"Тезей" - читать интересную книгу автора (Рено Мэри)

4


Мы жили в Бычьем Дворе. Это город, запечатанный внутри дворца; жизнь, запечатанная смертью… Но это — гордый город и бурная, неистовая жизнь; кто испытал ее, тот до самой смерти несет в себе ее след. Вот и я: у меня уж борода седая, а я частенько думаю и говорю о Бычьем Дворе так, будто он стоит на месте и я могу в него вернуться…

Новичков тренировали отдельно: учили первым основам пляски. Прыжки там, кувырки, сальто, стойки — основы акробатики, словом. Тренировали новичков отдельно, но жили плясуны и питались все вместе, в Бычьем Дворе; только после ужина жрицы-охранницы уводили девушек. Для мужчин оставались открыты пути во дворец, и парни по вечерам весело перемигивались. Мы могли бывать где угодно, — по всему Лабиринту, — только не подходить к воротам и ограде. Ни одному беглецу не удалось через них уйти; и говорили к тому же, что попытка побега — проклята: следующий же бык всегда убивал тех, кто пытался. Если не считать этого — бычьи плясуны бывали везде, как сказал Коринфянин, хотя обычно ходили не сами, а в сопровождении слуг. Это такой был крольчатник, что не мудрено было заскочить не туда; потому за любовниками присылали — привести куда надо.

А девушек не только запирали на ночь, но и днем с них не спускали глаз: их невинность охранялась сурово.

Поначалу я думал, от этого взбеситься можно: чуть ни весь день играть с девушками — едва не раздетыми — и никогда ни одной не иметь!.. Но вскоре выяснил, что в Лабиринте не приходится отказывать себе в женщинах. Вот девушкам приходилось довольствоваться друг другом; настолько древний был обычай, что никто его не порицал… Но были среди них и истинные девственницы, до мозга костей, они посвятили себя Бычьей Пляске и жили для нее не только наяву, но и во сне.

Когда зажигались лампы — у каждого начиналась своя тайная жизнь; но в Бычьем Дворе мы были товарищи. Девушки и мы — мы были товарищами, соучастниками Таинства, ремесленниками, связанными общей работой; а иногда — довольно часто — мы были друг для друга просто руками, отводящими в сторону смерть… Но мы все были молоды и сделаны из того же материала, из какого Богиня-Мать сотворяет всё живое; и между нами словно струна была натянута, как на арфе. Она никогда не рвалась и никогда не ослабевала; и стоило лишь коснуться ее, — хотя бы дыханием даже, — она наполняла нашу жизнь тайной музыкой своей. Как часто, оставив какую-нибудь критскую даму — этакую надушенную и завитую, в оборочках, в булавочках… там и до постели едва доберешься мимо всех этих горшочков с красками, туалетных столиков… баночек с притираниями, зеркал… — как часто после падал я на свою циновку в Бычьем Дворе и обнимал во сне своих, гибких, словно зеленая лоза; ласкал мускулистые стройные тела в золотых браслетах на прохладной коже…

В Доме Секиры этот сон так никогда и не сбылся. Годы прошли, Бычий Двор был уже давно позади, — его вообще уже не было к тому времени, — тогда только встретил я снова такую девушку и сделал ее своей. Встретил, когда не надеялся; перестал искать — и тогда нашел. Верхом на коне, обнаженную по пояс, в скифских длинных штанах, в гуще копий… Она была повыше, чем девушки в Бычьем Дворе, но с тонкой костью и легкая — дважды уносил я ее на руках с поля боя; и во второй раз тоже унес сам, хоть мертвый вес тяжелее живого.

Она при мне пошла с копьем на леопарда; одна пошла — и взяла его, такая была женщина… А меня она ни разу не поранила — ни единым словом даже — после того дротика, когда я впервые ее взял. И я рад, что хоть шрам у меня на ноге от того дротика, — ведь ничего больше от нее не осталось, только этот шрам… Нет, еще раз поранила, — тоже нечаянно, — родила мне сына ростом в четыре локтя. Но Богиня-Дева, кому она служила оружием своим, и боги преисподней — они были к ней добры: закрыли ей глаза тьмой вовремя, она не увидела, чем это кончилось.

Но тогда все это было еще на прялке. Если бы я знал заранее — быть может, это тянуло б меня за ноги, и когда-нибудь бык оказался бы быстрей меня… А может и нет. Ведь твой бык всегда тебя достанет; он родится — и уже знает твое имя; так говорили мы в Бычьем Дворе.

Когда закончилась начальная подготовка, мы умели делать кувырки и сальто вперед и назад, а некоторые могли прыгать через коня, с переворотом в стойке на руках. У нас с Ирием это получалось всегда, у Хризы — очень часто; а иногда — даже у Нефелы. Коринфянин разглядел ее насквозь: ее жеманство было маской, предназначенной для мужчин, но она настолько к ней привыкла, что и себя обманывала. А увидела, что здесь, в Бычьем Дворе, это никого не восхищает, — и во всей команде не стало девчонки грубее ее. Что до Гелики — тренер сразу понял, что она все это умеет, и отослал ее заниматься к прыгунам на деревянном быке.

С любого места в Бычьем Дворе был виден Бык Дедала. Его так называли по имени первого изобретателя, хоть с той поры уже по многу раз успела смениться каждая его деталь. Кроме бронзовых рогов, отшлифованных бесчисленными ладонями; все говорили, что эти рога Дедал сам отливал, своими руками.

В полом теле быка между плечами было сиденье для помощника тренера. Он там орудовал рычагами, так что бычья голова поворачивалась и качалась: в стороны и вверх-вниз. Мы старались держаться от нее подальше, но однажды Актор закричал:

— Нет, нет!.. Держитесь так, словно он ваш любовник! Вы его завлекаете, вы от него ускользаете, вы вгоняете его в пот… Но все это — любовная игра, и все это знают!..

Это он юношей так поучал, — не девушек! — мы были на Крите.

В те первые недели я каждый день ждал, что Астерион пришлет за мной и мне придется отвечать за свою дерзость в порту. Но он не появлялся, и со мной обращались как со всеми.

После пляски нас стали учить бычьим прыжкам. Бычий прыжок — это не когда прыгаешь как бык; это — когда прыгаешь через быка. Здесь, на деревянном быке, это было лишь бледным подобием, лишь тенью того, что будет на арене. Живой зверь вдохнет жизнь в это действо — и лишь немногим из нас оно будет по плечу.

