"Лопе Де Агирре, князь свободы" - читать интересную книгу автора (Сильва Мигель Отеро)Лопе Де Агирре — солдатГосподи, защити нас! Лопе де АрЛосу отрезали язык! Первая ссора нашей семьи с графом де Геварой случилась за год до моего рождения, когда дед мой по материнской линии Лопе де АрЛос был избран алькальдом города Оньяте и графу де Геваре полагалось согласно закону начертать внизу под указом о назначении: «Сим признаю и нарекаю его моим алькальдом», но граф сбежал в Виторию, затворился в башне Сумелсеги и упорствовал, не желая подписать указ; не достав графа, оньятинцы так разгневались, что ударили в набат, сошлись все на площади перед церковью святого Михаила и порешили отобрать жезл у главного алькальда, поставленного графом, и передать его моему деду по матери — Лопе де АрЛосу, ими избранному алькальду; граф разъярился, вооруженные люди напали на наши земли, силою отняли у моего деда жезл, а его самого бросили в тюрьму и до конца дней наложили ему запрет на чины и должности. Случай с языком вышел пятью годами позже, я уже родился, мать дала мне имя Лопе в честь своего мятежного отца; я, Лопе де Агирре, ползал под дубом и под грецким орехом, и внимания на меня обращали меньше, нежели на моего старшего брата Эстебана и пегого пса, который презрительно обнюхивал мой зад; только что взошедший на трон король Карл посетил Фландрию, граф де Гевара был среди тех, кто следовал за королем и падал пред ним ниц, и мой неисправимый дед закричал на всю таверну в Калесарре: «Все, кто таскается за королем, начиная нашим графом де Геварой, хозяином и сеньором города Оньяте, все они холуи и пьяный сброд!» Когда граф вернулся, десятка два негодяев побежали к нему с доносом, и граф приказал, чтобы у моего деда по матери отобрали все имущество, а самому ему вырвали язык; деда выволокли из тюрьмы с петлей на шее, провезли по улицам Оньяте верхом на грязном осле-недоростке, так что сапоги у деда волочились по каменной мостовой, и так — до самой Хауменди, где у графа был приготовлен позорный столб, впереди шел глашатай, оповещая всех: «Лопе де АрЛос приговорен к изгнанию на три года, при попытке вернуться в Оньяте ему отсекут левую руку!», язык деду отрезали кинжалом, кованным в кузнице Ласарраги, и столько крови вышло изо рта, что, верно, в теле ни единой красной капли не осталось. — Мой брат отправил жалобу в Королевский Совет и добился бы помилования, да поздно, язык уже отрезали. Так что в смертный час пришлось ему исповедоваться знаками, — рассказывал брат моего деда Хулиан де АрЛос. Брат моего деда Хулиан де АрЛос сто раз рассказывал мне эту историю, чтобы я никогда ее не забыл, брат моего деда Хулиан де АрЛос похож на корявую, высохшую виноградную лозу, круглый год ходит с ног до головы в черном, так что издали не разберешь, монах это или человек, из-под широких полей шляпы висят пряди, как у старого барана, брат моего деда родился в АрЛосе и никогда из АрЛоса уехать не пытался. АрЛос — не селение, построенное руками человека, а пригоршня домов, разбросанных божьей волей по ущелью, от дома к дому ведут не улицы, а крутые тропинки среди зарослей папоротников и птичьего пения, площадь, что белеет посередке, и площадью не назовешь, всего-то и есть мощеная площадка, чтобы подступиться к церкви да выйти к крытому закутку, где играют в мяч, а между плитами вольно пробиваются сорняки. — А жители АрЛоса не возмущались? — спрашиваю я, наперед зная, что возмущались. — Возмущались, а как же, мы всегда возмущались, — говорит брат моего деда Хулиан де АрЛос. И, припомнив зло, принимается рассказывать еще одну старинную и уничижительную историю о том, как «Иньиго де Гевара, первый сеньор Оньяте, своевольно присвоил целую реку, дабы он один мог ловить в ней рыбу, один купаться в ней и один в нее мочиться». — Настанет день, мы их прогоним, — говорит брат моего деда Хулиан де АрЛос, замахиваясь своей палкой на историю. Михаил— архангел, покровитель Оньяте, -святой воитель, разящий оружием, а не какой-нибудь монах-богомолец или немощный мученик. Михаил-архангел — святой дух, воплотившийся в неистовую твердь, предводитель звезд, он вонзает свое огневое копье в горло поверженного дракона. Сатана уже не блаженный свет и не лукавый приспешник, доносящий богу на братьев своих, но злобное исчадие о семи головах и десяти рогах, со змеиным хвостом и когтистыми лапами леопарда, кривыми клыками и волосатой пастью, и он глядит на тебя с укором, будто ты виновен в его поражении, Лопе де Агирре. Крылья святого Михаила вырываются из-под стальных лат и развертываются на ветру, точно боевые знамена. В левой руке святой Михаил держит весы, это он взвесит последствия наших грехов и добродетелей, это он решит, которые души вознесутся в рай, а которые, как мы, низвергнутся в ад. Однако скитальцу не приходит в голову поразмыслить над символическим значением весов, он знай пялится на огнедышащее копье, на вороненые доспехи воителя, на его сверкающие из-под шлема глаза, на сокрушительное поражение сатаны. Сатана же, позеленевший и извивающийся, поверженный на прибрежный песок невидимого моря, глядит на тебя, Лопе де Агирре, с видом сообщника, и это невыносимо. Плюнь ему в глаза, прокляни его, осени себя крестным знамением пред лицом проклятого дьявола, мерзкой чумы, Величайшего Выблядка, аминь. Лопе де Агирре спустился от селения АрЛос на самое дно долины, туда, где река уходит в непроглядную темень пещеры. Из глубины ущелья он поднимается на дорогу, что ведет в Арансасу. Вкруг него, точно домовые, шепчет и перемигивается зелень, прозрачная лимфа заводи отражает все оттенки, от изумрудного до черни и бронзы листвы, тенями упавшей на горные отроги. Зелень, сияющая, точно драгоценные каменья, и зелень, поблекшая словно от печали. Юность Лопе де Агирре проходит словно в огромном зеленом рву, обнесенном оградою из неприступных гор, одурманенная ароматами кипарисов и можжевельников. Гармонию цвета нарушают лишь огромные серые скалы, подобные корабельным килям, бороздящим зеленые моря. (И тебе, Лопе де Агирре, кажется, что ты еще меньше, чем есть на самом деле, на беду ты не удался ростом, едва по плечо… впрочем, не будем об этом.) Лопе де Агирре едет через заросли по неровной скалистой земле без седла, верхом на гнедой кобыле, которая лучше всех из табуна знает и понимает его. Дело Лопе де Агирре — ходить за лошадьми, он водит их на водопой, и настанет день, когда научится объезжать их, он уже бросил школу, променяв ее на табун, но никто еще дома об этом не знает, единственная его книга — лживое сочинение об Амадисе Галльском [1], правда, дядя Хулиан знает правдивые сказания из Библии и историю Рима, и именно об этом они беседуют, когда ходят охотиться на куропаток. Святая Дева — покровительница Арансасу — не попирает останки дьявола, подобно святому Михаилу, она изображена в терниях. Чудесное явление этой святой — один из любимых рассказов дяди Хулиана. Пастух Родриго де Балсатеги в субботу спускался по склону Алоньи, и вдруг в зарослях ущелья глазам его открылось сияние — словно бы розы сверкали на голубом терновнике. То была Дева с Младенцем на руках, в терниях и с овечьим боталом. Монахи из ордена Милосердной Девы соорудили часовню, дабы восславить чудо, а францисканцы со временем забрали себе святыню и образ, как всегда забирали все. Себе в корысть они завладели самой милосердной девой на свете: это она проливает дожди в засуху, сдерживает паводки, отводит колдовскую порчу, усмиряет сварливые нравы, паралитики у нее начинают ходить, а бесплодные — рожать. Христианское сердце приводит Лопе де Агирре в Арансасу сколь ради почитания Святой Девы, столь же и ради Хуаниски Гарибай, племянницы монаха Педро Арриараны, единственного из ордена Милосердной Девы, который не покинул Арансасу, когда все его собратья ушли из города. — День добрый, Лопе де Агирре. Хуаниска Гарибай говорит, стоя в темном дверном проеме, дубовая притолока обита грубыми гвоздями с широкими шляпками, стены серые и унылые, дымовая труба дыбится, словно почерневший, бесформенный призрак, один только голубой фартучек девушки веселит глаз. Лопе де Агирре спешивается с кобылы, привязывает уздечку к выступающей из стены скобе. Хуаниска Гарибай пристраивается в лад его шагам (она выше тебя на целую голову, ты один раз проверил, когда она оперлась о твою руку, чтоб перепрыгнуть канаву, и волосы у нее пахнут альбЛакой), и они идут парочкой по дороге, словно так им на роду написано. Парочка уходит к одинокому ясеню на отшибе, чтобы взглянуть на снующих ласточек, а может, на распоротую шкуру вечера. И вот потемнело небо, онемели птицы, и зазвенели овечьи ботала в низине. По этим колокольцам всегда узнаешь, взбирается ли овца вверх по склону или сыплется вниз с обрыва, бредет ли по равнине или стала как вкопанная. Звон ботала подобен бронзовому пульсу, мелодия его лижет или ерошит шкуру ночи. Чтобы услышать все до одной капли его мелодии, надо заткнуть уши — не слушать воркотню времени и гудение собственной крови. Так слушает эту мелодию Хуаниска Гарибай, стоя совсем близко к Лопе де Агирре, он вбирает запах ее волос, и Хуаниска Гарибай не сбивается с дыхания, когда он целует ее в самые губы, и не вздрагивает, когда его руки обнимают ее, а только слушает, задумчивая и далекая, звяканье колокольцев. — Я люблю тебя, Лопе де Агирре, — тихо говорит она. — Не мешайте сидра с наваррским вином, Антон Льамосо, — говорю я ему, на него не глядя. Антон Льамосо послушно следует моим советам, и добрым, и дурным. Он выше меня, сильнее, но ведет себя так, будто я ему указчик. Добровольное рабство его души началось, видно, после драки, которая случилась у нас на площади Святой Марины давным-давно, когда мы еще в школу ходили. Антон Льамосо, волосатый и бровастый, угрюмый и неряшливый, с младых ногтей походил на медведя, за шкуру которого муниципальные власти дают вознаграждение в десять дукатов. Его непобедимая рука без перебоев метала мяч в стену церкви. Мне никогда и мысли не взбредало подраться с ним, потому как считал, что я родился не для того, чтобы меня избивали. А драться пришлось в день, когда я меньше всего об этом думал, но уж если кровь мне ударит в голову, тут мне ни страх, ни опасность нипочем, как говорит мой дядя Хулиан, я оборачиваюсь Фамонгомаданом с Кипящего озера. — Карлик Агирре, — сказал мне Антон Льамосо в то воскресенье — Праздник входа в Иерусалим — на площади Святой Марины, — ты умеешь бить в тамбурин? — Не называй меня карликом, я не карлик, — ответил я ему. — Ладно, карлик Агирре, я не буду называть тебя карликом, хотя весь Оньяте считает, что ты карлик. — И он расхохотался. И тогда я дал ему кулаком в лицо, хотя он сильнее меня и выше, но кровь мне ударила в голову, дядя Хулиан. Антон Льамосо набросился на меня, словно боевой бык, я вмиг оценил свои возможности, ловко увернулся и левой ногой подставил ему подножку, Антон Льамосо грохнулся головой о мостовую, и, прежде чем он попытался подняться, я уже пинал его ногами справа и слева по голове, к несчастью, на мне были подбитые гвоздями башмаки, но я не мог остановиться, пока он не потерял сознание и не набежали братья из Святого Мильана и не оторвали меня от него, чтобы я его не убил; Антон Льамосо неделю провалялся в постели с забинтованной головой и затекшими глазами, долго не ходил в школу и не разговаривал со мной до самого дня святого Михаила, а к празднику все быльем поросло, Антон Льамосо не злопамятный, и мы опять стали друзьями, Антон играет на барабане, а я — на альбоке. Чем дальше, тем больше прислушивается он к моим словам, я объясняю ему чудеса, которых он не понимает, к примеру рождение Нового Света без малого сорок лет назад, как сам ты мне это объяснял, дядя Хулиан. — Не пей больше, Антон Льамосо, ты пьян, как семь бочек, — говорю я ему. Он злится на упрек, он не считает себя пьяным, он швыряет деньги — расплачивается и кричит: — А теперь пошли бросать в реку шлюх, приглашаю тебя, Лопе де Агирре! — И хохочет. — Пошли! — отвечаю я, к его удивлению, и твердым шагом выхожу из таверны, а он за мной следом. Из всех тварей земных больше всего я ненавижу и презираю проституток и французов. Французов — за то, что грешат скаредностью, мелочностью и ростовщичеством. Они приезжают в Оньяте делать деньги, им неважно, каким способом, сперва монеты оседают в их матрацах, а потом во Франции. Что же касается проституток, дядя Хулиан, то слов не хватает выразить, чем они мне противны, но, господи помилуй, как же я их ненавижу. Один-единственный здравый указ издал наш главный алькальд, он гласит: «Десять дней тюрьмы тому, кто даст приют в своем доме приблуднице». Публичный дом, стоящий на краю самой захудалой улицы города, издали заметен по жалобному фонарю. На двери — кабанья голова с ощеренными клыками. Антон Льамосо бессовестно пьян, от вина он становится совсем скотиной, и лучше, если бы он вообще помалкивал. — У моего брата Эстебана есть лодка, ночь такая красивая, звездная, река — как стеклянная, приглашаем вас покататься на лодке, — говорю я. Обе женщины — бискайки, из Бермео, должно быть рыбачки, которых бросили мужья, а не настоящие проститутки. Та, что в теле и с задом першеронской кобылицы, достается Антону Льамосо. Маленькая, с мордочкой как у сардинки, которая не говорит, а чирикает точно воробей и от которой пахнет вареными мидиями, идет рядом со мной и не выказывает никакого восторга по этому поводу. У берега Олабарьеты стоит на привязи лодка. При чем тут мой брат Эстебан! Понятия не имею, чья она, эта лодка! Антон Льамосо спускается в нее первым и милосердно протягивает руки двум магдалинам, я спускаюсь последним, сажусь на весла и зигзагами вывожу лодку на быстрину. Наши неосторожные гостьи не успевают рассмотреть стеклянную реку, насладиться сиянием звезд. Антон Льамосо обеими руками сталкивает першеронку, необъятные ягодицы шлепаются о воду, поднимая брызги и завихрения. Стоя в скользящей лодке, он берет маленькую на руки, точно грудное дитя, и тихонько выпускает в воду. Проститутки умеют плавать, они из Бермео, так что утонуть не утонут. Великанше удалось ухватиться за левый борт, я бью ее веслами по пальцам, еще раз и еще, и она снова погружается в воду, как огромный кит! А другая, моя сардинка, сидит на глинистом берегу, хнычет как дурочка, пересыпая стоны злобными проклятьями. Мы оставляем их мокрых, охрипших, несчастных. Мы возвращаемся в город, и Антон Льамосо останавливается у первого же фонтана помочиться на каменную львиную гриву. — Знатно повеселились, Лопе де Агирре! — говорит он и хохочет. На похоронах отца только и было разговору что об Индиях, о Новом Свете Христофора Колумба, о великой сокровищнице, вскрытой тремя испанскими каравеллами. Отец лежит в деревянном гробу, гроб такой свежий, что пахнет деревом, а не гробом с покойником. Отвердевший и зЛострившийся, как у кречета, профиль ножом выпирает из бледного, мягкого, женоподобного отцовского лица. Кажется, что он не умер, а просто задумался, хотя», сказать правду, живым он не переводил времени на размышления: ворчал и работал. Сперва был дровосеком. Под конец не по плечу ему стали огромные деревья. Он смирился и принялся пахать землю, разбрасывать семена, жать хлеб. Отец был суровый и упорный старик. Он обламывал палки о бока сыновей, пока им не исполнилось шестнадцать; и младшему, Лопе, перепадало куда больше, нежели старшему, Эстебану. А причин, чтобы их дубасить, хватало: то опрокидывали кастрюлю кипятку на нищего, то, поймав кота сеньоры Микаэлы, вздергивали его на самом высоком суку соседнего бука, то ночью отдирали доски на мосту Субикоа, по которому на рассвете должны были пройти торговые караваны, разводили скорпионов, чтобы напустить их потом в постель старым богомолкам, а как-то раз даже вымазали дерьмом одеяние святого отца Каликсто. Все только и говорят что об Индиях, никто внимания не обращает на латинские молитвы брата Педро-мученика, ни на осторожный плач матери, ни на дождь, спокойно льющий во дворе. Когда колокол пробил четыре, дядя Хулиан и