед его глазами было быстрое возвышение людей неизвестных, среди которых многие показали свое ничтожество…

«Не иначе как государь, рассмотрев мои планы и журнал, вызывает меня для того, чтобы не только подтвердить дарованное прощение, но и облагодетельствовать повышением, дабы воздать мне за безупречную воинскую службу, рвение и усердие в любимом артиллерийском деле», — мечталось в пути молодому подполковнику.

Мечты и надежды подтверждались. В дороге фельдъегерь оказывал ему всяческое внимание. Приехав в Царское Село, Ермолов и его спутник спокойно обедали и оставались здесь до наступления темноты. Подполковник все еще полагал, что государь намерен дать ему новое Назначение.

И только когда ему было объявлено, что в Петербург он прибудет лишь ночью, дабы не быть никем узнанным, Ермолов начал понимать, что в действительности его ожидает.

Коварный Линденер, донося Павлу I о приведении в исполнение его воли, изъявил, однако, сожаление, что его величество помиловал шайку разбойников, заслуживающих лишь строжайшего наказания. Одновременно, 7 декабря, когда он освободил Ермолова из-под ареста, Линденер донес генерал-прокурору Лопухину, что после 24 ноября открылись «новые важнейшие обстоятельства» по делу офицерского кружка. А на запрос о подробностях ответил, что Ермолов «действительно принадлежит к шайке Каховского, Дехтерева и других». Вот отчего вел себя так предупредительно и даже угодливо фельдъегерь: в Петербурге опасались бегства опасного преступника…

Повозка остановилась сперва у дома Лопухина на Гагаринской пристани. Затем фельдъегерь получил приказание отвезти арестованного к начальнику тайной экспедиции, находившейся на Английской набережной. После подробного допроса, во время которого Ермолов по-прежнему отрицал свою вину и какую-либо причастность к кружку, он был препровожден в Петропавловскую крепость, где его заперли в самый зловещий каземат, находившийся под водою, в Алексеевском равелине.

8

О многом, очень многом пришлось передумать Ермолову за эти томительные недели и месяцы одиночного заключения.

Конечно, в равелине не было кровавых ужасов средневековой инквизиции. Однако и удобств было мало. Шесть шагов в поперечнике; печка, издающая сильный смрад во время топки; стены, мыльно блестящие от плесени и инея…

Даже крысы не могли проникнуть в этот каменный мешок, над которым нависла толща невской воды. Комната неугасно освещалась одним сальным огарком в жестяной трубке, треск которого вследствие большой сырости только и нарушал безмолвие тюремной преисподней. Немыми истуканами безотлучно находились при опасном арестанте двое часовых. Охранение здоровья заключалось здесь в постоянной заботливости не обременять желудок заключенного излишним количеством пищи.

Ермолов теперь не имел даже имени и назывался «преступник номер девять».

Ужас забвения уступал место жалости и состраданию к ближним. Оп часто вспоминал своих родителей, и особливо несчастную матушку Марью Денисовну, оба сына которой были теперь заживо замурованы в камень. Возвращался мыслью к разговорам с братом Александром, размышлял о слышанных от Каховского словах незабвенного Суворова.

Думал о друзьях и боевых соратниках — покойном подполковнике Бакунине, братьях Голицыных, Ограновиче, фейерверкере Горском…

Иногда, забывшись, он обращался с каким-либо вопросом к более добродушному из часовых, но слышал в ответ:

— Не извольте разговаривать! Нам отвечать строго запрещено. Неравно услышит мой товарищ и тотчас же все передаст начальству…

Так прошли три долгие недели, по истечении которых, в семь пополуночи, Ермолов внезапно был отвезен на Гагаринскую пристань к Лопухину, у которого застал несколько незнакомых лиц в голубых анненских лентах.

Генерал-прокурор приказал провести его в свою канцелярию, которой во времена графа Самойлова заведовал отец Ермолова.

Пройдя анфиладой темных комнат, узник вступил в ярко освещенный кабинет и с удивлением увидел там бывшего своего начальника, при котором некогда состоял старшим адъютантом, и друга отца — благороднейшего и великодушного Макарова. Тот был еще более удивлен неожиданной встрече:

— Как? Ты снова под арестом? Но ведь его величество изволил помиловать тебя!

