"Принц вечности" - читать интересную книгу автора (Ахманов Михаил)ГЛАВА 3 День Пальмы месяца Света. Западная Ибера, побережье Бескрайних Вод– Плевок Одисса! – Плеть Чоллы свистнула в воздухе, и ее жеребец, рыжий с белыми подпалинами, нервно затанцевал, не в силах сообразить, что вызвало гнев хозяйки. – Плевок Одисса! – повторила Чолла. – Атлийский пес! Чтоб Сеннам завел его во тьму! – Туда он и попал, – отозвался Дженнак, натягивая поводья. Его конь был пепельным, цвета потускневшего серебра – прекрасный скакун с огненными глазами и седой гривой. Лошади Иберы все-таки лучше бритских, отметил про себя Дженнак, а вслух произнес: – Я полагаю, Сеннаму не пришлось трудиться – ведь в Великой Пустоте царит такой мрак, что даже летучей мыши не отличить правого крыла от левого. Пухлые губы Чоллы Чантар гневно дрогнули. – И ты столь спокойно говоришь о случившемся? Во имя Шестерых! Куда катится мир! Атлиец, пес, ничтожество, поднял руку на светлорожденного! Метнул клинки в потомка богов! А ведь этот Ax-Кутум называл себя вождем! Вождем, не людоедом из рардинского леса! Но где же почтение к заветам Чилам Баль, к светлой крови и к Кодексу Долга? Где путь сетанны, которым должен следовать вождь? Где, я спрашиваю? Владычица Иберы была прекрасна в гневе, и Дженнак невольно залюбовался ее разгоревшимся лицом. – Видишь ли, – произнес он, сохраняя спокойствие, – Ax-Кутума погубило любопытство. Он захотел проверить, правда ли я неуязвим. Любопытство – очень сильная эмоция, тари, сильней почтения к заветам и к божественной крови. Ну, а сетанна и долг… Он понимал их по-своему, путая цвета Коатля и Мейтассы. Чолла, успокаивая жеребца, похлопала его по шее; на руках ее тонко зазвенели серебряные браслеты. Как показалось Дженнаку, работа была местной и превосходной – не хуже, чем украшения, сделанные в Кейтабе или в Арсолане. – Цвета и слова… – протянула Чолла, изогнув тонкую бровь. – Если назвать черное белым, ворон не обратится в лебедя, ведь так, мой господин? – Решительно взмахнув рукой, будто разрубая что-то невидимое, она заявила: – Ты должен был уничтожить всех на том корабле. Снять голову с другого атлийца, тидама скормить акулам иди повесить, а парусник пустить на дно вместе с кейтабцами и дикарями-норелгами. – Повесить? – Дженнак недоуменно сморщился. – Повесить кормчего, этого О'Тигу? Что это значит, моя прекрасная тари? Чолла взглянула на него не без сожаления. – Казнь, мой вождь, казнь! На прочной веревке делают скользящую петлю, надевают человеку на шею и вешают его на ветке дерева. А ты мог бы повесить своего О'Тигу на мачте. – А! – Теперь Дженнак понял, в чем дело. Похожим образом бриты расправлялись с пленными, только вешали они их за ноги, вниз головами, принося в жертву Священному Дубу. Казнь эта была мучительной и долгой, и он ее отменил. Волки быстрей расправлялись с преступниками. – Этот способ казни пришел к нам из Северной Иберы, – сказала Чолла. – Вот как! А что еще пришло к вам из Северной Иберы? – Многое. Зерно и мед, железо и овцы с тонкой шерстью, и вина не хуже одиссарских. Мой старший сын… Чолла вдруг смолкла, и ее изумрудные глаза потускнели. Ее сыновья и ее супруг, Ут Лоуранский, являлись как бы запретной темой, и Дженнак, за все три дня пребывания в Сериди, сам ее не поднимал. Но, разумеется, прислушивался к тому, что говорили воины и слуги, да и люди его держали глаза раскрытыми. И потому было ему известно, что рыжеволосый Ут, с коим некогда осталась Чолла – по своей воле и собственному желанию, – лет через девять или десять пал в битве с морскими разбойниками-мхази, оставив супруге двух сыновей и власть над обширным Уделом, занимавшим весь юго-восток полуострова. Но Чолла там не осталась; собрала войско со всех своих земель, призвала из Арсоланы опытных мужей и отправилась на запад, к океанскому берегу, покоряя диких иберов где силой, где убеждением, где страхом перед грозным именем покойного супруга. Теперь владычица Чоар – так называли ее среди местных племен – повелевала всей Южной Иберой, а старший из ее сыновей сражался в Северной, дабы расширить пределы своей страны. Младший же воевал с мхази, обитавшими на островах в Длинном море, и война эта продвигалась к успешному завершению – во всяком случае, морские разбойники уже не тревожили иберов, а думали о том, как сохранить собственные шкуры. Что же касается самой Чоллы Чантар, то она прочно обосновалась на берегах Бескрайних Вод. Прибывшие из Арсоланы мастера разыскали удобное место – там, где в океан впадала широкая медленная река с плодородной долиной, окруженной холмами и апельсиновыми рощами. На каменистом полуострове между рекой и океаном встал город Сериди, столь же похожий на прежние иберские поселения из бревен и дерна, как блистающий бронзовый щит на воронье гнездо. И царила в нем, а также во всей Южной Ибере, прекрасная и вечно юная Чоар, четырнадцатая дочь арсоланского владыки; ныне же – сама владычица, возлюбленная огненосной богиней Мирзах, чей голос будил по утрам солнце. Но Чолла не желала говорить ни о видимых своих успехах, ни о своих сыновьях, покорявших земли и острова, ни о богатствах края, доставшегося ей в Удел, – и не желала вспоминать о прошлых днях, о первом их пришествии в Иберу с флотом О'Каймора. Видимо, воспоминанья те были неприятными и будили тяжкие мысли – к примеру, о том, что предпочла она яркие перья власти шелкам любви. Чтож, как говорится в Книге Повседневного, у каждого дерева своя тень, у каждого человека своя судьба, и даже боги тут ничего не изменят! Властью, кажется, Чолла насытилась по самые брови – как керравао, дорвавшийся до груды маисовых початков. Что же ей нужно теперь? – размышлял Дженнак, заглядывая в лицо ехавшей рядом женщины. Она была по-прежнему прекрасна, но не хрупкой девичьей прелестью, а зрелой и пышной красотой; бутон превратился в розу, перламутр стал жемчугом, дикая лесная кошка сделалась львицей – такой же гибкой, гармоничной и грозной, как хищницы с равнин Лизира. И чего же жаждал, чего хотел этот прекрасный зверь? Постель моя пуста, и пусто сердце… – вспомнилось Дженнаку. Они вновь остановились – на вершине пологого холма, в десяти полетах стрелы от стен Сериди. Травянистый зеленый откос стекал к речному берегу и красноватой гранитной ленточке дороги, прорезавшей луг и уходившей к востоку; за рекой паслись табуны лошадей, и жеребцы, рыжий и серебристый, выгибали шеи, били копытами в мягкую землю и призывно фыркали. – Зря ты пощадил тех кейтабцев, – сказала Чолла. – Если иссякло почтение, его следует заменить страхом; лучше страхом перед богами, а если боги слишком милостивы, то страхом перед людьми. Впрочем, ты всегда был миролюбив и склонен к щедрости: этим кейтабцам подарил жизнь, мне – Ута вместе со всей Иберой, а брату своему – белые перья власти. Но все ли достойны твоих подарков? И что ты оставишь себе? Ведь жизнь как игра в фасит, и правят ею те же законы; в ней ничего не дается даром, а можно лишь выиграть или проиграть. Лицо Дженнака стало задумчивым. – На этот счет есть разные мнения, – произнес он. – О'Каймору казалось, что над жизнью и над всем миром властвуют золото и серебро, монеты Коатля, Арсоланы и одиссарские чейни. Но Грхаб, мой наставник, утверждал иное. Жизнью правит клинок, говорил он; кто первым воткнул его в живот врага, тот и прав. – А как думаешь ты? – Глаза Чоллы потемнели от сдерживаемого волнения. – Я думаю, что жизнью должен править разум. И потому я отпустил кейтабцев, и отпустил бы Ах-Кутума, если бы телохранитель мой не оказался так скор на руку. Ведь главное, моя прекрасная тари, не воздаяние и месть, а достижение цели. Суди сама: если бы я утопил тот парусник, кто бы узнал об этом? В Коатле начали гадать: то ли буря разбила корабль, то ли норелги