"Край вечных туманов" - читать интересную книгу автора (Гедеон Роксана)

ГЛАВА ПЯТАЯ КОНСЬЕРЖЕРИ

1

В июле 1794 года тюрьмы были битком набиты, и жара стояла такая, что в камерах невозможно было дышать. Я отерла пот, выступивший на лбу, и тяжело вздохнула. Передо мной стоял завтрак – чашка молока и белый хлеб, – но эта ужасная духота отбивала охоту даже к еде. Хотелось воды, холодной, как лед… Но где ее взять?

Ко мне легкой танцующей походкой подошла соседка – креолка с Мартиники, тридцатилетняя Жозефина де Богарнэ. Я встречала эту женщину еще на островах и даже хорошо помнила ту далекую встречу. Жозефина казалась мне весьма пустой, взбалмошной и не слишком воспитанной особой, хотя я и не могла отказать ей в обаянии, привлекательности и некоторой доброте. Разведенная, многое пережившая, болтливая и уже увядающая, она тем не менее казалась мне женщиной, которой можно довериться. Вместе с ней в тюрьме были ее дети – сын и дочь; так что наше положение было почти одинаково.

– Тот красивый блондин из мужского отделения снова просит вас выйти к нему во двор, – произнесла Жозефина, обращаясь ко мне.

Сама она находила какой-то способ проникать в мужское отделение – в Консьержери мужчин и женщин содержали раздельно – и встречаться со своими любовниками. И вот так, между делом, передавала мне слова Рене Клавьера, заключенного там же.

– Спасибо, – сказала я, подавив внутреннюю дрожь. – Я буду очень благодарна вам, Жозефина, если вы скажете ему, что я больна настолько, что не могу выйти.

– Но ведь это неправда, – заметила она. – Конечно, мне нетрудно исполнить вашу просьбу, но, честно говоря, вы многое теряете, отказываясь встречаться с этим богачом.

– Почему?

– Когда все закончится, он озолотит вас.

– Когда все закончится? Если бы закончилось! Да и золото его мне ни к чему…

Я никак не могла побороть себя и встретиться с Рене, хотя, честно говоря, увидеть его я очень хотела. Мне не хватало смелости… Вот уже почти две недели, как я узнала, что он тоже в Консьержери – осужденный, ожидающий исполнения смертного приговора, но не могла заставить себя выйти к нему и на все просьбы отвечала отговорками, рискуя рассердить и оскорбить его.

У меня были причины для опасений.

Главная из них уже очень ясно обозначилась на моей талии. Я не представляла себе, как поведу себя с Рене, что скажу ему, как объясню. Смогу ли я сказать правду? Ведь я до сих пор понятия не имею, кто отец ребенка. Это было кошмарное положение, выхода из которого я не видела. Никакими усилиями мне не удастся это выяснить.

Я не знала, как говорить с Рене, я чувствовала приближение паники при одной мысли о том, что мне придется все ему объяснять.

– Этот человек любит вас, – произнесла мадам де Богарнэ. – Он так просил растолковать вам это, что мне, ей Богу, стало завидно. Почему вы отказываетесь увидеться с ним?

Я попыталась улыбнуться.

– Взгляните на меня внимательнее – я очень дурно выгляжу. Вы думаете, мне хочется, чтобы он видел меня такой?

В моих словах была доля правды. Беременность оставляла уродующие следы на фигуре; даже лицо у меня осунулось, пошло коричневыми пятнами, под глазами залегли почти черные круги. Да еще вдобавок ко всем несчастьям палач обрезал мои чудесные золотистые кудри едва ли не под самый корень – так раньше стригли только проституток.

– Вы можете надеть чепчик, – заявила мадам де Богарнэ. – Пожалейте этого вашего блондина, он так хочет видеть вас.

– Вы не сказали ему, в каком я состоянии? – спросила я с затаенным страхом.

– Разумеется, нет. Так что мне ему передать?

– Вероятно, я еще подумаю, – сказал я вздыхая.

Мне не хотелось обижать Рене. Но мой отказ увидеться с ним он непременно воспримет без всякого понимания; к тому же его, в отличие от меня, могут казнить в любой день: он приговорен к смерти, и властям может надоесть с ним морочиться. Я должна увидеть его… Но, Боже мой, как? Для такого поступка нужна смелость.

Жозефина ушла. Я втайне была рада, что осталась одна. Мне многое надо было обдумать.

– Мама, а куда мы пойдем, когда выйдем отсюда? – вдруг спросила Аврора.

– Не знаю, девочка моя, ей Богу, не знаю, – произнесла я рассеянно.

Мы обе только-только стали приходить в себя после тех страшных событий 11 и 12 мессидора. Я до сих пор вспоминала глаза Изабеллы, ее голос, прозвучавший для меня в последний раз. Все, что было потом, я помнила смутно. Похоже, меня отнесли в тюрьму, там я еще долгое время пребывала в полубеспамятстве, а рядом Доминик Порри в окружении каких-то враждебных мне людей составлял докладную записку Фукье-Тенвилю о наличии у меня всех признаков беременности. Я была словно во сне… Окончательно опомнилась уже здесь, в переполненной камере Консьержери и первым делом возблагодарила Бога за то, что совершилось чудо и у меня не случилось выкидыша.

Потом я узнала, что здесь же находится Рене Клавьер.

У нас с Авророй теперь только одно слово было на уме – ждать. Ждать, когда исполнятся предсказания Батца и Робеспьер падет, прихватив с собой весь Конвент в придачу. Но с каждым прошедшим днем – днем, который, казалось, только усилил положение Робеспьера, – мы все больше и больше сомневались в обоснованности наших надежд.

