"Я – инопланетянин" - читать интересную книгу автора (Ахманов Михаил)

ГЛАВА 6 СОХРАНЕННОЕ В ПАМЯТИ

Должен признаться, я странная личность. Прежде всего это касается возраста, хоть данный параметр, казалось бы, универсален для всех живых существ. Для всех, но только не для вашего покорного слуги! Я родился в пятьдесят пятом; значит, сейчас мне восемьдесят два, однако это возраст тела, а не обитающей в нем личности. Тело старше Измайлова-Асенарри на двенадцать или двадцать лет, смотря от какого момента считать – от начала слияния или от той поры, когда оно завершилось полностью. Я выбрал первый вариант и сам с собой договорился, что пребываю в этом мире семь десятилетий – но это, разумеется, чистая условность.

С другой стороны, я старше тела на полтора столетия.

Опять же примерно, если включить периоды слияния на Сууке и Рахени, а это как минимум лет пятнадцать-во-семнадцать. Если разложить мой возраст по полочкам, то диспозиция такова: сорок четыре бесспорных года на Уренире, которые я провел в ученичестве и подготовке к дальним вояжам; двадцать восемь лет на Сууке, шестьдесят с небольшим – на Рахени и семьдесят – на Земле. Каждый срок нужно откорректировать, уменьшив либо увеличив в соответствии с периодом планетарного оборота, который в разных мирах колеблется от трех до двадцати процентов, если принять за основу уренирский год. Так что возраст мой – вещь в себе, некий объект фрактальной геометрии, который может быть тем или иным, смотря по тому, какой измерять его мерой.

Это и понятно; что скажешь о возрасте существа, которое четырежды рождалось, трижды сливалось с другими разумами и дважды умирало? Могу лишь заметить, что о рождениях я ничего не помню, а что касается слияний, то на Земле и Рахени этот процесс был непростым и всюду – довольно долгим. В отличие от смерти – эта дочь первородного греха настигает быстро и разит стремительно.

Все эти несообразности и перипетии связаны с родом моих занятий. Я – Наблюдатель, а это значит, что пять или шесть веков я проведу в чужих палестинах, влекомый к ним неистощимым любопытством и тягой к знанию; я проживу десяток или больше жизней, сливаясь с разумами автохронов и улетая в миг кончины в свой далекий мир. Как уже говорилось, мой полет не занимает времени, ибо передается не телесная субстанция, а энергоинформационный или ноосферный луч – собственно, мысль, скорость которой нельзя представить и измерить. Конечно, мое путешествие требует содействия Старейших и определенной подготовки, в которой важнейший момент – отбытие: я должен уловить ментальную ауру планеты и как бы приобщиться к ней, чтобы попасть в нужное место. С обратной дорогой проще: спектр уренирской ноосферы впечатан в мою память, и этот нерушимый мыслеблок – гарантия благополучного возвращения.

Странный способ путешествий во Вселенной, не так ли? Но если припомнить, насколько она разнообразна и велика, странным покажется иное: попытки преодолеть пустоту в телесном обличье и понять создания, живущие на другом конце Галактики, чья природа вам чужда, намерения неясны, а психология – дремучий лес. Другое дело, если вы не вломились к ним, а тихо вошли с черного входа в привычном облике, никого не пугая, не вызывая переполоха, не заставляя нервно дрожать конечности на ядерных кнопках и вообще никак не афишируя своего присутствия. Рождаясь в этом мире, вы становитесь одним из них и знаете, что делать с крыльями, хвостом или с восемью ногами и лишней парой рук; вам с детства известны язык, обычаи, физиология, религиозные предрассудки и все остальное, что непонятно чужаку. Даже если чужак с компьютером вместо левого уха и бластером – вместо правого…

Но существуют, разумеется, и сложности: я не могу общаться со Старейшими и делать то, к чему аборигены не приспособлены природой – скажем, изменять свой облик. Но сей момент не так уж и важен, главное – процесс слияния, весьма специфичный для каждого мира и только в редких случаях не вызывающий проблем. Ноосфер-ный луч, упомянутый выше, содержит мою психоматрицу, то есть полный отпечаток личности, подготовленный к одной из двух возможных трансформаций – телесной или, так сказать, духовной. В последнем случае я превращусь в Старейшего – великая честь, но думать об этом пока рановато. Телесная же метаморфоза сводится к внедрению матрицы в мозг – мой собственный, оставшийся на Уренире, или иного существа, потенциально разумного, способного принять свалившийся к нему подарок. Однако есть нюансы: разум, принадлежащий взрослой особи, воспримет это как агрессию, вторжение чужой, враждебной и непонятной индивидуальности. Ergo, я могу подселиться лишь в мозг новорожденного, что происходит автоматически; выбор случаен, и только один из параметров можно проконтролировать: здоровье и жизнеспособность ребенка.