взбунтовались, то ли обманули их вожди… А так О'Тига возвратится на свой Йамейн, отдаст положенное и поведает о каре и словах Великого Сахема. Если же их не расслышат, то второй корабль с запретным грузом будет отправлен в Хайан, и половина людей с него попадет в зубы кайманов, а остальные – в ямы с огненными муравьями. Выживших мы отпустим для назидания кейтабцев и атлийцев. И только после этого мы примемся топить корабли, но тогда никому не придется гадать, кто это сделал и почему. Чолла кивнула: – В самом деле, разумно. Выходит, ты ничего не дарил этим псам? – Нет, не так. Я подарил им время для размышлений. Что может быть дороже? Впрочем… – Дженнак толкнул коленом жеребца, заставив приблизиться к лошади Чоллы, и коснулся ее руки. – Впрочем, коль мы заговорили о подарках, признаюсь, что привез дар и тебе. – Какой же? Ее зрачки вдруг заискрились и засияли изумрудным светом, и Дженнак сообразил, что слова его могли быть поняты неверно. Постель моя пуста, и пусто сердце… – вновь припомнилось ему. – Видела ли ты человека среди моих людей – смуглого, с носом точно клюв коршуна, похожего на атлийца? – Он предупреждающе вскинул руку. – Но этот Амад – не атлиец, а сказитель из племени бихара, из Дальней Риканны, из тех краев, что лежат за Нефати и морем с красной водой. Удивительные там места! Ни гор, ни леса, ни болот, ни рек! Пески, и немного травы, а деревья растут лишь рядом с источниками, и от одного источника к другому нужно добираться на верблюдах и лошадях долгие дни. Народ же поклоняется двум богам – светлому Митраэлю, который создал мир, и темному Ахраэлю… этот чаще ломал, чем создавал. – И что же любопытного в твоем Амаде? – спросила Чолла. Ее глаза померкли. – Ты ведь слышала, он – сказитель! И с ним интересно потолковать: он побывал во многих землях, разыскивая такую страну, где люди были бы счастливы и не творили насилия и зла. Вдобавок Одисс благословил его хорошей памятью: он уже говорит на одиссарском, понимает знаки и может читать. И он набит историями, как подушка – птичьим пухом! Хочешь, оставлю его в Сериди? Конечно, если он согласится… – Не согласится. Твои люди тебя не бросают. – Он не мой человек, он сам по себе, – пробормотал Дженнак, понимая, что от него ожидали иного дара и иных слов. Но что он мог сказать? Шелков любви не расстелешь дважды… – Сегодня вечером, когда на свечах сгорит тринадцать колец, мы будем слушать твоего Амада. – Головка Чоллы склонилась величественно и плавно, но в голосе ее слышалось разочарование. Она хлопнула рыжего по мускулистой лоснящейся шее, и конь начал неторопливо спускаться к речному берегу и каменной ленте дороги. Дженнак пристроился рядом; метелки высокой травы хлестали подошвы его сапог, теплый ветер развевал полы красного шилака с вышитым у плеча соколом, ожерелье, плетенное из шелковых нитей и цветных перьев, трепетало на груди. Два жеребца, огненно-рыжий и серебристый, плыли среди трав подобные солнцу и луне, дневному и ночному оку Арсолана; всадники их молчали, тихо журчала река, и прямо из вод ее поднимались наклонные белые стены Сериди, с шестиугольными башнями и парапетом, зубцы которого были изваяны в форме сидящих кецалей. И огромный раскрашенный кецаль, сине-зеленый и золотой, простирал свои крылья над приворотной аркой, а еще выше, у самой его головы, был высечен солнечный диск – такой же, как на арсоланских монетах, с двенадцатью короткими лучами и двенадцатью длинными. Над стенами, башенками и вратами возносились позолоченные шпили, узкие окна сверкали цветным стеклом, а около угловой башни серебрились воды круглого бассейна, обсаженного цветущими кустами. Эти строения, эти символы и этот водоем не походили на одиссарские, но то был кусочек Эйпонны, частица родины, привитая в иберской земле; и было странно видеть, что врата стерегут не смуглые стройные арсоланцы в хлопковых панцирях, а коренастые, белолицые и рыжебородые воины в чешуйчатой медной броне. Заметив, что Дженнак присматривается к пышным зарослям зелени и водоему, Чолла махнула рукой: – В пяти полетах стрелы, у морского берега, есть еще один, побольше. Туда приплывают морские вестники. Ты мог бы взглянуть на них, но тот, что принес известия из Лимучати, уже странствует где-то в Бескрайних Водах. Я отослала его, когда с сигнальных башен заметили твой корабль. Через несколько дней отец узнает, что ты в Ибере и скоро отправишься к нему. – Но ведь и ты могла бы… Черноволосая головка Чоллы отрицательно качнулась. – Нет. Кто я там? Четырнадцатая дочь сагамора… женщина, которую пытались отдать одиссарскому наследнику… пытались, да он не взял! Нет, мой вождь, лучше я останусь здесь. Здесь я – владычица Чоар! И в этой земле лежит прах моею супруга… Каким бы он ни был, он мой супруг, и другого я пока не нашла… Останься, молили ее глаза, останься… Мы оба уже приросли к Риканне, и Одиссар, Коатль, Арсолана, Кейтаб уже не наше… Пройдет два десятка лет, или три, или четыре, и на месте Сериди воздвигнется город, огромный город, и дворец с кецалем над высокими вратами затеряется в нем, ибо город тот будет не эйпоннским, иберским… нашим городом… таким же, как Лондах в твоей Бритайе… Останься! И завтра же другой морской вестник поплывет в Лимучати, и в сумке из прочной ткани, непроницаемой для воды, будет лежать послание – о том, что сахема Бритайи и подругу его, иберскую владычицу, дела Эйпонны не волнуют. Останься! Кто знает, верно ли прочитал Дженнак не сказанное и не услышанное, только в горле у него пересохло, а виски оросила испарина. Тридцать лет минуло, и был он теперь не юношей, лишившимся первой своей любви, а опытным мужем, одолевшим, как тайонельский лосось, перекаты страданий и стремнину горя. Но и Чолла была не та – не капризная девушка, чаровавшая его красотой, шептавшая ему: когда мы будем править в Одиссаре… Оба они стали мудрей, и оба понимали: лишь глупый барсук дважды сует нос в одну и ту же ловушку. Копыта лошадей зацокали по розоватому граниту дороги. Чолла вздохнула. Дженнак, отерев пот со лба, пробормотал: – Хотелось бы мне посмотреть на твоих морских вестников. Сколько их у тебя? – Двое, мой вождь, двое. Один цвета Коатля, другой оттенка Мейтассы. Они медленно ехали по дороге, на удивление безлюдной в этот полдневный час. Потом, обернувшись, Дженнак различил нескольких всадников – там, где дорога сворачивала, следуя вдоль речного берега, и терялась среди апельсиновых рощ. Были, вероятно, и другие стражи, то ли охранявшие их в холмах, то ли следившие, чтобы повелительнице и гостю ее не мешали. За рекой лохматые полунагие пастухи крутились у табуна, запрокидывали головы, отхлебывая из бурдюков, но не пытались подъехать к воде и не глазели на светлорожденных. Это казалось Дженнаку странным: он помнил, что иберы народ горячий и неистовый, любопытный и склонный уважать лишь силу; подогретые же вином, они уважали лишь самих себя. Но Чолла, видимо, смогла внушить им нечто большее, чем уважение, – скорей всего, тот благоговейный страх, который вызывает у людей суеверных все непонятное и таинственное. В самом деле, шли годы, а она не старела и не теряла ни своей красоты, ни энергии и сил, а значит, время лишь подтвердило, что огненосная Мирзах и прочие иберские боги считают ее своей избранницей. Тут, в краях беззаконных, среди диких племен, божественная помощь была необходима и как бы подменяла собой сетанну, создавая ореол власти; и кто ведает, смогли бы Чоар и Ут объединить половину страны, если бы не покровительство Мирзах? А ведь Чолле пришлось шагнуть еще дальше, чем покойному супругу; Ут Лоуранский, не мудрствуя, сек головы непокорным князьям и громил их дружины, тогда как жена его посягнула на рабство – и выиграла этот бой. Теперь в Ибере не было невольников, но лишь