Иногда я думала о Доминике Порри, но лишь иногда. Чувство отвращения и неприязни к якобинцам было во мне так сильно, что я ощущала досаду при мысли, что якобинец мне помог. Я заставляла себя испытывать к нему благодарность, но заставить не могла, и испытывала я к Доминику лишь холодное равнодушие. Все мои душевные силы иссякли, их истощила тюрьма. Иной раз, когда отчетливо ощущалось одиночество, я думала: а зачем я так стремилась остаться живой? Что мною руководило? Инстинкт самосохранения? Ведь меня ничто не ждет в этой жизни, абсолютно ничто… Если даже террору придет конец, что я буду делать, выйдя за ворота тюрьмы? Куда пойду? Я не найду даже своего сына; он, вероятно, в Англии. Думая об этом, я понимала, что в душе у меня ничего не осталось. Порой я даже к Рене ничего не чувствовала, кроме страха встретиться с ним.

Размышляя трезво, можно было еще вспомнить о том, что не все потеряно. Можно было утешить себя, подумав, что я доселе и не жила вовсе, и все моя настоящая жизнь – впереди.

Но, Боже мой, как трудно было поверить в это, окидывая взглядом каменный мешок, куда нас заточили, и решетки на окнах.

И все-таки очень часто мне снился один и тот же сон: Эстелла де ла Тремуйль, стройная, высокая, прекрасная, словно сошедшая с давно сожженной сент-элуаской картины, касалась рукой моей щеки и говорила: «Возвращайся в Бретань, дитя мое, возвращайся!» Я мучилась, сознавая нелепость этого сна. Куда же я могла возвратиться, находясь в Консьержери?

А Рене… Вероятно, я все-таки должна повидаться с ним. Только бы Господь Бог дал мне сил выдержать его первый взгляд, а потом я уже найду что говорить!

Я волновалась не потому, что Рене увидит меня подурневшей и остриженной. Он увидит меня беременной.

Наверное, я должна буду ему солгать…

Я ни словом не упомяну о Сен-Жюсте, о своих сомнениях, не скажу ничего такого, что могло бы его расстроить или оттолкнуть от меня. Он не виноват. Мы оба приговорены к смерти, и если я имею отсрочку, то у Рене ничего такого нет. В нынешнем положении быть с ним честной означает быть жестокой. Зачем омрачать недоразумениями и неясностями наши, может быть, последние дни? Мы должны прожить их с улыбкой. У нас и так достаточно поводов для грусти. Итак, а выбираю самый приемлемый выход – я промолчу…

Да и вообще, Рене, если он любит меня, должен быть рад. От кого бы ни был ребенок, он спас мне жизнь, без него я давно была бы на том свете. Рене не может этого не понять.

Когда наступил вечер и засияли летние теплые звезды, а судебные агенты выбрали новые жертвы для гильотины, я вышла во двор Консьержери. Он был перегорожен решеткой, разделявшей женское и мужское отделения, – решеткой, впрочем, не настолько частой, чтобы не дать рукам встретиться в пожатии, а губам слиться в поцелуе. Под покровом снисходительной темноты к решетке приникали пары… Я обошла их, не зная, что мне делать, как искать…

– Сюзанна!

Я узнала этот хриплый голос, и меня бросило в дрожь. Рене стоял совсем рядом, ухватившись за прутья решетки руками; я понятия не имела, как он меня узнал в такой темноте.

Словно читая мои мысли, он произнес:

– Не удивляйтесь, я ваше приближение чувствую кожей. Мне даже не надо видеть вашего лица – от вас исходят токи, мадам. Впрочем, я, кажется, это уже говорил.

– Вы не обиделись? – прошептала я, все еще не находя мужества подойти к нему ближе.

– Ну, может быть, всего лишь слегка.

И вдруг он добавил – очень приглушенным голосом:

– Зря вы так долго размышляли. Я давно знаю, что вы беременны. Это и спасло вам жизнь, не так ли?

Я едва не задохнулась от неожиданности. Потом быстро направилась к нему. Почти на ощупь, сквозь прутья решетки, наши руки нашли друг друга; Рене притянул меня к себе и поцеловал. И я вдруг поняла: то, как нетерпеливо он ждал меня, хотел видеть, и все это тогда, когда я сидела в камере и вела себя до крайности нелепо. Мы потеряли целых четырнадцать дней.

Потом я заметила, как внимательно он разглядывает меня. Я знала, что вид у меня сейчас далеко не блестящий, но решила выдержать этот взгляд. Рене должен понимать, что к чему.

– Вы так изменились! – сказал он наконец.

– Тюрьма и беременность ни одну женщину не украсят.

Мы замолчали. Какой-то едва уловимый холодок пробежал между нами. Мне, честно говоря, было не слишком приятно то, что он вслух отметил происшедшие со мной изменения. Он, конечно, никак это не оценил, но…

Я быстро спросила, пытаясь наладить с ним отношения:

– Есть ли какая-нибудь возможность вам прийти ко мне?

– Для этого нет никаких затруднений, радость моя. Я лишь хотел, чтобы вы сами поняли, что я вам нужен.

– Еще как нужен…

Мне становилось легче уже от того, что его сильные руки меня поддерживают. Я так долго искала опору. Я так устала быть одинокой и независимой. Я без сожаления готова была расстаться со всем этим…

– Откуда вы узнали о ребенке? – проговорила я наконец, решившись нарушить молчание.

– У меня много осведомителей, – сказал Рене, и я почувствовала, что его губы улыбаются, касаясь моей щеки. – Вы же знаете, у меня есть деньги.

– И… что вы подумали, когда узнали?

Какое-то мгновение он раздумывал, и я внутренне напряглась в его объятиях.

– Я подумал, что наша встреча там, в Ла Форс, не была случайной. Ее ниспослал мне Бог… Я… я прав?

Он, такой смелый, насмешливый и решительный, сейчас не решался задать вопрос открыто и прямо. Я коснулась ладонью его щеки – шершавой, чуть небритой.

