"Массажист" - читать интересную книгу автора (Ахманов Михаил)

Глава 17

Прошла неделя.

Джангир Суладзе отбыл к себе в Северный РУВД, так как помощь его Глухову больше не требовалась; все остальное, что было связано с делом генеральши, он собирался осуществить лично и в самом скором времени. Он позвонил Кулагину, сказал, что первая фаза расследования завершена, подозреваемый определен, и что осталось лишь продумать, как и с какой стороны подобраться к нему – но подобраться нелегко, не лох какой-нибудь попался и не маньяк, а осторожный тип, из тех, что пиво пьют в перчатках, дабы следов на кружке не оставить. А как мой капитан? – полюбопытствовал Стас Егорович. Вполне соответствует, ответил Глухов. Точный, аккуратный, исполнительный. Не Шерлок Холмс, но вот на Ватсона и впрямь потянет. Еще бы подучить его… Так подучи, сказал Кулагин. Подучи, если не хочешь, чтоб после нас голая плешка осталась. Глухов обещал подумать.

Главное его расследование, о трупе с купчинской свалки и причастных к нему персонажах, продвинулось вперед, так как оперативники из службы наблюдения сообщили о ящиках с маркировкой "КМЦ", доставленных на завод шампанских вин – и не откуда-нибудь, а из "Дианы". Случился этот транспортный демарш утром в пятницу, как раз в тот день, когда Ян Глебович знакомился с Баглаем, а во вторник е нему дозвонился Мосолов Нил Петрович и, с оттенком явного злорадства, заявил, что оборудование нашлось, что было оно на заводской территории, и лишь по вине кладовщика-болвана его заслонили контейнерами. Теми, где хранят готовую продукцию, то есть емкости с шампанским. Глухов очень обрадовался, примчался тут же в "Аюдаг", проверил, что все тринадцать ящиков на месте, заставил вскрыть один на пробу, полюбовался с умным видом на какие-то цилиндры со стеклянными глазками, патрубками и решетчатыми днищами, а после потребовал у директора объяснений – где, мол, хранились приборы, и почему их раньше не нашли, и отчего не запустили. На радостях – пропажа все-таки сыскалась! – Нил Петрович все изложил без колебаний и письменно; затем продемонстрировал договор о поставках с мясокомбината требухи и клятвенно пообещал, что цех заработает к сентябрю, и что таблетки для астматиков будут выпекаться тоннами. Глухов кивнул, с одобрением хмыкнул, отправился на Литейный, и там подшил директорский меморандум в дело, вслед за рапортом оперативников. Не козырный туз, подумалось ему, однако и не шестерка; пригодится!

В оздоровительный центр он ездил каждый божий день, но к половине седьмого возвращался, заглядывал к Линде или ждал ее внизу, не поднимаясь в управление. Чаевничали они теперь втроем, но Гриша Долохов, парень деликатный, проглатывал чай и бутерброды с космической скоростью и уносился куда-то из "майорской" – в точности как пожелтевший осенний листок, сорванный с ветки порывом бриза. Глухов и Линда улыбались, переглядывались и, смотря по часам, садились к компьютеру или шли домой – шли вместе, но дома их были разные. Проблема дома еще не вставала перед ними; им, людям пожившим, любившим и терявшим, было ясно, что торопиться некуда, что общий дом отнюдь не начало, а завершение чувств. Да и сами чувства были еще не высказаны.

Не высказаны, завуалированы, скрыты, но вполне определенны, думал Ян Глебович. В сущности, как и с Баглаем, ибо и тут, и там велась игра. Чарующая, радостная, полная надежд – это в одной из партий; в другой – хитроумный матч, где каждый игрок стремился обмануть противника, и каждый был "не из тех докторов": убийца представлялся целителем, а сыщик – живописцем.

Но эту вторую партию хотелось закончить быстрей пленительных игр с Линдой. В тех играх Глухов мог не спешить, мог наслаждаться взглядами, улыбками и недомолвками, мог распивать чаи с брусничным пирогом, мог даже помечтать о результатах – вроде постели и общего дома; все это было возможно, ибо играл он не с соперником, с партнером. Баглай же был убийцей. Серийным убийцей, из тех, которые не останавливаются никогда.