Пройдет какое-то время, и мы соединимся в единую цельную личность… Но не считайте меня демоном, который вселяется в невинного младенца; скорее я – коснувшийся его перст Мироздания.

На первых порах это нежное, почти незаметное прикосновение, ибо матрица, внедрившись в мозг, переходит в латентную фазу – иными словами, дремлет. Вполне разумная мера; ребенок, даже осознающий себя в трех-четырехлетнем возрасте, не готов к контакту с эмиссаром, и если бы даже за несколько лет слияние произошло, личность была бы какое-то время ущербной – нелепый синтез Наблюдателя с еще незрелым и неопытным подростком. По этой причине матрица себя не проявляет, а дожидается сигнала, свидетельства некой радикальной перестройки, которая неизбежна для взрослеющего организма; так, в случае земных аборигенов сигнал – рост гормональной активности в период полового созревания. С этого момента матрица начинает пробуждаться – сперва незаметно, постепенно, затем со все большей энергией, и этот процесс идет лет восемь, до полной физической зрелости.

Нелегкое время! Мне оно запомнилось как пытка из двух ступеней самопознания: просто страшной и очень страшной.

Просто страшная ступень – годы, когда пробуждается паранормальный дар…


* * *

Мои родители, Петр и Ирина Измайловы, были потомственными врачами. Отец, великолепный хирург, трудился в мечниковской больнице, мать – терапевтом в поликлинике; помню, как после обхода больных она, усталая, забирала меня из садика, мы приходили домой, а я, совсем еще малыш, подкрадывался к маминой сумке, чтобы завладеть чудесной игрушкой – стетоскопом. Мама сердилась и толковала мне про грипп, микробы и вирусы, которые просто обожают маленьких мальчишек, но грипп да и другие болезни обходили меня стороной; я рос на удивление здоровым для коренного ленинградца. Ближе к вечеру появлялся отец, топал перед дверью, стряхивая снег, звонил, подхватывал меня, сажал на плечи… Какими они казались мне могучими! Какими надежными, сильными! Лишь лет в пятнадцать я сообразил, что отец невысок и щупловат, а после этого произошло еще одно открытие – что он уже немолод. Я был поздним и единственным ребенком, и это, думаю, к лучшему: ни лаской, ни вниманием меня не обошли. И потому, вспоминая о них, о Петре и Ирине, я ощущаю то светлую грусть, то острое щемящее чувство боли, даже обиды – ведь жизнь их была такой нелегкой и такой короткой! Отец умер в шестьдесят, когда я учился в университете, мама – в шестьдесят три, когда я копал сарматов в Средней Азии, и в Ленинград меня вызвали телеграммой… Я до сих пор ее храню – в шкатулке, где мамин стетоскоп, два обручальных колечка и перчатки, те, что сняли с рук Петра Измайлова. Последнюю операцию он не успел завершить.

Но хватит о печальном. Я помню дом на углу Дегтярной и Шестой Советской улиц, квартиру, где мы жили, – тесную, двухкомнатную, зато отдельную; редкость по тем временам. Помню дачи – их снимали в Соснове или в Орехове, у озер, среди хвойных чащ; отец был заядлым грибником, и я, очарованный лесом, бродил с ним часами, высматривал белок и птиц, а как-то на болоте встретился со старым лосем… Помню свой детский сад, мордашки друзей-приятелей, румяные с мороза; помню первую пару коньков, первый велосипед, овчинную шубку, в которой – мама смеялась! – я был похож на медвежонка… Потом – цветочный сладкий запах от огромного букета, торжественные лица родителей, черный портфельчик с пеналом и тетрадками – мы отправляемся в школу, и по дороге отец сообщает поразительную новость: школа—в Заячьем переулке! Глаза у меня расширяются, я забываю про букет, верчу головой, разыскивая зайцев…

Детство! Воспоминания о нем туманны, как промелькнувший и забытый сон, ибо не я владею ими, а только маленький Даня, тот мальчуган, которым он был в пять и в десять лет – счастливый, беззаботный, не знающий своей судьбы и своего предназначения.

В двенадцать лет детство закончилось.

Первое, что дарит пробуждающаяся матрица, – это память. Разумеется, не память Асенарри, Аффа'ита и того существа, которым я был на Рахени, а просто память. Я вдруг обнаружил, что, пролиставши книгу за пару минут, помню каждое слово на каждой странице; помню слова учителей, их жесты и выражение лиц, помню наши ребячьи разговоры, все передачи по телевизору, все фильмы, улицы, дома, физиономии прохожих, помню в мельчайших подробностях все, на чем сосредоточил взгляд, что привлекло мое внимание. Это казалось забавным, и вначале я развлекался сам и развлекал приятелей, читая на спор отрывки из учебников, из Вальтера Скотта и Майн Рида, Дюма и Джека Лондона. Родители считали мой талант естественным и даже вспоминали, что будто бы я получил его от маминого деда, преподавателя латыни в одной из питерских гимназий. Еще гордились – я стал непременным участником олимпиад, математических, физических, литературных; за первые места там выдавали книги или шахматы, и вскоре под моим столом скопилось столько шахматных коробок, что я одаривал своих приятелей, друзей отца и мамы и всех соседей, до каких сумел добраться.