Ни в одной команде не было по многу прыгунов, в иных было всего по одному, но именно они царили в Бычьем Дворе. На первом нашем уроке Актор послал за Коринфянином. Тот лениво подошел, сверкая и звеня; снял — отдал кому-то подержать — свободный кистевой браслет… Потом упруго побежал к опущенным рогам, ухватился — бычья голова со скрипом рванулась вверх, а он вышел в стойку на руках, потом — на самом верху — отпустил рога и полетел, переворачиваясь словно птица, свободно и естественно, пока не коснулся пальцами ног спины быка… Там он снова прыгнул вверх — легко, будто вспорхнул, — и Актор показал нам, как надо страховать прыгуна при приземлении, для этого специальные ловцы в команде. Когда бык живой — прыжок может получиться не так точно; а если хочешь жить, то лучше приземляйся на ноги.

Это и есть бычий прыжок. Но у каждого большого прыгуна было что-то свое, чем они и прославились. Имена таких юношей и девушек — среди величайших были и девушки — сохранялись в поколениях; старики часто третировали нынешних плясунов: говорили, мол, тот вовсе не жил, кто не видел Того и Того пятьдесят лет назад… Коринфянин был из величайших. Говорили, он даже знал, как заставить быка бросить высоко или низко. При высоком броске он переворачивался в воздухе так, что приходил на бычью спину в стойку на руки, а потом уже приземлялся в руки ловцу.

Прыгун — это гордость, это слава команды; но ловцы — это его жизнь. Вообще, каждый в команде — это жизнь всех остальных. Трусов в Бычье Дворе не было, а если и были, то недолго. Ведь если люди догадались, что ты можешь их бросить в трудный миг, — они могут позаботиться, чтобы ты до этого мига не дожил, верно? А на арене это нетрудно. И врагов слишком много не стоило себе наживать, даже одного могло оказаться достаточно.

На Быке Дедала мы учились, как плясун может спасти товарища и себя самого: как обхватить рога руками и ногами, чтобы бык не мог тебя забодать; как хватать рога спереди, сзади и сбоку, входя в прыжок и уходя в сторону; как смутить быка, закрыв ему глаза… Но причинить ему боль ты не имеешь права; пусть он тебя топчет, рвет, убивает, — не имеешь права: в быке на арене — бог.

Сначала я не понимал, как все эти фокусы можно проделать с настоящим, живым быком. Но на Крите их выращивают для Бычьей Пляски уже тысячу лет; на вид они — чудо что за быки: громадные, мощные, с крупными божественными головами… Но они медлительны, тупы — и это вся порода такая. Проворный, шустрый бык, такой как у нас дома, убил бы кого-нибудь слишком быстро, представления бы не получилось, потому таких быков использовали для жертвоприношений. Но что ни говори — бык есть бык, хоть он и критский; никогда не знаешь, что там у него на уме. Когда они привыкают, — уже, кажется, знают пляску не хуже тебя самого — вот теперь берегись!

На второй месяц нашей тренировки мы впервые увидели Бычью Пляску. Мы еще раньше хотели пойти, но Актор запретил. Сказал, мол, если новички видят это раньше времени, раньше, чем сами чему-то научатся, — они теряют уверенность в себе и начинают трусить.

Бычья арена расположена на равнине, к востоку от дворца. Построена она была из дерева, ведь Крит — лесная страна. У бычьих плясунов на трибуне были свои места: как раз над входом плясунов, против Бычьих ворот. Царская ложа тоже находилась напротив нас; но говорили, что Миноса давно уже не видели на Бычьей Пляске: освящал быка Верховный жрец Посейдона, а в остальном всеми обрядами руководила Богиня-на-Земле.

Главным местом арены была позолоченная ложа Богини. Она стояла на красных столбах и была увенчана короной из священных рогов; по обе стороны от нее были места для жриц, а вокруг рассаживались придворные дамы. Мы сидели и смотрели, как они выходят из носилок, как рабы расстилают для них ткани и раскладывают подушки, подают им веера… Подруги приветствовали друг друга, целовались, приказывали устроить им сиденья рядом… Вскоре их трибуна стала похожа на развесистое дерево, на котором расселась стая ярких птиц: чирикали, ворковали, чистили перышки…

Затрубили рога, в ложе открылись двери… Там стояла она. Я помнил ее, — прямая, будто полевая лилия, небольшая, округлые груди и бедра, талия такая, что пальцами обхватишь… — но тут она была сплошь затянута золотом, лишь проглядывала изредка красная ткань платья, когда шевелились оборки. Диадема в полторы пяди высотой была увенчана золотым леопардом… Если б она не двигалась, я бы ее принял за ювелирное изделие.

Все мужчины встали, приложив к груди кулак; женщины коснулись пальцам лба… Она взошла на свой высокий трон.

Заиграли арфы и флейты — из двери под нами вышли бычьи плясуны. Они шли медленно, но легко; шли парами — юноша и девушка — торжественным танцующим шагом. На гладких плечах, в такт шагу, подрагивали напомаженные расчесанные локоны, метались солнечные зайчики от их браслетов и ожерелий, обольстительно колыхались в танце юные груди девушек…

Руки у всех были забинтованы до локтя и кисти тоже, чтобы усилить хватку; сапоги из мягкой кожи затянуты шнурками почти до колен… В первой паре шел Коринфянин, яркий и радостный как птица.

Они обошли арену и развернулись в ряд перед ложей, Коринфянин посредине. Там они остановились, отдали честь и хором сказали что-то на древнем критском. Я похлопал по плечу плясунью, что сидела передо мной, и спросил:

— Что они говорят?

Это была черная девушка из Ливии и греческий язык знала очень плохо. Она заговорила медленно, вспоминая каждое слово:

— Привет тебе, Богиня!.. Мы салютуем тебе… мы, которые… пришли умереть… Прими жертву.

Эти слова меня ударили, я содрогнулся от этих слов.

— Ты уверена? — спрашиваю. — Ты все правильно поняла?

Она кивнула головой. В ее черных волосах были вплетены золотые и синие бусинки, так близко к коже, что казались пришитыми… Она кивнула головой и повторила.

