"Тезей" - читать интересную книгу автора (Рено Мэри)

1

Дельфины так и прыгали вокруг, когда я — вместе с товарищами по арене — входил под парусом в Пирей. Наши одежды и волосы еще пахли гарью спаленного Лабиринта.

Я спрыгнул на берег, набрал полные горсти родной земли — она прилипла к ладоням, будто ласкала меня… И лишь потом заметил людей вокруг; они не приветствовали нас, а глазели издали и звали друг друга посмотреть на чужеземцев-критян.

Оглядел своих ребят — и понял, как выгляжу я сам, бычий плясун. Гладко выбритый; тонкий как хлыст от непрерывной тренировки; шелковая юбочка, вышитая павлиньими хвостами, стянута в талии широким золоченым поясом; веки до сих пор темны от краски — ничего эллинского во мне, кроме льняных волос. Ожерелья мои и браслеты — не царские драгоценности, а дорогие безделушки Бычьего Двора…

Арена въедалась в душу накрепко. Нога моя уже ступила на землю Аттики — а я всё еще был Тезей-афинянин, из Журавлей, первый среди бычьих прыгунов. Они там рисовали меня на стенах Лабиринта и вырезали из слоновой кости; украшали моими изображениями золотые браслеты; поэты клялись, что мы с ними переживем века в балладах, сочиненных в мою честь… Я всё еще гордился этим — но пора было снова становиться сыном своего отца.

Вокруг нас поднялся шум: толпа разглядела наконец, кто мы такие. Люди роились около нас, передавая новость к Афинам и к Скале; таращили глаза на царского сына, разряженного как фигляр… Женщины плакали от жалости, глядя на шрамы — следы скользящих ударов рогом… Такие шрамы были на каждом из нас; и люди думали, что это от плетей. По лицам моих ребят я видел, что они слегка обескуражены: на Крите каждый знал, что эти шрамы — наша гордость, знаки отточенного искусства…

Я вспомнил, как пели мрачные погребальные песни, когда я отплывал из Афин, как рыдали и рвали на себе волосы, как причитали по мне — добровольному козлу отпущения… Слишком много было на душе — не высказать, — и всё это прорвалось из меня радостным смехом… Какая-то старушка поцеловала меня…

В Бычьем Дворе голоса моих ребят не замолкали весь день, они и теперь звенели вокруг:

— Смотрите, мы вернулись! Все вернулись!

— Смотрите, вот ваш сын…

— Нет, критяне за нами не гонятся! Миноса больше нет, Дом Секиры пал!

— О! Мы сражались там в великой битве после землетрясения, Тезей убил их принца Минотавра…

— Мы свободны! Не будет больше дани Криту!

Люди смотрели на нас изумленно и тихо переговаривались: новости оглушили их. Мир без Крита — такого не было под солнцем; чтобы обрадоваться, надо суметь в это поверить… Но вот уже юноши вскочили, запели пеан…

Я с улыбкой сказал своим: «Ужинаем дома!», а про себя думал: «Не надо, ребята, не говорите им слишком много. Вы уже сказали всё, что они могут понять…» Но они продолжали щебетать. Мой слух уже настроился на аттический лад, и теперь их говор звучал как птичий гомон:

— Мы Журавли, Журавли! Журавли — лучшая команда Бычьего Двора…

— Целый год на арене — и все живы!.. Это впервые за всю их историю, а ей уже шестьсот лет…

— Это Тезей сделал. Он тренировал нас…

— Тезей — величайший прыгун, какой только был на Крите во все времена…

— А здесь, в Афинах, вы слышали о Журавлях?.. Должны были!..

Родственники обнимали своих любимых, разглядывали их; отцы целовали мне руки, за то что вернул домой их детей; я что-то кому-то отвечал…

Как мы молились, как мы боролись в Бычьем Дворе, за то чтобы вырваться оттуда! А теперь — как трудно избавиться от него, как трудно отвыкнуть от жизни на остриях рогов, когда каждый твой день — последний, а вера в товарища — сильней любви!.. Осталась свежая рана.