Потом начались сны.

Сны, точнее – видения, приходят неизбежно; в ночной период снижается активность мозга, а значит, падает сопротивление процессу переплавки разумов, слиянию в единый и нерасторжимый комплекс.

Сны страшили своей непонятностью. Временами мне снился саркофаг с прозрачными стенами, необозримый и холодный белый зал и странные создания, чем-то похожие на людей, но все-таки не люди – слишком огромные зрачки и слишком маленькие рты… Они стояли, ждали, глядя на меня в молчании, и мне казалось, что я должен что-то сделать – не шевельнуться, не подняться, но предпринять какое-то могучее усилие. Мысль о нем пугала; откуда-то я знал, что, совершив его, расстанусь с телом и перестану существовать. На краткий миг? Надолго? Навсегда? Эти мучительные вопросы были безответными, и я, задыхаясь и плача во сне, пытался выкрикнуть их, но звуки гасли в этом белом зале и падали на пол пластинками льда.

Это сновидение повторялось с изнуряющим постоянством, но приходили и другие. Темная пустота, и в ней – светящийся туман; я поднимаюсь к нему, и нечто, какой-то внутренний порыв, подсказывает мне, что это расплывчатое облако – всего лишь мираж, иллюзия, что-то подобное чадре из кисеи, скрывающей облик человека. Не совсем человека, скорей – божества, могущественного, мудрого, почти всезнающего… Оно говорит со мной, шепчет, зовет, и я теряюсь в догадках: зачем этот настойчивый зов?.. Чего оно хочет?.. Что ему нужно от меня, такого ничтожного, крохотного, уязвимого?.. Снова вопросы, вопросы… Они тревожат, и я мечтаю избавиться от них, прервать свой сон, но не могу – видение, вцепившись в мой бессильный разум, держит крепко…

Я не рассказывал родителям об этих снах, но из других не делал тайны. Мне снилось иногда, что я несусь по волнам, лишенный рук и ног, вдруг превратившихся в плавники; вода кипит и расступается под моим телом, ветер срывает ажурную пену, уносит брызги к небесам, а в небе висит огромное алое солнце, такое большое, что, поднявшись, оно накрывает океан жарким палящим щитом. Я ныряю, спасаясь от него, ухожу в бирюзовую мглу глубины, к лесам зеленоватых водорослей, но тут картина стремительно меняется: нет океана, огромного солнца, нет ласт – руки и ноги вернулись ко мне, а с ними – крылья. Широкие, сильные, надежные… Я парю над рощей древесных исполинов и знаю, что это не роща, а целый город: изящные навесы на ветвях – будто дома, окруженные цветами и плодоносящими деревьями, сами ветви – проспекты и улицы, а между ними переброшены мосты-площадки, и среди зелени – сотни существ, побольше и поменьше, напоминающих то птиц, то белок или вообще ни на что не похожих. Невиданное зрелище, но почему-то мне знакомое, и, наскучив им, я взмахиваю крыльями и устремляюсь ввысь…

Мама, слушая, улыбалась: растешь, сынок… Отец усмехался тоже: и мне доводилось летать, когда я был мальчишкой… Аура заботы и любви, что исходила от них, окутывала меня теплым нежным покрывалом – невидимый, но прочный щит, спасавший от страхов и тревоги, гнездившихся во мне, а заодно от всех неприятностей внешнего мира. Это понимание чувства было столь же новым и неожиданным, как моя безошибочная память: не слыша невысказанных слов, я мог представить ощущения, гнев, симпатию, радость, ненависть, злобную зависть, любопытство. Это был тяжелый искус; в тринадцать лет я понял, что далеко не все добры, отважны, благородны, что суть таится не в словах, а в совершенно иных материях – быть может, в человеческой душе, которой, как утверждали учителя, не существует вовсе. Казалось бы, неразрешимый парадокс! Но, жадно поглощая книги, я вскоре разобрался с тем, что называют лицемерием, и понял, что это – не моя дорога. Тот путь, который мне пришлось избрать ради защиты и безопасности, вел в другую сторону, туда, где горел девиз: ложь во спасение.

«Молчи, скрывайся и таи и чувства, и мечты свои…» Кончались шестидесятые годы, и на слуху было новое слово: экстрасенс. Модное, но почти запретное; чаще их называли шаманами и мошенниками, а в статьях, публиковавшихся регулярно то в одной, то в другой центральной газете, разъяснялась их антинародная, вредная массам и обществу суть. Были, правда, и другие статьи, в моих любимых журналах «Знание – сила» и «Техника – молодежи», – статьи, от которых струился аромат таинственности, терпкий запах загадочного и непознанного. В них говорилось про кожное зрение, бескровные и бесконтактные операции, телекинез, телепортацию и пиро-кинез, про парапсихологов и лозоходцев, про опыты с картами Зенера и прекогнистику – словом, о вещах, способных возбудить воображение подростка. Они и возбудили; в пятнадцать лет я был уверен, что вырасту экстрасенсом.