Я ничего ей не ответил, но покачал головой. «Нет, — думаю, — при всей своей учености, при всех своих великих делах, эти критяне — ничего не понимают. Та госпожа, вон там, — пусть она величайшая в мире жрица, высочайшего рода, ближе всех к Богине — пусть. Но она — женщина; и если десять тысяч критян это отрицают — мне наплевать. Она женщина; это так же верно, как то что я мужчина… Я знаю!..»

Я посмотрел вверх на ложу. Она снова сидела и снова была неподвижна, словно статуя из золота и слоновой кости.

«Что с ней будет? Она делает то, чего вечноживущие боги не позволяют смертным… И ее молодость они ей тоже не простят, не в их это правилах… Но кто может ее спасти? Она слишком высоко — не достать…» — так думал я.

А плясуны тем временем развернулись и разошлись по кругу на арене. Прозвучала труба… В стене напротив нас распахнулись большие Бычьи ворота, и на арену вышел бык.

Это был царственный зверь. Белый с коричневыми пятнами, с мощным телом, коротконогий, с широким лбом и с огромными — как все они — с очень длинными рогами. Рога изгибались вперед и вверх, потом опускались слегка и снова загибались кверху возле концов. И были раскрашены вдоль золотыми и красными полосами.

Коринфянин стоял прямо напротив него, спиной к нам. Я видел, как он поднял руку в приветствии, — благородный жест, изящный и гордый… Потом плясуны начали двигаться вокруг быка, описывая круги, как звезды вокруг земли; сначала далеко от него, потом все ближе и ближе… Поначалу он не очень-то обращал на них внимание, но было видно, как он провожает их по кругу взглядом больших своих глаз. Потом хвост его дернулся, он переступил ногами…

Музыка убыстрялась, и плясуны были всё ближе: летали вокруг быка, будто ласточки… Он опустил голову, стал рыть копытом землю… И тут стало видно, что за дурак этот бык. Бык в Трезене выбрал бы себе одного из толпы и гонялся бы за ним, пока не достал бы, — и достал бы, куда тут денешься?.. А этот смотрел на каждого плясуна, что пролетал мимо его морды; смотрел, — начинал готовиться, неуклюже переступая ногами, — потом словно говорил себе: «Нет, слишком поздно»; тупо глядел перед собой; а когда перед глазами появлялся следующий, начинал снова. Но вот плясуны замедлили свое вращение и начали играть с быком. Сначала один, потом другой — останавливались перед ним, привлекали его внимание, а потом ускользали в сторону и оставляли его следующим. Чем более дерзко работают плясуны, чем больше они утомляют быка вначале — тем легче им в конце пляски. Он сильнее любого из них, но он — один против четырнадцати; и может устать раньше их, если они постараются.

Так оно шло; бык вроде притомился, на морде такое появилось выражение, словно он говорил себе: «Ну и пусть себе порхают, чего я за ними гоняюсь? Надо мне это? Платят мне за это?..» И тут Коринфянин встал перед ним — довольно далеко встал — и вытянул вперед руки. Хоровод остановился.

Он мягко побежал навстречу хмурому быку. Это был тот самый прыжок, что я так часто видел в Бычьем Дворе; но то было жалкое подобие, а здесь у него был под руками живой зверь, здесь ему было с кем себя показать. Он ухватился за рога и завис межу ними, так что бык его нес, потом взвился вверх и оттолкнулся руками. Зверь был слишком глуп, чтобы податься назад и подождать его: потеряв его, бык все равно бежал вперед… А он перевернулся в воздухе — дуга получилась красивой, как натянутый лук, — и попал на широкую спину обеими ногами враз. Его стройные быстрые ноги тотчас подбросили его вверх — казалось, он не прыгает вовсе, а парит над быком, словно стрекоза над камышами, а бык тем временем выбегает из-под него… Вот он приземлился — так же на обе ноги, ноги вместе, будто склеенные, — встал на землю и легко коснулся рукой руки ловца. Это было как привет, как дань учтивости — он не нуждался в опоре. И ушел под музыку прочь. На птичьем дереве завизжали восторженно, заворковали… раздались крики мужчин… А я — я незаметно протянул руку к востоку и прошептал, неслышно в этом шуме: «Отец Посейдон! Сделай меня бычьим прыгуном!»

Плясуны закружились снова. Теперь остановилась девушка; стояла на носках, подняв руки, распрямив ладони… Она была из Аравии. Цвета темного меда, с длинными черными волосами, стройная как копье, — с осанкой тех женщин, что с детства носят всё на голове, — в ушах большие золотые диски… Иногда в Бычьем Дворе я замечал ее: уж очень она сверкала белозубой улыбкой своей. Вообще-то надменная была особа — поиздеваться любила, подразнить, — но сейчас выглядела серьезно и гордо.

Она схватилась за рога и пошла вверх, в стойку… Но то ли бык что-то сообразил своим медленным умом, то ли равновесие у нее было не такое четкое, как у Коринфянина, — бык не подбросил голову вверх, а мотнул в сторону.

Девушка упала ему на лоб, поперек. Она каким-то чудом не отпустила рога и теперь висела, как обезьяна, изо всех сил держась за них, скрестив ноги у подгрудка зверя. А тот понесся по арене, круг за кругом, мотая головой, стараясь ее стряхнуть. На мужских скамьях раздался глухой ропот, на женских — затараторили взахлеб… Я посмотрел на ложу с колоннами. Золотая богиня не шелохнулась, и раскрашенное лицо ее было неподвижно.

Плясуны порхали вокруг, хлопали в ладоши, щелкали пальцами, чтобы отвлечь быка, — я был уверен, что это показуха, что они могли бы сделать больше. Я колотил кулаком и приговаривал: «Ближе! Ближе!..»

— Придержи руки, эллин! — это мой сосед; я, оказывается, бил его по колену…

— Он ее прикончит, — говорю. — Он собьет ее о барьер!

— Да, — парень не сводил глаз с арены. — Да, они за ней не полезут. Она тут многих оскорбила и нажила себе врагов.

Бык старался найти барьер, но волосы девушки закрывали ему глаза, и она все время дергала плечом, чтобы слепить его.

Я едва дышал.

— А Коринфянин, он не может помочь? — спрашиваю.

Мой новый знакомый наклонился вперед и не смотрел на меня, но ответил:

— А с какой стати? Это работа для ловцов, а не для прыгунов. И он первый раз с этой командой, ему на них наплевать.

И тут как раз Коринфянин рванулся вперед. Он подбежал к быку слева, схватился за левый рог и повис на нем. Девушка обессилела — упала с быка, но кое-как поднялась на ноги и бросилась бежать.