солдаты, кичившиеся своим благородным ремеслом, и все остальные жители, коих кормили земли и воды, точно так же, как одиссарцев и арсоланцев. Быть может, стерегущие табун пастухи знали об этом? Знали, кто избавил их от участи двуногого скота? Быть может, они испытывали не только страх перед владычицей Чоар, но и благодарность к ней? Серый жеребец, следуя за рыжим, свернул с каменных плит на грунтовую дорогу, огибавшую Сериди с южной стороны. Всадники проехали мимо круглого бассейна и кустов, от которых тянуло сладкими цветочными запахами, мимо низких скамей, вырезанных в форме лежащих ягуаров и свернувшихся клубком волков, мимо конюшен, птичников и прочих служб, примыкавших к стене замка; наконец перед ними раскрылся океан, мерцавший серебристыми всполохами под жарким послеполуденным солнцем. Западное побережье Иберы было не таким изрезанным и скалистым, как восточное, ибо над ним потрудились быстрые реки, обильные дожди и океанские приливы, с течением лет размывшие камень, перемоловшие его в гладкую округлую гальку, что покрывала берег на половину полета стрелы. Галечные пляжи серпом охватывали небольшой заливчик, посреди которого качался на мелких волнах растопыривший балансиры «Хасс», выглядевший весьма внушительно в сравнении с лодками, плотами и юркими узкими суденышками иберов. Корабль готовился к долгому плаванию по Бескрайним Водам; Дженнак видел, как с плотов поднимали на борт сосуды с вином и пивом, корзины с сушеными фруктами, мешки с зерном, запасы дров и длинные дубовые ящики, полные серебряных слитков. Пища и питье предназначались команде, а серебро «Хасс» должен был доставить в Лимучати и сдать по описи арсоланским чиновникам. Судя по количеству ящиков, иберские копи были поистине неистощимы, и серебристый поток, текущий от Риканны к Эйпонне уже тридцать лет, не собирался показывать дно. Грунтовая тропка шла вдоль берега, упираясь в широкий короткий канал, перекрытый со стороны моря бронзовыми затворами. С другой стороны канал заканчивался у огромного овального водоема – две сотни шагов в длину, сотня в ширину – обсаженного деревьями из Лизира. Кроны их были на редкость густыми и плоскими, как простертые над землей опахала, и высаживали их в тех местах, где требовались прохлада и защита от жаркого солнца. На краю бассейна Чолла остановила своего жеребца и сощурилась: – Вот они! Видишь? Играют… У самого канала… Вон там! Но Дженнак уже заметил спины двух морских тапиров, черного, как горючий камень, и беловатого, скользивших у самой поверхности воды. Белый казался покрупнее, но и черный был велик, не меньше девяти локтей в длину, с горизонтально посаженным хвостом и мощными плавниками. Ни один корабль не мог угнаться за этими животными: самый быстроходный драммар пересекал Бескрайние Воды за двадцать пять дней, тогда как морским тапирам требовалось на это не больше десяти. На своих земных собратьев они походили только плотной безволосой кожей, удлиненным рылом, напоминавшим тапирью морду, да еще тем, что жабр у них не имелось, а кровь была теплой и красной, как у самых обычных животных. Во всем же остальном эти два племени, сухопутное и морское, являли полную противоположность. Четвероногих тапиров отличал меланхолический склад характера; питались они травой, были апатичны, покорны, довольно медлительны и глуповаты. Морских же обитателей боги одарили игривостью и веселым нравом, быстротой движений, выносливостью и несомненным умом. В некоторых делах – касавшихся, скажем, охоты, схваток с акулами и большими осьминогами – они вели себя столь же разумно, как люди: собирались на совет, держали неслышимые человеческому уху речи, подчинялись своим вождям, устраивали облаву и сражались как подобает воинам, не отступая и не щадя своей жизни, чтоб добраться до акульих потрохов. Принадлежали они к различным кланам и отличались размерами и формой тел, а также цветом кожи – черной, жемчужно-серой или почти белесой, оттенка припорошенных пылью снегов. Одни их племена предпочитали оставаться в теплом Ринкасе, в мелких водах у берегов Серанны и Юкаты, на кейтабских отмелях и в заливах Иберы; другие, более непоседливые, являлись кочевниками и, подобно гигантским морским змеям, странствовали в океанах и морях, огибали континенты, охотились, размножались и умирали повсюду, где твердь земная уступала место соленой воде. Случалось, хоть и нечасто, они дружили с людьми и подчинялись им, загоняя в сеть рыбьи стаи или спускаясь ко дну вместе с ныряльщиками за жемчугом; самых же сообразительных хитроумные арсоланцы приучили переплывать океан и нести послания в особых сумках. Дженнак не ведал ничего о тайном искусстве дрессировки морских гонцов, но относился к ним с симпатией; эти странные рыбы – или звери? – казались ему сродни соколам и грохочущим барабанам, переносившим вести за тысячи тысяч локтей. И они одолевали соленую жидкую стихию, столь обширную, что для крылатых посланцев она была недоступна, как бездны Чак Мооль! – Они приплывают каждый месяц, в День Ясеня или Сосны, – сказала Чолла, – и не опоздали еще ни разу. В эти дни мы держим врата раскрытыми, а вестники, что обитают в бассейне, отправляются в море, находят посланца и плывут вместе с ним сюда. Находят, понимаешь? Там! – Она вытянула тонкую смуглую руку к необозримому пространству вод и небес. – Не представляю, как им это удается! – Есть в мире многое, что ведомо лишь богам. Быть может, они и ведут их? – произнес Дженнак. – Но лучше расскажи мне, тари, о вестях, что ты получаешь от отца. Не писал ли он, почему желает меня видеть? Разве не мог снестись он с братом моим Джиллором, который живет гораздо ближе к Инкале и обладает гораздо большей властью? Однако он хочет встретиться со мной… Зачем? – Не знаю, мой вождь. Не знаю, но чувствую, что в последние месяцы ахау, отец мой, испытывает тревогу. Что-то беспокоит его – что-то связанное с Коатлем и Мейтассой. – С ними обоими? Почему? Он сообщал об этом? – Нет, я догадалась сама. И догадался бы всякий, кто умеет читать между строк, ибо в письмах своих ахау не отделял Коатль от Мейтассы, а Мейтассу от Коатля. Говорит ли это что-нибудь твоему проницательному уму? Видишь ли ты некое знамение и можешь ли его разгадать? Дженнак кивнул, ощутив, как подползает к сердцу холод. Не прибегая к волшебству и магии кентиога, он мог бы сказать, что Коатль и Мейтасса опасны порознь, а вместе опасней втрое, если не впятеро. Что значит их союз? Значит ли это, что в Эйпонне разразится большая война? Такая, о которой предупреждал некогда мудрый Унгир-Брен? Война, где сражаться будут не тысячи, а сотни тысяч, где благородный клинок, копье и стрела уступят стволам метателей, где корабли Примутся жечь снарядами города, а береговые крепости – топить их, как игрушечные лодочки, изрешеченные камнями? Война, которая охватит не одни лишь срединные державы, но докатится до Тайонела и Сеннама, до Кейтаба, Сиркула и Рениги, до северных лесов и южных степей? Многолетняя война, после которой не будет победивших, а останутся только людоеды-дикари, спасенные непроходимыми рардинскими лесами, да загадочная страна Чанко, сокрытая в горных туманах и снегах… Нет, боги такого не допустят, и не допустят люди! Кино Раа, познав несовершенство человеческой природы, не запретили сражаться, но предупредили: все имеет смысл, меру и предел! Чтобы согреться, не разжигают костер от берегов Океана Заката до Бескрайних Вод! И нигде в Чилам Баль не говорится, что людям дозволено жечь такие костры… Вдалеке, на дворцовой башне Серили, грохнул отмерявший время барабан. Десять ударов; на мерной свече догорело десятое кольцо. Дженнак вздрогнул и очнулся. – Поедем, мой господин, – мимолетным движением Чолла коснулась его плеча. – Скоро вечерняя трапеза, а после нее мы послушаем