Возможно, я унаследовал сей дар от маминого деда? Возможно, он обладал не только редкой памятью, но мог исцелять наложением рук и двигать спички по столу? И даже улавливать чужие мысли?

Конечно, гипотеза про маминого деда-латиниста была притянутой за уши, но странности, происходившие со мной, требовали объяснений. Я не был телепатом, но мог улавливать чувства, настроения, намерения людей, особенно те, что касались меня, и эта способность распространялась на животных. Мог приманить голубиную стаю, успокоить свирепого пса или отпугнуть, оскалив воображаемые клыки и сделав их побольше… Каким-то чудом я понимал чужой язык – вернее, мог изучить его с голоса: слушал передачи то на китайском, то на финском, то на албанском, и через месяц-другой они внезапно обретали смысл. Это было похоже на странную игру: в океане слов, в торопливой скороговорке диктора вдруг появлялись знакомые термины, тащившие за собой шеренги других понятий, как бы привязанных к ним на веревочке, и вся эта конструкция, покорно распавшись на совокупности звуков, тут же укладывалась в памяти. А память моя была поистине бездонной…

Ну, чем не экстрасенс?

Были и другие свидетельства. Лет в четырнадцать я обнаружил, что не мерзну в самый жестокий мороз, если представлю, что попал на юг, куда-то на залитые солнцем пляжи или в пустыню Сахару. Примитивный, но безотказный способ управления центрами терморегуляции… Еще я научился различать деревья – не по внешнему виду, а по тому, какое испытываешь чувство, касаясь ствола: одни словно что-то вытягивали, другие, наоборот, делились, наполняя мышцы энергией и мощью. Что это за мощь, мне оставалось непонятным, однако последствия таких сеансов были уже знакомы: отсутствие чувства голода и тяги ко сну, а также инстинктивное желание отдать энергетический избыток. Словно я превратился в кувшин, переполненный вином, и жаждал перелить его в тела-бокалы… Но это умение пришло ко мне в зрелые годы, слишком, слишком поздно… Жизни отца и матери я не сумел сохранить.

Мне стукнуло шестнадцать, когда я всерьез увлекся альпинизмом. Секций по этому виду спорта не имелось, были полулегальные кружки, и я проник в один из них, при университете. Явился к Олегу Арефьеву, преподавателю с геофака и по совместительству тренеру и капитану скалолазов, и тот меня пригрел. Правда, не в первый же момент, а лишь тогда, когда я подтянулся сорок раз и сделал сотню приседаний на одной ноге. После этих подвигов Арефьев, сложив губы трубочкой, протяжно посвистел и сообщил, что из меня, возможно, выйдет толк – если за ближайшие четыре года я не разленюсь, не заболею диабетом, не надорву пупок и, разумеется, не шлепнусь со скалы.

Насчет последнего он будто в воду смотрел. Я отзанимался всю весну, а летом, после сессии, мы поехали в Карелию, на скалы, – есть там такой оазис, где собираются будущие покорители вершин. Холмы, поросшие сосной, ольхой и елью, десяток проточных озер, питающих водами Вуоксу гранитные валуны и утесы двухсотметровой высоты, тишь, гладь, благодать плюс тучи комаров… Словом, самое что ни на есть романтичное местечко, где лишь влюбляться да петь песни под гитару. Я был единственным школьником среди студентов, отпущенным мамой под личную ответственность Арефьева: на скалы выше второго этажа не лазать, некипяченую воду не пить, носки держать сухими и питаться вовремя. Ах, мама, мама! Забыла, что мне шестнадцать, а в этом возрасте есть и другие опасности, кроме промокших носков и сырой воды…

Была там одна студентка, Аня с биологического, кудри золотые, серые глаза… Вообще-то я не люблю светлоглазых блондинок – они мне кажутся бесцветными, как моль; да и брюнеток тоже не жалую – эти слишком вызывающе-яркие, почти вульгарные. Мне больше нравятся шатенки с карими очами и тонким гибким станом, что, несомненно, отзвук генетической памяти: именно этот женский тип превалирует на Уренире. Аня была совсем не такой, но в силу юных лет я плохо понимал, что мне нужно.

