"Теория Невероятности" - читать интересную книгу автора (Анчаров Михаил Леонидович)Глава 3. РОЯЛЬ КРАСНОГО ДЕРЕВА.Я позвонил ей по телефону, и она тут же откликнулась. – Але!… Да!… Я слушаю! – сказала она. – Это вы?!. Нет, не сплю, не сплю!… Недалеко? Я сейчас выйду! Нет, я сейчас выйду! Вы не уйдете?… Честное слово? Нет, вы скажите честное слово! Ага! Она повесила трубку. Потом она выскочила из парадного. На ногах у нее тонкие чулки и тапочки. Пальто внакидку она придерживает у горла. – Как же мы гулять пойдем? – спросил я. – Гулять? Она уносится в парадное. Я стою и ковыряю землю ботинком. Она выходит из парадного, одетая в пальто, косынку и туфли на шпильках. Она поднимает ко мне лицо. – Я готова, – говорит она. Я ТОЖЕ, – ПОДУМАЛ ОН… Люди нашей эпохи понимают друг друга на ходу и часто перестают понимать, живя рядом. Люди нашей эпохи рассказывают дорожному попутчику историю своей жизни, и двое, годами жившие бок о бок, иногда мало что знают Друг о друге. Такая наша эпоха. Пуд соли, где ты? Нет, мы не стали знакомиться с девушкой Катей. Она мне задала ряд вопросов: о жизни, о литературе, о любви. Я дал на это ряд ответов. Она мне задала академический вопрос: – Бывает ли любовь с первого взгляда? Я ответил академически: – Бывает. Ну я что хорошего? Я ей сказал: – Давайте не будем знакомиться. Зовите меня Алексей Николаевич, а я вас Катя. Поговорим о жизни, как люди. Хорошо? Она подумала и сказала: – Ладно. Она сказала: – Знаете что?… Давайте разговаривать, как прохожие. – Почему как прохожие? – Вы не хотите знакомиться. Вы же все знаете лучше всех. Я промолчал. – Я думала, я вас понимаю, – сказала она. Я испугался и взял ее за руку. …Я родился на Благуше в двадцать втором. Отец мой, Николай Сергеевич, был командиром военно-строительного отряда. Его с фронта вызвал молодой физик, который принимал участие в постройке московской радиостанции. Отец был мастером на все руки – механик, радист. До германской он окончил реальное училище. Мама моя, Вера Петровна, была дочерью учительницы пения и окончила гимназию с золотой медалью. Они поженились на фронте. Я родился в год, когда построили первую московскую радиостанцию имени Коминтерна. Радиостанцию построили очень быстро. Время было голодное и нэпманское. Благуша была текстильная и воровская. На строительство привезли первые мотки проволоки, и в ту же ночь их украли, а сторожа убили. Молодые супруги ждали ребенка, и мама боялась, когда отец поздно возвращался с работы. Однажды холодной ночью отец возвращался вместе с физиком. Древний «фиат», на котором они ехали, тарахтел по заснеженным улицам окраины. Остановились. Вылезли. – Сколько осталось? – спросил отец, застегивая кожаную тужурку. – Меньше суток. С наступающим вас. – И вас так же, Владимир Дмитриевич. Они пожали друг другу руки, и физик, приподняв зеленую инженерскую фуражку, сел в свой «фиат» и укатил. Полная луна светила в холодном небе. Отец шел по улице, заложив руки в карманы кожанки. Слабо горели редкие фонари. Тягучая музыка доносилась из окна пивной. Пошли заборы ткацких фабрик и домишки, спящие среди голых деревьев. На углу перед булочной маячил пьяный. Отец подошел к крыльцу булочной, из двери которой пробивался свет. Отец поднялся по ступенькам и открыл дверь. Посреди булочной несколько бледных человек стояли с поднятыми руками перед мужчиной с наганом. Кто-то возился в кассе. На полу стонал старик. Все