Оказалось, что близкий генерал-прокурору Лопухину Макаров, зная о дарованном Ермолову прощении, слышал только потом об отправке по повелению государя дежурного фельдъегеря к нему, но причина этому оставалась тайной.

Дружески поговорив с Ермоловым, он посоветовал ему тут же изложить на бумаге свои объяснения на высочайшее имя. Прошение, начинавшееся словами: «Чем мог я заслужить гнев моего государя?» и вылившееся из-под пера, диктуемого чувством собственного достоинства, жестокостью преследований и заточения в каземате, получилось горячим и даже дерзким. Макаров качал головой и вымарывал слова и строки, могущие еще более разгневать впечатлительного и неуравновешенного императора.

Переписав прошение набело, Ермолов воротился в каземат.

Снова потянулись томительные дни, не отличимые от ночи, и томительные ночи, не отличимые от дня. Различный бой барабана при утренней и вечерней заре только а служил исчислением времени. И лишь иногда поверка производилась в коридоре, который скупо освещался дневным светом и солнцем, незнакомым в преисподней.

Ермолов мерил тесную камеру, стараясь ступать помельче, и про себя рассуждал: «Какая печальная судьба!

На двадцать втором году жизни быть арестованным и содержаться под караулом, словно разбойник. Быть исключенным из списков как умерший и заточенным в Петропавловскую крепость, где упрятаны мертвые цари и живые царевы преступники…»

А ведь какой простор, какие возможности показать себя в деле открывались перед ним в царствование государыни Екатерины Алексеевны! Капитан артиллерии в четырнадцать лет и подполковник в двадцать, Ермолов видел перед собой блестящее будущее. Его волновал другой артиллерийский офицер, в двадцать четыре года заслуживший генеральские эполеты за штурм Тулона, захваченного роялистскими мятежниками.

Образ Бонапарта, который в волшебно короткий срок разгромил в Италии австрийские войска в 1796 — 1797 годах, поразил воображение Ермолова. Быстрота движений, стремительность войск и особое искусство противопоставлять их неприятелю по меньшей мере в равном, а часто и в превосходном числе, массированный огонь артиллерии — это и было причиной сказочного ряда неслыханных стратегических и тактических достижений. Здесь, под невской водой, среди смрада и сырости, Ермолов мысленно разбирал известные ему по газетным реляциям сражения, выигранные Бонапартом в Италии — под Монтенотте, у Миллезимо, Дего, Мондови, а затем битвы у Лоди, Кастильоне, Аркольское сражение, бой у Риволи, вплоть до мира в Пассариано близ деревни Кампоформио, при подписании которого 17 октября 1797 года Бонапарт вел себя так же дерзко, как и под огнем врага.

Когда австрийский представитель граф Кобенцель в ответ на требования французской стороны заявил, что его император скорее убежит из своей столицы, чем согласится на мир, по которому судьба Италии фактически оказывалась в руках Французской республики, Бонапарт встал и схватил с круглого столика поднос с маленьким чайным фарфоровым прибором, особенно любимым Кобенцелем, как подарок государыни Екатерины II. «Хорошо, — сказал Бонапарт, — перемирие, следовательно, прекращается и объявляется война! Но попомните, что до конца осени я разобью вашу монархию так же, как разбиваю этот фарфор!»

Он с размаху бросил поднос с фарфором о пол. Осколки покрыли паркет. Бонапарт поклонился собранию и вышел. Несколько секунд спустя уполномоченные Вены узнали, что, садясь в карету, Бонапарт отправил к эрцгерцогу австрийскому Карлу офицера с предупреждением, что переговоры прерваны и военные действия начнутся через двадцать четыре часа. Граф Кобенцель в испуге послал маркиза Галло с заявлением, что он принимает ультиматум Франции…

Ермолов хорошо знал о том, что против Французской республики и ее союзников готовится новая коалиция, куда вошли Австрия, Англия, Россия и Неаполитанское королевство, он мечтал на поле брани помериться силами с грозным и отважным противником. Быть может, Павел Петрович, прочтя его письмо, сменит гнев на милость? Но вот уже три месяца прошло с момента встречи с добрейшим Макаровым, а ничего не изменилось в судьбе несчастного узника, возможно, и позабытого в камере номер девять Алексеевского равелина.