Одна девушка говорила своему жениху, который едва ее узнал:

— Слушай, Рион, я теперь бычья прыгунья!.. Я могу сделать на рогах стойку, правда! Раз я даже перепрыгнула через быка… Посмотри — вот камень, мне его один князь подарил; я выиграла ему пари — вот он и подарил…

Я видел, как лицо его отупело от страха; видел, с каким недоумением встретились их глаза… В Бычьем Дворе не только славу — саму жизнь надо было заработать; я еще жил этим, для меня сухопарые атлеты моей команды были красивы, — но как не похожа была эта резкая поджарая смуглянка на молочно-дебелых афинских дев, как она проигрывала им в глазах этого сукновала!.. Я вспомнил всё, что пришлось пережить Журавлям, и готов был убить этого идиота и забрать ее себе, — но Лабиринт был обращен в пепел и руины, Журавли уже были не мои, моя власть над ними кончилась.

— Найдите мне черного тельца, — сказал я людям, — я должен принести жертву Посейдону, Сотрясателю Земли, в благодарность за возвращение наше. И пошлите гонца к отцу моему.

Бычок подошел смирно и наклонил голову, будто соглашаясь, — добрый знак, который порадовал народ… Даже после удара он почти не бился; но когда падал — глаза его упрекнули меня, как человеческие; это было странно после такой покорности. Я посвятил его богу и пролил на землю его кровь… А залив костер вином, вознес молитву:

— Отец Посейдон, Владыка Быков, мы плясали для тебя в святилище твоем и вложили жизни наши в руку твою. Ты вернул нас домой невредимыми. Будь же и ныне благосклонен к нам и укрепи стены домов наших. Что до меня — я возвращаюсь вновь в твердыню Эрехтея, дай же мне силы удержать ее. Благослови дом отца моего. И да будет так, по молитве нашей.

Все закричали «аминь», но этот крик смешался с гулом новых вестей. Мой гонец вернулся гораздо раньше, чем мог бы добраться до Крепости, и теперь медленно шел ко мне; а люди расступались, давая ему дорогу. Я понял, что известие — о чьей-то смерти… Он подошел, постоял немного молча… Не долго: ведь афинянин всегда хочет быть первым с новостью, как бы ни была она плоха.

Мне подвели коня… Несколько приближенных отца уже успели подъехать мне навстречу; когда мы поскакали из Пирея к замку — я слышал, как радостные клики затихают и сменяются причитаниями.

В проеме ворот, где слишком круто для лошади, толклась дворцовая челядь, чтобы поцеловать мои руки или кайму моей критской юбочки. Только что они считали меня мертвым, а себя — беспризорными; боялись, что станут нищими, а то и рабами, если Паллантиды снова нагрянут на страну, а они не успеют исчезнуть…

— Отведите меня к отцу, — сказал я.

— Я посмотрю, мой господин, успели ли женщины обмыть его, — ответил старейший из дворян. — Он был весь в крови.

Отец лежал в верхнем покое на своей огромной кровати из кедра, с красным покрывалом, подбитым волчьим мехом, — он всегда боялся холода… Его завернули в голубое с золотой каймой… Среди вопивших женщин, — они рвали на себе волосы и царапали груди, — среди них он лежал удивительно тихо. Одна сторона лица была белой, другая — сплошной синяк от ударов о камни; на макушке была вмятина, как чаша, но это было задрапировано тканью; а перебитые руки и ноги ему распрямили.

Глаза мои были сухи. Я прожил с ним меньше полугода до отъезда на Крит; еще не зная, кто я, он пытался меня отравить, в этой самой комнате… Я не хранил за это зла, — но он был мне совсем чужим, этот расквашенный мертвый старик. Старый дед, воспитавший меня — Питфей из Трезены, — тот был отцом моего детства и сердца моего, по нему я мог бы заплакать… Но кровь есть кровь, и того что начертано в ней — не вытравить…

Синяя сторона его лица выглядела сурово, а белая чуть заметно улыбалась… У ножки кровати, положив морду на лапы, лежал его белый пес и смотрел в одну точку пустым немигающим взглядом.

— Кто видел его смерть? — спросил я.

Уши пса дрогнули, хвост мягко стукнул по полу… Женщины глянули сквозь распущенные волосы, потом закричали пуще, а самые молодые обнажили груди и снова стали по ним колотить… Только старая Микала молча стояла на коленях подле кровати. Она, не мигая, посмотрела мне в глаза своими — черными, по-обезьяньи ввалившимися в сеть глубоких морщин… Я выдержал ее взгляд, хоть это было нелегко.

Придворный сказал:

— Его видела стража с северной стены и наблюдатель с крыши. Их показания совпадают, он был один. Стража видела, как он вышел на балкон над пропастью, встал прямо на балюстраду и поднял руки. А потом — прыгнул.