обернулись к двери. Наган уставился отцу в кожаную куртку. – Ложись! – вскрикнул отец и взметнул вверх блестящий круглый предмет. Все упали на пол. Из кассы выскочил человек в тельняшке под пиджаком. – Бомба! – крикнул первый с пола, и второй кинулся на землю. – Наганы на середину, – сказал отец. На пол полетели наганы и парабеллум. Покупатели бросились на бандитов и стали выкручивать им руки назад. Отец опустился на корточки перед стариком. Старик посмотрел на него мутным глазом. – Подыми меня, – сказал он. – Плечо зашибли… вот бандиты… Я на них полез спьяну. Отец покачал головой. Подскочила девочка лет десяти. – Дедушка, – сказала она. – Подержи, – сказал отец и протянул девочке блестящий предмет. Девочка в страхе отступила. – Не бойся, – сказал отец. – Это консервы. Рыбные. Все повернули к нему головы. Девочка взяла банку консервов. Отец стал поднимать старика. – Товарищ начальник, этих куда? – спросил продавец с огромным хлебным ножом. – В милицию, – сказал отец и повел старика к выходу. Он толкнул ногой дверь. Светила луна. Пьяного на углу уже не было. – Далеко вести? – спросил отец. – Мы туточки… за углом, – сказала девочка, с восторгом глядя на отца; на кожаную куртку, на чистый белый воротничок, на темный галстук. В свете луны блестели большие глаза девочки и консервная банка, которую она прижимала к груди. Отец отвел старика и пошел домой. Отворил дверь. – Коля… – сказала мама необыкновенно богатым грудным голосом. Он осторожно усадил ее на стул. Мама вытерла глаза. – Что ты так поздно? – Заканчиваем, – сказал отец. – В общем даже закончили… – Ты все не шел… не шел, – сказала она. – Ну-ну, – сказал он. – Что ты… – Говорят, булочную ограбили… – Врут… – убежденно сказал он. – Врут. – Коля… – укоризненно сказала она. – Я же дочку жду. – Дочка – это хорошо, – мечтательно сказал отец. Я родился в ту ночь, когда достроили радиостанцию. Отец часто рассказывал мне об этой ночи. …Дядька в белом халате потрогал за плечо отца, и тот поднял заспанное лицо. Приоткрылась дверь в соседнюю комнату, и стало слышно, как надсадно плачет ребенок. Вообще-то мне говорили, что я был не очень крикливый. – Мальчик. Вес четыре кило. Полейте мне на руки, – сказал доктор, засучивая рукава халата. Он взял мыло и стал над тазом, и отец начал лить ему воду на руки из эмалированного голубого кувшина. – Как сына назовете? – Мы хотели Катей, – сказал отец. – Мальчика Катей нельзя, – сказал доктор. – Вам нездоровится? – Не спал… – отец потер лоб. – Сына можно посмотреть? Доктор мыл руки тщательно. Каждый палец отдельно. Надсадно плакал ребенок… – Доктор, что с сыном? – спросил отец. – Нужны дрова… Хотя бы три-четыре полена… Главное – тепло, а у вас… хы-хы… пар идет. – Доктор подышал открытым ртом. – Для грудного младенца холод – это смерть. Он протянул мокрые руки, и отец хотел вложить в них деньги. – Полотенце… – сказал доктор и, обойдя его, взял полотенце. Он стал вытирать руки, тщательно, каждый палец отдельно. Отец понял и сунул ему деньги в карман. – Ну, зачем это? – сказал доктор и повеселел. – И потом, бросьте курить. Необходимо ради сына. Назовите его Алешей. Великолепное имя… Вам нравится? – Да… – сказал отец. – Дрова я сейчас достану. Отец стоит в полутемной каморке и держит в руках деревянного пучеглазого коня. Он слышит шорох и оборачивается к давешней девочке. – Значит, спит дед… – говорит он. – Он выпимши. – Жаль, – говорит