Наконец, когда Ермолов потерял уже всякую надежду на перемену в своей судьбе, ему велено было одеться потеплее и готовиться к дальней дороге. Правду сказать, из убийственной камеры он с радостью отправился бы и в Сибирь. Арестанту вернули отобранное платье, белье, тщательно выстиранное, и принадлежавшие ему сто восемьдесят рублей денег.

В фельдъегере Алексей Петрович узнал турка, окрещенного и облагодетельствованного дядею его отца. Курьер этот хранил молчание, а из его подорожной место ссылки нельзя было узнать. Но когда фельдъегерь понял, что повезет родственника своего благодетеля, то рассказал Ермолову все, что знал. Ему было приказано передать арестанта костромскому губернатору Николаю Ивановичу Кочетову для дальнейшей отсылки на вечное поселение в леса Макарьева на реке Унже.

Выйдя из каземата, Ермолов обломком мела начертал над входом: «Свободен от постоя».

9

Как улыбку судьбы, как первое радостное предзнаменование воспринял Алексей Петрович то, что сын костромского губернатора оказался его сотоварищем по московскому университетскому пансиону. Кочетов, тронутый просьбой сына, написал в Петербург о том, что для лучшего наблюдения за присланным государственным преступником он предпочел его оставить в Костроме. Это распоряжение было одобрено императором.

Ермолов поселился в доме губернского прокурора.

А вскоре его соседом стал и другой ссыльный — знаменитый уже казачий генерал Платов.

— А, кавказец! И ты здесь? — добродушно захохотал при встрече смуглолицый сорокасемилетний генерал. — За что это тебя угораздило?

Платов за многочисленные боевые подвиги был уже украшен знаками св. Анны 1-й степени, Владимира 2-й степени, Георгия 3-го класса. Побывав во множестве смертельных переделок, он воспринимал ссылку свою в Кострому как отправку на отдых.

— Не могу даже и уразуметь, Матвей Иванович, за что, — отвечал осторожно Ермолов, уже наученный горьким опытом в губительной откровенности.

— Ну а со мной, брат, такая вот история приключилась, — стал рассказывать Платов своему товарищу по несчастью. — Государь наш разгневался как-то на генерал-майора Трегубова, князя Алексея Ивановича Горчакова да на меня и приказал посадить всех нас на главную дворцовую гауптвахту. Сидим это мы там уже около трех месяцев, дуемся в фараон и скучаем. И вот тебе вещий сон: чудится мне ночью, будто я закинул в Дон невод и вытащил тяжелый груз. Гляжу, что за чудо — а там моя сабля. От сырости вся ржою покрыта… И не выходит этот сон у меня из головы. Не проходит и двух дней, как является генерал-адъютант Ратьков…

— Любимец императора? — не удержался Ермолов.

— Именно. Будучи бедным штаб-офицером, он случайно узнал о кончине блаженной и приснопамятной государыни нашей Екатерины Алексеевны и тотчас поскакал с известием о том в Гатчину. И хоть встретил Павла Петровича на половине дороги, поспешил поздравить с восшествием на престол. Наградами его усердия была анненская лента, звание генерал-адъютанта и тысяча душ…

«О, гатчинский сверчок, Бутов подлипало», — подумал Ермолов, а Платову только сказал:

— Вряд ли человек, столь быстрый в придворном усердии, может оказаться благородным!

— Угадал про подлеца! — воскликнул Платов, прибавив крепкое народное словцо. — Так вот, этот Ратьков возвратил мне по повелению императора мою саблю. Я, вспомнив свой сон, вынул ее из ножен, обтер о мундир свой со словами: «Она еще не заржавела, теперь она меня оправдает…» Презренный Ратьков увидел в этом — что ты думаешь? — намерение мое бунтовать казаков против правительства, о чем и донес государю. И вот я здесь!..