твоего сказителя. Потом наступит ночь, придет утро, и ты уплывешь от меня… Или останешься? Дженнак молча поворотил коня. Сказитель Амад Ахтам, сын Абед Дина, ждал их в хранилище записей, у большого стола, заваленного свитками, среди которых громоздились пять или шесть шкатулок со знаками Юкаты на полированных крышках. Вид у Амада был растерянный; казалось, он и представить не мог, что где-то на свете существует подобное богатство, этакое изобилие всяких историй, писанных цветными красками на тонком пергаменте и бумаге. Дворец Дженнака и храм, возведенный в его стенах, еще не могли похвастать такими сокровищами. Хранилище записей в Серили располагалось на втором этаже и состояло из трех обширных покоев, отделанных светлой сосной. Древесина у сосны мягкая и легко поддается ножу, позволяя вырезать затейливые узоры; пропитанная же особыми зельями, она обретает твердость и долговечность. Из таких досок можно строить хоганы, что простоят столетие, можно класть настилы мостов, собирать челны и плоты, обшивать суда… Конечно, для кораблей более подходит розовый дуб, гибкий, но почти такой же прочный, как редкостное железное дерево, но он в Восточных Землях не рос, и суда здесь строили из обычного дуба и сосны. Само собой, не боевые драммары; их Дженнак заказывал на кейтабских и одиссарских верфях. Три покоя со светлыми панелями шли анфиладой, соединяясь арками; в двух крайних вдоль стен тянулись сундуки со свитками из кожи и бумаги, над ними, на особых подставках, в ларцах, отделанных перламутром, бронзой и серебром, хранились книги. Еще выше расплескались соцветиями шести божественных красок ковры, но не из перьев, а из шерсти овец и коз, все – местной работы, но похожие на арсоланские, так как обучали иберских мастеров искусники из Лимучати, Инкалы, Болира и Перао. С потолка, тоже обшитого деревом, свешивались засушенные рардинские бабочки, такие огромные и яркие, что крылья их могли бы соперничать с опереньем кецаля, и чучела птиц, привезенных со всех концов света, из Нефати и Лизира, из Одиссара и страны майя, их Арсоланы, Коатля и других земель. Был тут огромный белоснежный попугай с хохолком и черным обсидиановыми глазками, была птица-молот с гигантским клювом, был лизирский розовый лебедь с изящно изогнутой шеей и крохотные золотистые пичужки, что водились на островах Бескрайних Вод и пели не хуже тайонельских соловьев. Обычной для богатого хогана зелени, орхидей, рододендронов или кустов роз в каменных кадках тут не имелось: растения надо поливать, а книги и свитки не любят влажного воздуха. Срединный покой, предназначенный для чтения и раздумий над прочитанным, был украшен двумя арками: одна, скрытая тяжелым голубым шелком, вела в опочивальню Чоллы, другая, с занавесью из тростника, переплетенного цветными нитями, – к лестнице и помещениям нижнего этажа. Еще Дженнак увидел большой восьмиугольный стол с невысокими сиденьями, привычными для арсоланцев, подушки на коврах у стен, и второй столик, поменьше, на котором блестел серебряными боками раскрытый ларец с Чилам Баль. Столик показался Дженнаку знакомым; некогда украшал он обитель Чоллы на «Тофале», славном корабле О'Каймора, и пропутешествовал вместе с хозяйкой из Арсоланы в Иберу, по другую сторону Бескрайних Вод. На темной его поверхности из полированного дерева светился искусно выложенный узор: созвездия Тапира, Муравьеда, Смятого Листа, Драммара и Бычьей Головы, а среди них – стремительно мчащийся священный Ветер, что принес в Юкату великих богов. Стол окружали серебряные и бронзовые подсвечники в форме дважды изогнувшихся змей, сидящих ягуаров и распушивших хвосты кецалей с солнечным символом в клюве; рядом стояло сиденье, покрытое золотистой тканью. Чолла опустилась на него, прекрасная и величественная в одеянии цвета наступающих сумерек, в драгоценном обруче с бледными синими жемчужинами, оттенявшими цвет ее волос, губ и темных зрачков. Амад, присевший со своей лютней у большого стола, глядел на нее с восторгом и обожанием. В самом деле, не оставить ли его здесь? – мелькнула мысль у Дженнака. Путь в Эйпонну далек, а в Серили сказитель проживет долгие годы, рядом с книгами, теплым морем и прекрасной женщиной, развлекая ее и преклоняясь перед ней… Что еще надо рапсоду? Песни, любовь и покой… Но мысль эта промелькнула и ушла. Не в первый раз Дженнаку подумалось о том, что Амад вовсе не жаждет покоя, но мотается по миру в поисках царства добра, справедливости и красоты, и поиски эти так же бесплодны, как песчаные пустыни бихара. Эйпонна тоже не была таким царством, а Книги Чилам Баль утверждали, что оно вообще недостижимо, ибо не существует света без тьмы, добра без зла. – Ты читал? – Чолла, одарив сказителя милостивым взглядом, кивнула на стол, заваленный свитками. – И что же? – Не читал, о драгоценная сердцевина розы, просматривал… Клянусь Митраэлсм, разве успел бы я перечитать тысячи листов за немногие дни? Я, глупец и невежда, не знавший до недавних пор, что слова с такой легкостью можно изображать пером и кистью! – Значит, в тех странах, где ты побывал, не умеют писать? – Нигде, моя зеленоокая госпожа, кроме Нефати. Но знаки нефатцев столь многочисленны и сложны, что постигать их смысл надо с детских лет и до седых волос. У меня не было столько времени! И еще… – Амад замялся, помедлил и нерешительно произнес: – Еще, о светлая тари, я был в Нефати рабом… Кто же станет учить раба священному искусству изображения говорящих знаков? – Это я понимаю, – Чолла с горделивым достоинством склонила головку, и жемчужины в ее венце тускло сверкнули. – Не понимаю другого, сказитель: к чему нефатцам все эти символы? Разве не хватит тридцати, сорока или пятидесяти, как у нас? Ведь каждый знак оживает, когда мы произносим его, а человеческим губам и языку доступны лишь пятьдесят звуков. Понимаешь? Пятьдесят звуков рождают пятьдесят символов… А сколько же их у нефатцев, у этих дикарей? Сотни? – Тысячи, прекрасная ночная лилия, тысячи! Но они обозначают слова и части слов, а не звуки. Рисунок рыбы с вытянутым хвостом так и читается – рыба; но если хвост поднят, то это слово «плыть», если опущен – слово «вода», а рыба с раскрытым ртом означает жажду… Это слишком сложно для понимания, и я уверен, что злой Ахраэль посмеялся над нефатцами, подсказав им такую идею. Счастье еще, что в их языке гораздо меньше слов, чем в благозвучной речи Одиссара! Рука Чоллу потянулась к раскрытому ларцу, изящные пальцы легли на первый лист Чипам Баль, на страницу Книги Минувшего, на строчки, мерцавшие серебром Мейтассы на фоне покорной Коатлю тьмы. – Странный способ письма, – произнесла она с нескрываемым пренебрежением. – В Эйпонне мы и не слышали о таком. Дженнак, сидевший, по одиссарскому обычаю, на подушке в позе внимания – ладони на коленях, торс слегка наклонен вперед, – кашлянул. – О чем только не слышали в Эйпонне, прекрасная госпожа! Хашинда, мои предки, писали именно так, а еще плели ожерелья из пестрых перьев и раковин, где каждое перо или ракушка были исполнены тайного смысла. А люди из Края Тотемов и Лесных Владений до сих пор переписываются, рисуя значки на коре и на изнанке шкур. У них рыба с крючком во рту и человеческая нога означают целое послание – скажем, такое: я изловил лосося, приходи пировать в мой дом! Просто и ясно. – Просто, когда речь идет о простом, – сказала Чолла, поглаживая страницу Чилам Баль. – Но книг таким способом не напишешь. – Ты права, о изумруд среди женщин, – отозвался Амад. – Однако в Нефати не пишут книг; там вырубают знаки в камне или чертят их на глиняных черепках. И надписи эти коротки и неинтересны – либо славословия в честь их владык, либо списки податей и расчеты между купцами. Лишь попав к моему господину, – он отвесил Дженнаку поклон, – я