он. – Я хотел у вас дров разжиться. Он ставит коня на пол. Рядом со вторым таким же. – Дед, что ли, мастерит? – спрашивает он. – Ага… из полена… вон из етого… На базаре продает, – говорит она и протягивает ему полено. Отец смотрит на девочку. Подержав полено, он ставит его торцом на стол. – Сколько из полена коней выйдет? – спросил он. – Три коня. Он лезет в карман и вытаскивает комок денег и смотрит на поленья, на ветхое платье девочки, на ее дырявый платок, на ее рваные валенки. – Сейчас за деньгами схожу, – говорит он и идет к дверям. Он выходит наружу и широкими шагами пересекает заснеженный двор. – Дяденька… – слышит он тонкий голос и останавливается. Девочка догоняет его, проваливаясь в снегу, неся в охапке три полена. Он пошел к ней навстречу, и они встретились посреди двора. – Дяденька, возьмите, – сказала она и обронила поленья в снег. Он с жадностью посмотрел на поленья. – У меня столько денег нет, – сказал он. Девочка повернулась и пошла домой, вытягивая при каждом шаге ногу из валенка. Он догнал ее, взял за плечо и повернул к себе. Она смотрела исподлобья. Он поцеловал ее в лоб и сунул в карман комок денег. Потом повернулся и, подобрав поленья, понес их к дому. Девочка пошла к своему дому, проваливаясь в снегу и вытягивая при каждом шаге худые ноги из валенок. Во дворе остались две цепочки следов, ведущие в разные стороны. Мама услышала, как отворилась дверь и вошел отец, но не повернула головы. Горит огонь в печке. Плачет малыш. – Завтра тридцать первое декабря, – говорит она. – Когда-то встречали Новый год… Елки были… игрушки… Когда же жизнь наладится?… – Сейчас наладится, – сказал отец. Мама обернулась. На стуле около детской кроватки с сеткой стоял странный аппарат круглой формы – Древний детекторный приемник. Отец держал наушник около уха младенца, а другой рукой водил проволочкой по кристаллику, ища звучащую точку. – Коля… с ума сошел, – нерешительно сказала мама. Отец протянул ей свободный наушник. – Внимание… Говорит Москва, – сказал голос. – Радиостанция имени Коминтерна. Мама отстранила трубку. – Наша? – шепотом спросила она. – Да… первый раз, – сказал отец. Голос продолжал: – Сегодня, тридцатого декабря 1922 года, открылся первый съезд Советов Союза Социалистических Республик… Почетным председателем избран Ленин… Голос, несущийся из морозной ночи, заполнял комнату. – Таким образом, учреждено невиданное в мировой истории социалистическое многонациональное государство. – Боже мой!… – сказала мама. – Боже мой!… – …Ко всем народам и правительствам мира… Будучи естественным союзником угнетенных народов, СССР ищет со всеми народами мирных и дружественных отношений и экономического сотрудничества… Голос стал таким громким, что мама испуганно посмотрела на малыша. Он не плакал. Трубка лежала у самого его уха. Он таращил глаза такие бездонно глупые, что они казались почти мудрыми. Есть в каждом дне, в каждом часе даже, строчки, отпечатанные крупным шрифтом. Только мы их не замечаем, занятые заботами дня. Вот, например, выходит человек на снежную улицу. Белый-белый снег летит наискосок на фоне домов и исчезает в сугробах. Человек поднимает воротник и, засунув руки в рукава, бежит, семеня ногами и мотая локтями из стороны в сторону. Он сворачивает за угол, и на том месте, где он исчез, секунду-другую снег кажется темнее, чем вокруг. Проезжает троллейбус. Снег заинтересованно кидается за ним