Я видел — Коринфянин, прежде чем кинуться к быку, быстро оглянулся и поманил рукой своих ребят…

Парень, мой сосед, вскочил на ноги и дико кричал что-то на своем языке, на родосском, что ли?.. Я точно знал, что он ругается, проклинает тех на чем свет стоит! Я сам тоже кричал, тоже ругался… Никто не может долго протянуть в том положении, в каком был Коринфянин, если кто-то не возьмется за другой рог. Он на это и рассчитывал — но никого не было.

Один из парней наконец побежал туда, сделал вид, что прыгает, хочет поймать рог… Но я бы сказал — он это делал без души, без охоты, от стыда только. И конечно же опоздал. Бык увернулся от него, мотнул головой вниз в сторону и сбил Коринфянина копытом. И вот тот снова поднялся на воздух, только теперь уже не парил: рог прошил его насквозь, словно копье, прямо под поясом, в живот. Не знаю, кричал он или нет, — в том шуме не слышно было. Бык швырнул его через себя, он упал на песок с громадной красной дырой в животе — кровь еще не успела пойти, — бык бросился топтать его, потом ушел прочь. Музыка смолкла, плясуны стояли неподвижно. По трибунам прошелся глубокий вздох, пробежал ропот…

Чтобы добивать жертвы, они пользуются небольшим двойным топориком, такой же формы, как священная секира. Когда этот топор подняли над его шеей — я видел, — рука его пошла навстречу, вроде он хотел загородиться, отвести ее… но он перевел этот невольный жест в салют и повернул голову, чтобы чище принять удар. Он был настоящий человек и умер как подобает. Я вдруг заметил, что плачу, будто мы с ним так уж друг друга любили… Собственно, я и на самом деле его любил, хоть не в том смысле, как это понимают на Крите. Никто не обратил внимания на мои слезы; в Бычьем Дворе считалось, что заплакать — это к удаче. Кроме того, на другой стороне с воплем упала какая-то дама, вокруг нее собралась толпа с веерами, с эссенциями… — дули на нее, давали нюхать, ловили ее обезьяну… — на меня никто не смотрел.

Быка взяли на веревку и увели. Видно было, что он устал; еще бы немножечко — и ему бы хватило. Плясуны строем ушли с арены. Родосец, мой сосед, говорил:

— Почему он это сделал? Почему?.. Зачем ему это было нужно? — Потом добавил: — Наверно, его позвали. Наверно, пришел его час…

Я промолчал. Слезы мои высохли, я думал.

Жрец Посейдона наполнил кровью Коринфянина плоскую жертвенную чашу, вылил эту кровь на землю перед ложей и сказал что-то по-критски. Владычица встала, подняла ладони — жест, который обозначал «все кончено», — и вышла в маленькую дверь в ложе. Я вспомнил маленькие розовые ступни на ступенях, нежную грудь с локоном на ней… По телу прошла дрожь.

Когда мы вернулись в Бычий Двор, я сказал Аминтору: «Собери Журавлей».

Я ждал возле Быка Дедала. Никому сейчас не хотелось играть возле него, потому там было место для нас, только для нас. Подошли наши. Формион был бледен, Аминтор до сих пор трясся от ярости… Из девушек успели поплакать Хриза и Феба, у Нефелы глаза были сухие, Гелика замкнулась в одном из своих припадков молчания.

— Ну, — говорю. — Вот мы и увидели Бычью Пляску.

Аминтор взорвался, осыпал проклятиями команду, что дала Коринфянину умереть… Он был аристократ — и относился к ним, как к царской гвардии, нарушившей присягу. Я сначала его не перебивал: это была хорошая мысль.

— Но послушай, — говорю, — ведь он не из их народа, они ему ничего не должны. Они ни в чем ему не клялись, никакой присяги не было — с какой стати он должен им быть дороже их собственной жизни?

Все смотрели на меня, удивляясь, что я такой бездушный… А я продолжал:

— На корабле, когда я взял со всех вас клятву, это было лишь затем, чтобы удержать нас вместе. Я ведь ничего не знал тогда, как и вы; но, наверно, бог подсказал мне, раз я в руке его. Теперь вам понятно, почему мы должны быть — как родня?

Они кивнули. В этот момент они были мягким металлом — и я ковал; я хорошо сделал, что не стал откладывать этот разговор.

— Коринфянин умер, — говорю, — но вся его команда тоже мертва. Как раз в тот миг, когда им захотелось жить подольше, они обрекли себя на смерть. И они сами это знают. Посмотрите на них: от стыда они бы так не сникли, они — боятся.

— Да, — сказал Аминтор. — Это верно.

— Если на арене начинаешь слишком дорожить своей жизнью — вот тут-то ее и теряешь. Теперь они гроша ломаного не стоят: за них никто не станет рисковать, хоть каплей своей крови, даже царапиной… И они — они знают это, в них не осталось гордости. И если каждый из них имел своего бога-хранителя — они должны слышать сейчас, как бог уходит. Посмотрите на них, на их лица…

Но они все смотрели на меня, словно я был в силах изменить нашу судьбу. Верили в мою силу.

— Мы должны обновить нашу клятву, — сказал я, — чтобы здешние боги были свидетели, но теперь клятва будет сильнее. Будет такая: «Жизнь каждого Журавля мне так же дорога, как моя собственная жизнь. Если другому будет грозить опасность, я сделаю для него всё, что смогу. Всё — и ни на волос меньше! Река, и Дочери Ночи, и Быколицый Посейдон, что под Критом, — да будут они свидетелями этой клятвы и да поразят меня в тот день, когда я нарушу ее!»

Они смотрели на меня распахнутыми глазами. Хриза и Аминтор шагнули вперед — торопились повторить клятву, пока не забыли слова… Они даже не оглянулись на остальных. Я остановил их — подождите, мол, — я-то видел всех… И не упрекал тех, что замешкались: это сильная была клятва и страшная.