Я глянул на правую сторону его лица, потом на левую… Их показания не совпадали.

— Когда это было? — спросил я.

— Из Суния прискакал гонец с вестью, что мимо мыса проходит корабль. — Он говорил, глядя в сторону, мимо меня. — Царь спросил: «Какой парус?» Гонец ответил: «Критский, мой господин, сине-черный, с быком». Он приказал накормить гонца и ушел к себе. Больше мы его не видели.

Было ясно, этот человек знал, о чем говорит. Потому я повысил голос, чтобы было слышно всем.

— Я всегда буду скорбеть об этом, — сказал я. — Теперь я вспоминаю, как он просил меня поднять белый парус, если буду возвращаться невредимым. С тех пор было столько всего — год с быками, землетрясение, восстание, война!.. Моя вина — я забыл!

Старый камергер, белый и безукоризненный, как шлифованное серебро, выскользнул из толпы. Некоторые колонны в царском доме не боятся землетрясений, в этом их предназначение…

— Мой господин, — сказал он, — не кори себя, он умер смертью Эрехтидов. Царь Пандион в свое время ушел из жизни так же, на том же самом месте; и царь Кекроп — с бастиона своего замка на Эвбее… Знак свыше был ему, не сомневайся, и твоя память промолчала лишь по воле богов. — Он улыбнулся мне серьезной серебряной улыбкой. — Бессмертные знают букет молодого вина, они не дадут перестояться божественному напитку.

При этих словах вокруг заговорили. Тихо и с подобающим приличием, — но в голосах слышалось ликование, как в криках бойцов при виде бреши, пробитой кем-то другим.

Сквозь причесанную бороду отца я видел его усмешку. Он правил смутным царством пятьдесят лет и кое-что понимал в людях. Он казался сейчас меньше, чем был, когда я уезжал; или, быть может, я подрос немного за это время?..

— Вы свободны, господа, — сказал я.

Они ушли. Женщины покосились на меня украдкой — я услал и их. Но они забыли старую Микалу, которая пыталась подняться с негнущихся колен, цепляясь за столбик кровати. Я подошел, поднял ее, и мы снова встретились взглядом.

Она неуклюже поклонилась и хотела уйти, но я взял ее за руку — мягкая дряблая кожа на хрупкой косточке — и спросил:

— Ты видела это, Микала?

Она еще больше сморщилась и стала вырываться, как пойманный ребенок. Косточка вертелась, а дряблая плоть была неподвижна в моей руке, и череп ее просвечивал розовой цыплячьей кожицей сквозь тонкие редкие волосы…

— Отвечай, он говорил с тобой?

Она замигала.

— Со мной?.. Мне никто ничего не говорит, в дни царя Кекропа мне уделяли больше внимания… Тот сказал мне, когда ему был зов. Кому бы еще он мог сказать? — в его постели была я… Он говорил: «Послушай, еще, вот опять, послушай Микала… Наклонись девочка, приложи ухо к моей голове… Ты услышишь, это как колокол — гудит…». Я наклонилась, раз ему так хотелось… Но он отодвинул меня рукой и поднялся обнаженный, и пошел — как будто задумался — прямо из постели — на северный бастион — и вниз… Без звука…

Она рассказывала эту историю уже шестьдесят лет, но я дослушал до конца.

— Ладно, — говорю, — это всё про Кекропа. Но здесь лежит мертвый Эгей, что сказал он?

Она пристально смотрела на меня. Старая колдунья, доживающая свой век; усохший младенец, из глаз которого глядел древний Змей Рода… Но вдруг снова заморгала, захныкала, что она всего лишь бедная старая рабыня и давно потеряла память…

— Микала, — сказал я, — ты меня знаешь? Брось меня дурачить!

Она вздрогнула — и вдруг заговорила, словно старая нянька с ребенком, что топнул на нее ножкой.

— О да, я знаю тебя! Юный Тезей, которого он зачал в Трезене на девчонке царя Питфея, шустрый малый, которому везде всё надо… Ты остался таким же чужим и чудным, как и рос, — словно любовник богатого вельможи или бродячий танцор!.. Ты с Крита прислал с шутом весть, что он должен послать корабли против царя Миноса и привезти вас домой. С этого всё и пошло. Немногие знали, что его гнетет, но я — я всё знаю.