– Это ваш ребенок, Рене.

Голос у меня не дрогнул, прозвучал ровно и тихо, как и прежде.

– Верьте мне. Я клянусь вам в этом той минутой, когда впервые сказала, что люблю вас.

В тот миг я и сама не испытывала никаких сомнений. Я и сама не хотела допускать каких-то иных мыслей, иных вероятностей. Сен-Жюст? Я так ненавидела его. Нет, это безумие, у меня не может быть ребенка от Сен-Жюста. Да разве может что-нибудь родиться от этого холодного земноводного?!

Сжимая мои руки в своих, Клавьер на мгновение отстранился, заглянул мне в лицо и рассмеялся – от всего сердца, с искренней радостью в голосе.

– Да это же замечательно… Черт побери! Это просто чудесно!

Я впервые видела его таким. Для меня нынешняя ситуация была абсолютно непривычна, да еще и Рене вдруг так изменился. Как хорошо он смеется! Честное слово, мужчины очень непредсказуемы и забавны в подобные минуты, ведут себя почти как дети.

Не выдержав, я тоже засмеялась. Я уже и сама забыла, как звучит мой смех, но, засмеявшись, поняла, что смеяться не разучилась. Рене наклонился ко мне, взял мое лицо в ладони, жарко, коротко поцеловал в губы.

– Сюзанна, сокровище мое, вы не могли мне сделать лучшего подарка!

Я не знала, что и сказать. Я ведь не ожидала, что он до такой степени будет рад и взволнован. Лишь бы мне не пришлось признаться ему в своих сомнениях!

– Мы выйдем отсюда, Сюзанна. У меня есть некоторые сведения из Комитета, там очень неспокойно. Я верну себе свое состояние, у нашего ребенка будет все, что только он захочет…

Я мягко зажала ему рот рукой:

– Не надо, Рене, ради Бога, не надо. Если нас действительно ждут свобода и счастье, не говорите о них, чтобы не спугнуть.

– Вы не должны сомневаться. Все будет именно так, как я сказал.

– Я хочу этого больше всего на свете.

Приближался час, когда тюремщики запирают камеры на ночь. Я вопросительно взглянула на Клавьера.

– Я проведу вас, моя дорогая.

Для него не составляло труда сунуть тюремщику несколько су и получить право проводить меня. Мы пошли рядом, и меня удивило, как заботливо он меня поддерживал, словно я вдруг стала необыкновенно хрупкой.

– Рене, я вовсе не больна, вы не должны так беспокоиться! – шепнула я ему.

Он снова засмеялся – тихо и радостно:

– Ну конечно, я веду себя немного нелепо. Что поделаешь – я еще никогда не чувствовал себя отцом!

Помолчав, он добавил:

– Надо же, матерью моего ребенка будет принцесса, аристократка! Честно говоря, двадцать лет назад, будучи грузчиком в английских доках, я мечтал о многом, но только не об этом!

– Рене, давайте, наконец, забудем обо всех этих различиях, – проговорила я, пытаясь скрыть, что торжество в его словах меня неприятно поразило. Да и напоминание о том, что Клавьер был грузчиком, тоже не привело меня в восторг.

– Забыть? Ну уж нет. Это конец всей моей борьбы с аристократией, конец этого вечного спора. Аристократка любит меня, аристократка ждет от меня ребенка и станет моей женой – могу ли я, буржуа, забыть об этом?

Я молчала. Тогда он спросил более требовательно:

– Вы ведь станете мадам Клавьер, не так ли?

Когда дело касалось его гордости буржуа, он становился упрямым и твердым, как скала. Я поежилась, словно от холода… «Мадам Клавьер»! Что-то в этом имени помимо моей воли оскорбило меня. Быть мадам Д'Энен де Сен-Клер – и стать просто мадам Клавьер! Это звучало как имя прачки.

– Нам надо сначала выйти отсюда, – проговорила я.

– Ах вот как! – сказал он холодно. – Стало быть, спор еще не кончен, пари не выиграно?

– Спор? Пари? – переспросила я упавшим голосом, почувствовав, что меня воспринимают как какой-то приз. – Неужели именно это для вас главное в наших отношениях?

– Главнее, чем вы думаете, ваше светлейшее сиятельство.

Это был язвительный ответ. Я умолкла. Он ждал, когда я соглашусь выйти за него замуж. И я была согласна, я просто не видела другого выхода. Да и что значили все эти предрассудки по сравнению с возможностью быть защищенной, любимой и обеспеченной? Но меня мучил вопрос: а почему он хочет на мне жениться? Хочет настолько сильно, что моя уклончивость задевает его за живое? О любви он сейчас не говорил. Что же им, в таком случае, движет? Желание присовокупить к своему богатству немного аристократического блеска? Желание отомстить мне за ту давнишнюю холодность, сделав меня мадам Клавьер? Желание выиграть пари, на моем примере доказать аристократии ее несостоятельность? Нет, такого брака я не хотела. Такой брак будет для Клавьера лишь средством постоянного торжества надо мной.

Видимо, подумала я с горечью, он очень страдал при Старом порядке, не имея титула и чувствуя себя человеком второго сорта, ущербным гражданином Франции, не обладающим полнотой прав. Вот почему он так гнался за деньгами, сказочным богатством, независимостью – все это играло лишь роль возмещения. Он скрывал свои чувства. Его насмешки над аристократами – это, в сущности, его боль и обида… Именно эти чувства не позволяют Рене любить меня спокойно, ровно, без всякой мстительности, без желания утвердить и подчеркнуть свою победу. Свой выигрыш.

«Да любит ли он меня?» – подумала я вдруг.

– Рене… – прошептала я едва слышно.

– Что?

– Мне нужно идти. Я очень устала.