другой старик в трауре подходят к усопшему, и Лопе де Агирре с Эстебаном тоже подходят, на плечах они понесут его до кладбища, это от дома недалеко. Часовня у кладбищенских ворот шлет богу мольбы прямо со стен. На дорожке, ведущей к могилам, восторженно живописуют смерть два креста орехового дерева, на коих художник изваял черепа, кости и саваны. Гроб зарывают без лишних слез, брат Педро-мученик кропит святой водой мокрую от дождя землю, и молча, опустив головы, все идут с кладбища — сорок человек идут друг за дружкой под дождем и, завернув за первый же угол, снова заводят разговор об индийских землях, о конкистадорах, о золоте. В Стране Басков, в Испании, во всем Старом Свете ни о чем другом нынче и не говорят. БРАТ ПЕДРО-МУЧЕНИК МОЙ ДЯДЯ ХУЛИАН ХУАНИСКА ГАРИБАЙ (в МОЙ ДЯДЯ ХУЛИАН ДЕ АРЛОС БРАТ ПЕДРО-МУЧЕНИК МОЙ КРЕСТНЫЙ ДОН МИГЕЛЬ ДЕ УРИБАРРИ МОЙ ДЯДЯ ХУЛИАН ДЕ АРЛОС ХУАНИСКА ГАРИБАЙ Немало времени, наверное, еще год трепал Лопе де Агирре подметки по улицам и проулкам, натыкаясь днем и ночью на больных монахов, просивших милостыню и возносивших бесполезные молитвы. Воды Гвадалквивира принесли его в Севилью даровым пассажиром на плоту, то и дело кренившемся под грузом дынь, айвы и плодов асамбоа. Лопе де Агирре спал, лежа навзничь на грубых досках, а ежели не спал, то смиренно считал звезды да слушал истрепанный голос другого бродяги, старика астурийца, певшего о разочаровании и смерти. Майским утром Лопе де Агирре ступил на пристань, цветистую и горластую, кишащую невоздержанными на язык и лживыми людьми, собаками, лаявшими в лад с гитарами; Севилья была затоплена песнями и криками торговцев, Севилья — герцогиня пшеницы, султанша оливкового масла, царица вина. Лопе де Агирре дал увести себя в огромный двор, где распоряжалась гипускоанка из Вергары, во двор выходили мрачные клетушки, и самую мрачную отвели ему. По ночам каморки оказывались спаренными, из-за чахлой лампадки, которая доставалась не каждому, а через одного. Едва брезжил рассвет, Лопе де Агирре выбирался из лачуги и пускался бродить по тем же улицам, что и вчера, бормоча все те же проклятья, думая одну и ту же думу. Вскоре утро наполнялось солдатами, нищими, студентами, пелеринами, плащами, чепцами, мантильями и веерами. Лопе де Агирре упрямо шагал к Торговому дому, где составляли флотилии, заносили в списки имена желающих, выдавали лицензии, взыскивали налоги, делили наследства, выносили приговоры, обучали лоцманскому делу, и в каждом уголке без умолку только и говорили что об Индиях. Торговый дом был просторным выцветшим зданием, возведенным на некотором расстоянии от Хиральды, и азалии, росшие у реки, цвели далеко от его порога. Если тебе удавалось избежать назойливых расспросов стража, ты ступал на каменные плиты галереи, в конце ее слева светился фонтан, выложенный изразцами, а справа дремал колодец с мраморной закраиной. Оба этажа этого здания, заполненные пергаментами и книгами, превратились в прибежище для крыс и тараканов, стали приютом для счетчиков и писарей, пристанью для просителей и пролаз. Люд разного сорта и намерений входил и выходил в двери, поднимался и спускался по лестницам, один ждал вестей о брате, пропавшем во Флориде, другой желал купить жемчуга с острова Маргариты. В понедельник тебя пьянила мечта, во вторник ты падал духом, к пятнице терял всякую надежду, писаришки советовали тебе прийти на следующей неделе или просили принести поручительство, которого ты не мог добыть; дон Родриго Дуран предлагал тебе пахать землю в Тьерра-Фирме [7] То, что я докатился до цыганского табора, я, не имеющий ни капли цыганской крови, дело чистого случая. Старик торговец как-то забрел на наш двор, ведя под уздцы клячу и намереваясь продать ее по цене, которой она не стоила, он врал насчет ее возраста, лгал, что она породистая, и клялся, будто с костями у нее все в порядке. Это был одер, со сбитыми мослами и выпиравшими лопатками, я прикинул, что он мыкался на этом свете уже лет пятнадцать, а то и поболее. Барышник по моему виду заключил, что у меня нет денег на покупку его клячи, по моему взгляду заподозрил, что от природы дурной мой характер не велит мне ему верить, и даже догадался, что я порядочно разбираюсь в лошадях. Однако я не вмешался, когда он стал торговать клячу одному из моих соседей, чванливому сквалыге португальцу, и более того, помог цыгану сладить дело, согласно кивая головой на все его лживые заверения. Наше с цыганом взаимное понимание перешло в дружбу, его зовут Томасом, но он врет, будто имя его Тордильо, мне опротивела грязная ночлежка, и я был сыт по горло обещаниями, которыми меня каждый день кормили в Торговом доме, поэтому я сказал Тордильо, что готов отправиться жить с ними и их лошадьми, цыган не мог в себя прийти от изумления, услыхав такое от христианина благородных кровей, да еще баска, он расположился ко мне, хотя мне самому это чувство было мало знакомо, и сказал, что выручку со мной не разделит, но пожелания мои готов удовлетворить. Насколько противны мне все французы и андалузцы, настолько же по душе мне цыгане. И пусть ваша милость не трудится рассказывать, что они разбойники, я это знаю. Лучше допустите, ваша милость, что кража для них — не преступление, а способ существования, ремесло, а никакое ремесло не зазорно и не грешно, кроме разве ремесла шлюх. Равным образом убить себе подобного — преступление, однако же солдаты убивают на войне или по приказу, ибо таково их ремесло, и потому господь прощает им грех. Первой работой, которую предложил мне мой друг цыган, была кража, и хотя «не укради» — одна из основных заповедей, полученных Моисеем на горе Синай, я охотно пошел с Тордильо к лачуге еврея-ростовщика, где Тордильо стянул два золотых эскудо и сколько-то мараведи, в то время как я прогуливался перед лачугой наподобие часового. Во второй раз я наотрез отказался пойти с ним не из-за религиозных запретов, а потому,«что нам, баскам, — как бы напыщенно это ни звучало — ворованные деньги не в радость. Пусть ваша милость также не трудится убеждать меня, что цыгане склонны к кровосмесительной любви, это я тоже знаю. Не отрицаю, они допускают кровосмешение, однако отвергают адюльтер и в этом строго придерживаются заповедей Ветхого завета. Закон божий запрещает нам желать жену ближнего, святой Иосиф пострадал, но не пошел навстречу желаниям жены Потифара, однако ни в одной книге не порицается совокупление с сестрами или даже с родственницами более близкими и более почитаемыми. Даже дети, едва соприкоснувшиеся с учением церкви, твердо знают, что род человеческий исчез бы, не достигнув и третьего колена, если бы Каин, а может, Авель, или, скорее всего, третий сын Адама по имени Сиф постеснялись бы или убоялись зачать потомство в материнском лоне, ибо иного лона не было. Первой добродетелью, которой я выучился у цыган, было страдание и терпение, а любовь к свободе коренилась в моем сердце еще с Оньяте. Однако тот, кто не готов сносить лишения и не способен бросить вызов жестокости, рискует упустить свободу. Спите на матрасе, когда он есть, а когда его нет — на циновке или на соломе или вовсе не спите. Ешьте на скатерти в трактире, когда имеется что поесть или выпить, а если не имеется — ужинайте темным хлебом и плодами земли или вовсе не ужинайте. Давайте телу отдохновение, если есть время для отдыха и тень, где растянуться, а нет ни того ни другого — продолжайте путь, не сбрасывая с плеч тяжелой поклажи. Кости на отдыхе плесневеют, руки на отдыхе изнеживаются, глаза на отдыхе мутнеют, ум на отдыхе притупляется. Топайте, ваша милость, по полям и холмам, спите под открытым небом, старайтесь продать как можно дороже, отплясывайте, не жалея ног, лазайте по деревьям, плавайте в реке, не расслабляйтесь под дождем, не злитесь на солнце, не хмурьтесь снегу — всему этому научили меня цыгане. У них я научился и объезжать лошадей, а склонности к этой работе мне было не занимать. Вся моя юность прошла в седле, я пас табун меж Гесалкой и Артией. Но одно дело — скакать верхом на объезженной лошади, и совсем другое — объезжать необъезженную. Да будет известно вашей милости, что жеребец, которого сегодня надо взнуздать, до позавчерашнего дня узды не знал. Неделю назад он появился в таборе, его в полночь привел Тордильо, никто не знает, в чьем загоне он его присмотрел. На заре я ходил к нему, гладил его по темной гриве, носил ему морковку и куски сахара, потом Тордильо держал его, а я примеривался вскочить верхом, чтобы он привык к моему весу. Я не велел Тордильо отпускать его, потому что в нем еще воля играла и он бы сбросил меня на землю. И наконец сегодня попросил Тордильо оставить нас вдвоем, потому что жеребец уже начинал считать меня другом, он почти сказал мне это. Не думайте, ваша милость, будто есть лошади норовистые или упрямые от рождения, строптивыми становятся плохо объезженные, те, которым не попался укротитель, понявший их нрав. Не на силу и не на смелость испытывается объездчик, а на сметку. По истечении трех месяцев жизни с цыганами не было лошади, которая бы взвилась подо мной, чтобы сбросить меня, или ударилась об изгородь, чтобы раздавить, или понесла бы меня, беспомощного, по долине. В искусстве объездки участвует все тело, поясница вместе с лошадью повторяет каждый ее порыв, кисти рук направляют узду, ноги сжимают бока, пятки отдают приказание, рот испускает крик, понуждает скакать, а голова разрешает все возникающие трудности. Приглядитесь получше, ваша милость, к этому вороному жеребцу, разве можно сказать, что его только еще объезжают, разве можно подумать, что всадник впервые сидит на нем. И последнее, чему они меня научили, — это владеть шпагой и кинжалом, поверьте, ваша милость, одного аркебуза недостаточно, чтобы отправиться в Индийские земли. Цыган, который обучал меня самообороне, разбирается в этой премудрости лучше самого Педро Мунсио, хотя никогда его трактатов не читал, потому как читать не умеет. Этого моего наставника по холодному оружию зовут Каноник — боже правый, сколь непочтительны цыгане! Он открыл мне секрет своего коронного выпада шпагой, заставил тысячу раз повторить обманные движения, пока они не стали у меня инстинктом. Каноник фехтует искусно и всерьез, он не тратит времени на выкрутасы и пируэты, его цель — не поразить противника своим мастерством, а смертельно ранить. Лучше всего царапнуть противника по лбу, кровь зальет глаза и ослепит его, а слепому гораздо проще воздать по заслугам, говорит Каноник. Самое главное — смотреть не отрываясь в глаза врагу, угадывать каждое его движение, его страх, его намерения, говорит Каноник. Но все эти познания ни к чему, Лопе де Агирре, пока ты лицом к лицу не встретился с врагом в плоти и крови. Неизвестно, чего стоит шпага в твоей руке, пока ты не используешь ее, чтобы ранить взаправду. Сражаться на уроках, для упражнения или на праздниках не значит сражаться. А вот когда в бою ты рискуешь жизнью, когда в первый раз понимаешь: чтобы спасти собственную жизнь, нужно лишить жизни другого, — дай бог, чтобы в этот миг рука у тебя не дрогнула. И клянусь вашей милости, она у меня не дрогнула. Беда приключилась в одном из переулков Трианы, который вел как раз к той ночлежке,.где я прежде жил. Время от времени под вечер я уходил от моих цыган и шел в Севилью, наведывался в Торговый дом узнать, нет ли каких новостей насчет плаванья в Индийские земли. А с наступлением ночи черным ходом пробирался к гипускоанке, содержательнице ночлежки, разумеется, она была вдова, довольно привлекательная, несмотря на волосатую бородавку, сторожившую ее щеку; вдова встречала меня томным взглядом. Добрая женщина разговаривала со мной на моем родном языке, угощала меня лимонадом и мальвазией, приберегала для меня стаканчик славного вина и крендельки, выпеченные монахинями, и усаживалась еще раз рассказать мне, каким острословом был ее покойный супруг, при этом она так томно вздыхала, что ничего не оставалось, как утешить ее на огромной, застеленной покрывалом постели, занимавшей половину комнаты; а свои любовные похождения я вытаскиваю на свет божий лишь затем, чтобы стало понятным все случившееся потом. Это произошло в ночь моего похода к вдовице, я уже возвращался в табор и дошел до угла, как вдруг откуда ни возьмись — подвыпивший альгвасил, и ну орать во все горло, обзывал меня вором и прочими оскорбительными словами. Я попытался вразумить его доводами, в мои намерения вовсе не входила перебранка с представителем закона, наглец истолковал мое благоразумие страхом, распетушился еще больше и в довершение назвал меня трусом, кровь мне ударила в голову, я выхватил шпагу и припомнил коронный выпад, которому меня обучил Каноник, еще бы мне его не припомнить. Должен признаться вашей милости, я разом успокоился, в голове у меня прояснилось, альгвасил принялся бестолково размахивать шпагой, я легко парировал его удары и в два счета испытал на нем высшую науку, усвоенную от Каноника, противник рухнул навзничь на мостовую, не переставая орать как оглашенный и вверяя себя покровительству святого апостола Иакова и Пресвятой, девы Гуадалупы, меня он уже величал не разбойником, а преступником. Поверьте, ваша милость, не оставалось времени вытереть клинок, уже занималось серое утро, я побежал прочь, прижимаясь к стенам, люди, разбуженные воплями раненого, выглядывали из дверей и окон, раненый перестал кричать, не думаю, чтобы он умер, шпага вошла в грудь с левой стороны, но с помощью десятка ловких хирургов и божьего чуда он мог бы выкарабкаться. Поверите ли, ваша милость, тот странный роковой случай принес мне удачу, а не беду. Четыре дня спустя я снова пришел в Севилью, никаких разговоров о неудачнике альгвасиле в городе не было, так я и не узнал, выжил он или нет, а в Торговом доме меня ожидал дон Родриго Дуран с превосходными новостями: ему дали разрешение вывести в море свои галионы с двумя сотнями человек на борту, и я был одним из этих двухсот. Имя? Лопе де Агирре. Возраст? Двадцать два года. Родители? Эстебан де Агирре и Эльвира де АрЛос. На каком корабле выходите? На «Святом Антонии». Порт назначения? Картахена [8] Индийских земель. Профессия? Землепашец. Пришлось сказать землепашец, потому что в то плаванье набирали землепашцев, а не солдат. «Святой Антоний» поднял якорь в порту Сан-Лукар-де-Баррамеда двенадцатого мая одна тысяча пятьсот тридцать четвертого года, к полудню городские башни пропали из виду, весеннее солнце немилосердно пекло наши головы. «Святой Антоний» шел в паре со «Святым Франциском», тот должен был поднять паруса тремя часами позже. Это были два видавших вида парусника родом из Венеции, испытанные во многих средиземноморских бурях, долгие годы перевозившие христианский товар и счастливо уходившие от мавританских галер. Интендант-андалузец дон Родриго Дуран купил их в Неаполе по бросовой цене, велел выкрасить в серый цвет, чтобы они стали еще унылее, и определил их торговать с Новым Светом, они могли дойти, а могли и не дойти. «Святой Антоний» был ветхой посудиной в сто пятьдесят тонн водоизмещением, с двумя сотнями живых душ на борту; тут были: владелец дон Родриго Дуран, наш начальник на суше, лоцман, наш начальник в открытом море, боцман, матросы, юнги, стюард, кок, плотник, бондарь, брадобрей, который мнил себя лекарем, аптекарь, писари, солдаты, надсмотрщики, священники, монахини, землепашцы со своими половинами, овцами, свиньями, домашней птицей и я, Лопе де Агирре. Что касается неодушевленного груза, то он состоял из бурдюков с оливковым маслом, пузатых бочек с вином, груды ящиков, о содержимом которых догадаться трудно, не говоря уже о пожитках пассажиров, тащивших с собой всякую всячину, начиная постелями, на которых они собирались спать в Новом Свете, и кончая окороками и галетами, которыми намеревались кормиться во время плаванья. Едва оставалось место, где бы вытянуться поспать, где бы преклонить колени для молитвы, где бы пристроиться в уголке справить нужду. Еще тягостнее стало, когда началась качка и пассажиров одолела морская болезнь, ибо