В этом Ян Глебович был теперь вполне уверен, определившись с тактикой противной стороны. Во время второго сеанса зашел разговор о пользе тибетских бальзамов и мазей и о массажных процедурах, коими людям после пятидесяти не стоит пренебрегать; во время третьего – что процедуры, бальзамы и мази можно иметь с доставкой на дом, к удобству клиента и выгоде мастера; ну, а в четвертый раз они уговорились все повторить в октябре, и Баглай с серьезным видом пообещал, что не забудет про художника Яна Глебыча и вставит его в свой график приватных визитов.

Затем начался другой этап; теперь разговоры все больше велись об искусстве, о живописцах прошлого, титанах, гениях и их учениках, о том, в каких музеях развешаны великие полотна. Потолковали и о российском дворянстве, о меценатах-купцах и собирателях; дескать, были времена, везли в Россию шедевры тоннами из Франций да Италий, не забывая, конечно, о всяких Британиях с Германиями. И где это все? Что-то утеряно, а что-то продано, что-то висит в музеях или хранится в запасниках, но кое-что и у людей осталось, или как достояние предков, или как вещь приобретенная из первых, вторых либо десятых рук. Вспомнить хотя бы блокаду – сколько тогда перекупили за хлеб и сахар! Те, разумеется, кто в хлебе и сахаре не нуждался и толк в картинах понимал. А также в хрустале и бронзе, в фарфоре, самоцветах… И все это теперь хранится по домам и утекает понемногу – и за рубеж, и к частным собирателям, и к спекулянтам, и к художникам. То, что к художникам – правильно, по справедливости; ведь мастер мастера всегда поймет, и старым полотнам лучше храниться у понимающих людей. То есть у настоящих живописцев. Такой человек повесит Пуссена в студии и будет глядеть на него, любуясь и вдохновляясь; а если не один Пуссен висит, а, скажем, Фрагонар с Констеблом, то вдохновения втрое больше. Разве не так, Ян Глебович?

Глухов поддакивал и хмыкал, загадочно щурился и намекал, что в студии у него попросторнее, чем в квартире, и есть там диван, удобный для массажных процедур, но вообще-то мастерская и квартира – рядом; собственно, одно помещение в кооперативе для художников, что в Озерках. Далековато, зато просторно, есть где картины развесить, и собственные, и друзей-приятелей, и Фрагонара с Констеблом – если, конечно, такая удача вдруг в руки придет. Может, уже и пришла… Есть у него безымянный пейзаж, никем не подписан, но точно Франция, семнадцатый век, и по манере письма – Лоррен… Великий, кстати, пейзажист! Любил писать морские гавани… И чтоб их солнце озаряло, и золотая дымка солнечных лучей просвечивала сквозь корабельные мачты или развалины греческих храмов… Очень, очень живописно!

Так они морочили друг друга, но с каждым визитом Ян Глебович ощущал все ясней и ясней, что превращается в объект охоты, в дичь, которую стремятся обложить со всех сторон и ощипать, а чтоб не трепыхалась, взять за глотку и прикончить. С помощью тибетский мазей или же метода шу-и, о коем поминал Тагаров…

Но этот конец лишь маячил в будущем, а вот массажист был в настоящем. И оставался неуязвим.

Тут намечалось противоречие между Законом и Справедливостью, ибо Закон гласил: не пойман – значит, не вор. Поймать же способами дозволенными и законными не представлялось возможным, и Глухов, будучи реалистом, на этот счет иллюзий не питал. Ордер на обыск, ввиду отсутствия улик, оставался голубой мечтой, а в результате самовольных действий все улики считались бы полученными незаконно и шли по цене дырок от бубликов. Правда, поводы, чтобы вломиться в баглаеву квартиру, могли быть иными, не связанными с убийствами – наркотики, или оружие, или причастность к Мосолову и трупу с купчинской свалки. Но в этих грехах Баглай был явно не замешан, и подставлять его таким путем Ян Глебович не мог. Во-первых, это было бы элементарной подлянкой, не совместимой с его понятием о чести; а, во-вторых, свидетельством его бессилия. Иными словами, некомпетентности и скудоумия.