узнал, что историю можно не запомнить и рассказать, а записать и прочитать. Воистину, это великое чудо! Чудо, которым одарили вас ваши боги! Вот только… – сказитель смолк в некотором смущении. Дженнак усмехнулся, догадываясь, о чем пойдет разговор. Его гость-бихара, то ли в силу живости ума, то ли благодаря отличной памяти и опыту, приобретенному в Нефати, довольно быстро овладел письмом – вернее, концепцией письменной речи, казавшейся ему сперва магическим искусством, столь же таинственно-непостижимым, как перемена облика или прорицание грядущего. Справившись с этой задачей, он принялся читать и одолел все, что нашлось в лондахском дворце и в храме, – разумеется, Чилам Баль и Сагу о Восточном Походе, а также описания земель Эйпонны, Книгу Гневного Ягуара, в коей повествовалось о полководческом мастерстве, Историю Дома Одисса, записи о минувших битвах с атлийцами и тасситами, тайонельские сказки про лис, волков, енотов и скунсов, отчет о Шестой Северной Войне, свитки с древними песнями-заклятиями и хронику святилища Вещих Камней в Юкате. Закончил он списками сигнальных барабанных кодов и комментариями к Книге Мер, где излагались способы определения площади и объема, необходимые при строительстве судов, мостов, насыпей и прокладке дорог. Перечитав все, что удалось разыскать во дворце Дженнака, он выглядел слегка разочарованным – примерно как сейчас. Чолла тоже это заметила. – Кажется, в моем хранилище мудрости не нашлось того, что ты искал? – спросила она, оглядев свитки и ларцы, громоздившиеся на столе. – Не нашлось, прекраснейшая владычица, – Амад с сожалением развел руками. – Здесь есть кейтабская история покорения Рениги и ее войн с Сиркулом, хроники славных арсоланских владык, перечисление редкостных птиц и перьев, одни из коих идут в уборы, а другие – для оторочки одеяний или плетения ковров; есть книги о Лимучати и об иных городах на Перешейке и Побережье, есть свиток, написанный твоим великим отцом, – про искусство хранить мир и добиваться целей своих без оружия; есть записи о том, как пересчитывать арсоланские золотые диски в чейни. Все это очень интересно, но во всем этом нет ни капли вымысла. – Вымысла? – тонкие брови Чоллы высокомерно изогнулись. – Но кто же наполняет книгу нелепым вымыслом, сказитель? Книга – ларец знаний, и все в ней должно быть так, как на самом деле. А от вымысла какая польза? Можно ли утверждать, что Храм Мер находится не на берегу Океана Заката, а в Тайонеле, у Пресных Вод? Или что остров Ка'гри лежит не на севере, а на юге? Или что Че Чантар, мой отец, властвует над Сеннамом? Все это вымысел, а значит, ложь! – Ложь, – со вздохом согласился Амад. – Прочитанное мной – это божественные истории, истории великих деяний, истории земель, истории о том, как сделать то или это… словом, это истинные истории! Но были ведь и сказки – тайонельские сказки про коварного лиса, злобного волка и зверя под названием скунс, который благоухает, подобно выгребной яме… Еще были притчи из Чилам Баль о зверях и людях… Зачем они, светлая тари? – Чтобы пересказывать детям и поучать взрослых – тех, кто нуждается в поучении. Или развлекаться… – Вот! Развлекая, поучать! – Амад многозначительно покачал пальцем перед носом, похожим на клюв коршуна. – Сказки, песни и притчи подходят для этого, а ведь все они – вымысел! Значит, и вымысел полезен? И ложь не всегда является злом? – Он сделал паузу, затем переплел пальцы перед грудью, уткнулся в них подбородком и продолжал: – Однако сказки, прекрасная тари, назначены детям, ибо коротки они, незамысловаты, и не говорится в них с полной откровенностью о таинствах любви, о кровавых сражениях, о жестокости и гордости, о смертной тоске и о прочих вещах, в которые слишком юным, по недомыслию их, вдаваться рано. Но могут быть сказки и для взрослых, в которых есть все, о чем я помянул… Я называю их сказаниями; я сочиняю их сам Дженнак, знавший многие из этих рассказов, понимал слова Амада – понимал теперь, когда польза вымысла уже не казалась ему чем-то странным и непривычным. Это было еще одним сокровищем, которым Земли Восхода могли поделиться с Эйпонной, – и столь же дорогим, столь же бесценным, как кони или прекрасные розовые лебеди Лизира, как ячмень, пшеница или сладкие плоды в золотистой кожуре. Мечта! Воображение! Вымысел! Конечно, и в Эйпонне знали о них, но никто не догадывался, что можно измыслить целую жизнь или жизни никогда не существовавших людей, события, каких не случалось, подвиги, не свершенные никем, и никем не испытанную любовь. Любые эйпоннские книги, любые писаные или устные истории, если не считать сказок, древних преданий и ходивших в народе побасенок, были основаны на твердых фактах, иногда абсолютно истинных, иногда отраженных в поэтическом преломлении, связанных с богами, домысленных и преувеличенных – так, как домыслил и преувеличил О'Каймор в описании подвигов светлого наследника Одиссара. Но сам наследник – Дженнак мог в том поклясться! – являлся столь же реальным, как драммар «Тофал», как его балансиры, мачты и паруса, как буря, настигшая судно у лизирских берегов, и весь великий Восточный Поход. Амад же умел рассказывать о том, чего не было, и рассказывать так, что верилось всему. Или почти всему – в его повествованиях встречались столь невероятные эпизоды, столь волшебные превращения, что меркло перед ними колдовство кентиога и магия тустла. Как он утверждал, многие сказания были придуманы им самим, но еще большее их число передавалось среди бихара из уст в уста с незапамятных времен, и никто, даже сам светозарный Митра-эль, не помнил сочинивших их рапсодов. Это искусство ткать волшебные истории само по себе было чудом и давало Дженнаку пищу для размышлений. Он думал об иберах и бихара, о двух разбойничьих народах, поклонявшихся идолам, проливавших кровь на их алтари и ценивших жизнь ближнего не больше, чем дырку от атлийского чейни. Они казались такими похожими – пусть не обликом своим, но дикими нравами и жестокостью; однако вывод сей был бы весьма скоропалительным. Так, иберы знали лишь воинственные песнопения да легенды о кровожадных богах – а про богов тех было все сказано столетия назад. Что же касается бихара, то они отличались поразительной фантазией и склонностью к сочинительству, весьма странной среди людей безжалостных и диких. Дженнак полагал, что этим своим отличием соплеменники Амада обязаны пустыне – слишком она была скудна сравнительно с Иберой, и безбрежные ее пространства располагали к мечтательности и размышлениям. Воистину, место, где можно говорить с богами, слушать их, учиться у них! Вот только какие божества навевали кочевникам все эти чудесные истории? Безусловно, не Митраэль и не его темный собрат, в коих Дженнак решительно не верил. Быть может, Мейтасса, Провидец Грядущего? Или Хитроумный Ахау Одисс? Чолла тем временем хмурила брови, а изумрудные глаза ее заволокло пеленой раздумья. – Не понимаю! – наконец призналась она. – Ты говоришь загадками, сказитель. Твои истории не истина, но и не ложь; они придуманы, но под вымыслом в них сокрыта правда… Может ли такое быть? – Ты решишь сама, о цветок радости, преклонив слух свой к моим речам. Если мне будет позволено… Владычица Иберы милостиво кивнула, и Дженнак заметил, как в зрачках ее зажглись и погасли зеленые искорки. Многозначительный знак! Некогда она стремилась лишь к власти и почету, жаждала вершить судьбы племен и стран, приказывать и повелевать – но даже тогда, сквозь дым суетных желаний, проглядывали любопытство и тяга к необычному. Возможно, это являлось самым привлекательным в ней – по крайней мере, для Дженнака; ему казалось, что страсть узнать и понять делает Чоллу-владычицу совсем иной, словно дикая лесная кошка вдруг оборачивается ярким легкокрылым