— Ему надо было выступать, а не горевать, — сказал я. — Крит прогнил до основания, и я знал это. Я это и доказал, поэтому я здесь…

— А ему!.. Думаешь ему было легко поверить тебе? Ведь его собственные братья воевали с ним за престол. Лучше бы он поверил оракулу Аполлона, прежде чем распустить пояс твоей матери!.. Да, он выбрал жребий себе не по силам, бедняга.

Я отпустил ее. Она стояла, растирая руку, что-то ворчала про себя… Посмотрел на отца — из-под ткани на голове струйкой сочилась кровь.

Я отступил на шаг. И чуть не расплакался перед ней, как плачет ребенок своей няне: «Сделай, чтоб этого не было!» — но она отодвинулась, как змея уползает к своей норе при звуке шагов.

У нее были агатовые глаза — и вообще она была из древнего берегового народа, и знала земную магию и язык мертвых в обители тьмы… Я знал, чьей слугой была она, — не моей: Великая Мать всегда поблизости, там где мертвые.

Никто не станет лгать, когда слушают Дочери Ночи, и я сказал правду:

— Он всегда боялся меня. Когда я впервые пришел сюда победителем с Истма, он пытался меня убить. Из страха…

Она кивнула. Она и впрямь знала все.

— Но когда он узнал, что я его сын, мы поладили достойно: я побеждал в его войнах, он мне оказывал почести… Казалось, мы любим друг друга, как должно. Он пригласил меня сюда… Ты же видела нас по вечерам, когда мы говорили у огня.

Я снова повернулся к нему. Кровь больше не текла, но еще не засохла на щеке.

— Если б я хотел ему зла — стал бы я его спасать в бою?!.. Под Сунием мой щит закрыл его от копья… И все-таки он меня боялся. А каково мне было на Крите?.. Но я чувствовал, что он всё равно боится. Что ж, теперь у него была причина: он предал меня с кораблями, и это могло бы нас рассорить; на его месте я бы умер от стыда…

Сказав это, я испугался: не подобало говорить так при нем, и Дочери Ночи такие вещи слышат… Что-то холодное коснулось моей руки… Меня затрясло, — но это был нос того белого пса; он прижался к моему бедру, и живое тепло успокаивало.

— Прежде чем поднять парус, я молил Посейдона о знамении. Я хотел прийти к нему раньше, чем он узнает о моем возвращении. Чтобы доказать, что я пришел с миром, что нет во мне зла за то дело с кораблями, что я спокойно ждал бы своего времени править… Я молился, — и бог послал мне знак, о котором я просил.

Хранители Мертвых молча приняли мои слова. Слова… Слова не смывают крови — расплата впереди… Однако, хотел бы я успеть поговорить с ним как мужчина с мужчиной. Я боялся, он сделает это от страха, а он сделал — от горя; была в нем эта мягкость под всей его изворотливостью… И все-таки так ли это было? Ведь он был Царь. В горе или нет — он должен был назначить наследника, распорядиться государством — не оставлять хаос после себя… Уж он-то это знал!.. Быть может, правда, что бог позвал его?

Я взглянул на Микалу, но увидел всего лишь старуху-рабыню. И пожалел, что сказал так много.

Она подковыляла к покойнику, взяла полотенце, оставленное женщинами, вытерла ему лицо… Потом повернула кверху его ладонь — коченеющее тело двигалось неподатливо, — посмотрела, положила руку на место и взяла мою. Казалось, что ее рука холодна от прикосновения к мертвому. Пес заволновался; скуля, втиснулся между нами; она отогнала его и отряхнула платье.

— Да, да!.. Его жребий был слишком тяжек для него… — Гаснущее пламя блекло в ее водянистых глазах. — А ты, ты иди со своей судьбой, но не перешагивай черты. За чертой — тьма… Истина и смерть придут с севера с падающей звездой…

Она скрестила руки и закачалась, и голос ее стал пронзительным, как вопль по покойнику… Потом выпрямилась и резко крикнула:

— Не выпускай быка из моря!

Я ждал, но она умолкла. Глаза ее снова опустели… Я шагнул было к ней, но подумал: «Какой смысл? Всё равно ведь ничего не добьешься от нее…»

Отвернулся… И услышал рычание: пес дрожал, оскалив зубы и поджав хвост, шерсть у него на загривке стояла дыбом… Словно старые сухие листья, прошелестели шаги — она ушла.

Придворные ждали снаружи. Я вышел к ним, а собачий нос был прижат к моей руке: пес шел возле меня, и я не стал его прогонять.