вслед. А человека, свернувшего за угол, и след простыл. Стынут и заметаются снегом неглубокие его следы. Но ведь где-то, в каком-то месте, может быть, в чьей-то душе он оставил горячий незаметаемый след. Не может же быть, чтобы совсем бесследно прошел человек. Мы значительны, дорогие друзья. Мы значительны друг для друга и вписаны в соседскую жизнь гораздо более крупным шрифтом, чем нам кажется. Остановимся же, подумаем и поглядим друг на друга с добрым расположением. Ибо жизнь коротка, а снег падает каждую зиму. Внучку деда-игрушечника звали Шурка-певица, потому что она целыми днями голосила в форточку. Она была большая фантазерка. Впрочем, вся Благуша была полна фантазеров. Так и говорили – благушинские вруны. Нас не понимали – мы были мечтателями. Итак, мне шесть лет, и я играю во дворе. Двора, собственно, нет, а есть тихая улица вся в сугробах, куда выходят калитки многих дворов. несется из форточки девичий голос, старающийся быть похожим на оперный. – Шурка! Шурка-а! Выходи гулять!… – скандируют подруги. Окно в доме игрушечника захлопывается. Какая-то тень пролетает мимо щелей забора, и на улицу вылетает Шурка-певица. Неужели это та девочка-заморыш? Да, это она. Ей шестнадцать лет. Она красавица. Ее окружают подруги. У нас на Благуше все девушки были красавицами. По крайней мере мы, мужчины, так считали. Мужчина со сбившейся шапкой таращит глаза на Шурку и ее подруг. Этот мужчина – я. Мне шесть лет. – Алешенька… – томно говорит Шурка. – Я тебе шапочку поправлю. Она нахлобучивает мне шапку и завязывает тесемки. Я улыбаюсь. – Шура, а я чего умею… – говорю я и, вырвавшись, пыхтя, лезу на поленницу дров. Я раскидываю руки, как крылья, и, мотнув валенками, лечу в сугроб. – Ой… – говорит Шурка и бежит ко мне. – Лешка… нос расшибешь! – слышен мужской голос. Шурка и девочки оборачиваются, как по команде, и застывают. По дорожке идет мой отец. Он все в той же кожанке. – Здравствуйте, Николай Сергеевич, – говорит Шурка тихим голосом. – Здравствуй, Шура, – отвечает он. – Как поживаешь? – Ничего… – А дед как? Все так же? – Ага… Отец уходит. Подруги окружают Шурку, которая глядит ему вслед. – Какой интересный! – говорят подруги. – На инженера учится, – говорит Шурка. В то время инженерское звание весило больше, чем сейчас. – Ой, Шурка, откуда он тебя знает? Глаза у Шурки-певицы становятся мечтательными. У наших благушинских всегда такие глаза, когда они собираются сказать чистую правду. – Он меня от смерти спас, – говорит она. – Не ври… – Дуры… Когда это я врала? – спрашивает Шурка. – Это случай был. Я в булочную пошла, ну, значит, беру ситный. Вдруг раз – бандиты! Наганы вытащили и на меня… – Ой… – Вдруг влетел мужчина весь в кожаном и бомбу кинул… Все взорвались. Остались только он и я. – Шурка перевела дух. – И тут он меня поцеловал роковым поцелуем… – Поцеловал? Врешь! А куда? – Сюда… – подумав, говорит Шурка и показывает на губы. – Ой, а ты? – ужасаются подруги, глядя на ее губы. – А я ему говорю: «Вы, Николай Сергеевич, конечно, меня безумно любите, но ничего этого нельзя. У вас жена и этот… как его… прелестное дитя…» Подруги замирают в блаженстве. Благушинские всегда замирают после этого. А прелестное дитя таращит глаза на Шуркиного деда. Дед действительно «как всегда». Он идет покачиваясь. Он бурчит песню. – А-а… Лешка? Будь готов – всегда готов, – говорит он. – Коня хочешь? – Хочу. – Идем. – Дедушка, опять… – сказала