мотыльком. Увы, эти мгновения были такими редкими! – Я расскажу про отважного Фараха, прекрасную Асму и сына их Илдига… – Амад пристроил свою лютню на колене, коснулся струн, и они отозвались протяжным долгим стоном. – Это сказание я сочинил много лет назад, еще в те времена, когда руки мои не отвергали оружия, и думал я, что можно прожить жизнь, оставаясь воином и певцом. Но, как видишь, моя госпожа, это не получилось… – Амад обхватил лютню обеими ладонями, словно желая подчеркнуть, что не осталось в них места для рукояти боевой секиры и мечущего стрелы лука. – Фарах, и супруга его, прекрасная Асма, и сын их Илдиг, – начал он мерным речитативом, – никогда не жили в шатрах бихара, не кочевали с народом моим, не вышли из лона женщины, не рождались на свет и не умирали, как рождаются и умирают люди; они, все трое – и иные, о коих я расскажу, – только плод вымысла, цветок воображения. Тела и души их сотканы из слов, поступки их лишь строки моего рассказа, и все, что случилось с ними, – не жизнь, но подобие жизни и тень ее… Я их единственный родитель, и я принял последний их вздох, когда отлетали они к светозарному Митраэлю – или в Чак Мооль, что значит для вас и для меня одно и то же. Чолла сделала повелительный жест, и сказитель смолк. Две девушки внесли серебряные иберские чаши с душистым горячим напитком Арсоланы. Знакомый запах защекотал ноздри Дженнака, и на миг ему показалось, что будто бы не было этих тридцати лет, что будто сидят они не в дворцовом покое, а в хогане Чоллы на корабле среди Бескрайних Вод, и подают им напиток две юные служанки – Шо Чан и Сия Чан… Однако девушки, бесшумно скользившие по коврам, были рыжеволосыми и белокожими и совсем не походили на двух смуглых арсоланок, тридцать лет назад оставшихся со своей госпожой в Ибере. Где они теперь?.. Что с ними?.. Амад отхлебнул горячей жидкости, блаженно сощурился и допил чашу мелкими глотками. Затем, взяв долгий протяжный аккорд, заговорил размеренно и плавно, временами подчеркивая свои слова звоном лютни. Дженнак отметил, что его одиссарский великолепен. – Итак, о госпожа изумрудных глаз и алых уст, жил на свете молодой Фарах, охотник и воин не из последних. Но не было у него ни отца, ни матери, ни богатого родича, ни драгоценного добра, а был лишь старый шатер из газельих шкур, гибкий лук со стрелами и боевой топор с длинной рукоятью, которым удобно рубить с седла. И хоть не раз ходил Фарах в набеги со своим вождем, доставались ему только ссадины и синяки, а не достойная доблести его добыча, – так что в свои двадцать пять лет был он беден и все имущество свое увез бы разом, подвесив к стремени. А коль был он беден, то не мог взять себе женщину, ибо у сородичей моих, бихара, за красивую и работящую жену полагается платить, и выкуп сей тем больше, чем лучше девушка. Иные отцы отдали бы Фараху своих дочерей и без выкупа, но тех женщин он не хотел, ибо глаза их были тусклыми, кожа – сухой, груди – отвислыми, а бедра подобны искривленным пальмовым стволам. А девушки, чьи лица радовали взгляд, оставались ему недоступными, ибо каждая стоила трех боевых коней, или десяти простых, или пятнадцати верблюдов. Так что Фарах, не имея скота и других ценностей, жил один; жил подобно луку без тетивы или топору без рукояти. Однажды поехал он охотиться и проездил целый день в сухой степи и пустыне, не подстрелив ни птицы, ни зверя, не увидев ни ящерицы, ни змеи; и решил было Фарах, что день сей для него неудачен и лучше ему возвратиться в свой старый шатер да лечь спать голодным. Но у дальнего источника, куда люди ходили нечасто и где росли пять пальм и двадцать пучков травы, заметил Фарах голубиную стаю. Было в ней поровну голубей и голубиц, но все голуби вились вокруг одной из голубок, белой с аметистовой грудкой; и Фараху она тоже показалась прекрасней прочих. Долго глядел он на нее, не трогая свой лук и не вытягивая из колчана стрелу, и думал: вот если бы птица эта обернулась девушкой! Взял бы я ее к себе в шатер и не платил бы за нее никому; дарила бы она меня любовью, и познал бы я радость в ее объятиях, и вошел бы в ее лоно, и зачал бы дитя. Все было бы у нас с ней как у прочих, ибо не годится мужчине жить одному и смотреть не в женские глаза, а на свой пустой очаг да на холодное ложе, не орошенное потом любви. Тут голуби улетели, а Фарах, размышляя над несчастной своей судьбой, поворотил коня к стойбищу. На окраине же его стоял богатый шатер, принадлежавший Сириду, магу и колдуну, слуге светозарного Митраэля, и Фарах, сам не зная по какой причине, спрыгнул у этого шатра наземь и вошел в него. Сирид, один из уважаемых людей бихара, расположился в тот вечер у очага, пил кобылье молоко и ел мясо жеребенка; вокруг него хлопотали три женщины, его жены, приятные на вид, и одной было тридцать весен, другой – двадцать, а третьей еще не исполнилось и пятнадцати. Что же до самого Сирида, то находился он в том возрасте, когда жеребец еще может защитить своих кобыл, но отбивать чужих не имеет уже ни желания, ни охоты. По нраву своему был Сирид не добрым и не злым, а бесстрастным; ведь тот, кто служит богу и толкует его волю, должен всегда сохранять спокойствие. Сел Фарах напротив Сирида, осушил предложенную ему чашу и рассказал о голубице с аметистовой грудкой, увиденной им у дальнего источника. Сирид выслушал его не прерывая, а потом, шевельнув бровью, произнес: «Что же ты не подстрелил ту голубку или не поймал сетью? Подстрелил бы, так не было б у тебя забот об ужине, а поймал бы, так любовался бы ею ночи и дни и веселил бы свое сердце». «Зачем мне голубка? – сказал Фарах. – На ужин могу я добыть дикую козу, а любоваться хотелось бы мне не птичьим оперением, а женскими глазами, подобными звездам, что пойманы шатром ресниц. Вот если бы та голубка стала девушкой! Если бы мог ты, отец мой, приготовить зелье, обращающее птицу человеком! Взял бы я ее себе и не платил за нее никому… И была б она мне милей всех прочих женщин!» Долго размышлял Сирид над его словами, а потом велел женам своим покинуть шатер и сказал: «Ведаю я нужное волшебство, что придает любому зверю, или птице, или ползучей змее человеческий облик, и поделился бы я этим знанием с тобой, не взяв ничего, ни коня, ни горбатого верблюда, ни шкур, ни связки стрел с медными наконечниками. Но обличье – не главное в человеке, а главное – его бессмертная душа. Превратишь ты свою голубку в девушку, но разум и сердце останутся у нее птичьи; а много ль проку от такой жены?» «Ну так надели ее душой, если то возможно!» – воскликнул Фарах, и голос его выдавал, что мечется он от светлой надежды к мраку печалей и горестей. «Есть у меня подходящая душа, да только одна, – ответил Сирид. – И не могу я отдать тебе ее даром, ибо вещь это редкостная и ценная – ценнее табунов молодых кобылиц, дороже блестящих камней из Хинга. Да и можно ли получить что-то в нашем мире без оплаты? Разве лишь стрелу между ребер…» Тут охватило Фараха уныние, ибо понял он мудрость слов Сирида. За бесполезное платы не берут, а за все остальное нужно платить; и чем больше желаешь, тем больше платишь. Но у Фараха не имелось ничего, и не мог он купить душу для своей голубки. Однако спросил: «Если бы было у меня богатство, табуны лошадей и верблюдов, медное оружие и камни из Хинга, что бы ты потребовал, отец мой, за свои чары?» И ответил Сирид так: «Всем этим платят за обычные вещи и за простое колдовство, а душу можно купить лишь ценой другой души. Сделаю я то, о чем ты просишь, но придется тебе вернуть долг. Станет голубка девушкой, и станет женщиной твоей, и родит тебе потомство; тогда приду я, и отдашь ты мне душу одного из своих отпрысков, дочери или сына, кого выберешь сам. А не захочешь отдавать, расстанешься с собственной душой». Подумал Фарах и