большая часть их не знала не только моря, но и реки. Первой пошла блевать одна крестьянка, которая перед тем наелась колбасы, за ней отправился священник, растрогавшись и заразившись печальным зрелищем, с той минуты никто уже более не сдерживался, все вокруг было загажено, от зловония было не продыхнуть, и сам я не блевал из чистого упрямства, свойственного оньятинцам. К тому же пресной воды в день давали всего по пол-асумбре [9] на человека, умыться не хватало, вонь на корабле забивала свежий морской дух. К этому следует добавить стенания и причитания, трусость тоже пахнет дурно. Половина пассажиров кляла ими самими избранную судьбу, мол, путешествие это хуже адских мучений, да кто заставил нас взгромоздиться на эту бешеную лошадь, по ошибке названную кораблем, и что с Канарских островов повернем обратно в Испанию и всеми святыми клянемся, что с Тенерифе не двинемся. Самое замечательное, что не успели в Гомере сойти на берег, как все ожили, бледные лица вновь порозовели, из подвалов на острове пахло сырами и колбасами, никто больше не поминал морской болезни, никто уже не клял вшей, терзавших нас всю дорогу, и опять восторженно заговорили об Индийских землях, снова проснулась алчность и жажда славы. И даже сестра Эдувихес, та самая, которую трижды выворачивало на палубе, даже и она, бедняжка, размечталась стать матерью-настоятельницей сказочного монастыря на острове Эспаньола, мы-то считали, что она умрет на середине третьего захода, и один монах уже причастил ее при свете звезд, а с первым лучом солнца совершил святое помазание, казалось, вот-вот придется нам опустить в волны эту толстуху, так вот даже сестра Эдувихес сошла на землю своими ногами и сотворила молитву чудом воспрянувшим голосом. Путь от Гомеры до Нового Света был не менее тяжек и более долог, только теперь на трудности никто не обращал внимания. Мечта об Индийских землях, словно вуаль, прикрывала нищету и грязь, рты перестали изрыгать блевотину и проклятья, зазвенели гитары, наперебой зазвучали песни разных земель, из сундуков появились игральные карты и кости, кувшины с вином пошли по кругу. Я не питаю слабости ни к пению, ни к азартным играм, но никогда не скрывал, что выпить в меру для меня удовольствие. За бутылкой кларета я почти сдружился с одним не то судейским писцом, не то адвокатом-недоучкой, который плыл в Индийские земли во второй раз, в первый ему не удалось вернуться богатым, помешала сыпь в паху, не во благо приобретенная, на этот раз ему повезет, губернатор Каламара или Картахены дон Педро де Эредиа его крестный, он пойдет навстречу его просьбам, и вы, ваша милость, без промедления получите желанное место солдата, сказал он мне. Он же дал мне рыцарский роман, напечатанный в Саламанке, под названием «Тирант Белый», который я прочел по крайней мере трижды, ибо что еще было делать, когда глаза устали смотреть на море. Море было таким огромным, таким забытым богом, таким похожим на море вчерашнее и море завтрашнее, что в сердце моем стало зарождаться желание бури, которая превратила бы это море в другое, но буря, к счастью, не пришла. Как-то на закате небо на западе занялось не тихими алыми тучами, а заполыхало пламенем, которое хлестало по небу словно бичами; мне почудилось, будто огромный город объят огнем, а сестра Эдувихес решила, что мы приближаемся к чистилищу, а может, и к самому аду, и восстала со своего матраса, точно мертвые Апокалипсиса. Смири, господи, гнев твой! Сжалься над нами! Боцман успокоил ее глотком крепкой водки. На следующий день после обманного пожара наш корабль завяз в густом тумане, в неосязаемой вате, которая съела зелень моря и синь неба, час за часом мы плыли в этих тепленьких кружевах, которые обволакивали нас, словно материнское чрево, и когда вышли из тумана, на нас обрушилось яростное солнце, словно бушующий костер со всех сторон окружал нас и грозил того гляди охватить деревянные борта корабля, корабль не загорелся, но хлеб, который мы везли, сгорел, пали, задохнулись три овцы, никогда жар не казнил так моей кожи, пекло из раскаленных углей и железа сломило меня, лоб мой пылал как кузнечный горн, я понял, что безумие поразило мой разум, но не сказал ни слова, только скорчился и затих меж тюков. Непреклонный Михаил-архангел спустился с небес еще раз пронзить копьем Люцифера, я слышал, как он спрыгнул с самой высокой мачты на борт, видел, как он превратился в разъяренный маскарон на носу корабля, устрашенный сатана не решался высунуть голову из воды. Потом небо стало кристально чистым, и бешено колотившееся сердце унялось, святой Михаил, торжествуя, величественно устремился вверх, а вместо него появились стаи птиц, сойки, фаэтоны, пеликаны, чайки и еще какие-то непривычно зеленые, те самые, что приветствовали Христофора Колумба в его первом плаванье. Неожиданно вдали обрисовалось темное пятно, и, онемев, мы смотрели, как мало-помалу приближались к нам веера пальмовых рощ и сизая чернь диких скал, то был остров Желанный, семя Нового Света. ПИСЬМО СЕРЖАНТА ЛОПЕ ДЕ АГИРРЕ Лишь прибыв в Куско, никак не раньше, понял Лопе де Агирре, что и вправду есть на земле Новый Свет. Новый, хотя существует с незапамятных времен. Не распотрошенные захоронения Сену и не битвы в панамской сельве поразили его в первую очередь, но сама дикая природа (она дает о себе знать и в самых древних странах) и еще — сражения с индейцами за золото (война и алчность — страсти для человечества не новые, а для испанцев и подавно). Дух первооткрытий гнездится и трепещет в этих камнях, покоренных трудами инков, вытесанных по законам чудесной геометрии, воздвигнутых в небо силой человека, не оставившего секрета своего мастерства. Лопе де Агирре родился и вырос среди гор и пропастей, но никогда ранее он не проникался мудростью камня так, как проникся у подножия этих сооружений; никогда ранее не тревожила его покоя тайна гор, как растревожила она его в этих пещерах, где обитали диковинные боги и герои, овеянные легендами, которые смущали колдовскими снами самые бестрепетные сердца. Рехидор Лопе де Агирре прибыл в Куско в 1536 году и сразу же сменил роль гордого конкистадора на более скромную — просто человека, который ищет себе родину и очаг. Он точно знал, где он, когда над ним взошла первая луна и на плечи ему пал первый дождь. К рассвету он уже строил себе дом с каменным очагом и каменным ложем. Дом в квартале Пумакк Чупан, что означает «хвост пумы», у стечения двух рек: Уаяннай и Тульумайо. Это был его угол на земле, меж снежных ущелий и холмов, которые на расстоянии казались синими. Как— то под вечер мимо его двери прошла индианка, отставшая от остальных. На плече она несла кувшин, а сама была в черной хлопчатой юбке, красной кофте, в пестрой накидке и платке, едва прикрывавшем волосы. Ее звали Круспа (что равнозначно имени Крус [17]), этим именем нарек ее католический священник, однако у нее было и другое, индейское имя, которого она никому не открывала. Наверное, она происходила из благородной семьи, во всяком случае, таковыми были ее поведение и манеры, но и о своем происхождении она тоже не говорила. Лицо у нее было, словно она вот-вот заплачет, улыбка -будто собирается всхлипнуть, а в голосе звенели близкие слезы, однако слезы не проливались и никто никогда не видел ее плачущей. Стайка женщин каждый день проходила перед домом рехидора Лопе де Агирре, и каждый раз индианка Круспа с неизменным кувшином и несчастным видом невзначай отставала. Субботним августовским вечером, в пору сева, chacra yapuy qilla, Лопе де Агирре приблизился к ней, спросил, не желает ли она войти к нему в дом замесить хлеб, она сказала «да», и с той ночи она вместе со своей тоской стала жить у него. Семь лет ушло, прежде чем явилась на свет Эльвира. Дочка-полукровка родилась после того, как Лопе де Агирре воротился с поражением из своего второго похода на чунчо, под командой Перальвареса де Ольгина, который не пошел в Чукьаво, как о том рассказывает сам Агирре Карлу V в своем письме, или «вопле души». Вот тогда и родилась Эльвира, которой уже не ждали и не боялись, она не унаследовала ни скорбного выражения матери, ни жестких черт отца, но излучала покой и нежность, точно образ Пресвятой Девы — покровительницы Арансасу. Малышке еще не было года, она лишь начинала спотыкаться на каменной галерее, когда Лопе де Агирре объявил себя подданным вице-короля Бласко Нуньеса и готовым к его услугам; ему пришлось бежать в Трухильо, потом отправиться в Панаму с Мельчором Вердуго. В Куско он вернулся четыре года спустя, восстание Гонсало Писарро было подавлено, а голова мятежника отрублена, к тому времени малышка уже знала «Господи, помилуй» и мурлыкала жалобные кечуанские мотивы, которым обучила ее мать. Лопе де Агирре, как мы знаем, не был пожалован за свою службу и не получил вознаграждения за упрямую верность королевскому делу. Он утверждает, что ничего и не просил. Он предпочел забыть войну, сменить ее на тихие облака Куско, каменный дом, Эльвиру, Круспу, лошадей. В Севилье он объезжал лошадей, и снова мог заняться этим делом, конечно, мог. Разумеется, эти лошади были не то, что в Андалузии; от ледяных ветров и тяжести гор их стати полиняли; те были резвые, нервные, блестящие; эти — маленькие, выносливые, невзрачные и способные на любой подвох. Лопе де Агирре скачет по кругу, усмиряет лошадей, Эльвира, вскарабкавшись на изгородь загона, испускает крики гордой радости, Круспа, с мукою в глазах, не говорит ничего. Но права малышка. Ни в Куско, ни в окрестностях нет объездчика, который осмелился бы соперничать с Лопе де Агирре в знании ремесла, в твердости руки, в сметливости. Богатые землевладельцы лично приходят за ним, когда наступает пора объезжать молодых дичков, к нему идут и священники, которые по совместительству, бывает, занимаются ростовщичеством или коневодством. Только один раз сбросил его жеребец, темно-рыжий и волосатый, как дьявол, Эльвира расплакалась на изгороди, не от жалости, но из протеста против страшной несправедливости. Но Лопе де Агирре не отказался от своего и не перестал объезжать лошадей и сосредоточенно наблюдать за тем, как темнели и просветлялись горы. Он мечтал об иной судьбе — не для себя, не для Круспы, а для малышки. Город Потоси прекрасен, как те земли, что открыл Кортес, его неиссякающие серебряные жилы возвеличили инкских королей, равно как возвеличивают конкистадоров. «Кто не видел Потоси — не видел Индийских земель», — в один голос говорят все, побывавшие там. Нет на земле холма, так вольно овеваемого легкими ветрами, хранящего столько благородного серебра. Индейцы в печах расплавляют металл и превращают его в посуду и драгоценности великой красоты. Лопе де Агирре седлает самого своего быстроногого перуанского коня и отправляется в Потоси, проделывает сто шестьдесят лиг по горам и долинам; камни, отесанные индейцами, словно воздушные зеркала в ночном свете, воды широкой лагуны долго полощут силуэт всадника, точно призраки встают на пути репейники, обескровленные муравьями. В Потоси он купит ожерелья и браслеты, чаши и кофры, изображения святого Себастьяна и Пресвятой девы, все из чистого серебра, развезет товар по другим селениям с большой прибылью и вернется в Куско с выручкой и подарками для Эльвиры; эти розовые мечты и довели его до беды. ЛОПЕ ДЕ АГИРРЕ. Я покидаю славный город Потоси, самый богатый и дивный город на земле. Со мной караван, груженный серебряной посудой и украшениями, сработанными руками индейцев. Я направляюсь в Тукуман, который населяет щедрый и мирный христианский народ. Люди там всегда говорят правду, умеют держать слово и не предают друг друга. Им я продам свой товар за хорошие деньги, на выручку куплю лошадей с мощным крупом и широкой грудью, и у меня еще останутся золотые дублоны. А потом — потом я вернусь в Куско, где меня ждут улыбка Эльвиры, мой каменный дом и печаль Круспы. ХОР СТАРЫХ ТОРГОВЦЕВ. О несчастный Лопе де Агирре, ты не предчувствуешь, ибо не владеешь даром предвидения, тот ураган ненависти, что искалечит твою жизнь. Не выходи из Потоси, возврати ювелирам-индейцам купленное, не пренебрегай дурным знаком, что начертан в воздухе у тебя над головой. ЛОПЕ ДЕ АГИРРЕ. Я осмотрительный и уважающий законы дворянин, я солдат, что отрекся от оружия ради честной торговли. Индейцы в моем караване довольны хорошим обращением, им не тяжело нести моих серебряных святых и чаши и съестное себе на пропитание. Я шагаю впереди, я им друг и хорошо знаю дорогу, мне неведомы раздоры и страхи. Что за беда хочет лечь у меня на пути, словно ядовитая змея? Что за сумасбродный оракул пророчит мне несчастье? ХОР СТАРЫХ ТОРГОВЦЕВ. Хуан Юмпа, индеец-астролог, индеец-философ; Хуан Юмпа, ему сто лет, он знает язык звезд; Хуан Юмпа, что беседует с усопшими младенцами, орошающими небесные сады; Хуан Юмпа предостерегает тебя именем своих богов: не выходи сегодня из Потоси! ЛОПЕ ДЕ АГИРРЕ. Вы думаете, мой разум христианина доверится гаданиям какого-то индейца, захмелевшего от чичи и очумевшего от старости? Вы хотите, чтобы веру Иисуса Христа я поставил ниже суеверий их дикарских богов? Вы что, потеряли рассудок? ХОР СТАРЫХ ТОРГОВЦЕВ. Не выходи сегодня из Потоси, Лопе де Агирре. Хуан Юмпа, что беседует с мертвыми младенцами, предостерегает тебя… ФРАНСИСКО ЭСКИВЕЛЬ. Солдаты, схватите этого торговца, малого ростом и ничтожного видом, который ведет за собой караван индейцев! Схватите его, солдаты, и бросьте в тюрьму со связанными руками! Со всей ясностью и твердостью сообщите ему, что преступно чрезмерно нагружать туземцев, а два индейца, что идут с этим человеком, согнулись под огромными тюками. ЛОПЕ ДЕ АГИРРЕ. Неправедный суд вершит ваша милость, сеньор алькальд. Не несут мои индейцы непомерного груза, то полые серебряные сосуды и котомки с пропитанием для них же самих. К тому же не одни мои индейцы так нагружены, ваша милость видела и других, выходивших сегодня за городские ворота. В караване каждого купца есть индейцы с такою ношей, из Потоси не вышло ни одного каравана без индейцев с поклажей. Почему ваша милость указала именно на меня? Ваша милость решила, что я слаб или труслив лишь потому, что ростом я меньше других. В таком случае ваша милость совершает большую ошибку, ибо в малом моем теле дремлет баскский лев, который не потерпит ни обид, ни унижений. Да узнает об этом ваша милость в добрый час. ФРАНСИСКО ЭСКИВЕЛЬ. Солдаты, свяжите его и отведите в тюрьму за нарушение правил и за дерзость. Заприте и держите под замком в темнице, пока не будет ему объявлен мой приговор и не свершится наказание. ЛОПЕ ДЕ АГИРРЕ. Я не позволю грязным рукам подлых ищеек и тюремщиков касаться меня. Я сам пойду туда, куда судьбе угодно меня направить. ХОР СТАРЫХ ТОРГОВЦЕВ. Осторожно, сеньор алькальд, осторожно, не забывайте, что люди малого роста превращаются в безмерных демонов, когда их притесняют или подвергают оскорблениям. Да изменит осторожность ваши намерения, сеньор алькальд. ФРАНСИСКО ЭСКИВЕЛЬ. Ваши предупреждения и советы назойливы. Я алькальд, и мое дело — заставить уважать законы и власть. Виновный по имени Лопе де Агирре получит двести ударов плетьми в наказание за пренебрежение правилами и за дерзость. Таковы моя воля и приговор. ХОР СТАРЫХ ТОРГОВЦЕВ. Ваша милость сказала: двести ударов плетьми? Не кажется вам чрезмерным наказание за столь малую провинность? А знает ли ваша милость, что арестованный — сержантом — сражался во славу короля в Индийской Картахене и в Кастилье-дель-Оро? Знает ли ваша милость, что Лопе де Агирре — баскский дворянин и его герб венчает орел, расправляющий крылья для полета? Знает ли ваша милость, что у всех мужчин из рода Агирре отвага и гордость в крови и что все они склонны к гневу и мести? РОСАРИО ЭСКИВЕЛЬ. Внемлите, супруг мой, советам почтенных купцов. Простите меня, дерзкую, что осмелилась на людях говорить с вами подобным образом, мной руководит не желание вам перечить и не сострадание к человеку, коего собираются подвергнуть наказанию. Я содрогаюсь пророчеству бесчисленных бед, что падут на