Это были последние слова, которыми мы обменялись в тот вечер.

И я так и не дала ему согласия.

2

Несколько дней спустя, выйдя во двор Консьержери постирать белье, я заметила, что за мной кто-то наблюдает. На мужской половине находился человек, которого я с легкостью узнала, – дородный, румяный, крепкий, как булочник. Это был Доминик Порри.

На нем уже не было трехцветного шарфа и трехцветной перевязи, и он явно уже не был комиссаром народного общества секции Социального контракта. Он сидел в Консьержери, он, как и я, был брошен за решетку, «Из-за меня», – сразу решила я.

Но даже встретившись с ним глазами и понимая, что он меня узнал, я не испытала ровным счетом ничего. Даже чувства вины или благодарности. Может быть, у меня душа и вправду стала черствой, словно камень, поскольку я сознавала, что живу лишь благодаря вмешательству Порри, но никакой признательности к нему не чувствовала и выражать ее не хотела. И, подозревая, что Доминик очутился здесь за то, что заступился за меня, я не желала себя винить. Мне было все равно.

И даже не укоряя себя за подобное жестокосердие, я приказала себе выбросить из головы все мысли о новом заключенном.

Каждый вечер ко мне приходил Рене и оставался у меня часа на два, пользуясь снисходительностью тюремщика. У Клавьера и в тюрьме были деньги, и я уже ни в чем не нуждалась. Я имела возможность есть почти все, что захочу: жена тюремщика, щедро оплачиваемая деньгами Рене, специально для меня ходила на рынок. Начальство Консьержери, тоже живущее за счет взяток, закрывало на это глаза.

Но мои отношения с Клавьером складывались совсем не так, как следовало бы.

Я полагала, это происходит из-за невыясненности вопроса о браке. Мои отговорки просто бесили его. Он так часто раздражался, что я иной раз опасалась с ним разговаривать. Это было похоже на шантаж: скажи я «да», и он всегда будет в хорошем настроении… Но решиться на утвердительный ответ мне было трудно. Очень трудно. Я все размышляла, вспоминала предсказания Жака Казота, говорила себе, что это, видно, моя судьба – стать женой буржуа и что нет в этом ничего ужасного… но всякий раз мои мысли наталкивались на воспоминание об отце, и я останавливалась, словно моим размышлениям преграждала путь ледяная скала. Отец, Мария Антуанетта, Людовик XVI, Изабелла… Это были люди, мнением которых я дорожила больше всего на свете. Не приходилось сомневаться, что все они – все четверо – были бы против того, чтобы я стала мадам Клавьер. Изабелла была бы не против связи, но возражала бы против брака. А ведь она из этой четверки понимала меня лучше всего. Остальные просто презирали бы меня.

Мне трудно было переступить через свое прошлое. Возможно, если бы Клавьер понимал меня, я бы меньше нервничала. Но я видела, что он догадывается о моих сомнениях, что это его злит… и принять решение казалось мне все более затруднительным. Я не хотела уступать под давлением. Мы часто ссорились, а даже когда и не ссорились, вопрос брака все время довлел над нами, и мы не могли нормально разговаривать.

Да, а иногда во время встречи мы вдруг умолкали, и я с неловкостью сознавала, что нам просто не о чем говорить. Раньше я ничего подобного не замечала; мы встречались с Рене очень редко. Теперь, когда встречи происходили каждый день, я столкнулась с тем, что между нами мало общего. Возможно, мы еще плохо знали друг друга.

А еще он поглядывал на других женщин. Не демонстративно, конечно, и только тогда, когда думал, что я этого не вижу. В женском отделении было много женщин, которые охотно улыбались привлекательному холостому банкиру, и он тоже не отказывался от того, чтобы проводить их взглядом. Ревниво наблюдая, я заметила среди них одну особенно настойчивую девушку. Она была белокурая, стройная, видимо, длинноногая, и улыбалась просто ослепительно. У меня ныло сердце, когда я смотрела на нее, и в душу закрадывалась обида.

Я не показывала этого, но Рене сам все усугублял. С его губ нередко срывались слова о том, что та одежда, которая на мне, – она совсем мне не подходит, и он иногда смотрел на меня так пристально, что самим этим взглядом убеждал в том, что я уже не столь восхитительна, как прежде. Может быть, он и не хотел ничего дурного. Но, говоря о моем платье, он тем самым давал понять, что я плохо одета и скверно выгляжу.

Я и сама знала, что стала сейчас другой. Я не была похожа на Сюзанну образца 1790 года. Но я бы надела другое платье, если бы оно у меня было. И в то же время я понимала, что никакое платье не способно сделать меня нынче стройной. Никакое платье не придаст моей походке легкость и не сотрет следов беременности с лица. Я лишилась даже своих длинных волос, и они еще нескоро отрастут. Я пыталась спокойно относиться к этому, но, не встречая поддержки, стала мучительно переживать каждую нашу встречу. Ни с кем из красивых женщин, что были в Консьержери, я сейчас соперничать не могла. Сравнение было бы не в мою пользу.

Впрочем… Другие заботы поглощали меня больше, чем все эти недоразумения. С тех пор как пошел шестой месяц беременности, ребенок стал вести себя все хуже и хуже. Тошноты и рвоты, вопреки ожиданиям, не прекращались, а головокружения мучили меня теперь целыми днями. Вдобавок ко всему однажды вечером я с ужасом заметила, как отекли у меня ноги. Такие же отеки я заметила на пояснице и на руках, а что касается лица – то я сама себя не узнавала, таким оно стало одутловатым. По совету знающих женщин я теперь не ела ни единой крупинки соли, чтобы отеки стали меньше, но из-за этого у меня совсем пропал аппетит.

Кроме того, этот ребенок рос словно на дрожжах. Никогда раньше ничего подобного не случалось. И тогда я впервые подумала о том, что их, возможно, двое.