Они часто гуляли вместе — два великана, молодой и подстарок, — по славному городу Костроме, переходили по льду на правый берег Волги, где на холме некогда стоял укрепленный Городище, разрушенный полчищами Батыя, любовались Успенским собором XIII века и величественным собором Богоявленского монастыря, хаживали не раз в знаменитый Ипатьевский монастырь.

Святое для каждого россиянина место, усыпальница Ивана Сусанина, Ипатьевский монастырь, было в полуверсте от города, на другой стороне реки Костромы, впадающей в Волгу. Еще издали видны были его каменные зубчатые стены и башни, из которых самая высокая, названная по цвету крыши Зеленой, служила прекрасным местом для обзора города и его окрестностей.

Заговорившись, Ермолов с Платовым простояли однажды тут до самого вечера. Небо вызвездило, февральский воздух был сух и чист. Казачий генерал изумлял Ермолова своими практическими сведениями в астрономии. Не зная греческих наименований, которые превосходно помнил Алексей Петрович, Платов указывал ему на различные звезды небосклона, приговаривая при этом:

— Вон Сердце Льва, вон Семизвездие… Вот эта звезда находится над поворотом Волги к югу… А вот та — над Кавказом, куда мы с тобой завтра бы бежали отсель, ежели бы не было у меня так много детей… Эта же, которая стоит правее Коромысла, находится над тем местом, откуда я еще мальчишкою гонял свиней на ярмарку…

Когда они возвращались, возле терема Романовых, в котором укрывался государь Михаил Федорович в годину польского нашествия, Платов остановился и вдруг предложил:

— Алексей Петрович, люб ты мне! Всем вышел: и умом, и статью, и храбростью. Слушай, женись-ка на любой из четырех моих дочерей. Женишься — назначу тебя командиром Атаманского казачьего полка!..

Пораженный, Ермолов только и мог ответить:

— Как же ты, Матвей Иванович, предлагаешь мне жениться, даже не испросив на это мнения дочерей своих?..

Адиатур эт альтера парс — надобно выслушать и другую сторону.

Ермолов все больше и больше увлекался латынью. Прибывший с ним в Кострому денщик будил его с петухами, и Алексей Петрович отправлялся к знатоку древнего языка, соборному протоиерею и ключарю Груздеву. Скоро он уже свободно читал в подлиннике римских авторов — Юлия Цезаря, Тита Ливия, любимейшего своего писателя Тацита, многотомные его сочинения «Истории» и «Анналы». В рассуждениях Тацита, у которого в истории не было правых и неправых, черпал Ермолов стоическую покорность судьбе.

Однако неуемная энергия и жажда деятельности, тоска по любимому делу точили и грызли Ермолова день и ночь.

Мало с кем можно было и поделиться: многие его друзья были арестованы и находились в ссылке, а некоторые отреклись от него. Лишь немногие — и среди них верный Огранович — продолжали с Алексеем Петровичем небезопасную переписку. От Ограновича Ермолов узнал о поспешном вызове Павлом I Суворова из далекого Кончанского и назначении его главнокомандующим союзной армией в Италии против французов.

Как переживал, как страдал опальный подполковник из-за невозможности участвовать в кампании? И изливал наболевшее на душе Платову, к которому все более привязывался:

— Только в одном судьба возбуждает мои сетования!

Батальон артиллерийский, которому я принадлежал, находится ныне в Италии, в армии, предводимой славным Суворовым! Товарищи мои участвуют в подвигах русских войск!

Многим Суворов открыл быструю карьеру. Неужто бы укрылись от него моя добрая воля, кипящая, пламенная решительность, не знающая опасностей!..

— Эх, милый! — ответил тогда казачий генерал. — Мне скоро пятьдесят, я сив и изранен. И то еще думаю, что мое главное не позади, а впереди. Твое же и вовсе… Не торопись, успеется…

«Чьи слова повторил Матвей Иванович? — подумалось Ермолову. — Ах, да то же самое сказал некогда мне генерал Булгаков, когда просился я к Бакунину, в его несчастное дело!..»

Да, покоряйся судьбе! Как это говорится у незабвенного Вергилия?