наш дом, если будет исполнен ваш приговор. Глаза арестованного сверкали, будто лезвие кинжала, руки противились, точно вырванные из земли корни. Молю вас, супруг мой, отмените наказание. ФРАНСИСКО ЭСКИВЕЛЬ. Вестник, без промедления ступай в тюрьму, где заключен Лопе де Агирре, и моим именем прикажи альгвасилу Мартину. Артеаге привести в исполнение приговор — двести ударов плетьми. Поспешай, вестник! ХОР СТАРЫХ ТОРГОВЦЕВ. Ярость и кровь падут на дом твой, словно реки, обрушенные сатаной, лиценциат Эскивель. Старый индеец Хуан Юмпа, что беседует с усопшими младенцами и умеет читать будущее на листьях коки, то и дело поминает твое имя в погребальных заклинаниях. РОСАРИО ЭСКИВЕЛЬ. Во снах я вижу разбушевавшееся море и высокие волны, выбрасывающие на берег вашу отсеченную голову. Супруг мой, мне страшно! ХОР ЖЕНЩИН ГОРОДА ПОТОСИ. Горе нам! У нас, женщин, сжимается сердце в предчувствии грядущих жестокостей и страданий. Мы, женщины, душой чуем беды, грозящие нашим близким. Вот возвращается гонец, по его твердой поступи видно, что несет он суровые вести. ВЕСТНИК. Когда я достиг ворот тюрьмы, сеньор алькальд, заключенный Лопе де Агирре во весь голос просил, чтобы заключение, которое он счел наказанием, заменили ему на виселицу. Лучше отрубите мне голову, пронзите мне шпагой сердце, только не пятнайте тела моего тюремным позором! Так кричал он, и столь велика была его ярость, что едва не разорвал он цепи на руках. Тут прибыл я и передал альгвасилу ваш приказ. Услыхав эти слова, Лопе де Агирре стал белее покойника, сам скинул одежду, сел верхом на мула, который должен был отвезти его к месту наказания, он замолчал, и молчание его было страшнее проклятий… ЛОПЕ ДЕ АГИРРЕ. Замолкни, вестник, я сам расскажу конец этой истории! Двести ударов легли на мои обнаженные спину и ягодицы. Двести ударов отсчитал альгвасил, двести ударов отсчитало мое сознание. Плеть терзала кожу точно кондор. Кровь лилась по мне, словно кипящая ртуть, я не чувствовал боли, ибо ярость моя была столь сильна, что не оставляла места другим чувствам; я не плакал, потому что дома меня не учили плакать; я не стонал, потому что мужчины у нас в роду никогда не жаловались и не стонали. Когда на меня обрушился двухсотый удар — ХОР ЖЕНЩИН ГОРОДА ПОТОСИ. Иди к нам в дом, мы хотим врачевать твои раны. Ты исцелишься пластырями из заговорных трав, что приготовляет знахарь, молитвами, обращенными к богородице, песнопениями великого Чиму и мудростью индейских хирургов. Ты исцелишься и возвратишься к священным камням Куско, где тебя ждут твоя жена и твоя дочь, твой дом и твои лошади. И когда вновь настанет январь, месяц покаяния и дождей, рубцы от твоих ран сгладятся, ты начнешь забывать обиду и сегодняшнее несчастье покажется тебе дурным сном. ЛОПЕ ДЕ АГИРРЕ. Даже проживи я века, я никогда не забуду ни единой минуты этого ужасного дня; сердце мое забывать не умеет. Ваша милость, сеньор алькальд, велели высечь меня без суда и без причины, повинуясь одному лишь неясному желанию обесчестить меня. Вы не вняли предостережениям старых купцов, вас не смягчили мольбы и слезы вашей супруги. Ваша милость пожелала увидеть, как струится кровь маленького Лопе де Агирре, и божьей волей увидела. Вот, ваша милость, как она струится из моих вен. Ваша милость может омочить в ней свои пальцы, понюхать ее, словно бальзам, попробовать на язык, как вино — понравится ли. Кровь моя не отравная, ваша милость, клянусь. ХОР ЖЕНЩИН ГОРОДА ПОТОСИ. Не сжигай своей жизни в пламени злобы, Лопе де Агирре, не дай сгореть своей душе в адском огне. ЛОПЕ ДЕ АГИРРЕ. Я не смогу считать себя человеком, пока не отомщу за оскорбление. К чему возвращаться в Куско, если не смогу радоваться ни прелести дочери, ни пылу жены, пока на мне будет ярмо надругательства? Липкий ручеек, увлажняющий мою спину, не высохнет, язва, что раздирает мне душу, не зарубцуется, пока глаза мои не увидят, как к моим ногам потечет кровь того, кто неправедно пролил мою кровь. Куда бы ни бежал Франсиско Эскивель, на земле для него не будет убежища, на небесах не найдет он укрытия; куда бы ни подался, повсюду на него будет нацелена ненависть моего сердца. Прошу могущественного святого Михаила, сделай мою душу твердой как скала, мои ногти острыми как иглы, не дай проникнуть в сердце мое ни устали, ни жалости, сделай меня жестоким как волк, осторожным как змея, пока не будет наказан злодей так, как наказала твоя непреклонная шпага возгордившегося сатану, аминь. ХОР СТАРЫХ ТОРГОВЦЕВ. И наступила для Лопе де Агирре долгая ночь преследования и охоты. Пагубная жажда мести железной петлей затянется на его шее, породит страшное смятение, что не даст покоя его ногам, сна его глазам, в час еды станет ему поперек горла. Словно злобные розы, станет лелеять Лопе де Агирре раны, бороздящие его спину; собственными ногтями раздерет их, дабы они не зажили и кровоточили. И куда бы он ни пошел, вечно пред глазами его будут те плети, будто разъяренный осиный рой. ХОР ЖЕНЩИН ГОРОДА ПОТОСИ. Три года и четыре месяца будет Лопе де Агирре выслеживать врага на земле Перу и в окрестных владениях. Пеший и босой одолеет он степные росторы, проберется сквозь заросли глухой сельвы, перейдет вброд стремительные реки. Он будет жевать траву, как лошади или ламы, утолять жажду с ладони из канав, будет спать на скалах и в колючих зарослях, тело его станет нечувствительным к боли, забудет о немочи, а дух его будет питаться жаждою мести и жаждою мести будут гореть его глаза. ХОР СТАРЫХ ТОРГОВЦЕВ. Тщетно алькальд Франсиско Эскивель оставит сотни лиг между собою и идущим за ним по следу призраком Лопе де Агирре. Тщетно будет прятаться он в старом монастыре в Сиудад-де-лос-Рейес, под покровительством монахов-доминиканцев и святого инквизитора, ибо ночами он будет слышать шаги Лопе де Агирре на соседних улицах, в тусклом свете масляного фонаря ему будет мерещиться за углом щуплая фигура этого посланника ада. Тщетно станет он скрываться в Кахамарке в обществе надежной и верной супруги своей Росарио Эскивель, ибо однажды воскресным утром там окажется Лопе де Агирре, во время службы в церкви Непорочного зачатия, коленопреклоненный у главного алтаря, будет он притворно бить себя в грудь, притворно изображать взглядом муку, будто страждет он от ран, что покрывают тело распятого Христа. Тщетно алькальд будет взбираться вверх триста лиг до самого Кито, мрачного и сурового города, населенного людьми скрытными и невеселыми, где есть епископ и капитул, тщетно, ибо Лопе де Агирре будет таиться там в полутьме дверей и подъездов, выступать вдруг из-за питьевых фонтанчиков, нечесаный и босой — точь-в-точь бродяга-юродивый. ХОР ЖЕНЩИН ГОРОДА ПОТОСИ. О непреклонный мститель! Протекли три года и четыре месяца, а охота не прекращалась ни на миг. И одним сентябрьским днем алькальд Франсиско Эскивель принял решение вернуться в Испанию, чтобы воды и небеса моря-океана пролегли между его жизнью и гневом Лопе де Агирре. И вот супруги в порту Кальяо, вот уже подняты на палубу их кофры, и тут Росарио Эскивель различает на фок-мачте старого матроса, который если не сам Лопе де Агирре, то так похож на него, что благоразумнее вернуться на берег. Конечно, это не был Лопе де Агирре, но слишком был похож на него. ХОР СТАРЫХ ТОРГОВЦЕВ. Протекли три года и четыре месяца, тысяча двести дней и ночей, а алькальд Франсиско Эскивель не вкусил ни крупицы отдохновения, не испил ни капли покоя. И вот он снова приближается к Потоси, сторожкий и подозрительный, как олень. ФРАНСИСКО ЭСКИВЕЛЬ. Не глупо ли называть жизнью эту агонию, когда не знаешь, не станет ли нынешний день днем нашей смерти? По пятам за мной крадется кровожадный тигр, по ночам рука Лопе де Агирре точит кинжал, а воля подстрекает вонзить его в мою грудь. Во всякой тени может скрываться засада, из-за любой двери может появиться его рука, в каждом кушанье может оказаться яд, засыпая, я могу не проснуться. РОСАРИО ЭСКИВЕЛЬ. На всей земле не найдется для нас крова, потому что бросаем все, едва его тень проступает на стене, и не найдется клочка земли, чтобы обработать, огня, чтобы зажечь, птиц, чтобы слушать их пение, ибо все становится ненужным, как только в ухо дохнет шепотом: «Лопе де Агирре здесь. Лопе де Агирре пришел». ФРАНСИСКО ЭСКИВЕЛЬ. Легче встретить смерть лицом к лицу, чем, ожидая ее, умирать каждый день. Отправимся в Куско, жена, там, у подножия гор, решится моя судьба. В Куско Лопе де Агирре пустил корни, там он построил дом, в Куско живут и ожидают его жена и дочь. Может статься, его дом, его жена или дочь сумеют остановить руку, занесенную на жизнь человеческую, ибо, убив, он станет преступником и потеряет их. Отправимся в Куско, жена, там моя шпага скрестится с его шпагой и сбудется то, что предначертал господь. РОСАРИО ЭСКИВЕЛЬ. В Куско тебя ожидает покой или смерть! Пойдем же туда! ХОР СТАРЫХ ТОРГОВЦЕВ. Едва лучи солнца покидают бездну и встают над горизонтом, дабы дать нам свет, с черных небес нисходит трагедия, чтобы накрыть нас своим темным крылом. Лопе де Агирре, шедший по следу Франсиско Эскивеля через луга и горы, исполненный все той же ярости, отправился за ним и в Куско. В Куско, под защитою величественных гор, под покровительством тысячелетних камней, на попечении странноприимных храмов, Лопе де Агирре в своей мести не остановится на полпути. ХОР ЖЕНЩИН ГОРОДА ПОТОСИ. Гнев святого Михаила-архангела торопит его шаг, зажигает его взгляд, закаляет его сталь. Лопе де Агирре чует, как за спиной его вырастают крылья святого Михаила-архангела, как тело его наливается силой снятого Михаила-архангела, и эта сила побуждает его: убей. ХОР СТАРЫХ ТОРГОВЦЕВ. Лопе де Агирре без колебания ступает на самые опасные дороги, ведущие в Куско, босой взбирается на самые высокие скалы, мостом нависшие над рекой Апуримак, карабкается по обрывистым тропам инков, переваливает через мрачные хребты Аймараес и добирается до Куско со сбитыми в кровь ногами и разъяренным сердцем. ХОР ЖЕНЩИН ГОРОДА ПОТОСИ. Горе нам! Гнев святого Михаила-архангела движет его рукой. ВЕСТНИК. Я принес дурные вести. Защита и покровительство, которые предложили Франсиско Эскивелю власти города Куско, не помогли. Не помогли ни предусмотрительность, ни осторожность, ни то, что он заперся в четырех стенах и не показывался на улице. Не помогла и охрана, которую Росарио Эскивель велела нести челяди — индейцам и неграм. Однажды в понедельник, ровно в полдень, когда Франсиско Эскивель просматривал старинные свитки у себя в библиотеке, а облака застыли в небе Куско, словно парусники в безветрие, невесть откуда взялся Лопе де Агирре, будто прошел сквозь стены и запертые двери. У Франсиско Эскивеля не было времени выхватить шпагу, не было времени позвать на помощь… ЛОПЕ ДЕ АГИРРЕ. Да, вестник. Да, почтенные купцы. Да, женщины города Потоси. Он не успел даже выхватить шпагу, не успел позвать на помощь, не успел поручить себя богу. Этими самыми руками я вонзил ему кинжал в висок, в грудь, в живот, в спину. Этими самыми руками. РОСАРИО ЭСКИВЕЛЬ. Зачем ты убил его, Лопе де Агирре? Зачем ты лишил меня очага, друга, любви, смысла жизни? Зачем ты запятнал свою честь и погубил свою душу? ЛОПЕ ДЕ АГИРРЕ. Покойный Франсиско Эскивель предал меня публичному поруганию без причины и без суда. Покойный Франсиско Эскивель презрел мое звание королевского сержанта, пренебрег тем, что в жилах моих течет дворянская кровь, опорочил мое доброе имя честного купца. Покойный Франсиско Эскивель приговорил меня к двумстам ударам плетьми, к наказанию, для меня еще более невыносимому, нежели виселица, более страшному, нежели сам ад. Плети били по моему телу, по моим костям, точно молот по наковальне, и выковали из меня другого человека, с иным сознанием, иной волей, иной судьбой. Мое новое сердце, закаленное плетьми Франсиско Эскивеля, преследовало его, не зная устали, гналось за ним днем и ночью, пока не застигло его в одиночестве и не покарало малой карою, не искупающей великой обиды. Я встал на путь мести и буду мстить до последнего своего вздоха. После той крови мои глаза стали другими, людей и вещи я вижу словно в густом тумане, и они вздрагивают как огонек светильника, ничто мне не в радость, только любовь Эльвиры, девочка каждое утро слышит цокот копыт моей лошади на каменных мостовых Куско; повсюду рыскают, ищут меня солдаты и альгвасилы, хотят сквитаться за смерть алькальда Франсиско Эскивеля, на голой, без деревьев, площади уже поставлена виселица, приготовлена и опробована гаррота, заточен смертоносный клинок, подожжен шнур аркебуза, и ржет конь, что поволочет мое четвертованное тело, но меня это не сбивает с пути. В жилах у меня бурлит ток раскаленного металла или просоленной лавы, мало мне смерти Франсиско Эскивеля, не ты один хлестал меня по спине плетьми, все они секли, всей сворой, коррехидоры, судьи, алькальды, монахи, по очереди менялись — терзали мое тело, смеялись моим язвам, это они без жалости грабят индейцев, за малейшую провинность пытают слуг-янаконов, отсылают в далекие походы, а сами пользуются их женами, это они подделывают завещания, преступно предают огню целые селения, отрезают носы и руки несчастным, молящим о справедливости; но самые гнусные грешники — монахи, отец Хуан Баутиста Альдабан раздевает незамужних индианок, которые приходят к нему исповедоваться, засовывает им пальцы в детородные органы и в задний проход, хлещет по ягодицам, называя это епитимьей, викарий Доминго Матаморос собирает молоденьких негритянок под предлогом обучения закону божьему и насильничает одну за другой в ризнице, монах-францисканец Фелипе Авенданьо выслушивает прегрешения девочек в такой темной исповедальне, что те не видят даже, как их портят, и потом не знают, отчего забрюхатели. Высокомерные, жестокие, скаредные, неправедные, все хотят убить меня, единственное, что мне осталось, — любовь Эльвиры и еще друзья, остался Антонио Сантильян из Вальядолида, остался Диего Катанья из Кордовы, коррехидор велит бить во все колокола, трезвонить о моем побеге, алькальд бросает за мной в погоню своих ищеек и собак, церковники с амвонов навешают на меня гнусную напраслину, с распятием в руке запугивают прихожан: «Если кто знает, где находится Лопе де Агирре, и не донес на него, тот совершил смертный грех»; Антонио Сантильян и Диего Катанья протягивают мне руку помощи, прячут меня в загоне для скота рядом с монастырем Пресвятой Девы Милосердной, я сплю со свиньями, спасаюсь от жестокого холода, спустившегося с гор; альгвасилы, не зная устали, ищут меня, шныряют по церквам и монастырям, аббаты и аббатисы, сокрушаясь, отпирают двери: «Великий преступник, коего ищете, не приходил к нам, не просил убежища, если бы явился, мы бы его выдали незамедлительно»; ровно сорок дней живу я в хлеву, дышу вонючим навозом, Антонио Сантильян с Диего Катаньей приходят ко мне в полночь, приносят хлеб и воду, я остаюсь со свиньями до тех. пор, пока алькальд не решает, что я умер, а один индеец даже рассказывает: «Я видел, как он убегал, карабкался по скалам», «Холод в горах зверский, не щадит христианина», «Я видел, там, наверху, кружили черные птицы», тогда министры короля объявляют меня умершим, Антонио Сантильян и Диего Катанья помогают мне сменить шкуру баска на негритянскую, черную, сок плода, который тут называют виток, а в Картахене — хагуа, красит кожу в темный цвет, от которого можно избавиться только вместе с кожей, я превращаюсь в негритоса из Гвинеи или в Сан Хуана Буэнавентуру, меня одевают в лохмотья раба, мы выходим из Куско среди белого дня, впереди идет черный раб — это я, босой и полупьяный для большей убедительности, сзади — мои хозяева, Антонио Сантильян и Диего Катанья, верхом, с аркебузами и охотничьим соколом, мы минуем стражу у городских ворот, и дальше я, черный, иду один по дороге, ведущей в Гуамангу, в Гуаманге самый лучший климат во всем Новом Свете, дон Педро Агирре дает мне приют в своем доме и дарит пятьсот песо звонкой монетой, он мне не родня, хотя, как и я, родом из Оньяте, он обнимает меня и говорит одно: «Правильно сделал, что отомстил Франсиско Эскивелю», потом верхом на своем коне провожает меня до Лос-Чаркас, здесь, в Лос-Чаркас, собираемся все мы, мятежники и преследуемые, и ждем своего счастливого случая, а бич короля Испании, не унимаясь, день и ночь терзает меня. — Мы больше не солдаты, — говорит мой друг бискаец Педро де Мунгиа, суровый и злой точно волк. — Мы — бродяжье племя, — кричу я. — Больше семи тысяч нас, несчастных бродяг, что, не зная покоя, скитаются по дорогам Перу: из Куско в Кальяо, из Кальяо в Ла-Плату, из Ла-Платы в Потоси. — Знаменитый дон Педро де Ла Гаска, несравненный учитель несправедливости, повинен более других, — говорит Педро де Мунгиа тихо. — Когда пришла пора жаловать милости, он щедро одарил предателей и скаредно позабыл верных людей. — Обо мне не забыли, — говорю я и бью себя в грудь кулаками. — За верную службу мне пожаловали двести ударов по спине, в лоскуты изодрали мне кожу и честь, в кровь влили яд, с которым не рождаются. — В долинах и селениях нас видели в изношенной обуви, как на мошенниках, в драных штанах, как на побирушках. Что осталось у нас от испанских конкистадоров? — говорит Педро де Мунгиа. — Ярость у нас осталась, — говорю я. — Мы завоевывали Индийские земли с отчаянной яростью, так что пена выступала у рта, мы изничтожали диких индейцев, мы убивали друг друга. — Нас семь тысяч солдат, ставших грабителями с большой дороги, — говорит Педро де Мунгиа. — В таком отчаянном положении оказались те, кого братья Писарро призвали подавлять восстание инки Манко [18], в таком отчаянном положении оказались мы, кого Ла Гаска позвал усмирять мятеж Гонсало Писарро. Мы шли на зов того или другого из Чили, из Кито, Попайяна, Картахены, Панамы, Никарагуа. А ныне от нас требуют, чтобы мы пахали землю, как волы, чтобы таскали грузы, как вьючные животные, чтобы торговали барахлом, как индейцы. Но мы солдаты, слава богу! и переплыли море-океан не для того, чтобы заниматься черной работой, а чтобы сражаться. — В недобрый час решил я сделаться купцом, ныне проклинаю тот миг, когда мне в голову пришла эта мысль, двумя сотнями плетей заплатили мне за мое старание. Господь вразумит меня, если снова задумаю совершить подобное безрассудство, — говорю я. — Нам остается одна надежда, — говорит Педро де Мунгиа совсем тихо. — Генерал Педро де Инохоса направляется в Лос-Чаркас, он назначен сюда губернатором. — Генерал Педро де Инохоса? — говорю я. — Этот приспешник Гонсало Писарро, который яростно преследовал в Панаме нас, солдат Мельчора Вердуго, за то, что мы оставались верными королю Испании? Тот самый, что затем перешел на сторону короля и Ла Гаски со всем своим войском и воротился в Перу с поручением насмерть драться с Писарро, который дарил его своей дружбой и уважением? Тот, что более всех остальных был пожалован при разделе Уйанаримы в награду за свое притворное раскаяние? Тот, что затем участвовал в заговоре против судей и снова улизнул, когда пришла пора сдержать данное слово? Это он вознесен в коррехидоры Лос-Чаркас и едет за почестями, которых добился безграничным своим вероломством? — По моему разумению, Лопе де Агирре, генерал Педро де Инохоса — упрямый мятежник, — говорит Педро де Мунгиа. — Он даст нам оружие, которое мы повернем против несправедливости. Говорю тебе: дабы удержать его от бунта, судьи прислали его в Лос-Чаркас, но здесь, в Лос-Чаркас, он восстанет незамедлительно, и многие солдаты вроде нас без страха последуют за ним. Я пришел позвать тебя, пойдем с нами, Лопе де Агирре. — С генералом Педро де Инохосой? — говорю я. — Я считаю его величайшим предателем рода человеческого, да простит меня Иуда Искариот. Но если вы доверяетесь его бесстыдству и убеждены, что он даст нам оружие и возможность воспользоваться им, клянусь богом, я не стану противиться и пойду с вами. Нам хватит времени убить его, когда он предаст нас. Генерал Инохоса предал нас, и мы его убили, время шло, а он кормил нас туманными обещаниями: «Придет час, мои славные капитаны», «Как только Королевский суд выдаст мне обещанные снаряжение и боеприпасы, мы поднимем такой мятеж, какого никогда не видели в Перу», бесчестный нарушитель слова! «Дело в том, что ни один генерал с жалованьем в двести тысяч песо никогда не восставал» — так утверждает Эга де Гусман из Потоси, и, подозреваю, он прав, как никто; от Потоси до Ла-Платы слоняемся мы, сотни солдат, с заштопанными сердцами и праздными руками, наша бедность не благородна, у нее облик потаскушки, генерал Педро де Инохоса подбадривает нас лестью: «Вы самые отважные воины на земле», «Вы — цвет Перу», и не решается вынуть шпагу из ножен, потому что в доме у него растет гора серебряных слитков. Наш главарь Васко Годинес в конце концов теряет терпение и решает позвать дона Себастьяна де Кастилью, дон Себастьян де Кастилья, гордый, хотя и незаконный отпрыск графа Гомеры, сидел в Куско и мечтал о славе, я знаком с ним понаслышке и лично и знаю, что он умеет держать слово, не то что ты, Педро де Инохоса, которому придется расстаться с жизнью и деньгами именно потому, что ты слишком любишь свою жизнь и свои деньги; Себастьян де Кастилья прибывает в Куско на Рождество во главе семи своих соратников, вооруженных аркебузами, Эга де Гусман, сверкая очами и жаждая крови, спускается из Потоси, чтобы встретиться с ним. «Надо предать смерти генерала Инохосу», — говорит Эга де Гусман, «Надо убить его», — отзываюсь я. «Надо убить», — вторят мне остальные, «Мы убьем его», — говорит серьезно Себастьян де Кастилья. Генерал Педро де Инохоса не ушел от смерти, потому что гордыня — дурной советчик. В Сиудад-де-лос-Рейес гадатель Каталино Таррагона предсказывал ему: — Не поднимайтесь в горы, ваше превосходительство, глаза мои видят, как с горных вершин струятся потоки крови. — Ты меня своей ворожбой не запугаешь, — ответил Педро де Инохоса. Следующее предупреждение он услышал в Куско из уст весьма осмотрительного маршала Алонсо де Альварадо: — Будьте осторожны в Лос-Чаркас, Лос-Чаркас — логово вероломных предателей. — Под моим началом и правлением они превратятся в мирных овечек, — ответил Педро де Инохоса. Да и здесь, в Ла-Плате, он не захотел слушать того, что говорил лиценциат Поло де Ондегардо, что ни день повторявший ему: — Против вас плетут заговор, хотят вас убить, генерал. — Я сам разделаюсь со всеми мятежниками, — отвечал Педро де Инохоса. И Мартин де Роблес с Педро де Менесесом, которые ранее были заклятыми врагами, а ныне стали подозрительно неразлучными, напевали ему ту же песню. — Занимайтесь своими интригами и оставьте меня в покое, — презрительно отвечал им Педро де Инохоса. И уж вовсе никакого внимания не обратил он на францисканского монаха Сантьяго де Кинтанилью, который собирал в исповедальне секреты, чтобы потом употребить их себе во благо. — Вас хотят убить, генерал. Об этом мне нашептали из-за решетки исповедальни уже пятеро каявшихся. — Никто не исповедуется в грехах до того, как совершит их, святой отец, — ответил ему Педро де Инохоса. Не встревожил его и кровавый солнечный отсвет, упавший на площади Порко, ни грязно-пурпурные языки пламени, разметавшиеся по небу над Качимайо, ни толкование этих таинственных знамений языческими ведунами. — Прольется кровь великого виракочи [19], — бормотали они. — Катитесь в задницу вместе со своими пророчествами, дерьмовые индейцы, — отвечал Педро де Инохоса и, ослепленный гордыней, до самого конца так и не захотел услышать, что смерть уже стучит в его дверь. Рассвет, когда умер Педро де Инохоса, был таким студеным, что у нас зуб на зуб не попадал вовсе не от страха. На постоялом дворе Эрнандо Гильяды собралось нас двадцать три солдата под водительством Себастьяна де Кастильи, в сенях на страже стояли Педро де Суаседо и Бальтасар де О'сорио, зажав в кулаке кинжал и встречая каждого угрозой: «Кто вошел, назад не выйдет»; мы, двадцать три солдата, всю ночь просидели взаперти, в соседней со столовой комнатушке, и вонь от потных ног перешибала спертый дух, дон Себастьян раздал нам кольчуги и аркебузы, и, едва забрезжило утро, явились дозорные с сообщением: — Негры отворили двери генеральского дома! И тогда дон Себастьян де Кастилья подал команду: — Вы, семеро, со мной! Остальные пятнадцать остаются здесь под началом Гарей Тельо-младшего! Мне выпало остаться. Некоторое время спустя послышались крики наших товарищей: — Да здравствует король, тиран умер! Потом, возвратившись на постоялый двор, они поведали нам о своем подвиге: — Сначала мы умертвили лейтенанта Алонсо де Кастро, который вышел нам навстречу, Ансельмо де Эревиас пригвоздил его шпагой к стене, точно летучую мышь, потом отыскали на скотном дворе генерала Инохосу, Гарей Тельо-старший пронзил ему грудь шпагой; не обращая внимания на мольбы и увещеванья, Антонио де Сепульведа и Ансельмо де Эревиас прикончили его, добивали серебряными слитками, которые покойный копил. Исповедаться! — три раза крикнул умирающий Педро де Инохоса; Да здравствует король, тиран умер! — трижды в ответ прокричали мы, и он испустил дух, а мы унесли из дому все ценное, что там было. Что касается нас, мы никого не убили, некого было убивать, мы вышли с постоялого двора с твердым намерением отыскать советчиков и пособников генерала Инохосы, но все успели сбежать до рассвета, Мартин де Роблес в ночной рубахе во всю прыть пустился через кукурузное поле, Пабло Менесес как сквозь землю провалился, лиценциат Поло де Ондегардо ускакал на рыжем жеребце, которого ему подбросила святая Рита-чудотворица, монах Сантьяго де Кинтанилья без лишних слов нырнул* в монастырский нужник, не стоило пачкать руки в дерьме, вылавливать его оттуда, мы с шумным ликованием собрались на площади отпраздновать победу и сосчитать свои ряды, ибо нас теперь стало сто пятьдесят два человека. Храбрый капитан Эга де Гусман захватил крепость Потоси точно так, как мы захватили Лос-Чаркас, и тут же, как черви, одна за другой начали выползать измены, я тысячу раз слышал, как кляли изменников, но на своем лице никогда не чувствовал липкой зеленой слюны измены, вся история Нового Света замешена на изменах, и самыми великими предателями были братья Писарро, предатели помельче погубили самих Писарро, те, кто подымает мятеж в Перу, всегда в темном уголке своего сознания хранят надежду на раскаяние; я говорю, опираясь на собственный горький опыт, предательство, будь оно проклято, — это яд, который убил наш мятеж в Лос-Чаркас и тот, что поднял Эга де Гусман в Потоси: первым совершил измену капитан Хуан Рамон, вместе с пятьюдесятью людьми он был послан нами в Куско убить маршала Альварадо, Хуан Рамон, не пройдя полпути, останавливается, кричит «Да здравствует король!» — и переходит на сторону врага, узнав об этом, наш главарь Васко Годинес проявляет свою подлую сущность и тоже предает нас. Из всех негодяев на свете ни один не сравнится в подлости с этим Васко Годинесом, организовавшим заговор и убийство генерала Инохосы; Васко Годинес отправляет посланцев к дону Себастьяну де Кастилье, приглашая его нас возглавить, Васко Годинес предлагает, что сам он станет начальником штаба, и дон Себастьян де Кастилья с удовольствием назначает его на этот пост. Затем этот самый Васко Годинес с притворной братской любовью обнимает нашего генерала Себастьяна де Кастилью и использует это объятие для того, чтобы предательски вонзить генералу в спину кинжал, тут Бальтасар Веласкес и другие подручники набрасываются на раненого вождя и добивают его своими кинжалами, Васко Годинес попирает ногою его труп и кричит: «Да здравствует король, тиран мертв!», потом Васко Годинес кидается в Куско вымаливать себе прощение, но, к счастью, прощения ему не дают, королевские судьи приговаривают его к виселице и на следующий день его вешают, а мы, сохранившие верность мятежу покойного Себастьяна де Кастильи, остались живы, и за то судьбе спасибо. Но час расплаты настал, маршалу Алонсо де Альварадо было доверено покарать остальных, стереть в порошок всех, кто последовал за доном Себастьяном де Кастильей в его дерзостном намерении, а дон Себастьян де Кастилья собирался ни много ни мало как провозгласить себя королем Перу и Кито; маршал Алонсо де Альварадо вошел в Лос-Чаркас и затопил его кровью, маршал Алонсо де Альварадо отрубил головы пятерым заговорщикам, четвертовал семерых, десятерых повесил, тринадцать человек казнил гарротой, тех, кто потише, выслал на веки вечные; меня он искал с остервенением, Лопе де Агирре заплатил позорным столбом за раны, унесшие из этого мира алькальда Франсиско Эскивеля, Лопе де Агирре будет четвертован за сообщничество с тираном Себастьяном де Кастильей, Лопе де Агирре будет обезглавлен за участие в позорном убийстве генерала Педро де Инохосы, а Лопе де Агирре удалось бежать из Ла-Платы, ускользнуть от злобных намерений маршала Альвара-до, писец-баск по фамилии Легисамон подарил мне почти необъезженного жеребца, я заблудился на темной лесной дороге, которой не знал, вышел к пещерам, где прожил несколько месяцев точно дикий зверь, я питаюсь безвкусной юккой, выкапываю ее из земли ногтями, и рыбой, которую ловлю в мелких заводях, маленькие ящерицы запутываются у меня в бороде, метелки маиса шелестят в ногах, совсем одичавшим находит меня Педро де Мунгиа, чудесным образом напавший на мой след. — Франсиско Эрнандес Хирон восстал в Куско, и его поддержали в Гуаманге, Арекипе и Кондесуйо, — говорит Педро де Мунгиа. (Франсиско Эрнандес Хирон станет жертвой расчетливых предательств, точно так же, как Гонсало Писарро, и Франсиско Карвахаль, и Себастьян де Кастилья, Франсиско Эрнандеса Хирона покинут сторонники и друзья, а люди короля казнят его гарротой за непокорство и в назидание.) — Франсиско Эрнандесу Хирону, — говорит Педро де Мунгиа, — предлагают союз и подмогу все, кто чувствует себя ущемленным, все, кто недоволен несправедливыми дележами Ла Гаски, и те, кто дрожит от негодования или страха перед жестокими расправами маршала Альварадо, а еще праздные солдаты, мечтающие о любой войне, лишь бы снова стать солдатами, и торгаши, которые при одном известии о новой заварушке взвинчивают цены. Еще не начав сражения, Франсиско Эрнандес Хирон собрал армию более чем в тысячу человек, с аркебузами и пиками, включая конницу и артиллерию. (Потом все его бросят, все от него откажутся, каждый из тысяч людей, которые ныне с ним, будут верны ему лишь до той позорной минуты, когда повернутся к нему спиной, когда его продадут друзья и вздернут на виселицу враги, такова судьба всякого, кто подымает знамя мятежа в Перу, неужто Педро де Мунгиа пришел звать меня присоединиться к продажным вожакам из войска Эрнандеса Хирона?) — Маршал Альварадо, — говорит Педро де Мунгиа, — пообещал помилование всем, какое бы преступление они ни совершили, это помилование распространяется и на тех, кто участвовал в мятеже дона Себастьяна де Кастильи и в любом другом. В обмен он просит одного — встать под знамена короля против вооруженного войска тирана Эрнандеса Хирона. (Сколь опасна и велика должна быть сила Эрнандеса Хирона, если вынудила маршала Альварадо сменить кровавые расправы на мягкосердие, неужто Педро де Мунгиа хочет предложить нам принять прощение из мерзких рук маршала Альварадо?) — Я пришел с предложением, — говорит Педро де Мунгиа, — принять это помилование и без промедления записаться в солдаты к маршалу Альварадо и в покорные вассалы к королю Испании. У нас нет выбора, если мы хотим остаться в живых. Маршал Альварадо не перестанет рубить головы, вешать на деревьях и травить беглецов дикими зверями, он прольет больше крови, чем сам Нерон. Он отыщет нас, куда бы мы ни спрятались, и разделает как тушу на бойне. (Само собой, божьей волей и собственным разумением я приму это помилование! Альварадо пошлет меня в самый кровавый бой, поручит мне самые опасные задания, постарается, чтобы меня застрелили солдаты Эрнандеса Хирона, коль скоро этого не удалось сделать его солдатам, но худший конец ожидает меня в этих забытых богом пещерах, меня ужалит насмерть змея, или сожрут заживо