— Что с вами? — говорю. — Думаете, эта клятва нужна мне от вас для меня? С какой стати стали б вы присягать такому царю — у него ни крыши над головой, ни пищи, ни одежды, ни золота… Мне нечего дать вам, кроме того на что я буду способен с быками. Как и каждому из нас. Но клятва эта нужна нам всем, нужна вам. Мы всего лишь смертные: меж нами будут и ссоры, и ревность, и все такое. Если б вы поклялись, что не будет такого, — нарушили бы клятву через неделю, может, еще раньше… Но мы можем поклясться, что не будем выносить своих обид на арену. Там мы должны быть как единое тело, словно у всех нас одна общая жизнь. Мы должны сомневаться друг в друге не больше, чем копейная рука в щитовой, — поклянемся же в этом!

Вперед вышли еще несколько человек… Остальным я сказал так:

— Не бойтесь. Вам станет легче дышать, когда уже нельзя будет оглядываться. Это таинство, то, что я говорю вам; меня научил ему жрец и царь… Вам станет легче.

Все поклялись, настала тишина. Вдруг глупышка Филия удивленно огляделась, словно хлебнула слишком крепкого вина:

— Послушайте, а ведь правда!.. Мне на самом деле стало лучше!

Мы рассмеялись — уж больно у нее рожица была забавная. И хоть вообще в тот день было не до смеха, нам стало весело.

В тот вечер, когда девушки ушли, ко мне подошел парнишка, миноец из Мелоса, я едва знал его в лицо.

— Коринфянин говорил мне, кому отдать его вещи, когда он встретит своего быка. Это тебе.

Он раскрыл ладонь. Там был маленький бык из полированного хрусталя, подвешенный на золотом кольце: изящный золотой бычий плясун изгибался в прыжке на его спине.

— Мне? — я удивился. — Он же меня почти не знал…

Мне не хотелось, чтобы Коринфянин потерял свою последнюю волю из-за глупости этого мальчишки. Тот пожал плечами:

— О, это не дар любви, не обольщайся. Он говорил, что любит потакать своим капризам. А может, вы с ним спорили на что-нибудь?

Я взял быка и повесил себе на шею на хорошем шнурке. Я не корил себя за то, что смеялся и паясничал с Журавлями, когда его кровь еще не успела засохнуть. Уж кто-кто, а он бы понял.

Когда стемнело, я пошел за кухню. Калитка, как всегда, была открыта… Актор, тренер, увидел меня и засмеялся: «К кому сегодня? Выжми из нее все! Когда пойдешь к быкам — не до этого будет…»

Я ответил ему что-то смешное… для него. Но в тот вечер я шел не к женщине. Он уже был прав: Бычья Пляска — ревнивая любовница. Мне просто надо было побыть одному, а днем это не получалось.

Большой двор был пуст. Тускло светились под луной колонны балконов — ярус над ярусом… За занавесками восточных тканей мерцали лампы… И густой тяжелый аромат расходился от кадок с лилиями, с цветущими лимонами… От тени к тени скользнул кот… За ним — критянин, вроде с теми же намерениями… Потом всё замерло. Громадные рога на крыше вздымались ввысь, бодая звезды.

Я протянул руки, ладонями вниз, и так их держал над землей. «Отец Посейдон, Отец Коней, Владыка Быков! Я в руке твоей, когда бы ты ни позвал меня. Это наш уговор. Но раз уж я твой, дай мне одно лишь, пока не забрал к себе. Ни о чем не прошу я больше — сделай меня бычьим прыгуном!»


В последний месяц наших тренировок мы пошли на пастбище за своим быком. Тут не команда выбирает быка, а бык команду. Вы приводите корову, привязываете ее — и ждете с сетью. К ней придет бык-царь, тот, кому все остальные уступают… И пока они спариваются — вы должны стреножить его, привязать к дереву и накрыть сетью.

Нам повезло: из стада только что забрали негодного быка.

Мы с вами как раз того быка назвали бы нормальным, лучшим из всех; но он убил своего соперника, и одного из людей что привели его, — и обоих убил слишком быстро… Теперь он ревел в своем загоне, скованный, — ждал жертвоприношения.

Актор привел нас вниз на заливной луг. Все крыши дворца были усеяны народом: в это время делают ставки, а бывали случаи, что и погибали плясуны на ловле, — им было бы жаль упустить такое зрелище…

Но Посейдон был к нам милостив. Когда корову привязали, два быка подошли, стали биться за нее. Новый царь, черный, был гораздо быстрее, и рога у него расходились в стороны. Это всегда плохо, когда в стороны: такие быки бьют рогами не снизу вверх, а вбок… Но его соперник, бело-рыжий, сломал ему один рог под самое основание; случайно конечно, а не по хитрости. Черный взвыл, бросился бежать, — как воин, у которого в руках копье сломалось… А наш покатился к корове.

Я и раньше имел дело с быками, потому взялся стреножить его; а в сеть мы его взяли легко. Только царапины кое у кого: когда он рванулся и потащил нас — попадали на коленки. Я сказал всем, чтоб не торопились, — пусть он закончит свое дело в свое удовольствие: нам не надо, чтобы он нас возненавидел. А потом мы дружно бросили сеть, дружно потянули… Он несколько раз споткнулся, потом упал — и видно было, что засомневался: «Тут что-то не так, надо подумать…» Ну а пока он думал, мы его привязали к шесту меж двух волов и увели.

Я назвал его Гераклом. В те времена, когда я собирался вырасти до пяти локтей росту, я относился к этому герою со всей симпатией; но потом — потом появилась у меня какая-то неприязнь, что ли, хоть без сомнения он был достойным сыном Зевса, пока ходил по земле. Наш бык выглядел так, как я представлял себе Геракла: красивый, но неуклюжий простофиля. Да, уж если в Бычьем Дворе не научишься смеяться над собой, то никогда и нигде не научишься.

Я до сих пор, раз в год, приношу жертву Гераклу; хоть не говорю, какого героя имею в виду. Он был громадный, с широким лбом, а большие толстые рога росли как раз как надо — прямо вперед, — это заставляло его идти на тебя по прямой. В глубине души он был ленив; но из чванства не терпел, чтобы с ним обходились небрежно, и потому заслужил себе славу беспокойного быка. Конечно, он был далеко не безопасен, — но гораздо безопаснее, чем казался. Половина мыслей его всегда была не на арене, а в стойле: вот все кончится и пойла дадут… А спинища у него была! — лучше не придумаешь: ну что твоя бочка.