Мчитесь, благие века! — сказали своим веретенам С твердою волей судеб извечно согласные Парки…

Здесь, в Костроме, они с Платовым жадно набрасывались на газеты, получаемые губернатором Кочетовым и прокурором Новиковым, где освещался ход Итальянской кампании, ставшей триумфом Суворова и его чудо-богатырей. Падение крепости Брешиа, победа над армией Шерера и Моро при Адде, трехдневный бой на берегах Тидоне и Треббии, завершившийся разгромом армии Макдональда, покорение сильнейшей в Северной Италии крепости Мантуи, наконец, успех при Нови — в сражении с войском Жубера, — великий русский полководец в сказочно короткий срок лишил французов всех завоеваний, какие были достигнуты под водительством Бонапарта. Вместе со всей Россией Ермолов восхищался славными викториями Суворова.

Между тем столь скрашивавший его пребывание в ссылке Матвей Иванович Платов по высочайшему повелению был вызван в Петербург. Ему объявили о прощении и желании Павла Петровича видеть его назавтра в Зимнем дворце. Но так как было это поздно вечером, то Платова отвезли на ночь в Петропавловскую крепость, где он оказался в одной камере с давним недругом своим, казачьим генералом и графом Федором Петровичем Денисовым. Поутру, за неимением собственного мундира, Платов надел для приема у государя мундир соседа.

Император был весьма милостив к Платову, получившему повеление немедля следовать во главе казачьего войска через Оренбург в Индию.

О Ермолове же, как и о его опальных друзьях по кружку в Смоляничах, не вспоминал никто. Впрочем, нет, в далекой Италии фельдмаршал Суворов пытался смягчить .участь своего любимца Каховского. Пользуясь расположением императора, он просил через фаворита Павла — генерал-адъютанта Растопчина исходатайствовать прощение бывшему своему соратнику. Тот отвечал, что, по мнению государя, «простить Каховского еще рано»…

Постепенно Алексей Петрович начал свыкаться со своим положением. Поведение его не вызывало никаких подозрений. Губернатор в своих ежемесячных донесениях сообщал о том, что поднадзорный ведет себя тихо и скромно. Ермолов до тех пор не только не был набожным, но и позволял себе в «канальском цехе» вольнодумные рассуждения в духе Вольтера и Гельвеция. Теперь же он каждое воскресенье являлся в церковь, после чего добродушный Кочетов писал в Петербург о том, что «преступник кается»…

После отъезда Платова Ермолов перебрался в скромную квартиру мещан-бобылей, на высоком берегу Волги. Здесь он мог усерднее отдаться любимой латыни, здесь подружился с пригожей костромитянкой. В зимнее время Ермолов возил на салазках для своей старушки хозяйки, которая любила его, как сына, воду в ушате или кадке с реки. Иногда присаживался на салазки мальчуган, внучек хозяйки.

Весело мчал он салазки вверх по обледенелой горе, встречаемый старичком мещанином, благоговейно скидывающим перед ним шапку, и хозяйкой, приветствующей его у ворот дома. А пригожая молодайка, с полными ведрами на коромысле, шла к своему крыльцу, посылая офицеру приветствие рукой.

Губернские балы и вечера были в тягость Алексею Петровичу. Что ожидало его там? Жеманные барышни, вздыхающие о женихах, чиновники, стремящиеся поскорее напиться, и их жены, живущие сплетнями да пересудами. Поэтому, когда в один из погожих летних дней губернский прокурор пригласил опального офицера к себе на обед, Ермолов осторожно ответил:

— Не знаю, трафится ли мне быть у вас…

— Алексей Петрович, голубчик, — уговаривал его тучпый прокурор, — мы все ожидаем знаменитого монаха Авеля, который отбывает в Петербург…

— Какой-нибудь пустосвят? — насмешливо сказал Ермолов.

— Прорицатель и ясновидец! Предсказал день и час кончины государыни нашей Екатерины Алексеевны, за что и поплатился ссылкой. А теперь хоть и неохотно пускается в разгласку, но говорит слова вещие и собирается припасть к стопам самого государя-императора с новыми предсказаниями…

«Кто знает, может быть, этот Авель всего лишь приманка прокурора для четырех его дочек на выданье, таких же безобразных, как и их батюшка?..» — подумал Алексей Петрович, но в назначенный час пришел.