Подружки в школе у меня не завелось, а значит, ухаживать я не умел, и все мое образование по этой части сводилось к книгам да мудрым маминым советам: во-первых, девушкам дарят цветы, водят в кино и кафе-мороженое, а во-вторых, изредка держат за ручку, читают стихи и смотрят проникновенно им в глаза. Но подержаться за Алины пальчики охотников было не счесть, и потому я решил, что выражу чувства иначе: залезу на Колокольню и напишу ее имя где-нибудь пониже туч, повыше сосен. Вот и полез, благо ночи в ту пору стояли белые, а часовых Арефьев не выставил. Какие часовые, какая стража? Патриархальные времена, семьдесят первый год…

Но и тогда Колокольня была не подарок. Настолько не подарок, что забирались на нее лишь мастера и чуть ли не каждый сезон платили за победы кровью. Плата взималась согласно простому правилу: из десяти падали двое, причем один – со смертельным исходом. В грядущие годы я много где побывал, но свое первое восхождение и этот карельский утес, прыщ в сравнении с той же Чогори либо Тиричмиром, не позабуду никогда. В нем ощущалась некая надменность и враждебность, будто, презирая нас, людишек, что копошились на его груди, он предупреждал: есть, мол, пики и повыше, а для вас и я высок. Как полетите вниз, увидите!

И я увидел, когда распластался над стометровой бездной, цепляясь скрюченными пальцами за камень. Дороги я не знал, и занесло меня на стенку, где мастерам без крючьев и страховок делать было нечего. Хорошая стена! Ни вверх, ни вперед, ни назад, а только вниз… Там я и висел, испытывая муки отчаяния и позора. Крикнуть или не крикнуть? И если крикнуть, кто услышит? Было пять утра, и в нашем лагере – восемь палаток-серебрянок под темными лапами сосен – еще ни звука, ни движения. Все спали. Может быть, услышали бы, но я не сомневался, что громкий вопль сдует меня со скалы. Сорвет, словно пушинку, и бросит вниз…

Закрыв глаза, я прижимался к теплому граниту и думал об отце и маме. Думы были мрачными, безнадежными; что-то не совсем понятное брезжило передо мной, шептало где-то под черепом странные слова: будто принадлежу я не только себе, но и другим, родившим и воспитавшим меня, а кроме них, еще есть долг – неясно, перед кем, но чрезвычайно важный, не разрешающий кончить жизнь под этой скалой. Жизнь должна продолжаться, шептал бесплотный голос, а то, что случилось, – лишь эпизод, один из тугих узелков в ее нескончаемой нити. Ты его развяжешь, этот узел, а если не сумеешь развязать – разрубишь… Стоит только пожелать!

Я пожелал. Я не хотел висеть на этой проклятой скале, будто пришпиленный к ней булавкой, и падать я тоже не собирался. Сосна у моей серебрянки и кочка под ней – вот место, о котором мне мечталось. Я видел эту кочку, уютную, мягкую, заросшую мхом; видел не глазами, а как-то иначе, по-другому, словно она пребывала не в пропасти подо мной, не в дремучем карельском лесу, а гораздо ближе – возможно, в моей голове. Это ощущение казалось таким отчетливым и ярким, что…

Земля мягко толкнула меня под ступни, и, не удержавшись на ногах, я повалился прямо на эту самую кочку. Какие-то секунды я лежал, ошеломленный и устрашенный, потом в палатке рядом завозились, и из нее выглянул сонный Арефьев.

– Ты чего, Данька?

– Живот прихватило, – отозвался я и проворно уполз за кустик.

Там, сидя в зарослях шиповника, вдыхая влажный утренний воздух с привкусом смолы и хвои, я попытался разобраться в случившемся. Настолько, насколько это было по силам подростку, уверенному, что он – без пяти минут экстрасенс… Впрочем, какие пять минут? Я только что свершил невероятное – телепортировался! Но кажется, это была лишь часть моих талантов: ссадины на исцарапанных ладонях затягивались прямо на глазах, и почему-то я знал, что должен прижаться к дереву – вот к этой могучей сосне с золотистой корой, торчавшей над кустами. Следуя странному порыву, я перебрался к ней и обнял теплый ствол. В эти мгновенья мне было так спокойно и хорошо! Но в глубине сознания копилась и зрела тревога; интуитивно я ощущал, что под каким-то этапом моей жизни подведена черта.

Так и произошло. Страшный период закончился, и начался очень страшный.

Пробуждение внечувственных способностей – если, конечно, мозг и плоть аборигена готовы воспринять их – является первой защитной реакцией. Несмотря на то что мы исследуем миры с богатой и развитой ноосферой, а значит, уже перешедшие от первобытной дикости к неким зачаткам культуры, данный факт не исключает разнообразных опасностей, болезней и ран, пленения и смерти. Наблюдатель должен выжить в самых суровых условиях и продолжать свою миссию, что бы ни творилось на планете: пандемия, повальный голод или бесконечная война. Шансов на выживание тем больше, чем ближе организм автохронов к уренирскому, что позволяет пробудить паранормальный дар – если не полностью, то хоть отчасти. Вполне понятно, что существо, способное к те-лепортации, к восстановлению сил за счет живой энергии и безошибочному восприятию эмоций, имеет массу преимуществ, и все эти свойства – первая линия защиты от неприятных случайностей и бед.