Но так как Глухов ни тем, ни другим не страдал, поводы были бы изобретены, пусть не вполне законные, но допустимые в нынешней ситуации. Он произвел бы обыск и арест, изъял награбленное и отправил в суд на четырех грузовиках… И что же? Награбленное стало б уворованным, поскольку главный факт, касавшийся насильственных смертей, по-прежнему был не доказан. Закон охранял Баглая и здесь; он, безусловно, считался бы вором, но не грабителем и убийцей. Человеком, который при случае обирал умерших стариков… Смерть которых являлась делом естественным и, разумеется, неизбежным; вечно не живет никто.

Глухов не сомневался, что ни один эксперт не обвинит Баглая, ни в преднамеренных убийствах, ни в злодейских умыслах. Тем более, что трупов не осталось – даже Черешина кремировали и схоронили в семейной могиле на Волковом кладбище. Какая уж тут экспертиза! Правда, был еще Тагаров, но его рассуждения о достойных и недостойных, о чжия лаофа, абъянга и шу-и являлись для жрецов Фемиды китайской грамотой. Или, если угодно, тибетской.

Выход, конечно, существал: не торопиться, ждать, следить. Ян Глебович надеялся, что сам он не станет очередной баглаевой жертвой – художник Глухов, счастливый владелец студии в Озерках и полотна Лоррена, не был еще подходящим объектом для шу-и. Слишком уж молод, так что найдется другой… возможно, уже нашелся…

Следить и ждать? И взять с поличным у неостывшего трупа?..

Это было бы грехом. Великим грехом – платить человеческой жизнью за шанс справедливого возмездия! А шанс оставался невелик и в этой ситуации; мал и настолько же призрачен, сколь способ убийства – неординарен. Ни пули, ни отравы, ни ножа, ни явного членовредительства, ни передозировки каких-нибудь опасных препаратов… Четыре точки на шее, искусные руки и хрупкость старческих сосудов… Словом, идеальное убийство! Можно раскрыть – но как доказать?

Он это понимает, думал Глухов, и потому не остановится. Не остановится никогда! Если поймать и посадить за воровство, дадут лет восемь; значит, выйдет через пять – скостят за примерное поведение… Уедет куда-нибудь, исчезнет, затеряется и примется за свое, только станет осторожнее и злее. И скольких уложит в гроб, по-тихому, незаметно!.. Тридцать? Сорок? Пятьдесят?.. Без риска, не страшась законной кары…

Ибо Закон был, в сущности, бессилен – не всегда, но часто. С этой его особенностью Глухов сталкивался не раз и полагал, что дело коренится в начальной установке, в том, что всякий человеческий поступок Закон рассматривал не с нравственных позиций – как добрый или злой, справедливый или антигуманный – а только как законный или нет. Закон, конечно, отражал какие-то моральные императивы, но делал это противоречивым образом; так, в одних его статьях убийство запрещалось и каралось, в других считалось актом героизма и верности отечеству. Те же метаморфозы происходили и с воровством, и с грабежом – эти деяния были законными, если, к примеру, звались продразвесткой, контрибуцией, конфискацией и геополитическим интересом. Мораль в зеркале Фемиды была двойной: зло не отвергалось в принципе, запретное одним было разрешено другим, а недоказанное по Закону, но существующее в реальности, вообще не принималось в расчет.

В итоге служитель Закона нередко стоял перед выбором: что предпочесть, статьи и параграфы или свою понимание Справедливости. Для судей этот вопрос решался однозначно, но Глухов был не судьей, а расследователем, и если дело шло о людях, о жизни их и смерти, судил не по законам, а по совести. Совесть же требовала большего, чем осуждение преступника; совесть шептала, что в данном случае нужен не судья – палач.

Палач!

Такой человек, который умеет взвешивать души и прозревать невидимое. Решать, казнить или миловать… Выносить приговор и приводить его в исполнение… Так же искусно и незаметно, тихо и скрытно, как действовал убийца… Ибо подобное лечат подобным.

Similia similibus curantur…

Ян Глебович повторил эту фразу вслух, на латыни, и бросил взгляд на верину фотографию. В этот раз она не улыбалась; смотрела на него вопрошающе и строго, как бы прислушиваясь к сказанному. Ему почудилось, что в тишине кабинета слова прозвучали с суровой неотвратимостью, будто Божественный Судия – тот, в кого Глухов не верил и на кого не полагался – все-таки вынес свой вердикт.

Similia similibus curantur…

Три камня решения, брошенные в водоем судьбы.