Я держала эту мысль пока при себе, но меня невольно разбирало любопытство. Какие они, если их двое? Может, два чудесных черноглазых мальчика, похожих на меня? Возможно, это мальчик и девочка вместе, и тогда это вообще венец всех неожиданностей.

Они – если это были они – уже отчетливо шевелились, не причиняя, впрочем, мне боли, и я понемногу стала ловить себя на мысли, что начинаю чувствовать к ним уже не равнодушие или досаду, а что-то очень похожее на нежность.

3

– Вы слышали? Робеспьер арестован!

Этот возглас, невесть откуда раздавшийся, ошеломил меня, как гром среди ясного неба. Потрясенная до глубины души, я поднялась с постели. Все силы во мне словно застыли в ожидании.

В ожидании правды. Да или нет? Действительно ли я слышала, что…

– Робеспьер в Люксембургской тюрьме! Конвент издал декрет об его аресте!

Никакими словами нельзя описать того, что произошло в Консьержери. Словно могучий взрыв потряс эти древние каменные своды – настолько невообразимым и мощным было ликование. Заключенные вскочили с коек и стульев; одни ринулись во двор, у других от неожиданности чуть ли не отнялись ноги. Слезы стояли в глазах у женщин. Некоторые просто падали на колени и молились – в экстазе, горячо и страстно; молились за то, чтобы новость оказалась правдой, чтобы те люди, которые отправились сегодня утром в Трибунал, стали последними жертвами гильотины или вообще не стали ими.

Я не знала, что мне делать; словно какая-то лихорадка, полубезумие охватили меня, исчезли все мысли, кроме исступленной, неистовой радости. Потом меня словно пронзило: «Надо найти Рене! Надо сказать ему! Надо порадоваться вместе!»

Волна неудержимого счастья нахлынула на меня, когда я брела по коридору. От потрясения ноги у меня подкашивались, я хваталась за стены, чтобы не опуститься в изнеможении на пол. Улыбка была у меня на губах – настоящая счастливая улыбка…

– Мама! Мама! Постой!

Аврора бежала за мной, ее голос звенел под мрачными сводами.

– Мама, Робеспьера схватили! И его друзей тоже! Ты уже знаешь?

Возможно ли было не знать этого сейчас, когда даже стены тюрьмы, казалось, дрожали от радости? Я кожей почувствовала, как сползают с меня оковы рабства и ужаса, сковывавшие меня уже несколько лет. Я чувствовала невероятное облегчение, будто с меня сняли целую гору тяжести. Я становилась свободной, я больше не боялась!

Те же самые чувства, может быть, еще не осознанные, я увидела и в огромных глазах Авроры. Нервная дрожь пробежала по моему телу; я упала на колени, привлекла девочку к себе, жарко обняла. Слезы хлынули у меня из глаз. И смеялась, и плакала, и задыхалась от счастья.

– Мы будем жить! Жить! Понимаешь ли ты это, Аврора? Не будет больше страха, гильотины, Трибунала! О Боже, Пресвятая Дева Мария!

Я столько месяцев мечтала об этом событии! Я провела в тюрьмах сто восемьдесят шесть дней, и не было, такой минуты, когда бы я не пожелала Робеспьеру гибели!

А она была так близко… О, если бы мы знали это раньше! Но раньше никто не мог даже подумать, что все случится так скоро. Достаточно вспомнить грандиозный праздник Верховного существа – он был совсем недавно, – когда весь Париж кричал «Да здравствует Робеспьер!» и осыпал этого тщедушного маньяка цветами. Теперь можно было не сомневаться, что, если Робеспьера повезут на плаху, те же самые люди будут выкрикивать: «Смерть тирану!»

– Мы будем жить, – снова прошептала я, наслаждаясь каждым словом.

Может быть, только сейчас я полностью осознала желание всего моего существа жить и радоваться жизни. У меня был огромный запас сил, энергии, здоровья, жизнерадостности. Просто все это на время замерзло где-то в глубинах сердца.

– Мы не только будем жить, – заметила Аврора, – мы еще и выйдем из этой проклятой тюрьмы. Вот тогда будет настоящая жизнь!

Я посмотрела на нее, и слезы высохли у меня на глазах!

– Ты права, Аврора. Девочка моя, как же ты права!

Я оставила ее и поспешила к выходу. Мне надо было повидаться с Рене. Я еще ничего не знала конкретно и была уверена, что он знает о случившемся гораздо больше.

У решетки стоял Рене; он говорил с какими-то другими мужчинами, но нетерпеливо поджидал меня. Это я видела.

– Ну? – только и смогла выдохнуть я, когда наши пальцы сплелись воедино через прутья решетки. Всем существом я жадно желала услышать ответ.

– Это правда, Сюзанна, правдивее не бывает! С двух часов дня он находится в Люксембурге. Сведения пока отрывочны, но, вероятно, через некоторое время я буду осведомлен обо всем точнее.

Он быстро привлек меня к себе. Мы поцеловались.

– Как хорошо видеть, что вы улыбаетесь, моя дорогая! Я устал видеть вас мрачной.

– Боже мой, Боже мой! – прошептала я, вся сияя. – Мы скоро будем свободны, не правда ли?

– Несомненно! Вы оживете, поправитесь, похорошеете… и всегда будете светиться от счастья, как сейчас.

– И ребенок родится не здесь, не в тюрьме! Матерь Божья! Я об этом даже мечтать не смела!

Я приникла к Рене так близко, как это было возможно. Как раз в это мгновение ребенок шевельнулся, забеспокоился у меня внутри; таинственно и радостно улыбаясь, я взяла руку Рене и приложила ее к животу.

– Слышите?

– Он силен! – сказал Рене с приятно поразившей меня гордостью. – Кто бы мог подумать… Вы чудовище, Сюзанна, вы сказали мне о нем слишком поздно!