Шурка. Она сразу сникла. – Алешенька, ступай, – сказала она. – Не ходи. Коня дам. Идем ко мне, – сказал дед и взял меня за руку. Дед улегся на кровать с ногами. На Благуше все жилища были похожи одно на другое. Розовые обои в полоску, ситцевые цветочки на подушках, сундук с жестяными крестами, бумажные фестоны. На жилье фантазия не распространялась. Дед опустил руку под кровать и вытащил пучеглазого, яркого, как праздник, коня. – Бери. Я схватил коня. – Нет, ты скажи, почему меня частником обозвали? – спросил дед. – Дедушка, шел бы на фабрику работать, – с тоской сказала Шурка. – Там столяр нужен… Такие-то, как ты, не нужны нынче. – Врешь! – сказал дед. – Всякие нужны. И как я… Раз я нэпман, значит должен гаврилку носить. Он оттянул галстук-бабочку, повязанный на грязную рубаху. – Цветок нэпа, – сказал он и запел: – А тебе чего надо? – спросил он у меня. – Сказку, – ответил я, глядя на деда во все глаза. – Сказку… А про что?… Сказку ему надо, слыхали? Шурка загремела посудой. – Про коня, – ответил я и протянул пучеглазого коня. – Про коня? – спросил дед. – Про коня сказка особая. Он тупо посмотрел в угол и оттянул бабочку. Потом оторвал ее к чертям и обнажил жилистую рабочую шею. – Значит, так… – говорит он. – Был я молодой, и отдали меня в богомазы. На Преображенском рынке, у Черкизовского кладбища… Ну, вскорости обучился я доски левкасить, крылушки контурить. Только чем бы работать – баловаться стал… Коней этих из липы тесать. Ну, бить меня стали. Тут я выпивать начал… Меня бьют – я пью, я пью – меня бьют… – Хороша сказка, – говорит Шурка. – Алеша, не слушай, иди картошечки дам… Дед поворачивается и смотрит на меня. – Тебе чего? Картошки или про коня? – спрашивает он. – Про коня… Шурка садится в угол и надевает наушники знакомого детекторного приемника, который перекочевал сюда. – Ну, вот значит… вздули меня раз шибче прежнего. Угостился я монопольской и пошел домой на Благушу… Дорога длинная, ночь морозная. Иду – думаю, куда иду, зачем живу на свете, сам не пойму. И тут приключилась со мной странность. – Чего? – спрашиваю я. – Случай, значит… Всю жизнь мою перевернул. Иду я один, луна светит, снег скрипит – скрип-скрип… Лабазы черкизовские длинные. За заборами псы брешут купеческие. Им ухи стригли. Огорчали для лютости… И вижу, следы на снегу проложены. А место разбойное было, я и усумнился. Гляжу – человек не человек, а вроде фигура. Исхилилась на бочок и вроде лежит. Ну, думаю, пошалил кто. Подхожу, смотрю, шуба-шапка не сняты, лицо башлыком повязано. «Эй, – говорю, – живой?» Смотрю, шевелится. Стал я его поднимать, и так мне это легко показалось. Вот, думаю, водочка-матушка силу оказывает. Поднял я его на закорки, и, слышу, шепчет: «Милый человек, посошок мой захвати, вон на снегу…» Эх, думаю, будешь ли еще живой-то. Однако посошок взял. Ну, значит, понес я его сюда, на квартиру, на табурет посадил, лампу-«молнию» засветил, стал башлык с него разматывать. Водочки приготовил. С него-то шапку снял, а своя с головы свалилась… Тут я и сомлел… Вроде искрой по комнате ударило… – Элек… электрической? – спрашиваю я. – Чего?