Но существует и вторая, чье назначение не внешняя, а внутренняя оборона. Защитить от безумия – вот ее цель! В мире, где полно безумцев, где каждый третий невменяем и где душевные болезни – неоспоримый медицинский факт, попытка к слиянию разумов, естественно, воспринимается как ненормальность. Паранойя, шизофрения, раздвоение сознания… Если ваш взрослеющий партнер зациклится на этих мыслях, фатальный конец неизбежен: напуганный происходящей метаморфозой, он раскрывает свой секрет и подвергается лечению. Варварскому, принудительному, жестокому, которое делает здорового больным… И потому паранормальный дар несет еще одну функцию – защиты психической полноценности. По мере его пробуждения паранорм осознает, что он вполне нормален, но отличается от большинства людей; это, конечно, для подростка тяжкий груз, но все же не такой мучительный, как мысль о мнимой болезни.

Впрочем, меня она не миновала, и несколько жутких черных месяцев я втайне рылся в родительском книжном шкафу, отыскивая труды по психиатрии и медицинские учебники попроще. За это время я стал изрядным знатоком душевных недугов и психоанализа, а также общей и частной сексопатологии, но никаких опасных симптомов в себе не обнаружил. Ни нервных расстройств, ни навязчивого идефикса, ни мании преследования, ни раннего склероза, ни – спаси Вселенский Дух! – тяги к некрофилии[25] или каннибализму. Я был здоров, абсолютно здоров и крепок, как молодой дубок, хоть обладал эйдетической памятью, умением читать эмоции и, пообщавшись с подходящим деревом, мог переместиться в пространстве – пока еще на пару-другую километров. Несомненно – экстрасенс, возможно – супермен, о чем говорили мои наливавшиеся силой мышцы, но уж во всяком случае не сумасшедший…

Вот только эти сны! Более яркие, живые, чем прежде, и более разнообразные… Я видел Уренир и знал, что это – моя родина, такая же, как Суук, Рахени и Земля; я видел людей с огромными зрачками, я слышал их имена – На-ратаг, Асекатту, Рина, и эти созвучия были мне всего дороже; каким-то неведомым образом я ощущал, что вспоминаю своих родичей, настолько же близких и любимых, как обретенные на Земле. Я снова скользил в океанских водах, спасался от знойного алого солнца, парил над городом древесных исполинов, однако теперь являвшееся мне вдруг обрело названия; язык, вернее, множество языков, то напевных, то гортанных, резких, стучались в мой разум, просачивались в него, пускали корни, расцветали… Бездонная память Асенарри! Еще не мысли, но уже – воспоминания… Мои!

Память – фундамент личности; без передачи запечатленного в ней не завершить метаморфозы. Память – это факты, события, знания, но под этой основой зиждется еще одна – почва, на которой заложен фундамент. Врожденные склонности и таланты, интуитивные влечения, фантазии и страхи, зыбкий мир подсознательного, генетическая предрасположенность, унаследованная от далеких предков… Все это переходило к Дане Измайлову вместе с воспоминаниями Асенарри, капля за каплей, зерно за зерном; психоматрица растворялась во мне, я растворялся в ней, земля под фундаментом крепла, и камни его уже не делились на свои и чужие. Я, Даниил Измайлов, рождался заново и был уже не прежней, а новой, более сильной и мудрой личностью – той, что возводила дом обновленного «я» на почве слившихся подсознаний и на фундаменте общей памяти.

Даниил? Асенарри? Пришелец из галактической бездны или земной человек? Нет, ни тот и ни другой. В каком-то смысле нефелим, потомок ангела и смертной женщины…

Процесс завершился, когда мне исполнилось двадцать, но уже тремя годами раньше я предчувствовал, куда свернет дорога. Не к биологии и медицине, где не было особых тайн, и, разумеется, не к математике и технике – их уровень я мог оценить без всякого труда. В том, что касается технологических реалий, цивилизации, подобные земной и уренирской, проходят близкий путь с одними и теми же вехами: огонь, копье с кремневым наконечником, плуг, колесо и парусный корабль. Затем – паровая машина, двигатель внутреннего сгорания, электрогенератор, радиосвязь, химические производства, компьютеры, атомная энергия и сокрушительное оружие. Здесь надо поставить многоточие и вопросительный знак как символ ожидаемого кризиса; необходимость в энергии, компьютерах и бомбах означает, что мир переполнен людьми, коммуникации налажены, земли поделены, торговля и войны идут своим чередом, природа покорена и дышит на ладан. Все это признаки грядущих перемен, благоприятных или гибельных, ибо цивилизация попала в коридор инферно, который сужают экологические катастрофы, пандемии, демографический взрыв и, разумеется, военное противостояние. Пройдет ли она критическую точку или погибнет, уткнувшись в тупик, вопрос неясный, но совершенно очевидно, что главной ее ценностью являются не стратопланы и буровые установки, а история и достижения культуры. С этого и надо начинать.