Не ради мести или кары, но для спасения еще живущих…

* * *

В пятницу, после планерки, Олейник снова попросил Глухова остаться. Именно попросил; как человек политичный, владевший нюансами интонаций, он мог сформулировать приказ в виде просьбы или же сделать так, чтоб просьба звучала приказом. Но в данном случае это была все-таки просьба.

Вероятно, предстоящий разговор был для Олейника нелегким – он хмурился, курил и, как показалось Глухову, испытывал смущение или, по крайней мере, недовольство. Примерно так ведет себя начальник, отправляя на пенсию подчиненного, или же взгретый другим начальником, поважней, из тех, кого именуют не шефом, а боссом. Но отставка Яну Глебовичу не грозила, так что он остановился на последней версии. Тем более, что вчерашним вечером Олейника вызвали н а в е р х – не к генералу, начальнику УГРО, а к Самому, выше которого только министр и президент. Не оттого ли на планерке Игорь Корнилович выглядел рассеянным и слегка поблекшим? Ну, захочет, расскажет сам, решил Глухов.

Но Олейник не пустился сразу откровенничать, а долго расспрашивал о саркисовском деле, о братцах Мосоловых и депутате Пережогине с супругой-бизнесменшей; затем просмотрел объяснительную Нила Петровича и рапорт оперативников – прочел внимательно, будто искал за каждым словом и каждой фразой некий загадочный скрытый смысл. Наконец, отложив папку и пряча глаза от Глухова, сказал:

– Дело-то у нас забирают, Ян Глебович. Передают в УБОП[17]. По той причине, что фигуранты наши организованы. Опять же в фигурантах депутат… – Привычная выдержка изменила Олейнику, и он со злостью скривил губы. – В общем, мы пахали-сеяли, а урожай снимать другим! И не это обидно, а другое – снимут ли?

Вот как… – подумал Глухов. Любопытный поворот… До урожая, правда, далековато, да и не в том проблема, кто его снимет, тут Игорь прав, а захотят ли вообще снимать? Тонкое дело – организованная преступность! Особенно в медицине…

Откинувшись на спинку стула, он опустил голову и призадумался, мысленно перебирая убоповских знакомцев, оперативников и следователей, которым поручались важные дела. Обиды он не испытывал и размышлял лишь о том, как расценить случившееся. Для чего забирают? Вот в чем вопрос! Для продолжения работы или за тем, чтобы свернуть следствие, спустить на тормозах и спрятать под сукно? Люди в УБОПе были разные, а о больших начальниках, решавших, что и куда спустить, было у Глухова собственное мнение, никак не связанное с должностями или числом генеральских звезд. Не с каждым из них он бы пошел в разведку; с иными и пить бы не стал, а кое с кем – и разговаривать.

– Такая вот ситуация… – с горечью вымолвил Олейник, пощипывая светлый ус. – Вызвали, приказали… спорить начал – вздрючили… – Он закурил и пару минут сидел молча, то разглядывая низко стелившийся дым, то изучая портрет Дзержинского, сурово взиравшего со стены. – Помните, Ян Глебович, неделю назад вы сказали: выбирай, мол, Игорь, кем тебе быть, сыщиком или политиком… Я вот и выбрал. Не в первый, знаете ли, раз… А мне, как всегда, доказали, что против лома нет приема.

Молодец, подумал Ян Глебович, с совестью парень, с понятием о чести. Далеко пойдет, ежели не сорвется.

Он шевельнулся, поглядел на саркисовскую папку и произнес:

– Ты, Игорь, погоди, не обижайся и не спорь с начальством – в тех спорах не истина рождается, а лишь отставки да выговора. Ты о главном подумай, о том, что всякое обстоятельство и каждый факт надо использовать в интересах дела. Ну, забирают его у нас… И что же дальше? Какие из этого выводы? Я так полагаю: не важно, что забирают, а важно, кому отдадут. Теперь соображай… Ты народ а УБОПе не хуже меня знаешь.

Олейник встрепенулся, загасил сигарету и поднял глаза к потолку.

– А ведь верно! Верно, Ян Глебович! Если Котельников примет дела или Межевич или, положим, Стрый, это один расклад, а если Долин…

– Если Долин либо Панченко, то мы кого-то крепко напугали. Вот и посмотрим, кого… – Ян Глебович опять задумался, о тайных депутатских покровителях и о возможных связях между ними и тем же Панченко. Или, предположим, Долиным… Что поделаешь, век коррупции! Хотя и прошлые времена ничем особенным от нынешних не отличались: тоже приказывали и платили, но не деньгами, а чинами.