Когда вы поймали быка — тут еще два этапа подготовки. Его приковывают к столбу в тренировочной яме, чтоб вы могли научиться грациозно уворачиваться от рогов… И еще — связывают, так что бегать он не может, только головой мотать, — швыряет — это для прыжков. Ни там ни сям помногу времени не дают: если бык станет хоть наполовину ручным, это испортит всю игру — так критяне думают. Но нет такого закона, что вы должны делать его своим врагом; и мы все приносили Гераклу, когда приходили с ним плясать, то соли полизать, то пучок зелени… Но он знал, что из-за нас он в неволе, и глядел на нас искоса.

Теперь я был уже знаком с остальными плясунами — и парней знал, и девушек. Нелегкое было товарищество в большой разношерстной компании Бычьего Двора, нелегкое. Каждый знал свои возможности и возможности всех остальных; ежедневно ты ел за одним столом, и разговаривал, и дрался иногда с людьми, обреченными умереть… Одни боялись быков, другие просто смирились, сдались, третьим были дурные предзнаменования от их богов… В Бычьем Дворе чтут всех богов, какие только есть на свете, так что алтарь у нашего входа на арену, с наружной стороны, — он для всех священен. Чего только там не было, на этом алтаре!.. Туда и песок приносили, и камушки… Капали на него воду, носили пчел, и осколки слоновой кости, и птиц, как эллины, и ящериц, как савроматы…

Отмеченные смертью — умирали, и какое-то время их помнили… Так расходятся круги по воде: чем больше камень, тем дольше. Однако было несколько человек, которые с самой первой своей пляски искали смерти и встречали ее безупречно, — смерть их обходила.

Тут не угадаешь, и это придавало жизни в Бычьем Дворе особую остроту. Говорили, что если плясун продержится три года — Богиня освобождает его. Никто не помнил, чтобы хоть один протянул хоть половину этого срока; но никто и не был уверен в своей судьбе, в мрачной судьбе. Каждый думал — мало ли что может быть: Дворец сгорит, или война начнется, или мятеж какой-нибудь… И мы сможем вырваться!.. Я по ночам вспоминал иногда, как беззащитен Лабиринт без стен, как пусто море вокруг Крита — ни одного островка поблизости… Если чужой флот нападет внезапно, то некому будет зажечь сигнальный дым.

Да, у нас нелегкое было товарищество; но чего не было — это зависти. Если ты что-то мог — это было на пользу всем остальным; так что не бывало в нашей среде той ревности, что ли, какую встречаешь среди воинов, среди певцов, даже среди мастеровых. Если люди не верили тебе — они тебя бросали быку. Но им самим было лучше, чтобы тебе можно было верить, и они помогали научиться. Среди прыгунов было молчаливое соглашение о соперничестве, своим коронным номерам они друг друга не учили, — но я не знаю случая, чтобы они были врагами, разве что из-за любви. А что до славы наших покровителей — на это нам было наплевать. Наша первая забота была, — как у первых жертв в древней яме, — первая забота была остаться живыми. Вторая — заслужить уважение среди своих. Покровители, любовницы, игроки — те могли присылать плясунам драгоценные подарки, и эти драгоценности носили — в Бычьем Дворе любят роскошь и блеск, — но не это определяло цену человеку. Для нас был правомочен лишь один суд: мы сами.

По вечерам, когда девушек уводили, мы обычно плясали, пели песни — каждый своего народа, — рассказывали разные истории… И я иной раз, оглядываясь вокруг, подумывал: «А ведь этих парней можно объединить для общего дела, они могут постоять друг за друга… И большинство девушек — не хуже их».

Я был еще учеником в то время и ничего не стоил в их глазах, но такой уж я человек — не могу удержаться, во всё влезаю… Но это потом, когда-нибудь попозже.

А пока мне хватало забот с Журавлями. Мой друг Пириф — он тоже молод был, когда принял царство, — Пириф мне сказал однажды, как трудно было ему в первый год правления его. Мне тоже было трудно. Мне этот первый год достался не в крепости моей, вокруг меня не было моих дворян, у меня не было золота — нечем было награждать и покупать… Далеко на Крите, в Бычьем Дворе нес я бремя своего первого года.

Это там я узнал — есть такие вещи, которых нельзя касаться; пусть все будет как есть. Трудно мне было это понять.

Сначала случилась история с Иппием. Ну тот парнишка, что был конюхом у моего отца, — скромный такой, тихий, умница… и свежий такой, изящный… Один придворный аристократ, из молодых, стал забирать его к себе наверх — и через неделю его не узнать было. В нем стало больше жеманства, больше ужимок разных, чем в Ирие; он начал кокетничать с каждым мужчиной; кто бы с ним ни заговорил — пожимал плечиком, делал длинные критские глаза…

Это меня взбесило: это стаскивало Журавлей на общий уровень Бычьего Двора, и я чувствовал себя так, словно это пачкает лично меня… Я не стал скрывать, что о нем думаю; а на самом-то деле он славный был мальчуган — добрый, застенчивый, — поранило это его. И вот он стал неуклюжим, не стали у него прыжки получаться… А ведь если бывал он доволен собой, — подарок там от любовника получит или похвалят его, — так даже лучше Гелики работал с живым быком. В Афинах он был никто, а здесь получал возможность занять какое-то место под солнцем… И счастье наше, что я понял всё это, пока не стало еще слишком поздно: понял, что это не он, а я — я вредил команде! Хорошо ли, плохо ли — но он нашел себя и может быть хорош по-своему; а начни его ломать против естества его — из него вообще ничего не будет!.. Я изменил тон своих шуток, похвалил как-то его новые серьги — и вот вам пожалуйста, он опять заработал отлично.

Потом — когда подходило уже время нашей первой пляски — другая беда; и там, где я меньше всего ожидал. Гелика вдруг однажды побледнела, умолкла и незаметно отошла от нас, посидеть одной. Но выглядела она — я знал этот вид, после пары месяцев в Бычьем Дворе. Такой вид бывал у тех, кому достались черные знамения от их богов; у тех, кого увезли из дома слишком поздно и теперь они уже выросли из быстроты своей и силы; у тех, кто смирился… Но к Гелике это не относилось. Никак разумно не относилось — на деревянном быке она показывала прекрасную технику, нагота Бычьего Двора ей шла: она была худа, и груди у нее были немногим больше, чем у мальчишки, но ее грация делала ее похожей на тех плясуний из золота и слоновой кости, что делали критские ювелиры… Так что же с ней?

Я подошел. Спросил, не больной ли день у нее сегодня. Об этом наши девушки говорить не любили, но им на самом деле было трудно с этим — ведь девственницы же… Как раз в такие дни они и гибли чаще, а я чувствовал себя в ответе за Журавлей.