… Нет… Тут был я пронзен в душу от того часу и до скончания дней моих, когда уйду, где несть же ни печали, ни воздыхания, как сказано. Как я стоял с той шапкой в руке, так и сомлел и сел на табуретку. А почему? А потому, что на стуле моем, извиняюсь, паршивом откинулась девица непонятно прекрасная. Исключительно неслыханной красоты девица, какие только в сказке бывают, и описать кою не в силах человеческих, разве что болярину Александру Сергеевичу Пушкину, невинно убиенному… Я в ту зиму грамоте выучился, все его читал… Ветер по морю гуляеть… и кораблик под-гоняеть… Он летать себе в волнах… На раздутых парусах… Царствие ему небесное, мученику… – Дед, хватит тебе… Дальше что? – спрашивает Шурка. Радионаушники давно лежат на столе. – Дальше протер я глаза – нет, сидит, не исчезла. А я думал, это с пьяных глаз мне явление. И так я сижу не дыша некоторое долгое время и думаю: «Боже мой, вот оно, что всю жизнь искал и по ночам звал! Боже мой, как я дальше буду!…» А она погодя глаза открыла и все мысли, которые были, и те отняла. «Не пугайся, – говорит. – И спасибо тебе. А что водочки мне приготовил, то мне не надобно. Я и так отогрелась». А я охрип весь и чуть говорю: «Да кто же ты и каким языком говорить с тобой позволишь?» Она мне отвечает: «Говорить со мною надо просто. Потому что я знаешь кто? Я – простая красота…» Боже мой! Ну, тут я заплакал, и она спрашивает: «Ты почему плачешь?» А я ей в ответ, что плачу, мол, вспоминая ее по снегам ночное хождение и как она обиду принять могла. «Не плачь, – говорит, – я, – говорит, – простая красота, а ты, – говорит, – святая простота… Ты думал, что красота на крылушках порхает и где слаще живет? Ан нет. Я по земле хожу, по людям, посошком подпираюсь. И тебе спасибо, что меня уважил и его с собой захватил, потому я без него ходить не могу. Но теперь, – говорит она, – я в твоей власти, и если ты посошок изломаешь, то я от тебя и вовсе не уйду». Так сказала и этим сердце мое надорвала. Но я, сколь ни дурак был в те годы, однако поклонился ей как мог и отвечал: «Прости меня, несказанная, но мало как я не смею удержать тебя, а кроме ежели и другим покажешься ты и откроешься, то великое просветление жизни может быть. Затем, что у кого сердце есть, не устоит он перед тобою, и посошок твой ломать не стану». А сам плачу, потому понимаю, лелею ее последние чудные мгновения, передо мной явилась она как гений чистой красоты… Подумал я так, и почудилось мне, все мои горшки, плошки алмазами играют. Ну, только я не присматривался… А она мне еще в ответ: «Спасибо тебе в другой раз. Первая мысль душевная. Хотела я тебя испытать и на тяготу и на совесть, и все испытания ты прошел и посошок мой не изломал. А посох он не простой, посоху этому имя „правда“. Понял теперь? Ну, а теперь иди ко мне, я тебя поцелую». Обожгла меня на всю жизнь. «И еще помни, беру я за все то тебя в помощники, дабы ты, как мог, про меня людям пересказывал и изображал». Я ей хриплю: «Клянусь тебе, послужу…» А она: «Не клянись. У тебя талант коней золотых лелеять… Не клянись, а преклонись, да не забывай, а старайся». Поклонился я ей, а она поднялась и тихо так вышла. Я и глаза закрыл… Открыл – нет ее… Только будто из-за двери снегом кинуло. – Шура, не плачь… – говорю я. Шура кладет голову щекой на стол. У деда глаза совсем сонные. – И сейчас не знаю… То ли была со мной странность, то есть случайность… то ли водочка-матушка… то ли добрая душа пьяного пожалела, – проговорил дед сонным голосом. Шура поднимает лицо от стола и смотрит на деда блестящими глазами. – Дед, а дед… Дед захрапел. Шура вытерла глаза. – Наврал все… Ничего не было, – говорит она. – Идем, Алеша, домой. Папа заругает. Мы вышли. Снег