Подтолкнув папку к Олейнику, Глухов сказал:

– Пусть Надежда Максимовна копии снимет. Акт о передаче – по всем правилам, чтоб ни одна бумажка не была забыта… Ну, а там поглядим! Посмотрим, кто ворожит нашей мафии!

– Тогда меняемся. – Олейник с облегченным вздохом сунул папку в стол, а вместо нее выложил перед Яном Глебовичем три толстых тома в аккуратных темно-синих переплетах. – Вот, "глухарь" из самых первосортных! Такое, значит, дело: месяцев восемь назад притормозили груз на Выборгской таможне – два трейлера со всяким ширпотребом, от сигарет до бижутерии. Владелец – предприниматель Киселев… Тут опись имеется, на ста пятнадцати страницах… Притормозили под предлогом, что сигареты контрабандные, но факт не подтвердился, а груз тем временем исчез. Вместе с машинами. С тех пор вот ищут… И есть такое подозрение, что Киселева кинули. Может, конкуренты, а может, партнеры, только без таможни дело не обошлось. Берите, Ян Глебович, копайте!

Глухов взвесил каждый гроссбух в ладони, сложил их стопкой у левого локтя, потом пробурчал:

– Хлебное место таможня, сладкое… всякий народец вьется… Начнем копать да разгребать – глядишь, а в ямке снова депутат! Или другие местные власти…

– Не исключается, – заметно повеселев, подтвердил Олейник. Видимо, перспективы в саркисовском деле его вдохновили и обнадежили. Сам же Ян Глебович был уверен, что прикрыть расследование не удастся, и если, например, поручат его Межевичу, старому дружку по ВМШ, то он от глуховской помощи не откажется. Ну, а если Долину, будет любопытный вариант! Этот попробует все отобрать и под себя подгрести… Только как отберешь? Следствие – не одни лишь бумажки да вещдоки, это еще и память, а на нее Глухов не жаловался, помнил все свои дела, как недавние, так и минувшие. И нераскрытых среди них не было.

Олейник снова закурил, но теперь сизые струйки не стелились уныло над столом, а победно взмывали к потолку, образуя в воздухе кольца и пронзающие их стрелы, неторопливо расплывавшиеся в дымное облако. Железный Феликс взирал на него с явным отвращением.

– Вы собирались доложить об этом серийном убийце, Ян Глебович, – произнес наконец Олейник. – По делу, переданному из Северного РУВД. Есть сдвиги?

– Еще какие! – сказал Глухов, пощупав поясницу. – Но ты уж, Игорь, извини, сейчас мне не хотелось бы докладывать.

– Что так?

– Предчувствие есть. Ты веришь в предчувствия?

Олейник неопределенно усмехнулся.

– Вижу, не веришь… А я вот верю. Особенно, когда касается убийц.

– И что должно произойти?

– Боюсь, несчастье. Несчастье с ним случится, Игорь. И скоро! Может быть, завтра.

Глухов встал, сунул под мышку три увестых томика в синих переплетах и направился к дверям.

* * *

Вечером он сидел в прохладной келье ашрама, спиной к узким, похожим на бойницы окнам, у восьмиугольного столика с чайным фарфоровым прибором; сидел, наслаждался тишиной, вдыхал аромат крепко заваренного чая, следил, как солнечный лучик ползет по циновке и шерстяному ковру, по бронзовому диску гонга и по лицу Тагарова, которое цветом тоже напоминало бронзу, только живую, с темными щелочками глаз, блестевших в полумраке как две полированные антрацитовые вставки. День выдался беспокойный, тревожный; с утра – разговор с Олейником, потом – какие-то звонки, все время отвлекавшие Глухова от трейлеров с Выборгской таможни, потом заглянул Голосюк, поплакаться и посоветоваться – в его расследовании наметился недопустимый застой. В результате пообедать Ян Глебович не успел, часа в четыре сунулся в "майорскую", однако нашел ее закрытой – Линда и Гриша Долохов, по словам секретарши, уехали с целой командой экспертов за город, то ли в Рощино, то ли в Сосново, а по какой причине, о том Надежда Максимовна не ведала, не знала.