Она сглотнула, оглянулась по сторонам, нет, говорит, ничего… А потом — сказала мне правду. Она боялась быка, боялась с самого первого занятия с живым зверем.

— Я всегда тренировалась с братом, — говорит, — мы с ним близнецы, плясать вместе начали еще сидя — ходить не умели… Мы думаем вместе, с ним мне ничего не страшно; и с тобой мне не страшно, у тебя руки акробата… Но это же зверь, скотина безмозглая, — откуда я знаю, что он станет делать?.. Возьмет и убьет!..

Мне стало худо. «Ну все, — думаю, — Журавлям конец».

Все команды, кроме нашей, держались на закаленных прыгунах, были собраны вокруг них. У нас должны были получиться свои прыгуны — Хриза, Ирий, я сам, — но когда? Я надеялся, что в первых наших плясках Гелика одна доставит удовольствие публике — не так плохо для полностью новой команды, — пока все остальные не встанут на ноги. Если она не будет прыгать, должен кто-то другой; команду, на которую неинтересно смотреть, расформируют в тот же день… Даже если все останутся живы — Журавлям конец.

Упрекать ее не имело смысла, она была не воином, — скоморохом, — и не по своей воле пришла на Крит… Чтобы сказать мне — и для этого надо было много храбрости; больше того, в любой другой команде такого вообще не могло произойти: достаточно было людям заподозрить только, что ты боишься быка, — тебя оставляли ему! По законам Бычьего Двора лишь смелых предавать было стыдно, а трус защиты не заслуживал… Но Гелика поверила мне. Это было первое испытание нашей клятвы.

Я поговорил с ней немного, даже заставил ее улыбнуться, хоть она и сделала это только для меня… А потом отошел. Подумать. Но как ни старался — ничего не шло в голову, кроме молодой лошадки, что была у меня в Трезене, — боялась колесниц. Я ее лечил от этого как обычно: сперва сам подходил к колеснице, чтоб видела; потом потихоньку подводил ее…

Вот потому Журавли и выпустили своего быка в тренировочной яме, хоть на Крите вам этого никогда не скажут. Никто не знает настоящей причины. Критяне думали, что это мы так разбушевались, потехи ради, — и по сей день так говорят, — а на самом деле это было мое крайнее средство: либо выбить из нее этот страх, либо — на худой конец — проверить, смогу ли прыгать вместо нее.

Быка привязали, мы поработали с ним какое-то время… Я сделал вид, что мне кто-то что-то сказал у входной двери, и отослал Актора обратно в Бычий Двор: зовут, мол. Потом — ребят предупредил: «Бойся!.. — кричу, — петля ослабла!..» И бросился вроде бы завязывать, а сам незаметно развязал. Ну и пошло дело. Место это не было задумано, чтобы быка туда выпускать; маленькое словно древняя жертвенная яма, с высокими стенами — не выскочишь… Но чтобы разбежаться и прыгнуть — как раз столько места там было; если ты сам резок, а бык — не слишком. Если что-нибудь случается неожиданное — критским быкам надо подумать, время им нужно. Тем временем я разбежался, ухватил его за рога и с толчка бросил себя вверх. Тело думало само: я оттолкнулся руками — сам не заметил как, — повис в воздухе… И тут я понял, что наши тренировки — это ничто: вот здесь, вот так — вот это жизнь, это высшее блаженство!.. Как первая битва, как первая женщина!.. Упал я по-дурацки: животом поперек его спины… Но я уже знал, где ошибся, и во второй раз всё сделал точно, как надо. Потом вслед за мной пошла Гелика, и я благополучно ее поймал… Мы были так довольны, так горды собой — плясали вокруг быка свой Танец Журавлей, за этим нас Актор и застал, когда вернулся.

Он пообещал выпороть всех нас собственноручно и сдержал свое слово. Но когда он принялся нас бить — мы сразу поняли, почему именно сам. Это было больше похоже на щекотку, чем на удары: не порка, а массаж… Значит, он сам ставит на нас и не хочет нас уродовать перед Пляской.

Юность бывает безумной, но иной раз это безумство ниспослано богом. Мы были пленными, мы были рабами, наши действия нам не принадлежали; а где нет гордости, там погибает храбрость… Но в тот раз мы сами пошли к быку — вот захотели и пошли, никто нас не гнал, мы сделали это по своей воле, словно свободные, — и это освободило сердца наши. После того как мы прошли полпути навстречу богу по своей воле, — после этого уже никогда не чувствовали себя беспомощными жертвами.

На другой день Актор собрал нас у деревянного быка и устроил нам экзамен. Вокруг собрались плясуны, так что мы из кожи лезли. Покровители, разные господа и дамы во дворце — они бы дорого заплатили, чтоб их впустили сюда посмотреть; но нам — нам похвала одного бычьего плясуна была дороже их всех, вместе взятых. Актор сказал Гелике и мне прыгнуть еще по разу и отошел. Я прыгнул и слышал в полете скрип рычагов и реплики товарищей вокруг… А когда приземлился — увидел, кого пошел приветствовать Актор. Это был Астерион. Пришел-таки.

Актор говорил ему что-то, а он оглядывал нас своими круглыми воловьими глазами, и взгляд его не менялся, на меня ли он смотрел или на деревянного быка. Раз или два он кивнул в ответ на что-то, потом ушел. «Ну теперь он до меня доберется, — думаю. — Что он мне может сделать?..» И первая мысль, какая меня испугала: «Не даст прыгать, я не стану прыгуном!..» Я настолько был на этом помешан, что лишь смерть казалась хуже.

Тренер вернулся, но ничего нам не сказал. В конце концов я не выдержал:

— Что ему было нужно? — спрашиваю.

Актор поднял брови, пожал плечами:

— Что бывает нужно покровителю? Знать, в какой форме команда… Мой хозяин, если уж он отдал за команду сотню волов, — он хочет, чтобы команда окупила ему затраты. Он хочет, чтобы команда окупилась, запомни это. Это самый лучший совет из всех, какие ты от меня слышал.