согласился. А согласился оттого, что не познавший отцовства стремится к женщине лишь за любовью и ласками и считает ее сосудом наслаждений и вином, утоляющим страсть; она же – не сосуд и не вино, и сравнить ее лучше с кобылицей, рождающей каждый год по жеребенку, или с плодоносящей пальмой. И дороги плоды ее для родительского сердца. Но Фарах о том еще не знал и согласился с ценой колдуна. И получил он от него факел из благовонного дерева – волшебный факел, в коем хранилась человеческая душа, дремлющая под пеленой заклятий, не помнившая прошлого своего, не знавшая, кем суждено ей стать и какую судьбу уготовил ей светозарный Митраэль. На другое утро снова поехал Фарах к дальнему источнику у пяти пальм, и прихватил он с собой ловчую сеть, магический факел и камни, в коих таится огонь. Долго ждал он, прячась в траве, когда прилетят голуби, а когда те явились, изловчился Фарах и накинул сеть на белую голубицу с аметистовой грудкой. Потом, как велел ему маг, высек он пламя, запалил факел и держал его над бьющейся в сети птицей, пока клубы дыма, стелившегося понизу, а не уходившего вверх, не скрыли ее – а с дымом тем свершалось превращение, и душа, освободившись от заклятий, проникала в плоть, кровь и кости новосотворенного существа. И все случилось так, как желал Фарах: дым рассеялся, и поднялась с травы прекрасная девушка, и посмотрела она на Фараха с желанием и любовью, и увидел он, что глаза красавицы мерцают точно звезды, пойманные шатром ресниц, а губы свежи, как маки, что цветут в пустынных краях в первый месяц весны. Месяц тот на языке бихара зовется «асм», и Фарах назвал свою возлюбленную Асмой, а потом заключил ее в объятия, и случилось меж ними все, чему положено случаться между женщиной и мужчиной. Прошел срок – не слишком большой, но и не малый – и сделалось ясно, что принесла Асма Фараху не только любовь, но и удачу. Стрелы его не знали промаха, конь не оступался, и копыта его не вязли в песке, топор исправно разил врагов, а голос Фараха звучал все тверже в совете женатых мужчин. Но кроме удачи и уважения сородичей, одарила Асма его сыном Илдигом, и оказался малыш их на диво красив и разумен – из тех ребятишек, которых не надо учить, где у копья древко, а где – острие. Но был он у Асмы и Фараха один, один-единственный плод их любви, и казался он им драгоценной зеницей ока, кровью, исторгнутой из жил, цветком, возросшим из их сердец. Любил его Фарах больше, чем любят отцы своих сыновей, ибо помнил: душа сына его – плата за счастье, коим он удостоен… Чолла слушала, как зачарованная, и слушал Дженнак, позабыв о бодрящем напитке, что остывал в его чаше, стенки которой уже не грели пальцев. Он слушал и размышлял о душе, не в первый раз стараясь уловить сущность этого туманного определения, эфемерной субстанции, что делала, по словам Амада, человека человеком. Сам он этих убеждений сказителя не разделял, ибо боги Эйпонны ничего не говорили о душе, но утверждали, что человеку достаточно лишь тела, разума и свободы. Все эти три составляющие не отличались тем мистическим оттенком, которое певец-бихара вкладывал в понятие души, и казались Дженнаку более ясными, четкими и разумными. Прежде, внимая историям Амада, он полагал, что душа для племени пустынь является тем же, чем сетанна для одиссарцев, но со временем понял, что это не так. Люди могли обладать или не обладать сетанной, дающей право на уважение и власть, а душа, как утверждал Амад, имелась даже у самого поганого человека, только выглядела она темной, словно небо ненастной ночью. У тех же, кто не творил особых бесчинств, цвет душ был серый, а души людей достойных были светлы и подобны перламутру или чистому снегу горных вершин. Черные души после смерти забирал к себе Ахраэль, белые, разумеется, отправлялись к Митраэлю, а серым полагалось искупать свои грехи в раскаленной пустыне, еще более смертоносной, чем та, в которой жили бихара. Подобная символика цветов была для Дженнака непривычной и бессмысленной, ибо, хоть оттенки черного и серого принадлежали Коатлю, а белого и серебристого – Мейтассе, эйпоннские божества не внушали смертным страха, не требовали кровавых жертв и не спорили из-за душ людских подобно Митраэлю с Ахраэлем. Да и к чему было придумывать эти души, которых не видел никто и запах которых не смог бы учуять самый бдительный койот из тасситских степей? В конце концов Дженнаку стало казаться, что бихара великие путаники в делах религии, вообразившие пар над сухими камнями; и потому Амад, разочарованный в вере предков, отправился в свои богоискательские странствия. Но если вера кочевников и была нелепой, к сказаниям сие не относилось. Временами они поражали своей жестокостью и откровенностью, своим трагическим настроем, ибо человек в них разрывался между велениями любви и долга, между коварством, гордостью и честью, между красотой задуманного и ужасом исполненного; но именно это насыщало их жизнью, а не тенью, не призраком ее, как утверждал с присущей ему скромностью Амад. В той же истории о Фарахе Дженнак усматривал сходство с собственной судьбой, ибо утверждалось в ней, что все в мире имеет свою цену – в полном соответствии с написанным в Чилам Баль. Ведь сказано в Книге Повседневного, что за плащ из шерсти платят серебром, за полные житницы – потом, за любовь – любовью, за мудрость – страданием, за жизнь – смертью! И разве сам он не заплатил? И разве всякий кинну не должен был платить за свое долголетие? Их насчитывалось ничтожно мало – сколько именно, Дженнак не знал, так как рождение кинну в благородных эйпоннских Очагах старались не афишировать. Избранников богов узнавали по видениям и вещим снам, посещавшим в детстве многих светлорожденных; затем способность эта угасала, как изошедший дымом прогоревший костер. Но кинну, случалось, сохраняли ее – или пророческий дар, или другой необычный талант вроде невероятной памяти, стремительного, как летящий дротик, разума, умения считать и читать с невероятной быстротой. Жизнь кинну, как утверждал аххаль Унгир-Брен, была дорогой утрат, ибо все, кого они любили, обычные люди или светлорожденные, расставались с ними, уходя во тьму Чак Мооль. Кинну предстояло узреть смерть детей своих, внуков и правнуков; и, обретая нового друга или возлюбленную, он мог уже предвидеть срок очередной потери. Это горькое знание, накапливаясь с годами, через пару столетий отравляло сердце кинну, туманило разум и обращало его к деяниям мести; божественный избранник становился тираном, коему люди казались чем-то наподобие мотыльков, порхающих в солнечном луче. Такой человек мог залить кровью все земли и берега, и никто не сумел бы справиться с ним – ведь кинну рождались среди властителей, обретали власть подобно прочим братьям своим и могли протянуть руку к перьям сагамора. Тень их была длинна, могущество – неоспоримо; силу их составляли опыт, накопленный веками, и дар предвидения, а время являлось их грозным союзником. Ведь кинну, в конце концов, мог дождаться, когда умрут все его враги, а новых уничтожить, пока не вступили они в возраст зрелости и не сделались опасны. И потому во всех Великих Очагах уничтожали божественных избранников, и обычай этот являлся не жестокостью, но делом благоразумия и заботы о грядущем. Кинну властвовал над временем, но и оно повелевало им, наносило ответный удар, мстило за свой долгий проигрыш и одерживало победу, превращая человека в демона. Что мог он противопоставить этому? Только терпение и мудрость, горькую мудрость, не позволявшую ожесточиться сердцу… Но за мудрость зрелых лет платят страданиями в юности, ибо подобна она клинку меча, нагретому в огне и закаленному прикосновеньем льда… Вот единственный способ для кинну остаться в живых – платить! И Дженнак платил – платил, как