Над столом раздавалось чокание рюмок. Местный пиит читал несуразную оду, воспевая кротость императора Павла. Прокурор положил себе на тарелку третьего молочного поросенка. «Ухватистый, однако, у него живот!» — восхитился Ермолов, скучавший в ожидании ясновидца.

Наконец гости были приглашены в гостиную, где уже находился монах.

Худой, с выпученными глазами и крючковатым носом Авель был в черной скуфейке и обычной долгополой рясе.

«Пучеглаз, точно сирин ночной», — усмехнулся Ермолов, но, встретив его взгляд, невольно вздрогнул. Круглые глаза Авеля были без ресниц, и черная зеница вовсе не имела радужной перепонки. Две страшные прорешки в упор глядели на Алексея Петровича и, казалось, прожигали насквозь. «Тьфу, чертовщина какая!..» — пробовал Ермолов успокоить себя, по взора от страшного монаха отвести сразу не мог.

Он удивился тому, что прочие гости и сам хозяин без всякого трепета относились к Авелю и вполуха слушали, что он своим тихим низким голосом обещал России:

— Вижу: тьма бысть по всей земле и облака огнезарны… Тринадцати лет не пройдет, как великое бедствие опустошит поля и обратит домы в прах…

Монах прорицал, а толпа вокруг него редела, распадалась. Чиновники вернулись к столам, дамы ушли за прокуроршей, а ее супруг, переваливаясь супоросой свиньей, засеменил к зеленому сукну, за штос.

— Откуда у вас эта вера в то, что вы можете видеть будущее? — уже без насмешки в голосе спросил Ермолов у монаха.

Авель вперил в него снова свой тяжелый и неподвижный взгляд и после долгой паузы тихо сказал:

— И у тебя есть это редчайшее свойство. Ты тоже способен угадать чужую судьбу. Только не знаешь этого про самого себя.

Ермолов вдруг и впрямь вспомнил несколько странных случаев. Нет, он не предугадывал судеб. Но сколько раз предчувствие не подводило его!..

Перед уходом монах сказал:

— И вот тебе на прощание две загадки: лето тебя напугает, а весна ослобонит. И еще одно запомни: берегись бед, пока их нет…

Через несколько дней поутру Алексей Петрович отправился в дальнюю прогулку.

Невелика Кострома, вот уже и застава. Сперва Ермолов шел пыльной дорогой, вдоль которой росли лишь подорожник да ярушка пастушья. Начался ельник, стало прохладнее, запахло прелью, грибной сыростью. Затем пошел веселый, прошитый солнышком смешанный лес. Ермолов продрался через кусты волчьего лыка и оказался на большой лужайке. Здесь было белым-бело. «Видно, лебеди пролетели, садились тут, — догадался он. — Сколько же пуху! Как снег лег…»

Алексей Петрович шел, чувствуя приятную расслабленность. Он припоминал травы, знакомые по детству на Орловщине, повторял полузабытые названия: «Вон земляной ладан, вон бабьи зубы, или укивец, вот баранья трава, или частуха, а вот гроб-трава, или барвинец…» В конце лужайки стеной вставал синий лес. «Кажется, я нашел тенистое место», — подумалось ему, уже приуставшему от долгой ходьбы.

Под ногами хрупали желтые, зеленые, бордовые, красные, вишневые, лиловые сыроеги. Ермолов углубился в чащу, словно в темную комнату вошел. Тут было глухое, росистое место, заросшее пасленом, или волчьими ягодами.

В самой низине, под прошлогодними листьями, белел человечий остов. Привыкший видеть смерть, Алексей Петрович вдруг ощутил охватившую его тревогу. «Неужто я становлюсь суевером?» — спросил он себя и поднялся по скату, меж поредевших деревьев. Вновь засветило солнце.