черви, или затянет болотная трясина, лучше я встану под знамена маршала Альварадо, и от этого ни на каплю не уменьшится моя лютая к нему ненависть.) Войско маршала Альварадо спускалось из Лос-Чаркас в Куско, и число его росло день ото дня. Солдаты, которые без дела слонялись месяцами по улицам Потоси, и мирные жители, никогда не бывшие солдатами, покидали город, чтобы влиться в армию ненавистного маршала. Преследуемые выходили из убежищ; не было преступления, которого бы не простили тому, кто шел на службу к королю. Одни приходили со своим оружием, другим маршал выдавал боевое снаряжение и форму, многие приводили своих лошадей и мулов, все кричали «Да здравствует король! Смерть тирану Эрнандесу Хирону!» Войско маршала, как огромная река, стекало вниз по ущелью, на каждом повороте в него вливались притоки новых добровольцев. Когда впереди проступили серые очертания Куско, за маршалом шло более тысячи двухсот человек, вооруженных аркебузами и пиками, а некоторые были на лошадях. Куско был взбудоражен и неистовствовал, что не вязалось с бесстрастным покоем его камней. Мрачные городские стены были увешаны флажками и знаменами. Из темных провалов дверей выглядывали пестро разодетые женщины. В грязи возились ребятишки-метисы. По кривым улочкам бежали мужчины разных возрастов, торопясь записаться в армию маршала. Епископ благословлял народ, колокола звонили аллилуйю. Как в сказке, из домов на свет божий появлялись алебарды и аркебузы, во дворах ковались копья и секиры, из подвалов выкатывались бочки с порохом, по склонам гор спускались испанцы верхом на лошадях и босоногие индейцы. В этом самом Куско несколько недель назад поднял мятеж Франсиско Эрнандес Хирон. Его воззвания провозглашали свободу, его штандарты обещали, что бедные наконец будут сыты, — ecten pauperes saturabuntur, Господь послал меня разбить оковы негров, все недовольные Перу присоединятся ко мне, и мы прогоним мошенников-судей, все как один помогут мне в благородном деле восстановления справедливости. Эрнандес Хирон взял город, за сим последовало всего четыре смерти: две в сумятице встречи и две из-за неверного толкования его указа, такая умеренность в кровопускании для Перу была делом необычным. В одном только Куско ему удалось собрать войско в триста человек пеших и сто всадников, не считая тех, что поднялись в Гуаманге, Арекипе и Кондесуйо на защиту его дела. Одни шли за ним по естественной склонности, другие — чтобы попытать удачи в войне, и немало было таких, которые попросту боялись поплатиться за неучастие. И все в глубине души таили намерение при первых же неудачах перейти на сторону короля. Во всяком случае, так полагал находившийся в противоположном лагере Лопе де Агирре, который, как никто другой, преисполнился подозрений и недоверия. Эрнандес Хирон оставляет камни Куско и направляет свои стопы на Север, в Сиудад-де-лос-Рейес, главный город Перу и оплот судейских. Отвага мятежника беспредельна, и военной мудрости ему не занимать, на руку ему и раздоры между правителями и генералами. Одна видимость, мрачно размышляет Лопе де Агирре. Завтра Эрнандеса Хирона продадут его же соратники, он кончит на виселице, как Писарро и Карвахаль, от кинжала, как дон Себастьян де Кастилья. Не забывайте, ваша милость, громкого сражения, которое только что выиграл тиран Эрнандес Хирон. Генерал Пабло де Менесес выступил против него с гораздо лучше вооруженным войском и более свежими лошадьми. Эрнандес Хирон встретил его в котловине Вильякури, разбил наголову, обратил в бегство и гнал по пескам и болотам так, что у того только пятки сверкали. Лопе де Агирре принял помилование от маршала Альварадо, чтобы избавиться от неминуемой смерти. Маршал отправил его под начало капитана Хуана Рамона, того самого негодяя, что первым отрекся от дона Себастьяна де Кастильи (маршал Альварадо одобрительно отнесся к этому предательству и назначил его командовать пехотой). И вот Хуан Рамон шагает впереди колонны из ста пятидесяти самых закаленных, самых метких стрелков. И среди этих ста пятидесяти — преисполненный недоверия, разочарования, а может и смирения, Лопе де Агирре. С Эрнандесом Хироном идут пятьсот солдат, возможно чуть меньше. Из них сто стрелков славятся своей меткостью. Тот, кого зовут Аурелиано Гранадо, сражался на земле Мексики и считается одним из самых искусных стрелков-истребителей Нового Света. — Я знаю одно место неподалеку, — говорит полковник Диего де Вильяльва Эрнандесу Хирону, — где нас никогда не разобьют, не помогут там ни пешие, ни конные эскадроны. Место это на землях индейцев аймаров, поблизости от селения Чальюанка. И десяти тысячам не одолеть пятисот наших солдат, если волей божией нам удастся спрятаться в тех горах. Укрепление называется Чукинга и находится на вершине одного из самых высоких склонов, что поднимается на левом берегу реки Абанкай. Это остатки крепости, построенной древними индейцами аукарунами, которые знали больше толку в военных хитростях, чем многие христианские генералы. В разрушающихся стенах есть два пролома, один на виду, над обрывом, другой скрыт уступами скал и кустарником, будто специально для нападения оттуда на вражеские тылы. — Чтобы добраться до нас, — говорит полковник Диего де Вильяльва, — им придется войти в скалистую теснину длиною в три лиги, пересекать высохшие русла ручьев, каждый раз становясь мишенью для наших стрелков. Говорят, у маршала Альварадо более тысячи человек и тьма индейцев. Но ежели он загонит их в теснину и пошлет на нас, как слепых быков, то даже великая воля господня не спасет их от великой беды. — Гордыня маршала столь велика, что он так и поступит, — говорит Эрнандес Хирон. И он так поступил, господи помилуй, так и поступил. Разведав с помощью лазутчиков местность, на которой расположился Эрнандес Хирон, маршал без промедления повел туда всех своих тысячу двести человек в боевом порядке, вместе с осторожными советниками, яростными военачальниками, тысячью вооруженных индейцев, сотнями лошадей, аркебузами, пиками, пушками, флагами, барабанами и Дубами. Славное войско, сколько оружия, сколько украшений, сколько отважных сердец. Совершив переход в десять лиг через затопленные долины и снежные хребты, оставив позади индейцев и павших от холода лошадей, маршал Альварадо добрался до Чукинги, где в укрытии поджидал его Эрнандес Хирон. Перво— наперво маршал Альварадо приказал послать капитана Хуана Рамона с его ста пятьюдесятью стрелками, чтобы они втянули мятежников в бой, напугали их стрельбою и затем, вступив в переговоры, убедили перейти на сторону короля. Эрнандес Хирон и полковник Диего де Вильяльва видели, как те спускались по склону на берег реки, как потом они распрямились, взбодренные медным корнетом. Они все были как на ладони, и слова были слышны ясно, занималось спокойное утро, и луна еще не потеряла своего полуночного сияния. — Да здравствует король! Смерть тиранам! — прокричал с вызовом Фелипе Энрикес, ему ответил аркебуз, пуля пробила грудь, и Фелипе Энрикес, едва доживший до восемнадцати лет, упал замертво. — Я, Мата, когда стреляю, наповал убиваю! — закричал младший лейтенант Гонсало де Мата, он слыл остряком, и ему нравилось играть словами. — Вот я тебя и убью! — ответил ему спокойный голос Аурелиано Гранадо, и вслед за тем пуля ударила Мату в голову, расколов ее надвое, словно тыкву. — Бросайте тирана! Переходите к нам, товарищи по оружию, король великодушно примет вас! — закричал неуемный говорун капитан Гонсало де Аррейнага. На этот раз вожак мятежников Хуан де Пьедраита с яростью разрядил свой аркебуз. Тяжело раненный Аррейнага рухнул в речную воду, за ним на землю упал сержант Херонимо де Сориа, и еще пятеро стрелков нашли свою смерть, двое из них Рамиресы — однофамильцы по чистому совпадению, ибо их не связывали родственные узы. Опыт оказался таким дорогим, что Хуан Рамон предпочел отступить, потеряв двадцать пять человек убитыми и ранеными, причем двое утонули в реке, а Франсиско де Бильбао перешел на сторону тирана Эрнандеса Хирона, выполняя обет, данный ранее Святой Деве дель Пилар. Пули свистели над Лопе де Агирре, но ни одна в том первом бою в него не попала. После злосчастной вылазки маршал Альварадо собрал у себя в шатре главных своих военачальников не для того, чтобы следовать их советам, он даже не выслушал их, как будет видно далее. И Лоренсо де Альдана, и Гомес де Алзарадо, равно как Диего де Мальдонадо с Гомесом де Солисом, полагали, что штурм высоты, занятой Эрнандесом Хироном, мог принести лишь сомнительную победу ценою слишком многих жизней. — Пусть остаются в своей крепости, а мы наберемся терпения и подождем, пока голод и другие нужды заставят их спуститься вниз, — сказал Лоренсо де Альдана. — Дня через два или три он выйдет из крепости, чтобы дать нам бой или убраться отсюда, а многие его сторонники воспользуются случаем и перейдут к нам, — сказал Гомес де Альварадо. Маршал молчал в крайнем неудовольствии. Маршал внял лишь бравым речам Мартина де Роблеса, упрямого астурийца, бывшего в неладах со всякими мудрствованиями и полагавшегося не на стратегию, а лишь на аркебузы и солдат. Однако Лоренсо де Альдана так настаивал на своем и столь высока была его репутация опытного генерала, имевшего на своем счету сотни сражений с местными вождями и испанскими тиранами, что маршал в конце концов пообещал ему оставить свое безрассудное намерение штурмовать очертя голову вражескую крепость. Он рассеял опасения Лоренсо де Альданы, и тот спокойно вместе с несколькими сержантами и артиллеристами ушел из лагеря, намереваясь обложить мятежников со стороны крутого берега и заставить их выйти из логова. Никому и ни в чем не удалось убедить маршала; пламя победы уже занималось над ним, до него было рукой подать, а они собирались погасить его речами. Полдень отсвечивал на пиках и на лошадиной сбруе, когда на сторону короля перебежал еще один из людей Эрнандеса Хирона и сказал то, что всегда говорят перебежчики: что, мол, в том лагере все пали духом, что, мол, там только и думают, как бы бежать, и тут снова взыграло пылкое маршальское сердце. Снова созвал он своих военачальников, на этот раз без Лоренсо де Альданы, который в это время находился в двух лигах от лагеря, приближаясь к цели, и объявил им без околичностей, что решил дать бой и не потерпит ни возражений, ни разглагольствования. — Если дело обстоит так, значит, мне остается умереть, — сказал Гомес де Альварадо, выходя из палатки, и три часа спустя доказал, что слова его не были ни преувеличением, ни ложью. Маршала обуял гнев святого апостола Иакова, призрак Сида звал его вперед. Мартину де Роблесу, с его стрелками, самому нетерпеливому из своих командиров, он приказал перейти реку и атаковать левый фланг Эрнандеса Хирона. Хуану Рамону с его ста двадцатью пятью солдатами, среди которых находился и Лопе де Агирре, он велел взобраться на скалу и обрушиться на правый фланг тирана. Тысяча индейцев, вооруженных камнями и воинственными воплями, должны были напасть на крепость сзади. Сам маршал намеревался перейти реку в конце боя под гром барабанов и плескание знамен, чтобы славно завершить сражение и добить предателей. — Они идут в том самом порядке, о каком я молил святую троицу, — говорит полковник Диего де Вильяльва Эрнандесу Хирону. — Прикажите, ваша милость, стрелкам целиться не спеша, и увидите, солдаты маршала посыплются наземь, как кролики. Мартин де Роблес точно на гвозде сидел. К чему ждать условного сигнала боевого рожка?, он яростно ринулся на неприступные развалины — кто сказал, что они неприступные? — никто не осмелится оспаривать мою блестящую победу. Долой тирана! Да здравствует король!, Да здравствует маршал Алонсо де Альварадо!, Да здравствует непобедимый капитан Мартин де Роблес! В этом бреду он метался, пока град пуль не вернул ему разум, от крови раненых покраснела вода в реке, порох намок, на дно пошли копья и аркебузы, более пятнадцати человек было убито, смертоносный палец Аурелиано Гранадо ни разу не дрогнул, солдаты, потеряв надежду, отступали, Мартину де Роблесу тоже пришлось отступить. Хуан Рамон вступил в бой в момент, когда ему было указано. Он должен был занять площадку, находившуюся на одном уровне со старой крепостью, и оттуда открыть огонь по злодеям. Пришлось карабкаться по острым скалам, ползти по скользкой грязи, и все под обстрелом, который мятежники вели из обоих проломов. Лопе де Агирре, маленький и ловкий как обезьяна, первым взобрался на вершину, но недолго находился там, ибо тут же был дважды ранен в правую ногу, которую ему чуть было не оторвало совсем. Тело Лопе де Агирре, кувыркаясь по склону, покатилось вниз и осталось лежать на песчаном берегу. Из разодранных рук и разбитого о камни лица кровь струилась обильнее, чем из продырявленной ноги. Он лежал на песке, не живой и не мертвый, и на этом для него закончилось сражение, которое к тому моменту еще не решилось в пользу ни одной из сторон. Бой за Чукингу только еще начинался. Мартин де Роблес перестроил свой отряд и снова пошел через реку. После нескольких упорных попыток упрямый астуриец закрепился на одном из самых высоких уступов, но был ранен. Маршальской лошади пуля пробила голову, и маршал, падая, сломал себе ребро. Смерть косила несчастных индейцев, сражавшихся за короля воплями и камнями. У стрелков Эрнандеса Хирона подходили к концу порох и шрапнель, они забирали боеприпасы у раненых и убитых. К заходу солнца королевское войско потеряло семьдесят человек, не считая индейцев. А теперь мы пойдем на них, сказал полковник Диего де Вильяльва. Франсиско Эрнандес Хирон собственной персоной стал во главе эскадрона. Его корнеты и барабаны завели победную песнь. Наконечники пик и лошадиные морды ринулись на войско маршала. Триста дьяволов вырвались из крепости и вскачь неслись по склону на поредевшего противника. И тогда верные слуги его величества обратились в бегство. Тиран Эрнандес Хирон выиграл сражение при Чукинге. Может, это будет последним сражением, в котором он победил, может, это вообще будет последней победой какого бы то ни было мятежа в Перу. Лопе де Агирре все лежал на песке, не сознавая исторического значения событий. История в данном случае обошлась с ним милостиво. Франсиско Эрнандес Хирон, одержав победу, повел себя благородно. Он не перебил пленных, не был жесток с побежденными, велел похоронить своих убитых рядом с убитыми противника, приказал лечить своих раненых наравне с ранеными врагами. К ночи Лопе де Агирре приоткрыл глаза. Кровь запеклась на лице и мешала видеть темноту. Но зато он увидел огни, которых никто не зажигал. Этот похож на мертвеца, но он не умер, сказал первый хирург. Плохая рана, сказал второй и наклонился, рассматривая изуродованное тело. Надо бы отрезать ногу прежде, чем начнется гангрена, сказал второй хирург. Это были первые слова, которые услышал Лопе де Агирре, очнувшись. Ему не отрезали ногу, и гангрена не началась. Ногу пробили две пули из одного и того же аркебуза, сказал первый хирург. Первый хирург был к тому же брадобреем и обучился врачевать язвы и змеиные укусы индейскими травами и христианскими молитвами, Yayap Churip Yspiritu San tup Sutimpi Amen Jesus [20]. Второй хирург промыл раны кипятком. Мулат-помощник принес железный котелок, в котором булькало кипящее масло. Лопе де Агирре замычал, когда прижигание прокусило Плоть. Лопе де Агирре медленно истекал кровью. Первый хирург расширил ланцетом бесформенное отверстие раны. Второй хирург ввел в кровоточащее отверстие темное месиво из поджаренной муки, пороха, соли и золы. Мулат-помощник дал ему выпить опийной настойки. Первый хирург попытался вправить осколки костей, загоняя их на место ударом кулака. Мулат-помощник сжимал ногу цепкими как клещи пальцами. Первый хирург обрывками платка забинтовал ногу, а из листьев караньи наложил лубок. Разбитые руки и разодранное лицо ему каждый день мазали мазью, пенистой как мыло и густой как масло. Месяц, а то и больше лечили его на берегу реки в хлеву, служившем госпиталем. Капитан