Он ушел. Плясуны окружили нас, хвалили, показывали ошибки, шутили… До темноты на Бычьем Дворе нельзя было побыть одному, да и после не очень-то; я все-таки хоть из толпы выбрался, сидел в сторонке. Вскоре подошел Иппий: «Что с тобой, Тезей? Ты, надеюсь, не болен?» Получилось у него точь-в-точь, как у банщицы, я едва ему об этом не сказал: хотелось хоть на ком-то злость сорвать. Но он ведь от души спросил, за что же его-то?..

— Ну а как тебе это нравится? — спрашиваю. — Всё, что бы мы ни сделали на бычьей арене, пойдет в прибыль этому наглому борову. Даже если мы живем — мы должны жить для него!..

С ним был Ирий. Они поглядели друг на друга, сделав свои критские глаза…

— О! Не расстраивайся, Тезей! Не расстраивайся ты из-за него… Он же ничтожество, правда, Ирий?

Они оба знали что-то, чего я не знал, и сейчас это знание проступало в их лицах. Встали рядом, щека к щеке — этак они скоро как сестренки станут похожи!..

— Конечно ничтожество! — Это Ирий вступил. — Он богат, он делает всё, что хочет, но он самый заурядный малый, о нем и думать нечего. Ведь ты же знаешь его историю, Тезей?

— Нет, — говорю, — я им не интересовался. Но расскажите.

Оба разом хихикнули и предложили друг другу начинать… Потом Ирий сказал:

— Он считается сыном Миноса, но все знают, его отец был бычий прыгун…

Он не старался понизить голос. Бычий Двор — это единственное было место в Лабиринте, где говорили свободно. Иппий перебил:

— Это чистая правда, Тезей! Об этом, конечно, не говорят, но мой друг, что сказал мне, — он настолько высокороден, что знает всё обо всех.

— Мой тоже, — Ирий поправил прическу. — Мой друг не только сочиняет песни — он их записывает. Это в обычае на Крите. Он очень образованный. Он говорит, этот бычий прыгун был ассириец.

— Фу! У них толстые ноги и грубые черные бороды…

— Не болтай глупостей, ему было всего лет пятнадцать или около того!.. Сначала его полюбил сам Минос и не выпускал несколько месяцев на арену, чтоб не рисковать его жизнью.

— Но это же святотатство… — я удивился. — Его должны были посвятить, как нас всех.

— О да, Тезей! Великое святотатство! — это Иппий. — Люди говорили, что оно потянет за собой проклятье… Так оно и случилось: царица была разгневана — и сама обратила внимание на мальчика. Говорят, бедный царь узнал об этом самый последний; уже не только Лабиринт, но и весь город только о них и говорил. Есть непристойная песня про то, как она приходила к нему в Бычий Двор, — настолько была одурманена, — приходила и пряталась в деревянном быке. Мой друг говорит, что это вульгарная болтовня; но она на самом деле совсем потеряла голову, с ума по нему сходила…

— И когда царь узнал об этом — он присудил ее к смерти?

— Что ты, Тезей! На Крите?.. Она же была Богиней-на-Земле! Единственное, что он мог сделать, — это послать ассирийца обратно на арену. Парень был не в форме, долго не тренировался, — или бог рассердился, — во всяком случае первый же бык его убил. Но он оставил по себе не только память.

— Послушайте, — говорю. — Но мог же Минос в конце концов хоть избавиться от ребенка: подбросить его кому-нибудь, мало ли!..

Ирий всегда был вежлив — его нельзя было разозлить, — он и сейчас сказал терпеливо-терпеливо:

— Нет, Тезей! У критян старая вера, ребенок принадлежит матери. Так что царю оставалось только молчать, чтобы спасти свое лицо, — и позволить ему считаться царским сыном. Мне кажется, ему нельзя было выдавать, что он не спал с женой: народ бы сразу понял, почему.

Я кивнул, это на самом деле было ясно. А Иппий продолжал:

— Сначала Астериона держали в рамках. Говорят, Минос очень крут был с ним, тут удивляться нечему… Но теперь — другое дело: он умен и собрал в своих руках столько нитей, что почти правит в царстве. — Он глянул на меня — не для того, чтобы следить за моими мыслями, а чтобы убедиться, что я им поверил. Из-под всей его мишуры выглядывал парнишка — тот, что чистил когда-то сбрую в отцовской конюшне: зоркий, внимательный и умный. — Но ты же понимаешь, Тезей, насколько он ниже тебя, этот выскочка! Он просто недостоин твоего внимания!

— Вы правы, — говорю, — старина Геракл гораздо больше заслуживает изучения. С нашей точки зрения. Но что думает об этом Минос?

Вот тут он заговорил почти шепотом; не от страха — от почтения:

— Минос живет в своем священном пределе очень уединенно. Его никто не видит.

Тот день тянулся долго. Когда стемнело, я выбрался на двор и сел на черный цоколь высокой красной колонны. В какой-то комнате наверху переговаривались женщины, где-то пел мальчик под одну из этих изогнутых египетских арф… Я был один наконец — словно человек, кого весь день блоха грызла, а теперь он может раздеться и почесаться. «Хорошо!..» Но укус был глубок, саднило. Вспомнил, как расхохотался Коринфянин, когда услышал, что я поссорился с Астерионом… Я не видел в этом ничего смешного: мы оба были царского рода и искали бы друг друга на поле битвы. То, что я раб, — ничего не меняло в этом: я раб бога, а не человека. И разозлил я его тогда не только, чтобы избавить от него Журавлей, — из гордости тоже… Когда он все-таки купил нас, я решил, что он хочет иметь врага под рукой, в своей власти; сегодня я понял, что я для него значу: он купил меня, как богач купил бы лошадь, хоть она его и лягнула. Кажется сильной и выносливой, будет выигрывать скачки — это от нее и требуется; а что лягнула — это его чести не задевает: это же не человек ударил, а с лошади — какой спрос?.. Он назвал меня тогда дикарем с материка. Я думал, это оскорбление — намеренное, — а он просто сказал, что думал… И вот он купил меня для своей конюшни, передал тренеру и забыл обо мне. О сыне двух царских домов, от богов, ведущих род свой, о Владыке Элевсина и Пастыре Афин… Обо мне, кому был знак от самого Посейдона, Сотрясателя Земли! Он забыл обо мне — я ничего не значу для этого ублюдка!.. Лабиринт затих. Гасли лампы, поднималась луна, стирая с неба яркие критские звезды… Я поднялся и сказал громко, так, чтобы услышали меня боги этих мест: «Клянусь своей головой, отца головой клянусь — он меня вспомнит!»