Ермолов сел на трухлявый пень, рассеянно глядя, как по сапогам побежали мелкие истемна-красные мураши. Стояла тишина, только где-то неподалеку стучал дятел. Алексей Петрович думал о несчастной своей судьбе, ратных делах, своих товарищах, сражающихся в Италии. «Армия мне и мать, и жена, и невеста. Я не святоша и не ханжа. И у меня есть зазноба. Да ведь юн всяк бывал и в грехе живал…» Но другая сила навсегда полонила его. «Кто отведал хмельного напитка воинской славы, — повторял себе Алексей Петрович, — тому уже и любовный напиток кажется пресным…»

Он услышал урчание и поднял голову. Огромный медведь стоял, как человек, вглядываясь в непрошеного гостя маленькими умными глазками. Ермолов сидел недвижно и только подумал: «Аи да монах! Одна загадка разгадана».

Медведь был старый, с сивизной и плешинами, острая морда его — вся в пересадинах и рубцах. «Знать, уже встречался с лихими людьми», — пронеслось в голове Ермолова, Оставаясь на месте, он в упор смотрел прямо в глаза зверя, и тот не выдержал, отвернул морду, поурчал-поурчал да и поворотил в чащу…

Дома Ермолова ожидала новость. «Не сбывается ли вторая загадка Авеля?» — радостно подумал он, разрывая конверт от старого приятеля, правителя дел инспектора артиллерии майора Казадаева. Казадаев приходился свояком бывшему брадобрею Павла графу Кугайсову, приобретшему при дворе сильную власть. Он умолял Алексея Петровича немедля написать жалобное письмо на имя фаворита, обещая, что сам изберет благоприятную минуту доложить о том и может наперед поздравить узника со свободой.

Подполковник еще раз перечитал письмо. «Нет, — горько усмехнулся он, — уж лучше я до скончания дней своих останусь в этой губернской дыре без дела, без пользы, без волнений — разве что еще раз встречу медведя-балахрыста, — но никогда не пойду на низость и угодничество!» Ермолов даже не ответил приятелю на письмо и тем обрек себя на заточение, могущее быть весьма продолжительным.

Судьба его, как и нескольких тысяч прочих арестованных и сосланных Павлом, решилась в ночь на 12 марта 1801 года, когда полсотни заговорщиков ворвались в резиденцию императора — Михайловский замок. В их числе были все три брата Зубовы, один из которых — зять Суворова, Николай, — ударил Павла тяжелой золотой табакеркой в висок, после чего его задушили офицерским шарфом.

На трон взошел старший сын императора Александр, уже на другой день даровавший свободу всем узникам, в том числе Ермолову и Каховскому.

10

Можно сказать, что из Костромы Ермолов вернулся другим человеком. Нет, как и прежде, он был добр, великодушен, отечески заботлив и справедлив к солдату, пылок и безмерно храбр в бою. Однако арест, заточение в Алексеевском равелине и ссылка наложили сильный отпечаток на самое его личность и всю дальнейшую жизнь. Несчастье научило его быть крайне осторожным и скрытным, беречься бед, пока их нет. Отныне в его характере появились новые черты: подозрительность, мнительность, неоткровенность в намерениях и даже лукавство.

Так как причиной гонений послужили письма Каховскому, найденные в Смоляничах, Алексей Петрович до самой смерти нерушимо соблюдал правило: не хранить никаких важных бумаг. По почте посылал он лишь самые безобидные письма, а более ответственную переписку вел только через особо доверенных людей. И лишь самым близким — отцу или Денису Давыдову — доверял Ермолов уничтожение своих писем, напоминая им об этом; от прочих же требовал возвращать их и сжигал сам, причем вел точный учет отправленной корреспонденции.

Много лет спустя, находясь в отставке, Алексей Петрович сказал навещавшему его А. С. Фигнеру, племяннику знаменитого партизана в Отечественной войне 1812 года:

«Если бы Павел не засадил меня в крепость, то я, может быть, давно уже не существовал бы и в настоящую минуту не беседовал с тобою. С моею бурною, кипучею натурой вряд ли мне удалось бы совладать с собой, если бы в ранней молодости мне не был дан жестокий урок. Во время моего заключения, когда я слышал над своей головою плескавшиеся невские волны, я научился размышлять».

Ермолов прямо намекал здесь на то, что не пройди он карательных мер Павла, то не удержался бы от открытого участия в революционных событиях декабря 1825 года…