– Это, вероятно, не он, – проговорила я смеясь.

– Не он? Вы, может быть, хотите сказать, что это девочка? Нет, девочки не бывают такими сильными.

– Я хочу сказать, что их, наверное, двое, – шепнула я, прижимаясь щекой к его груди и проклиная при этом железные прутья решетки. – Это близнецы, вот как!

Какой-то миг он изумленно смотрел на меня.

– Значит, два мальчика? А откуда вы знаете?

– Я просто догадываюсь. Живот очень велик и…

– Надо же! – произнес он, прерывая меня. – Два мальчика! Сюрприз за сюрпризом!

– Может, и две девочки! – перебила я его, чувствуя себя слегка ущемленной этим мужским эгоизмом и желая напомнить Рене о существовании женского пола. – Им тоже следует радоваться!

– Нет, это мальчики, – уверил он меня с самым счастливым видом. – Вот увидите, сами увидите!

Он был так убежден, что я и сама свыклась с этой мыслью.

– Черт, только об одном я сейчас жалею!

– О чем же? – осведомилась я.

– Что не могу сейчас же жениться на вас! Чертовски хотелось бы, чтобы эти сорванцы поскорее получили мое имя!

Он умолк, испытующе взглянул на меня:

– А вы, Сюзанна?

– Что?

– Вы хотели бы?

И я неожиданно для самой себя произнесла:

– Да.

4

Робеспьер был свергнут утром 9 термидора. С этого дня должен был начаться отсчет моей новой жизни.

Утром 9 термидора прежде покорный Конвент восстал против Неподкупного, Сен-Жюста и Кутона. Зал бушевал так, что триумвиры были бессильны что-либо сделать. Депутаты, прежде ползавшие перед Робеспьером, теперь дружно обличали «насилия тирана». Тиран, не желавший верить в очевидное, пытался протестовать и сорвал себе голос. Открытым голосованием Конвент принял декрет об аресте робеспьеристов. Зал взорвался аплодисментами.

– Граждане, – заявил один из организаторов всего случившегося, – поздравляю вас, вы спасли родину…

Но торжествовать победу было рано. Робеспьеристы, посаженные в тюрьму в два часа дня, уже в шесть часов вечера были освобождены чиновниками Коммуны. Чаша весов заколебалась. Вокруг Ратуши собирались люди, верные Робеспьеру. Депутаты, узнав об этом, полагали, что единственное, что им остается, – это умереть на своем посту. Были слухи о том, что сторонники Робеспьера движутся на Конвент и что у них есть пушки.

Но Робеспьер был трус; привыкнув к тайной, скрытой войне, к интригам и козням, он, даже видя сплотившихся вокруг него вооруженных людей, не решался на открытый поход против Конвента. Час проходил за часом, к ночи начался дождь, и люди стали расходиться. Когда в полночь командующий гвардией Анрио спустился на площадь и стал уговаривать артиллеристов подождать, его уже никто не слушал. Еще полчаса – и площадь опустела.

Между тем Конвент спохватился и объявил робеспьеристов вне закона; эмиссары разнесли этот декрет по всему Парижу. Через некоторое время все было кончено. Отряды Конвента ворвались в Ратушу. Робеспьер пытался покончить с собой, но не умел стрелять и смог лишь прострелить себе челюсть, чем увеличил свои страдания. Парализованного Кутона швырнули с лестницы. Некоторые робеспьеристы покончили с собой; Анрио стал панически кричать «Мы пропали!», и разъяренный могучий Коффиналь, преданный Робеспьеру, схватил командующего гвардией в охапку и вышвырнул за окно… Разгром был полный. Робеспьеристы оказались побежденными, даже не вступив в бой. И еще целую ночь жандармы преследовали и ловили разбежавшихся инсургентов по всему Парижу.

10 термидора вечером Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон и девятнадцать их приверженцев были гильотинированы без суда. Народа собралось множество. Давно уже ни одна казнь не вызывала такого интереса и такой радости. Глядя на смертников, люди хохотали, издевались, строили рожи. Мелькали сотни улыбающихся лиц, окна домов были широко раскрыты. К жертвам, которых ждал нож гильотины, ни у кого не чувствовалось ни малейшего проблеска жалости, наоборот, их жуткий вид повсюду возбуждал жестокий восторг.

На следующий день казнили семьдесят одного человека – последних помощников Робеспьера. С террором было покончено.

После этих термидорианских казней стали освобождаться тюрьмы. Не было больше ежевечерних вызовов в Трибунал, да и сам состав Трибунала был вскорости почти весь арестован. Был отменен страшный прериальский закон, и каждый, кто раньше со дня на день ждал смерти, теперь вздохнул свободно.

Консьержери лихорадило. Все ожидали скорого освобождения. Люди смеялись, поздравляли друг друга, некоторые несколько раз в день перепаковывали свои нехитрые пожитки, будто приказ об освобождении уже был подписан. Всеми овладело радостное возбуждение, все хотели жить, радоваться, улыбаться и все были необыкновенно любезны друг с другом. В те дни никто не хотел причинять ближнему своему даже малейших неприятностей.

Девятое термидора. Что касается меня, то мне этот день принес не только облегчение и надежду, но и поставил перед необходимостью быть честной.

Смерть нам больше не угрожала. Я должна была сказать правду.

5

Я открыла глаза. Низкий каменный свод нависал надо мной. Сквозь узкое, забранное решеткой окно пробивался солнечный свет, оставляя светлую полосу под самым потолком. Наступило воскресенье.

«Ну, вот, – подумала я. – Вот и пришел этот день».

Сегодня я решила признаться Клавьеру в своих сомнениях.