Перекусив в буфете, Глухов помчался в "Диану", на массаж. Сегодня руки Баглая показались ему на редкость холодными, а разговоры – приторными, словно темная вязкая патока – течет и течет, обволакивает со всех сторон, лезет в рот и уши. Он мог бы отменить сеанс или вовсе не являться, но не хотел вызывать у массажиста подозрений. Помимо того интуиция шептала, что событиям полагается течь в том же естественном русле, как смена ночи и дня, восходов и закатов или чередование звездных и голубых небес. Значит, сыщик Глухов должен был уступить место художнику Яну Глебовичу, а тот – судье, который явится к Баглаю в урочный час и разрешит его судьбу.

Судья и палач… Или только судья? Этого Глухов не знал. Он мог предполагать, что приговор будет суровым, но если судья останется лишь судьей, то кто его исполнит? И все же он не сомневался – ни в приговоре, ни в исполнении.

– Я рад, что ты приехал, – негромко произнес Тагаров. Он сидел напротив Глухова, в знакомой позе, скрестив ноги, держа в ладонях чашечку с зеленоватым чаем. Лицо его было задумчивым и печальным. Будда, принимающий решение… Тяжкое, нелегкое…

– Я обещал, и я приехал. Но с недоброй вестью.

– Знаю.

Они помолчали, мелкими глотками прихлебывая обжигающий напиток. Потом Глухов спросил:

– Вы можете это объяснить, Номгон Даганович? Этот случай или любой другой, когда насилуют, калечат, убивают… Не равных себе, не столь же злобных и жестоких, а беззащитных… младенцев, женщин, стариков…

– Беззащитным всегда доставалось больше, и ты это знаешь, сын мой, ибо призван их защищать. Таков твой кармический долг… А объяснение… Что ж, я дам тебе объяснение – одно из многих объяснений, придуманных людьми. – Старец опустил чашку на стол, сложил на коленях тонкие, обманчиво хрупкие кисти. – Ты видел ночное небо, сын мой? То небо истины, не скрытое завесой солнечных лучей, и ты, конечно, помнишь, что в нем есть свет и тьма… Из света и тьмы рождаются людские души, но никому не ведомо, чего же больше в новорожденной душе, восторжествует ли в ней свет над мраком или уступит ему. Это познается лишь тогда, когда душа приобретает телесное обличье, а с ним – способность чувствовать, решать, творить добро и зло и делать между ними выбор. Душа, в которой много света, изгонит тьму – не сразу, но за несколько перерождений, и все перерожденья будут свершены в людском обличье, и тех людей мы назовем достойными. Новорожденная душа, в которой много тьмы, сделается недостойным человеком и, сотворив дела жестокие, пройдет затем безумно долгий цикл, воплощаясь в наказание в различных мерзких тварей, ибо грех жестокости необходимо искупить. Таков ее кармический удел… Цепь бесконечных перерождений, пока не будет ей дозволено вновь обрести человеческий облик и разум и проверить, сколь много в ней света и сколько осталось тьмы…

Старец смолк. Лучи заходящего солнца падали на его лицо и бронзовый гонг, свисавший с подставки-треножника.

– И вы в это верите? – с сомнением спросил Глухов.

– Не важно, во что и как я верую, сын мой. Вера – дело личное, о ней не толкуют на площадях, ее лелеют в сердце, хранят и берегут. Мы же говорили о причинах жестокости и злобы – откуда они произросли и почему неизбежны, как тьма в ночных вселенских небесах. Ты просил объяснения, и я его дал… – Выдержав паузу, Тагаров скупо улыбнулся. – Прими его или отвергни, но на мой взгляд оно не хуже любого другого.

Не хуже, молчаливо согласился Ян Глебович. Не хуже, потому что необъяснимого не объяснишь, и тайны человеческой души равны всем тайнам Мироздания… Здесь, в полумраке кельи, в тихом спокойном убежище, он чувствовал это с особенной силой.

Старец пошевелился, отодвинулся в тень, и теперь Глухов не видел его лица. Но голос, раздавшийся в комнате, звучал по-прежнему ровно.

– Отвлечемся от метафизики, сын мой, и поговорим о вещах практических. Где он живет?