Хуан де Пьедраита, который показал себя самым храбрым из солдат мятежников и чьей отваге в большой мере были они обязаны победой при Чукинге, назначен начальником штаба и теперь каждый вечер приходит побеседовать с Лопе де Агирре. Он хочет убедить его перейти под знамена Эрнандеса Хирона, знамена истинной свободы, так он говорит. Не знай он, что рана его так плоха, Лопе де Агирре пошел бы с ними и проиграл дело, потому что они, без всякого сомнения, его проиграют. Лопе де Агирре кладут на носилки, сплетенные из ветвей и соломы двумя солдатами-арагонцами. На этих носилках его несут три лиги по склону холма и лигу по каменистой тропе до поселения Чальюанка. Не раз в дороге он теряет сознание. Правая нога у него теперь хромая до конца дней, и до конца дней останутся на руках и лице шрамы. Я постучал в дверь, на третий раз открыла мне дочка Эльвира и заплакала, я подумал, что она плачет оттого, что лицо мое в кровавых рубцах, руки черные, точно головешки, а сам я еле ковыляю, старый и битый, но плакала дочка моя потому, что Круспа, ее мать, умерла в прошлом году, а я и не знал, лихорадка унесла ее на тот свет, сгорела в неделю, вот что поведали две женщины в трауре, выступившие из тени, Хуана Торральба сказала, что не спасли кровопускания индейских хирургов, не помогли заклинания негритянских знахарей, Мария де Арриола сказала, сколько ни возносили молитв святому Власу, сколько ни ставили свечей святой Катерине, Круспа умерла без стонов и жалоб, как умирают у них в народе, угасла тихо, как и светилась тихо при жизни, девочка ведет меня на кладбище, кладбище — сплошной камень, как и весь город, могила Круспы — серый камень с покосившимся крестом в головах, в трещины пробиваются печальные желтые ирисы; дочка моя, Эльвира, берет меня за руку и уводит домой, я уже не Лопе де Агирре, отныне я на веки вечные хромой Агирре, кривой Агирре, юродивый Агирре, карлик Агирре, как назвал меня однажды на площади в Оньяте Антон Льамосо, что за чудо и удивление было встретить этого самого Антона Льамосо в Куско, он пересек всю Испанию, море-океан и половину Нового Света, чтобы в конце концов свидеться со мной, он задыхался, заживо похороненный среди баскских гор и башен, одичал как волк, люди стали избегать его, каждое воскресенье он приходил в наш дом в Араосе справиться, нет ли вестей от Лопе де Агирре, но в отчем доме никто не знал, где я обретаюсь, и наконец он сел на корабль, идущий в Индийские земли, и в Картахене напал на мой след, кто-то сказал, что я погиб в одном из перуанских сражений, а он не поверил и принялся искать меня в Кито и в Сиудад-де-лос-Рейес, там-то ему и поведали злосчастную историю о том, как меня выстегали плетьми, и о том, как я покарал алькальда Эскивеля, тогда он отправился в Куско, вот ты где, Лопе де Агирре, наконец-то я тебя нашел, и он захохотал. Немного спустя прибыл в Куско и мой верный друг бискаец Педро де Мунгиа, сразу же пришел ко мне, рассказал, как шли дела дальше в королевских войсках до самого разгрома тирана Эрнандеса Хирона в Пукаре, на этот раз Эрнандес Хирон не стал слушать полковника Диего де Вильяльву, который учил его коварству и осторожности, и предпочел положиться на предсказания астрологов и гадателей, которые сулили ему небывалую победу, написанную, дескать, на звездах, хотя все небеса и звезды Перу предвещают одни измены; в середине, сражения при Пукаре на сторону врага перешел Томас Васкес, самый храбрый командир Эрнандеса Хирона, а немного погодя точно так же поступил и Хуан де Пьедраита, начальник штаба и более всех убежденный в справедливости дела, а вот лиценциат Диего де Альварадо и полковник Диего де Вильяльва не перешли и за верность свою пострадали — их схватили и отрубили им головы; двадцать храбрых негров, которые тоже не просили пощады, были казнены гарротой; Эрнандес Хирон остался в одиночестве и бежал через заросли и пустынные степи, его изловили на дороге Римак, отвезли в Сиудад-де-лос-Рейес, чтобы там отрубить ему голову и выставить ее на всеобщее обозрение между головами Гонсало Писарро и Франсиско Карвахаля; и видит бог, теперь раз и навсегда покончено со всеми восстаниями в Перу, говорит Педро де Мунгиа. Если уж Эрнандесу Хирону, на чьих знаменах было начертано слово «свобода», не удалось победить, если уж Эрнандес Хирон, обещавший накормить бедных и разбить оковы негров, не насладился плодами их освобождения, то кто впредь дерзнет бросить вызов могуществу вице-королей и судей? — спрашивает Педро де Мунгиа, сидя у меня дома, и я громко кляну предательство, а Антон Льамосо слушает меня с удивлением, и дочка моя Эльвира приносит стакан молока, чтобы я успокоился. С изувеченной ногой и руками как культи я не могу объезжать лошадей, колокола на монастыре Милосердной Девы звонят и звонят не переставая, ничего другого не слышно, одни колокола бьют в мозгу, мятежные языки колоколов звонят не по покойнику, отзванивают: из-ме-на, из-ме-на, и вместо благовеста набат: из-ме-на, из-ме-на; волоча ногу, я дойду до трактира, где сидят за бутылкой Педро де Мунгиа и Антон Льамосо, никто больше в Перу не хочет браться за оружие, а я бы взялся, ибо в шуме дождя слышу ток крови дона Себастьяна де Кастильи и бунт собственной крови под плетьми палача, под плетьми алькальда, под плетьми судей, под плетьми короля; не дано мне больше объезжать лошадей, моим изъязвленным плечам не снести каменной тяжести Куско, стараюсь не думать о предательстве, но дома, оставшись один, на крик кричу, кричу наяву и во сне, колокола собора заглушают мой вопль; в освещенном дверном проеме появляется Эльвира, точно Пресвятая Дева — покровительница Арансасу, да это не Эльвира, это я сам принимаю облик моей девочки, чтобы пожалеть себя за свои истерзанные руки, за свою увечную ногу, за то, что тень от меня и та кривая; Лопе де Агирре с выбитыми зубами, Лопе де Агирре, хромой калека, не побежден, имя мое повторят книги; воды Куско, черные чахлые оросительные каналы спускаются вниз по аспидным улицам, Антон Льамосо поднимается по ступеням инкского храма, в руках у него его собственная голова, нет, это голова не Антона Льамосо, это моя голова презрительно улыбается ножевой раной; я не гожусь больше объезжать лошадей, Педро де Мунгиа уверяет и спорит, что у меня свободоборческого пыла больше, чем у самого Эрнандеса Хирона; два желтых ириса выросли на костях Круспы, будь они прокляты, эти колокола Милосердной Девы. Вскорости, сверкая оружием, появляется в Куско памплонец Лоренсо Сальдуендо, конь под ним — гнедой, со звездой во лбу. Нарядный гость прибывает с письмом для Мартина де Гусмана; этот андалузец, искатель приключений, когда-то вместе с Лопе де Агирре потрошил могилы на индейских кладбищах Сену, а теперь мирно живет в Куско со своим племянником Фернандо де Гусманом. Письмо подписано генералом Педро де Урсуа и призывает обоих Гусманов вместе со всеми испанскими солдата- ми, слоняющимися без дела в этих местах, принять участие в походе на чудесную страну Омагуас. Генерал Педро де Урсуа послал гонцом самого Лоренсо Сальдуендо, своего секретаря, советчика и земляка. Дом Гусманов тщится походить на типичный севильский дом, но в царстве камня это не так-то просто. Есть и горшки с цветущими гвоздиками во дворе. И за столом подаются сладкие густые вина, а к ним — бисквитное печенье, но не белокожие женщины, а янаконы прислуживают в доме, поливают цветы и ходят в монастырь покупать сласти. Лоренсо Сальдуендо затвердил на память целую речь, превозносящую ратные подвиги генерала Педро де Урсуа, наваррца, рожденного в городе Бастан, городе более французском, нежели наваррском, по словам одного из дядьев Лопе де Агирре, который прожил там три зимы. — Генерал Педро де Урсуа прибыл в Индийские земли лейтенантом в отряде своего двоюродного брата дона Мигеля де Альмендариса, а затем доблестью заслужил славу отважного вождя. Это он завоевал и усмирил индейцев, которые отравленными стрелами и варварской свирепостью защищали свои изумруды и золото в Новом Королевстве Гранадском. Он же основал два города, которые окрестил именами Памплона и Тудела, — говорит Лоренсо Сальдуендо, пылая гордостью за земляка. — Я познакомился с ним в городе Сайта-Марта, — прерывает его Мартин де Гусман. — Он тогда чудом ушел от засады, которую устроили ему и его двенадцати солдатам индейцы из племени тайронов на реке Оригуа. Чудом этим Педро де Урсуа обязан богу и собственной потрясающей меткости. Я полагаю, в искусстве стрельбы из аркебуза он может сравниться с одним лишь бастанцем по имени Гарсиа де Арсе, его близким другом, с которым они всегда неразлучны. В том деле они вдвоем застрелили не менее двухсот индейцев. — Ловкость его столь же необычайна, сколь и отвага, — продолжает Лоренсо Сальдуендо, получив возможность говорить. — Он доказал это в Панаме, в операции по покорению беглых негров царька Байямо. Более шестисот черных рабов бежали от своих хозяев, нарушив обязательства, которые их связывали с последними, и спрятались в непроходимой сельве у реки Дарьей, откуда совершали вылазки, грабя караваны вьючных животных и постоялые дворы. И так возомнили о себе, что даже одного из своих назначили королем, назвав его Байямо Первый, и двор у него был, и трон, все честь по чести. Все у них шло как по маслу, пока дону Педро де Урсуа не было поручено покорить их, особая трудность состояла в том, что невозможно было устроить сражение средь зарослей и пещер, в которых они скрывались. Вот тут-то во всем блеске и проявился талант дона Педро де Урсуа. Перво-наперво он захватил в плен четверых негров, которые как раз вышли на разбой, и такого страху на них нагнал, что они указали точное место, где скрывался их вожак. Затем он их повесил и отправился на поиски так называемого короля через трясины, горы и девственную сельву, но не затем, чтобы затевать жестокую битву, а чтобы лестью и богатыми подарками внушить ему, будто за неграми признают право жить на этой территории свободно, ни от кого не завися. Ему удалось убедить Байямо в искренности своих намерений, и, дабы отпраздновать примирение, он пригласил Байямо вместе со всем двором к себе на пир, а вино отравил. Ножи довершили дело, начатое ядом, от смерти спасся один только лжекороль Байямо, которого заковали и отправили в Номбре-де-Дьос. — Сколько лет генералу Урсуа? — спрашивает Лопе де Агир-ре, не желая, чтобы его сочли немым. — Всего тридцать пять, — с готовностью отвечает Лоренсо Сальдуендо, будто он только и ждал этого вопроса. — Но после усмирения индейцев из племени мусо и уничтожения беглых негров он приобрел столь великую и заслуженную известность, что маркиз де Каньете без колебаний назначил его губернатором и генерал-капитаном реки Мараньон, несмотря на то, что возглавить поход в Омагуас домогались лица чрезвычайно важные, как, например, капитан Хуан Перес де Гевара или Гомес де Альварадо, самый богатый человек в Перу, который готов был раскошелиться и вложить собственные пятьсот тысяч песо на расходы экспедиции. И все-таки вице-король поставил во главе похода дона Педро де Урсуа, чьим единственным земным достоянием являются его несравненные мужество и верность королю Испании. Эта, последняя, столь велика, что многие называют его не Педро Урсуа, а Педро Верный. После таких необычайных славословий Лоренсо Сальдуендо оставляет предмет похвал и переходит к воспеванию богатств и сокровищ Омагуаса, которые давно уже стали мечтой и приманкой для перуанских солдат. Случилось так, что один бразильский касик по имени Виарасу, сбежавший от своих, оказался в Сиудад-де-лос-Рейес и рассказал вице-королю и всем, пожелавшим слушать, что есть страна в сто раз богаче Перу, что правит ею принц Куарика, на котором в тысячу раз больше золота, чем на Атауальпе. На земле Омагуас долины плодороднее райских, утраченных Адамом; в водах безбрежного озера дрожат отражения сказочных городов; в храмах поклоняются ягуарам из золота с рубиновыми когтями и бриллиантовыми глазами. Чтобы добраться в эти края, надо идти путем Франсиско Орельяно, вдоль самой бескрайней, самой полноводной реки на свете. — Все пойдем с Педро де Урсуа! — пылко кричит Мартин де Гусман и бьет себя кулаками в грудь. — Все пойдем, — говорит Лопе де Агирре, но руками не размахивает. Возвратившись домой, Лопе де Агирре говорит: — Этот новый вице-король Андрее Уртадо де Мендоса, маркиз де Каньете, сеньор города Агрете, хитер, как сам лиценциат Ла Гаска, но только еще более жесток и вероломен, чем славный образец, которому он следует, клянусь богом, Антон Льамосо! Ни Хуану де Пьедраите, ни Томасу Васкесу, ни Мартину де Роблесу, ни Алонсо Диасу не помогли прощения, дарованные именем короля, — всех их маркиз де Каньете велел повесить. Они того заслуживали, скажу я вам, нечего было позориться, переходить на сторону короля, только маркиз вздернул их не в наказание за предательство, а за то, что в иные времена они повели себя как мятежники. Антону Льамосо ни имена эти, ни рассуждения ничего не говорят. — Вице-король маркиз де Каньете не может зараз повесить все четыре тысячи испанских солдат, которые разбрелись по Перу и слоняются без цели и без занятий, но он знает, что голод и праздность — источник всех мятежей, потому-то и предлагает нам отправиться за открытиями на юг и восток, через угрюмую сельву и неукротимые реки, и если сыщем мы славу, то достанется она королю, а смерть найдем — нашей будет, — говорит Лопе де Агирре. Антон Льамосо слушает, ни звука не пропускает и дивится мудрым словам. — И мы все поспешим на зов маркиза, ибо золото — это нечистый, который искушает нас и нас губит. В глубине души никто из нас не верит в принца, что купается в золотой пыли на краю лагуны, ни в золотого тельца, что тучнее Моисеева, ни в улицы, мощенные серебряными плитами, ни в рубины величиною с апельсин, ни в аметистовые лестницы, ни в страну корицы, ни в колдовские чары Маноа, ни в затонувшие храмы богини Дабайды. Антон Льамосо бормочет невнятное. — Все это — легенды, выдуманные варварами индейцами себе в защиту от нашей кавалерии и аркебузов. Эти легенды-пропасти воздвигало воображение туземцев, дабы алчность испанцев рухнула в их бездонные глубины. И, бог свидетель, их уловки, их хитрости возымели действие. Сотни наших солдат вместо чудесных миров нашли беды и смерть, — говорит Лопе де Агирре. Антон Льамосо не осмеливается взглянуть ему в глаза. — В глубине души никто уже не мечтает о сказочном Эльдорадо, все отчаялись вообще найти Эльдорадо. Они пришли в Индию не затем, чтобы пахать землю или выращивать лошадей, а чтобы разбогатеть вмиг. Скажи слово, и со всей страны сбегутся солдаты, готовые уверовать в выдумки бразильских индейцев и пойти навстречу величайшим опасностям, за богатствами Омагуаса, сгорая от нетерпения ублажить амазонок, которые раскинулись, обнаженные, на траве в надежде поразвлечься со своими пленниками. Меня эти сказочки не пьянят, Антон Льамосо. Совсем иные мысли и доводы влекут меня за Педро де Урсуа, — говорит Лопе де Агирре серьезно. Антон Льамосо хохочет. В последний раз звонят колокола Куско довольно ты пожил на свете Лопе де Агирре ныне отправляюсь навстречу своей смерти верхом на буром лохматом коньке в жизни у меня осталась одна Эльвира я не брошу ее в Куско на коленях перед могилой Круспы не оставлю на милость отцов церкви что обманывают и портят девушек на волю похотливых помещиков на усладу майордомам насильникам я отправляюсь навстречу смерти или славе или навстречу тому и другому и никогда больше не разлучусь со своей дочкой Эльвирой она это я больше чем я сам Эльвира пойдет в поход на Омагуас вместе с Марией Арриолой которая ей прислуживает вместе с Хуаной Торральбой которая о ней заботится вместе с Антоном Льамосо который станет ее тенью будет охранять ее вместе с Лопе де Агирре и никто не дерзнет даже глянуть на нее неуважительно раз я всегда буду рядом у меня не осталось зубов одни десны у меня нет волос одни седые патлы мои руки дрожат сжимая шпагу правая нога как высохший сук и все равно сердце мое полно великих замыслов