И, едва я вспомнила об этом, смутное предчувствие беды охватило меня. Очень тревожно стало на душе. Я тяжело вздохнула. Нынешнее мое настроение было резким диссонансом по сравнению с тем, как я жила все время после 9 термидора. В целом я была счастлива. Я верила, что жизнь вознаградит меня за горькие утраты, которые я познала во время революции. Я жила, так сказать, своим счастливым будущим, и крайне болезненно воспринимала все, что могло бы это будущее изменить.

Может быть, лучше вообще отказаться от этого разговора? Он казался мне тем труднее, что раньше я много лгала. Я уверяла Рене, что только он один может быть отцом, только он один и никто другой. Что поделаешь, тогда я думала, что мы погибнем. Теперь обстоятельства изменились, и моя ложь, которую я считала ложью во спасение, обращалась против меня, затрудняла мне задачу. Кроме того, меня удерживал страх, боязнь потерять Рене. Мне казалось, если он уйдет, я просто умру – до того я стану беспомощна. Я боялась жизни без него. Я боялась жить без поддержки.

Но тянуть было больше нельзя.

Если я хочу начать сначала, с чистого листа, нельзя замешивать фундамент новой жизни на лжи или сомнениях, иначе все сразу пойдет наперекосяк. Я это знала по опыту. Ложь – это как подводные камни… На них наталкиваешься именно тогда, когда считаешь, что полностью обезопасил себя. Я хотела, чтобы в моем будущем никаких подводных камней не было.

…Мы встретились вечером, у фонтана. Он подошел неслышно, взял мою руку и порывисто поцеловал ее.

– Как вы себя чувствуете, Сюзанна?

Мне этот вопрос не показался слишком важным. Я сразу сказала:

– Рене, я хочу поговорить с вами.

– О чем?

– О детях, – неопределенно сказала я, оттягивая тот момент, когда надо будет начать рассказывать.

– Чудесно. О наших малышах я готов слушать сколько угодно.

– Нет, вы не поняли… то есть не совсем поняли.

– Чего я не понял?

Я шумно вздохнула. Потом быстро сказала:

– Послушайте меня. Надо… чтобы вы знали об этом.

Страх, который я испытывала, вдруг исчез, уступив место какой-то холодной, странной решимости. Я решила говорить, а там будь что будет. Внутри у меня словно все замерло, сжалось – до тех пор, пока эта напряженность не разрешится.

Пока я говорила, я не смотрела на Рене, но и не волновалась. Можно было ожидать, что рассказ мой получится сбивчивым и путаным, но, вопреки ожиданиям, я говорила ясно и твердо. Воспоминания сейчас не причиняли мне боли. Я знала, что отомщена. Сен-Жюст уже давно в аду. А остальное… о, я так надеялась на свое будущее, что уже не хотела испытывать никаких страданий по поводу прошлого.

– Рене, в этом нет никакой моей вины, я готова поклясться чем угодно. Можно винить только революцию и судьбу. Так получилось. И я…

Я остановилась, впервые решившись поглядеть на Клавьера. Он усмехался. Это так поразило меня, что я на миг растеряла все слова. Между нами повисла тишина – напряженная, гнетущая, как затишье перед грозой.

– Что это с вами? – проговорила я через силу.

Он взглянул на меня все с той же горькой усмешкой, и гнев полыхнул в его глазах.

– Вы готовы поклясться чем угодно, не так ли?

– Да.

– Вот именно. Чем угодно! Я вспомнил одну такую вашу клятву. «Это ваш ребенок, Рене, я клянусь вам в этом той минутой, когда впервые сказала, что люблю вас!» Замечательно… Отличное умение понапрасну сотрясать воздух.

Я молчала, подавленная его словами. Его упреки были справедливы, тогда я действительно выразилась неудачно. Зря я так сказала. Но в то время я меньше всего задумывалась над точностью выражений!

– Послушайте, тогда я не могла признаться…

– А теперь смогли? Почему же? Какая разница между тем днем и этим?

– Рене, вы должны мне верить. Это единственное, о чем я вас прошу!

– Черт побери! Почему это я «должен»?

– Что? – спросила я, совершенно сбитая с толку.

– Почему я должен верить? Вы мне столько дней врали, теперь признались и уверяете, что сказали правду, и я должен верить! Ваше сиятельство, а уж не слишком ли многого вы требуете от простого буржуа?!

Это возмутило меня до глубины души.

– Я не требую ничего невозможного. Вы говорили, что любите меня, стало быть, должны верить. Из-за беременности я осталась жива – почему вы это упускаете из виду? Какая разница, от кого дети, если они спасли мне жизнь?

– Знаете, мадам, это не тот аргумент, который следует употреблять в разговоре со мной.

Я хотела возразить, но он вдруг поднялся, сунул руки в карманы и на миг отвернулся от меня. Когда повернулся и посмотрел, на лице его была кривая улыбка.

– Я всегда говорил, что вы поразительная женщина. Вас даже ни с кем не сравнишь. Мало того, что вы морочили мне голову и не желали опускаться до брака со мной, вы еще и сообщаете, что ребенок вовсе не от меня.

– Опускаться до брака? – переспросила я. – Что за выдумки! Ничего подобного я вам не говорила. Я просто долго принимала решение и теперь…

– О, теперь! Ну, разумеется! Теперь-то вы, может, и скажете дураку Клавьеру «да». Денег у вас нет и жить вам не на что. Титул трудно продать, не так ли? Благодарю за честь, мадам… Черт возьми! Неужели вы думаете, что я повешу себе на шею вас и чужого ублюдка?!

– Он не чужой, вы вполне можете быть его…

Я осеклась, осознав до конца то, что он говорил. Я чувствовала, что разговор перешел ту границу, когда я еще не ощущала себя оскорбленной. Он забывался, этот Клавьер… Я не испытывала гнева, но обида разрасталась в груди. За что он меня винит? Я, можно сказать, чиста, как слеза! Все вокруг только тем и были заняты, чтобы запятнать меня!