блестит, как сахарный. Я прижимаю к груди деревянного пучеглазого коня. Снег скрипит – скрип-скрип. Луна светит. Мрачно сверкают глаза Шурки-певицы. На крыльцо нашего дома выходит отец и вглядывается в темноту. – Папа вышел… – говорю я. – Ой, – отвечает Шурка и начинает хромать, – Алеша, иди. У меня нога подвернулась. Она сворачивает с тропинки и ложится в сугроб, раскинув руки, как птица. Я смотрю на нее, потом бегу к отцу. – Лешка, вот я тебе задам, – говорит отец. – Папа, мне коня дали, а у Шурки-певицы нога подвернулась, видишь, лежит? – радостно сообщаю я. – Вот я вам сейчас задам, – обещает отец и сходит с крыльца. Он идет по снегу, я «ковыляю за ним. Он подходит к сугробу, на котором лежит Шура, и наклоняется. Лицо девушки освещено луной. – Что… с вами?… – спрашивает он почему-то на «вы». Шура молчит. – Нога у нее! Нога! – ликую я непонятно почему. – Помолчи. Вы идти можете? – спрашивает отец. Шурка отрицательно мотает головой. У нее зуб на зуб не попадает. Отец наклоняется и, легко подняв девушку, несет ее на руках к крыльцу. Там он топает ногами и говорит мне: – Снег стряхни с валенок… И вносит Шурку в дом. Он внес ее в ярко освещенную кухню и усадил на стул. Открылась дверь из комнаты, и вышла мама. – Вот знакомься – Шура, по прозвищу «певица», – сказал отец. – Очень приятно, – сказала мама и протянула руку. И в это время в открытую дверь комнаты Шурка увидала старомодный рояль красного дерева фирмы «Эберг». Он был куплен отцом в подарок матери за мешок соли, полученный им в премию после окончания строительства радиостанции – вот происхождение рояля. Я тосковал. На меня надвигалась музыка. Уже заводили разговор на эту тему. Отец сочувствовал мне, но скрытно. А Шурка стояла и смотрела на рояль. – Ой… – наконец произнесла она. – Пианина… Она, как сомнамбула, пошла в другую комнату, ни капельки не хромая, и отец смотрел вслед, удивленно сощурившись. – Это рояль, не пианино, – сказала мама. – Сейчас я попробую твой голос. Встань вот тут. Что ты будешь петь? – Я не знаю, – сказала Шура. – Ну подумай. Мама села к роялю. Отец спросил меня: – Ты зачем палку принес? Она же ведь не хромает. – Для красоты, – сказал я. – Посошок… – Тише, – сказала мама и прикрыла дверь. Я стал шепотом пересказывать отцу что к чему. Он смотрел в полуоткрытую дверь. Шура стояла вся красная. – Ну, пой, – сказала мама. Шурка открыла рот и запела тонко и противно: – Ой, девочка Надя… чиво тебе на-ада… Ничего ни нада… Кроме шикала-ада… Мама зажала уши руками. Шурка остановилась. – Это вульгарно! Вульгарно! – сказала мама. Шурка смотрела в пол. – Я слышала, как ты во дворе поешь, – сказала мама. – У тебя есть данные. Хочешь, я тебя буду учить? – Ой… – простонала Шурка и задохлась. – Хочу… – Ты хорошая девочка, – грустно сказала мама. – Они мужики. Они нас не понимают. Я мечтала о дочке. Буду учить тебя по-настоящему. Никаких «Надь». Только классика. Вот послушай… Мама проиграла вступление и запела грудным интеллигентным голосом: – Л-любовь свободна, мир чар-руя… законов всех она сильней… Меня не любишь, но люблю я… так бер-реги-ись любви-и мо-ей. Она остановилась. Шурка зачарованно смотрела на нее. – Поняла? – спросила мама. Шурка сглотнула и сказала: – Поняла. Мама выпрямилась и с торжеством распахнула дверь. На кухне хохотал отец. Я, как всегда, таращил глаза. Костя да Винчи говорит, что у меня и сейчас такие же умные глаза. |
||||
|