которые ждут воплощения сердце мое преисполнено обид которые ждут отмщения я Михаил-архангел гнев божий я мятежный Люцифер до самой смерти не покину Эльвиру не отдам ее во власть мужского любострастия мы бросили дом в Куско и ступили на каменистый путь что ведет в Сиудад-де-лос-Рейес впереди на повозке запряженной черными мулами едет Эльвира со своими женщинами а за ними я с Антоном Льамосо верхом на лохматых перуанских коньках за нами едут хорошо снаряженные Лоренсо Сальдуендо и оба Гусмана а замыкает караван Педро де Мунгиа уже не слышны колокола Куско но вдруг в небе раздается адский грохот гром сотрясает небеса Хуана Торральба крестится и осеняет крестом Эльвиру Мартин де Гусман сыплет проклятьями а Эльвира испуганно смотрит на меня и встретив мой взгляд улыбается. Твоя мать родилась не в инкских горах, а на морском побережье, в Ламбайеке, среди людей другой крови и иных взглядов, среди моряков, которые, наслушавшись, как бьется море о берег, поверили в свободу, среди рыбаков, которые, наглядевшись на зыбучие пески, впадали в сомнения относительно Пачакамака, творца мира и зеленых земель, мать смотрела на мужчин с такой ласковой настойчивостью, что у тех сердца сбивались с ритма и они начинали заикаться, однажды под вечер в Куско принц Уаскар, сын Уайны Капака и законный наследник инкского трона, увидел, как она танцевала, принц пригласил ее спать к себе в густой полумрак дворца Колканпата, принц был крепким и диким юношей, не познавшим еще медовой женской сладости, и твоя мать обучила его любовному обряду на циновках из желтых перьев, меж гранитных стен, голубеющих в отблеске солнечных лучей, и не было других уст, которые бы умели целовать так, как целовали ее уста, в ее благоуханном лоне познал принц Уаскар истинную страсть, из-за которой со временем потерял империю и жизнь, глаза твоей матери были так огромны, что в них умещалось все небо Перу, мать звали Честан Ксефкуин, и всей душой ненавидела она имперское могущество Тауантинсуйо, ибо рожденные в Ламбайеке живут под другим солнцем и видят иные сны; на празднествах Чупиньамка она обнажалась догола и танцевала касайако, она извивалась в танце, и ноздри ее раздувались, точно голубиный зоб, она распалялась ганцем, и сосцы ее твердели, точно капли из черного дерева, она заканчивала танец, и пот с нее лил в три ручья — до дрожи, мать звали Честан Ксефкуин, она чудом ушла от гибели, когда в Куско по приказу Атауальпы перебили всех наложниц Уаскара, ее не прирезали, как остальных, потому, что твоя мать, тосковавшая по морю и песням побережья, вернулась к тому времени на песчаные дюны Ламбайеке, и в Ламбайеке ее увидели конкистадоры и онемели, ослепленные красой ее тела; когда из моря вышли белые виракочи, твоя мать, Честан Ксефкуин, жила вместе с Митайей Уитамой, которой судьба назначила быть прислужницей твоей матери, Митайю Уитаму крестил брат Венито де Харандилья, чтобы отворить для нее небесные врата, Bautizacunqui cristiana tucunqui diostra yupanqui hanacman rinque hanacman rinque [21] Детство твое безмятежно протекало под сенью апельсинных, лимонных, гранатовых, айвовых рощ; с тех пор как Альмагро основал город Трухильо, город не покладая рук трудился и преуспевал; твоего отца, в прежние времена бывшего военачальником у Бальбоа, уважали владельцы энкомьенд и судьи, твоя мать и в шестьдесят лет была красивейшей женщиной Перу, а за тобой, девочка, жадными, ненасытными взглядами следили мужчины — белые, метисы, негры, индейцы, они шарили глазами по твоим расцветшим грудям, по твоему неистовому рту, по твоим точеным ногам, по вызывающему заду; твой отец наливался яростью, замечая их взгляды, а мать — нет, она довольно улыбалась, а более нее довольна была Митайя Уитама, тайком она еще их и подначивала, какая девочка, пальчики оближешь, а? говорила она; метис Фелипе Салкамойя грозился убить себя, если ты его не полюбишь, ты его не полюбила, и он вонзил себе в грудь кинжал в ту самую ночь, когда маски отплясывали сайнату в честь твоего пятнадцатилетия; другой метис, по имени Пабло де Альвин, чуть не стал твоим возлюбленным, так, что ты опомниться не успела, в тени рожковых деревьев он приникал к тебе в неиссякающем поцелуе, от тех поцелуев бедняга Пабло де Альвин едва не терял сознание; я говорю бедняга, ибо о том прознал твой отец, пригрозил ему смертью, и бедняга на крыльях смертельного страха перенесся в Чили; Митайя Уитама при свете коптилки делилась с тобой воспоминаниями; Мое тело знало многих мужчин, девочка, Нет на свете ничего нежнее крепкой мужской плоти, девочка, Нет ничего слаще, чем чувствовать, как входит в тебя мужчина, девочка, как слышать его частое тяжелое дыхание над собой, девочка, Ты еще красивее, чем была твоя мать, говорила Митайя Уитама, когда не было рядом твоей матери; и тут дон Педро де Арко влюбился в тебя, твоя мать сообщила тебе о том, озабоченно вздыхая, она знала, что тебе не удастся полюбить его, и знала, что не позволено отказывать столь благородному сеньору, дон Педро де Арко был другом вице-короля и хозяином половины долины Чиакама, на его хлебных полях трудились три мельницы, а на его тростниковых плантациях дымил спиртовой заводик, дон Педро де Арко был волосат и сед, как белая лама, тебе было восемнадцать лет, когда вас обвенчали, обряд совершал епископ, ибо в те времена в Трухильо уже был епископ, и коррехидор, и два монастыря, епископ пробормотал молитвы на латыни, и твоя мать танцевала катаури, в тот день она танцевала последний раз в жизни; ты потеряла девственность в первую брачную ночь, как и велено божеским законом, и потом жаловалась Митайе Уитаме, как тебе было больно; Тебе было больно потому, что ты не влюблена, Влюбленным женщинам тоже бывает больно, но они не жалуются, сказала Митайя Уитама; и после замужества все мужчины, включая епископа и коррехидора, сверлили тебя взглядами похотливых жеребцов; Это потому, что ты самая красивая женщина в Перу, объясняла твоя мать, а Митайя Уитама хотела знать одно, хорошо ли взял тебя Педро де Арко; испанцы и метисы не смыкали ночами глаз, воображая тебя обнаженной, но никто из них не отваживался сказать тебе об этом, отважился в конце концов дворянин Франсиско де Мендоса, племянник вице-короля Уртадр де Мендосы, который прибыл в Трухильо по военным делам; в разгар шумного праздника дон Франсиско де Мендоса приблизился к тебе и зашептал непристойности, что тебя напугало, как-то вечером он рукою дерзко сжал твою грудь, а в другой раз прошептал из-за веера, что твой голос возбуждает самые мужские части его тела; а потом дон Педро де Арко, твой муж, уехал из города по своим мучным и сахарным делам, Митайя Уитама открыла дону Франсиско де Мендосе ворота твоего дома, он прыгнул в окно весь в каплях дождя, он так долго сдерживал желание, что на первый раз удовольствие длилось один краткий миг; но немного погодя он снова собрался с силами и грубо пронзил тебя до самой глуби, последний раз он овладел тобой, когда дождь уже кончился и заря разгоняла тучи; Он хорошо взял тебя, девочка? с тревогой спросила Митайя Уитама, и ты не знала, что ответить; донья Инес, душа моя, ты забыла, что Трухильо — завистливый, злоязычный городишко, стали шептаться о том, как смотрит на тебя дон Франсиско, о любви, что заставляла дона Франсиско стоять с поникшей головой перед запертыми балконами твоего дома, слухи долетели до Сиудад-де-лос-Рейес, достигли ушей вице-короля; дон Андрее Уртадо де Мендоса, разъярившись, повелел племяннику тотчас же отплыть в Испанию, так ему и не выпало больше ни одной ночи в Трухильо, кроме той, когда ты трижды отдалась ему; твой муж дон Педро де Арко воротился домой, сотрясаемый кашлем, кашель бил его так, что вы ночи напролет не могли сомкнуть глаз, ему не давала спать болезнь, а тебе — думы; не прошло и четырех месяцев, как твой муж исповедался и помер, ты же, с ног до головы в трауре, грустно бродила по коридорам; Ты самая красивая вдова в Перу, говорила твоя мать; Придет день, и найдется мужчина, который возьмет тебя так, как ты того заслуживаешь, говорила Митайя Уитама. Когда в Гуанчако бросил якорь корабль, на котором прибыл дон Педро де Урсуа, ты еще носила траур, твой муж Педро де Арко умер три года назад, твоего отца дона Бласа де Атьенсу унесла оспа прошлым ноябрем, твоя мать Честан Ксефкуин вдруг сдалась старости и, напевая мрачные индейские напевы, затворилась в самых темных покоях. Митайя Уитама была того же возраста, что и твоя мать, но еще продолжала сражаться с годами, Митайя Уитама рассказывала тебе странные легенды, которых ты от нее никогда раньше не слыхала, легенды о противоестественной любовной страсти и колдовстве, которые бросали брата в объятия сестры на берегу лагуны, о гигантских корнях, которые превращались в фаллосы, и о фаллосах, которые превращались в утесы, посреди рассказа Митайя Уитама прикрывала глаза и погружалась в воспоминания; в один прекрасный день в Трухильо прибыл дон Педро де Урсуа, писцы говорили, что он перебил триста индейцев в Новой Гранаде и двести негров в Панаме, говорили, что вице-король маркиз де Каньете назначил его предводителем похода в Омагуас, пренебрегши различными могущественными сеньорами, которые желали возглавить это великое предприятие; ни одна из этих сплетен или правдивых историй не тронула тебя, Инес де Атьенса, а тронула тебя его рыжая борода цвета кукурузного початка, его гордый, как у небесного архангела, профиль, его решительная поступь солдата, уверенного в своей сноровке, радость, которую излучала его улыбка, и мужественная красноречивость рук под стать его речам, его слава удачливого и неболтливого покорителя женских сердец; дон Педро де Урсуа, едва увидев тебя, уже знал, что должно произойти между вами, он прибыл в Трухильо собирать средства на поход, обещать грядущие губернаторства, грядущие епископства, грядущие горы золота в обмен на жалкие тысячи песо наличными; все имущество дона Педро де Урсуа состояло из одежды на нем и коня под ним, он познакомился с тобой в четверг на празднике Тела Христова в доме дона Лоренсо Альборноса, инспектора святой матери-церкви, неутомимого сборщика церковных податей и десятин, представителя его святейшества папы; дон Педро де Урсуа говорил тебе об изумрудах чистейшей воды, которые отнимают у земли индейцы племени мусо, ты его не слушала, а смотрела, как искрятся его глаза, восхищалась нарядом из сеговийского сукна, воротником из фламандских кружев, которые были на бравом командире; неожиданно дон Педро де Урсуа спросил, пойдешь ли ты в субботу в церковь, и ты ему ответила, что пойдешь к девяти в собор святого Доминго, и, покраснев, улыбнулась; домой ты вернулась с горящими щеками, и Митайе Уитаме не нужно было ни о чем тебя спрашивать. В любви женщина испытывает наслаждение как викунья, а страдает как сука, только и сказала вполголоса Митайя Уитама, это была уже не та Митайя Уитама, которая, бывало, подталкивала тебя к мужчинам в постель; в субботу в девять дон Педро де Урсуа уже стоял меж колонн собора, ты пришла с Митайей Уитамой и прошла мимо, почти не глянув на него, хотя и осязала, слышала, чувствовала его присутствие; когда служба окончилась и стали выходить из церкви, дон Педро де Урсуа пристроился в лад к твоим шагам и вы пошли вместе, ты не знала куда, злобный и любопытный Трухильо следил за вами, Митайя Уитама понемногу отстала, дон Педро де Урсуа вынул из своей сумы ключ и отпер дверь дома, который он снимал; не забывай, Инес де Атьенса, что честной вдове вроде тебя заказано переступать порог дома красивого и одинокого кавалера, весь Трухильо подглядывает за вами из замочных скважин и оконных жалюзи; дон Педро де Урсуа легонько подталкивает тебя за плечи, и ты, высоко держа голову, входишь в пошлую неуютную комнату, темные жесткие стулья с кожаными сиденьями, прибитыми гвоздями, посредине стол под вышитой скатертью, как можно жить в доме, где нет ни листочка зелени, где нет даже запаха левкоев?; дон Педро де Урсуа, который не сказал тебе еще ни словечка любви, обнял тебя и поцеловал в губы, и ты поцеловала его так, словно вы уже целую жизнь любовники, он, как маленькую девочку, за руку, отвел тебя в комнату, где во всей своей белизне дерзко раскинулась постель, в этой самой постели он спал с другими, может быть, вчера ночью он забавлялся в ней с любовницей; не думая об этом или думая только об этом, ты серьезно, словно выполняя ритуальный обряд, сняла одежды, он остолбенел, завороженный сверканием твой кожи, пошел закрыть окно, чтобы на тебя не падало столько света, ты не заметила, как он разделся, только почувствовала вдруг его жаркие руки на твоих грудях, они заскользили вниз по округлости бедер, потом вернулись на средину и остановились на твоем трепещущем животе, ты почувствовала близость его губ, которые искали твои губы, и нашли их, влажные и неистовые, а потом вы стали единой плотью, вот тогда-то он в первый раз сказал, что любит тебя, сказал, когда его тело и твое уже следовали в такт влажной музыке, которая нигде не звучала, когда его и твое взорвались подобно и одновременно, извергнув самое первозданное и сокровенное, и вы содрогнулись в единородном стоне покорности и торжества, такого наслаждения ты никогда не испытывала, Инес де Атьенса; Инес де Атьенса, ты выходишь на улицу, уже смеркается, и весь Трухильо вылез в двери поглядеть, как ты идешь. Митайя Уитама возвращается домой вместе с тобою, возвращается не разжимая губ, голос не дает ей спросить, хорошо ли взял тебя Педро де Урсуа, бедняжка Митайя Уитама плачет. Какое тебе дело до того, что думают и говорят обманутые мужчины Трухильо, злоязыкие кумушки Трухильо, преподобный епископ Трухильо?, ты идешь по улицам, площадям, и Митайя Уитама не охраняет тебя, твердым шагом ты направляешься к дому, где дон Педро де Урсуа сгорает от нетерпения у зашторенного окна; дон Педро де Урсуа считает лошадей, цокающих мимо по каменной мостовой, сердце подсказывает ему, что ты придешь сразу после того, как проскачет девятая, иногда так и случается, но бывает, ты запаздываешь или слишком много всадников проезжает мимо, и он начинает пугаться, вот уже девятнадцатый проскакал, а тебя все нет, но вот ты наконец появляешься, и разом из головы улетучиваются все подсчеты и все страхи; в этот вечер дон Педро де Урсуа, лежа обнаженный, говорит тебе, обнаженной, что через неделю он отправляется к реке Мотило-нес, не может он дольше оставаться в Трухильо, лейтенант Педро Рамиро шлет к нему из Санта-Крус гонца за гонцом, у капитана Хуана Корсо на верфи стоят готовыми одиннадцать судов; тебя сотрясает, колотит от желания заплакать, закричать, и ты кричишь, винишь его в жестокости, в том, что он мало любит тебя, ты говоришь: Ты любишь одного себя, Педро де Урсуа; он, раненный твоей несправедливостью, хочет сказать что-то, но ничего не говорит, а только приникает к тебе горячим, неиссякающим поцелуем, который кончается лишь тогда, когда губы его отрываются от твоих и спускаются к твоим налившимся грудям и ты чувствуешь, как от любви сосцы твои опадают в его губах, а потом его губы ускользают, чтобы перецеловать все — один за другим — пальцы на твоих ногах, он целует и шепчет каждому из десяти свою коротенькую молитву, но ты не разбираешь слов, а потом он целует все сокровенное, тайное, что никогда не должен был бы целовать, потому что так ты можешь и умереть раньше времени, и ты говоришь ему: Возьми меня, как викунью; потому что на ум тебе приходит древнее изображение, которое показала однажды Митайя Уитама. Дон Педро де Урсуа берет тебя, как викунью, ты чувствуешь, как он сливается с твоим лоном, как он касается самых твоих глубин, и ты всхлипываешь: Да, милый, Да, милый, Да, милый, и вы ищете в темноте губы друг друга, которые потеряли на время. — Это безрассудство, Педро де Урсуа, но если ты решишься взять меня в свое войско солдатом, я пойду с тобой. — Это безрассудство, Инес де Атьенса, но я возьму тебя с собой. То было ужасное безрассудство, несчастная донья Инес, но оно было начертано на звездах. |
||
|