Фарах, отдавший за душу возлюбленной еще не рожденного сына. Лютня смолкла, и смолк голос сказителя, но отзвуки их будто бы еще струились среди стен хогана, обитых светлой сосной, заставляя трепетать пламя. На свечах оплывало пятнадцатое кольцо, и Дженнак, прислушавшись, различил отдаленный посвист флейт, зачинавших мелодию божественного гимна. Вскоре к флейтам присоединились голоса жрецов, и над стенами Серили поплыло Ночное Песнопение – словно эхо, откликнувшееся на рассказ Амада. Чолла молча сняла серебряный обруч с жемчужинами, встала, приблизилась к сказителю и вложила в его руки драгоценный дар. На смугло-бледных щеках Амада полыхнул румянец; он поклонился, приняв позу молитвы, словно благодарил богов за ниспосланную милость. Потом он ушел; удалился, прижимая к груди свою лютню вместе с серебряным венцом, еще хранившим запах волос Чоллы. Глаза Амада сияли, на губах расцветала улыбка, шаг был нетверд, и Дженнак, наблюдая все эти признаки, подумал, что певцу удалось-таки найти страну блаженства. Царила же в ней прекрасная богиня, с которой не мог сравняться даже сам светозарный Митраэль. Он повернулся к Чолле и произнес: – Наверно, не стоит спрашивать, развлек ли тебя мой сказитель? Она покачала головой и опустилась с ним рядом – на пятки, по одиссарскому обычаю, не так, как сидели арсоланцы. Плечо Чоллы коснулось плеча Дженнака, в глазах с огромными изумрудными зрачками застыла печаль, и он, внезапно ощутив укол жалости, обнял ее, вдыхая горьковато-нежный аромат жасмина. Ей тоже пришлось заплатить, мелькнула мысль. За власть над Иберой – союзом с Утом, рыжеволосым дикарем; за честолюбие и гордость – своими сыновьями, рожденными от человека с багряной кровью… Их век будет дольше, чем у обычных людей, но все-таки Чолла проводит их на погребальный костер, а до того наглядится, как они увядают, как лица их покрываются морщинами, а волосы – инеем седины… Увидит это, оставаясь столь же молодой и прекрасной, как сейчас! Он погладил ее по щеке, коснулся губами полураскрытых ждущих губ и прошептал: – Ты писала, что ложе твое пусто и пусто сердце… Почему? Разве не можешь ты найти достойного среди иберийской знати? Или просить отца, мудрого Че Чантара, чтобы подыскал он тебе мужчину среди Великих Очагов? Светлорожденного, который согласился бы делить с тобой шелка любви и власть над Иберой? Чолла замерла в его объятиях, потом прижалась тесней, прошептала: – Сказано в Книге Повседневного: старому другу постели ковер из перьев и налей чашу вина, новому же хватит тростниковой циновки и просяного пива… А я – не циновка и не напиток для простонародья, мой вождь! Я жила с Утом, я сделала его владыкой над землями, я стала владычицей сама, я достигла своей цели, и больше не собираюсь делить ложе с ибером! А что до светлорожденного супруга, то где искать его? В Одиссаре нет подходящих мне по возрасту, и нет таких в Тайонеле… Очаг твой в союзе с Арсоланой, но сохранится ли этот союз, если избранник мой будет из Коатля либо Мейтассы, из Дома Ах-Ширата или К°'ко'наты? – Есть еще Сеннам, – тихо промолвил Дженнак. – Есть еще ты, – в тон ему ответила Чолла, и плечи ее напряглись под шелковистой тканью. – Есть еще ты, – прошептала она, обжигая дыханием шею Дженнака. – Ты можешь остаться здесь, со мной… или забрать меня в Лендах… Дженнак безмолвствовал, и она, прижимаясь щекой к его щеке, зашептала снова: – Не можешь забыть свою женщину?.. Ту, первую, погибшую от стрелы?.. Я знаю, что не похожа на нее, но подумай, мой вождь, сколько ты будешь искать такую же? Всю жизнь? Во имя Шестерых! Наша жизнь длинна, но и ей приходит конец… Ты готов встретить его в одиночестве? Без женщины, что оплачет тебя, вспомнив прожитые вместе годы? Без сыновей, что положат тело твое на погребальный костер? Без дочерей, что укроют его накидкой из перьев кецаля и белого хасса? Без внуков, что продолжат твои труды на земле? Она говорила еще что-то, а Дженнак, сжимая в объятьях податливое гибкое тело, думал, что ничего этого не случится. Быть может, какая-нибудь женщина, случайная подруга, оплачет его, но сыновьям и дочерям такая роскошь недоступна. Не они, а он – он сам! – проводит их всех в Чак Мооль, укроет накидкой из перьев, поднесет факел к погребальному костру и будет стоять рядом с гудящим пламенем, творя молитву грозному Коатлю… Горечь наполнила его сердце, горечь и гнев на судьбу, подбросившую непрошенный дар, словно серую палочку в игре фасит; и готов был он оттолкнуть Чоллу, подняться и уйти в отведенный ему покой, сесть там перед зеркалом и на недолгие мгновенья одеть личину другого человека – Ирассы, мечтавшего о чудесах Срединных Земель, влюбленного сказителя Амада, молчаливого Хирилуса, слуги из лондахского дворца, или Ах-Кутума, мертвого атлийца, бредущего сейчас в Великую Пустоту. Казалось Дженнаку, что участь любого из них счастливей его собственной, ибо ноша их легче, а потери не столь мучительны; и думал он, что вместе с чужим обликом, вызванным магией тустла, снизойдут к нему забвение и покой. Но в этот миг душевной слабости услышал он голос, звучавший как бы издалека, сквозь завесу минувших лет; услышал женский шепот, но не был он шепотом Чоллы и слова были иными, освежающими, как дождь, павший в раскаленную землю. Возьми меня в Фирату, мой господин! Ты – владыка над людьми, и никто не подымет голос против твоего желания… Возьми меня с собой! Подумай, кто шепнет тебе слова любви? Кто будет стеречь твой сон? Кто исцелит твои раны? Кто убережет от предательства? Вианна… Сквозь тьму Чак Мооль он видел ее: волосы, черные и блестящие, как драгоценная шкурка, шея – стройнее пальмы, груди – прекрасней чаш из овальных розовых раковин, глаза, подобные темным агатам: лицо ее было солнцем, живот – луной, лоно – любовью… Вианна, чакчан! Чолла вскрикнула; он сжал ее так, что хрустнули ребра. – Прости… прости, моя госпожа, да будут милостивы к тебе боги! Ты права во всем, но я не могу остаться. Всякая птица вьет жилище на свой манер, и в гнезде дрозда соколу крылья не расправить… Глаза Чоллы потухли, но она не отстранилась, не разомкнула рук Джечнака. Он снова услышал шепот, но теперь голос Чоллы не пугал грядущим одиночеством, а был подобен ветерку, пролетавшему медвяными лугами любви. – Пусть так, мой вождь, пусть так… Но вспомни, ты первый из моих мужчин, первый, кого я держала в объятьях… и оттого могу я требовать дара, не столь преходящего и зыбкого, как сказки твоего певца… хотя и они прекрасны… – Высокий и звонкий голос Чоар, владычицы Иберы, вдруг сделался ниже и стал неотличим от голоса Вианны, стал таким, каким помнил его Дженнак. И Чолла-Вианна шепнула ему: – Подари мне дитя, мой вождь… подари дитя со светлой кровью, чтобы было кому поддержать меня, скрасить дни мои, проводить в Чак Мооль… оплакать меня – здесь, на краю света, вдали от родичей моих, от братьев и сестер… Подари мне дитя, мой господин… Сегодня благоприятная ночь, и я знаю, что посев прорастет и урожай будет добрым… Вот так же молила его Вианна – возьми меня в Фирату, возьми… Вианна, которой он не мог теперь подарить ничего… Вианна, так и не родившая ему дитя… Вианна, ночная пчелка, чакчан… Дженнак поднялся, не выпуская Чоллу из рук; тело ее казалось податливым и горячим и пахнувшим не жасмином, а медовыми травами с одиссарских лугов. И глаза ее будто бы стали иными – не изумрудными, как у всех светлорожденньгх, а темными и блестящими, как два агата. Ее легкое одеяние распахнулось, и груди – прекрасней чаш из розовых раковин – засияли перед ним; лицо ее было солнцем, живот – луной, а лоно – речным берегом, устланным лепестками роз. Шагнув к арке, что вела в ее опочивальню, Дженнак подумал: не отвергай зова женщины! Не отвергай! Ибо, как сказано в Чилам Баль, он – сама жизнь… |
||
|