Я поступил на исторический, затем стал параллельно заниматься на восточном. По причинам, неведомым для меня, в университете древнюю историю подвергли вивисекции, отрезав восточникам Египет, Шумер и Китай. Что же касается истфака, то там ценилась лишь новейшая история, ибо римляне и греки, карфагеняне и персы, а также инки и индейцы майя не признавали руководящей роли КПСС и знали о подобном чуде ровно столько же, сколько о социал-демократах, фашистах, анархистах и прочих монстрах общественного самосознания. Я же питал склонность к эпохе архаичной, к канувшим в тысячелетия культурам, ибо мир, в котором мне предстояло жить, не родился из пустоты, а был воздвигнут на их камнях и прахе. Прошлое – великий учитель, и, подступаясь к делам сегодняшнего дня, нельзя пренебрегать его уроками. Трюизм, конечно, но из тех, которые не стоит забывать.

В те годы, в конце семидесятых, мне стало уже ясно, что Асенарри вытащил не самый лучший жребий. Не слишком хороший, но и не очень дурной; в этом раздробленном, разъединенном мире имелись страны побогаче, с более мягким режимом, не практикующим тотального контроля за своими гражданами, но были и тиранические деспотии, где ценность личности определялась преданностью вождю, были регионы бедные, подверженные всем несчастьям – от землетрясений до вспышек повальных недугов, и, наконец, существовали места безвластия, где бились за господство непримиримые враги и кровь лилась рекой. Страна, в которой мне выпало счастье родиться, считалась могучей, влиятельной и прогрессивной, последнее было под вопросом, но все остальное как будто не вызывало сомнений. Огромная территория, неистощимые природные ресурсы, богатое культурное наследство, технический потенциал и многочисленное деятельное население… Не страна – империя сотни народов и племен! И в этом была ее слабость. Судьба империй одинакова; поведать о ней могут развалины фортов – римских, испанских и британских.

Но я – Наблюдатель, и не мне печалиться о рухнувших империях. Империи прошлого – продукт невежества, жестокости и жажды власти, и нынешние не отличаются от них ничем; чтобы понять сей парадокс, мне предстояло спуститься по лестнице времен в седую древность и припасть к первоисточникам – таким, как Египет, Аккад и Шумер. Моей специализацией на историческом факультете были кочевники Средней Азии, но их вклад в земную культуру казался мне довольно скромным, не связанным с главной линией ее развития. Затратить годы, копаясь в курганах в поисках скифских блях и черепов… Нет, это было слишком расточительной тратой дорогого времени!

По этим причинам я выбрал египтологию и восточный факультет. Имелся и другой резон: я еще застал великих египтологов Коростовцева, Перепелкина – личностей легендарных, обитавших скорее в царстве Тутмосов и Рамсесов, нежели в эпохе Брежнева. У них было чему поучиться, и я благодарен судьбе, позволившей мне встретить их, хотя и на закате дней. Подобные люди – находка для Наблюдателя: с одной стороны, они обладают широким диапазоном знаний, ретроспективным взглядом на мир и несомненной мудростью; с другой, они далеки от власти, а значит, контакты с ними не привлекают излишнего внимания.

Это важно – не привлекать внимания! Либо, как паллиатив, иметь наготове причины для объяснения собственных странностей… Скрытность – одна из проблем, что возникают у Наблюдателя; ему полагается выбрать удобную нишу в общественной структуре, найти себе занятие, решить материальные вопросы, а затем – трудиться, максимально дистанцируясь от властей. Не только от них, но и от всякой известности, шумихи и сенсаций. Словом, свет юпитеров не для нас…

Мне казалось, что египтология станет отличным прикрытием; ее объекты были так далеки от повседневной реальности и, в сущности, так бесполезны! Не атомная физика, не вирусология, не кибернетика и даже не вопрос о том, были ли скифы нашими предками… Чисто академическое занятие, не связанное с политикой, идеологией и практикой и потому незаметное, как незаметен стебель травы среди деревьев и кустов. Я, разумеется, ошибался, но не жалею об избранном пути – полученное оказалось большим, чем потерянное. Конечно, не считая Ольги…

Но список моих потерь не так уж длинен. Хоть мою нишу не огораживала непроницаемая скорлупа, я все же находился в безопасности и даже продвигался вверх в своей научной касте, минуя все необходимые ступени: ассистент, преподаватель, доцент, профессор. Профессора, особенно египтологи, – люди чудаковатые: могут неделю не выходить из дома, или умчаться на Памир, на поиски йети, или увлечься раджа-йогой. Но их основное чудачество – папирусы и стелы, обелиски и мумии, храмы, сфинксы, пирамиды и научные труды; все это так поглощает беднягу профессора, что нет желания и сил на что-то иное, личное… Скажем, на то, чтобы завести семью.