– Послушайте, Рене Клавьер, – сказала я сухо и тоже поднялась, – при всем желании я не могу припомнить случая, когда бы я вешалась вам на шею. Если вы будете честным, то поймете, что дело все эти годы обстояло как раз наоборот.

– Несомненно. Это ваш способ кокетства – враждебность. Именно так вы меня и поймали. Милая моя, я прихожу к выводу, что здесь, в Консьержери, вы ершились только для того, чтобы набить себе цену, чтобы продать подороже то, что уже давно не так ценно, как прежде, и эти ваши выкрутасы с согласием на брак тоже имели лишь одну цель – заставить меня подороже ценить вас. Всегда дороже ценишь то, что трудно досталось, не так ли?

Я не до конца понимала, что он имеет в виду и что значит его намек на то, что я уже не та, что прежде… Меня поразили сами слова, которые он употреблял: «цена», «дорого», «подороже»…

– Вы говорите, как барышник в лавке, – произнесла я с отвращением. – Но, в отличие от вас, ни я, ни мой отец в приказчиках не служили, и я не понимаю, как можно отмерять какую-либо цену чувствам.

Он ответил в ту же минуту:

– Дорогая моя, насмешками меня не возьмешь. Я давно знаю, что куда лучше откровенно покупать и продавать, чем изображать честность, а втайне продаваться.

– По-видимому, – сказала я горько и язвительно, – исходя из этих корыстных соображений, я и сделала свое признание – именно для того, чтобы быть осыпанной вашим золотом.

Он что-то ответил, но я прослушала его слова. Я была осенена внезапной разгадкой того, что происходят. Я взглянула в глаза правде. Он не пытался понять меня, поверить мне – об этом и речи не было. Дело обстояло как раз наоборот. Он не желал возвращаться в мирное русло, упорно избегал этого, он сжигал все мосты. Он даже подстегивал меня в этой ссоре, нарочно подстегивал!

Вывод был один: я ему не нужна. Я стала не та, что прежде. Сейчас я лишена шика, блеска, очарования, независимости, которая так возбуждала его когда-то. Теперь меня уже не нужно завоевывать. Я уже завоевана, привязана к нему, мне некуда идти, у меня лишь одна надежда – на него… И ему стало скучно. Я уже не привлекаю его. Что это за любовь – с бледной, грустной, вялой женщиной? Никакого азарта, никакого опьянения борьбы!

Он хотел развязаться со мной. Но так, чтобы в разрыве была виновата я. Если мои догадки правильны, я знала, какое жестокое меня ждет разочарование.

Я попыталась взять себя в руки, но бежать от правды не хотела. Надо убедиться. Надо проверить: права я или все выдумала… И я сказала – не потому, что считала это уместным доводом, а потому, что хотела спровоцировать Клавьера на ответ:

– Задумайтесь еще раз, Рене. Кто отец ребенка – это лишь одна сторона вопроса. Ребенок, чей бы он ни был, спас мне жизнь! Неужели это не имеет никакого значения?

Он окинул меня пристальным холодным взглядом. Не до конца зная меня, он, может быть, допускал, что я буду просить, что ради возможности быть с ним поступлюсь достоинством.

– Ничем, кроме ребенка, вы не могли бы меня теперь привлечь. Ребенок не мой, стало быть, вопрос на этом закрыт.

Это было жестоко. Я ощутила, как кровь отхлынула от сердца. У меня еще хватило мужества напомнить:

– Вы забываете, что с такой же вероятностью это может быть и ваш ребенок, сударь.

– Оставьте меня в покое! – взорвался он. – Рекомендую вам поискать отца для своего ребенка в другом месте, мне все это осточертело! На этом наше пари закончено, точка, мадам, финал, вы понимаете это?!

Я понимала. Я поняла это еще за десять минут до его слов. Но меня просто-таки обожгло раздражение в его голосе и презрение во взгляде, которым он окидывал меня. Один раз он уже смотрел на меня так… когда-то давно, возле театра «Комеди Франсез», когда меня стошнило. Меня словно хлестнули кнутом, Я сделала то, чего сама от себя не ожидала.

Я рывком подалась к нему и плюнула ему в лицо.

Да, плюнула. Я сама не знала, как это получилось. Это было как мгновенное сумасшествие. Я поняла, что сделала, когда оказалась в прохладном коридоре женского отделения.

Надо было ударить, закатить ему пощечину, а не плеваться… Как только он вытерпел это. Впрочем, что мне за дело до него? Пропади он пропадом! Да и было бы кого бить – какой-то мерзкий приказчик…

«Подонок», – подумала я, и мне стало немного легче.

Я остановилась, прислонилась к стене. Ноги у меня дрожали, голова шла кругом.

– Боже мой, – прошептала я, – до какой степени я была глупа.

В этот миг один из малышей так сильно шевельнулся во мне, что я не сдержала возгласа боли. Ну вот, и они тоже… Тоже делают мне больно, как и их отец. Кто бы он ни был, он был подонок. Слезы выступили у меня на глазах; прижавшись лбом к холодной стене, я зарыдала.

– Нет, – пробормотала я сквозь слезы, – вы мои. Только мои малыши. Вы не того и не другого. Вы спасли мне жизнь. И если это не интересует его, то это интересует меня, и за то, что вы меня спасли, я буду вас очень любить. Наперекор ему…

Злой смех разобрал меня. Я и плакала, и смеялась одновременно, уязвленная до глубины души тем, как была глупа и доверчива раньше. Нет, на этом точка. Финал, как сказал он. Я больше ни одного мужчину и знать не желаю…

Я зарыдала сильнее, пребывая в настоящей истерике.

Один Бог знал, как мне было больно.