Ян Глебович назвал адрес, принялся объяснять, где Вяземский переулок, но взмах тонкой сухой руки остановил его; вероятно, нужды в объяснениях не было.

– Я буду там завтра, – произнес Тагаров. – Буду ждать в его жилище. Увижу картину, описанную тобой. Картину и все остальное.

Он говорил об этом как о деле решенном и не подлежащем обсуждению.

Брови Глухова приподнялись, на лбу пролегла глубокая складка.

– В жилище вряд ли получится, Номгон Даганович. Жилище под замком. Я думаю, там такие запоры…

– Замки, запоры… – пробормотал старец, склонив голову к плечу и взирая на тяжкий бронзовый диск гонга. – Запоры!.. Хха-а!

Резкий мощный выдох заставил Глухова вздрогнуть. Затем он увидел, как диск шевельнулся и, отклонившись под прямым углом, стал раскачиваться – все быстрее и быстрее, с тихим шелестом рассекая воздух, то растворяясь в сумрачных тенях, то ярко взблескивая на свету. Потом внезапно замер, будто остановленный невидимой рукой, и повис бессильно на толстом шелковом шнуре.

Демонстрация могущества закончилась.

– Я там буду, – повторил Тагаров. – Ты можешь не беспокоиться, сын мой.

– Не думайте, что я пытаюсь манипулировать вами… – Глухову вдруг показалось, что в горле у него першит. Он откашлялся, вытер платком вспотевшее лицо и, глядя на чашку в своей руке, с усилием вымолвил: – Это не так, Номгон Даганович. Я привык делать свою работу сам, однако…

Снова взмах тонкой руки.

– Это уже не твоя работа, это мой долг. Я ведь объяснял тебе… в прошлый раз… если ученик вершит злодейство, вина падает на его наставника.

– Да, я помню. Еще вы сказали, что обязаны искупить свой грех. Скольких он убил, стольких вам нужно спасти… Я помню.

– Но прежде я должен спасти еще не убитых, сын мой. А что до этого длинного слова… Как ты сказал?.. Манипулировать?.. Да, манипулировать, то есть влиять и заставлять… Так вот, я в том не вижу ничего плохого. Каждый человек живет не в пустоте, но с другими людьми – а значит, влияет на них и поддается их влиянию. Это неизбежно, разве не так? И не само влияние предосудительно, а лишь влияние дурное.

Ян Глебович кивнул. Бронзовый диск все еще раскачивался перед глазами, и мысль – может ли судия обернуться палачом?.. – не оставлял его, впившись в череп словно раскаленный гвоздь.

Тагаров был действительно могуч… столь же могуч, сколь непостижим и загадочен… Однако какие им двигают силы? Какие обеты он дал, приняв смиренный сан монаха? И, наконец, какова его вера? Та, что он лелеет в сердце и не желает обсуждать? С одной стороны, он явно был противником насилия, с другой – учил и пестовал бойцов. А назначение бойцов – сражаться. Сражаться и, конечно, убивать…

– Надеюсь, мое влияние вы не сочли дурным, – хрипло промолвил Ян Глебович и смолк, стараясь разглядеть в сгущавшихся сумерках лицо Тагарова.

Старец негромко рассмеялся.

– Я понимаю, что тебя тревожит. Да, понимаю… Знай же, нет у человека прав распоряжаться чьей-либо жизнью кроме своей собственной. Только ее он может прервать, греховную и бесполезную, либо отягощенную страданием – прервать, чтоб погрузиться в цикл кармических перерождений… Смерти нет, и нет небытия, есть только жизнь и ожидание жизни – два состояния, между которыми осуществляется выбор. Каждый в праве избрать любое из них, и в праве поставить перед выбором другого. Всего лишь поставить перед выбором…

Тагаров вдруг наклонился вперед, луч света озарил его черты, и Глухову показалось, что на тонких сухих губах играет лукавая усмешка.

– В сущности, мы это делаем всегда – ставим перед выбором других и выбираем в свой черед. Есть выборы малые и большие, важные и не очень… Ты ведь сейчас стоишь перед серьезным выбором, не так ли? Перед выбором, предложенным женщиной? Или до этого еще не дошло?

– Дошло, – сказал Ян Глебович и улыбнулся в ответ на усмешку Тагарова. – Дошло, отец мой. И я уже выбрал.