Семьи у меня и правда не было, но сына я изобразил – Арсена, виртуального наследника, который придет на смену Даниилу. Это еще один сложный вопрос, с которым сталкивается Наблюдатель – конечно, в тех мирах, где автохроны подвержены старению. Обычно эмиссару удается остановить этот процесс, выбрав период зрелости, когда организм в хронопаузе и перемены не так заметны; но все же время идет, и приметы возраста должны быть налицо. Макияж – не выход из данной ситуации; это способ неудобный, ненадежный и неподходящий для многих планет, таких, как водный мир Рахени. Есть другие методы, более эффективные, отработанные на Урени-ре за десятки тысяч лет, и первый из них – простейший: менять свою внешность сообразно возрасту. Это самое удобное решение, но годится оно лишь в тех случаях, когда метаболизм автохронов подобен уренирскому и допускает перестройку кожной ткани и центров пигментации. Вторая возможность – переезд, полная смена личности и поиск новой ниши, то есть жилища, средств существования и подходящих занятий. На Рахени, где нет паспортов, дипломов и кредитных карточек, я выбрал бы этот способ, но на Земле он слишком трудоемок; к тому же связан с потерей привычного окружения и статуса, а также, что весьма существенно, этим ты можешь нанести определенный вред знакомым. Земля – формализованный мир, и в той стране, где я родился, бесследное исчезновение людей не поощряется.

Поэтому я выбрал третий способ и, кроме запасных вариантов, вроде Ники Купера и Жака Дени, озаботился собственным продолжением. Мой сын считался, разумеется, внебрачным, родившимся от связи с женщиной, чье имя не упоминалось; думаю, что все мои коллеги и друзья подозревали Ольгу. Я выправил Арсену метрику (что стоило не так уж дорого), а после случившейся с Ольгой трагедии переместил ребенка-призрак в пансион, затем – в некую школу в Британии или во Франции, где за хорошие деньги выпекают юных джентльменов. Это случилось уже в середине девяностых, когда я читал лекции в Сорбонне и Стенфорде, а потому не вызвало ни удивления, ни вопросов – во всяком случае, финансовых.

Я навещал свое дитя с похвальным постоянством и информировал знакомых о его успехах. В две тысячи третьем мой Арсен отправился в Беркли, где пребывал ближайшие десять лет, достигнув звания магистра, а после – доктора; затем он работал там и тут, приобрел недвижимость в Калифорнии и даже – ходили слухи! – намеревался жениться, однако был отвергнут Линдой Калуш, своей избранницей, не поощрявшей увлечений экстремальным спортом. А этому занятию он предавался с искренней страстью, бесспорно унаследованной от меня: лазал по горам, спускался на плоту по Амазонке, прыгал с трамплина без лыж и, вооружившись кинжалом, сражался с акулами у побережья Квисленда. В России он не появлялся, зато в других местах, особенно вблизи секвой, дубов и эвкалиптов, с ним можно было познакомиться и убедиться в полной его реальности.

Эта моя двойная жизнь закончилась в пятнадцатом году, когда профессор Даниил Измайлов отправился в Судан. Там, за пятым нильским порогом, находилась когда-то цветущая страна; звалась она Мероэ, имела тесные связи с Египтом и была во всех отношениях прелюбопытным и экзотическим объектом исследования. Сын профессора Арсен тоже клюнул на экзотику или на что-то другое: то ли хотел повидаться с отцом, то ли переплыть Нил на спине крокодила. Так ли, иначе Измайловы встретились и, наняв рабочих, принялись копать; проложили штольню в какое-то забытое святилище, затем профессор спустился вниз, и кровля рухнула ему на голову. Может, плохо укрепили, а может, его настигло проклятие фараонов Мероэ… Кто знает? Власти Северной провинции этим вопросом не задавались, но за приличную мзду выправили все необходимые бумаги.

Хорошая страна Судан. Вполне подходящая, чтобы затеряться в ней навсегда…

Тело, разумеется, не нашли – видимо, в святилище имелись тайные колодцы, сглотнувшие труп вместе с камнями и землей. Ну, не нашли так не нашли… Арсен Измайлов пролил слезу, поставил памятник над руинами, съездил в Калифорнию, в свою усадьбу, день-другой раздумывал: продать?., не продавать?.. – решил, что продавать не стоит, нанял сторожа и перебрался в Петербург. Принял наследство, заказал по отцу панихиду, перезнакомился с его друзьями, поплакал, выслушал соболезнующие речи, справил поминки…

Все нашли, что он хороший парень и чрезвычайно похож на отца. На Даниила Измайлова, каким тот был лет в тридцать. Глаза как будто потемнее, а волосы – посветлее… Ну, это, наверное, от матери. От Ольги…