"Тезей" - читать интересную книгу автора (Рено Мэри)

2 ЭЛЕВСИН

1

На рассвете меня разбудило блеяние стада. Я поднялся, умылся в ручье… Хозяева мои в последний раз мылись в руках у повитухи, потому глядели на меня с изумлением. Дальше дорога была получше и повернула к морю, так что вскоре я увидел остров Саламин, — пролив там узкий, — а вокруг меня простиралась обильная земля, сплошь в садах и пашнях. Дорога вела вниз, к городу у моря, в порту было полным-полно кораблей… Встречные торговцы сказали, что это Элевсин.

Хорошо было снова видеть город, чувствовать себя в стране, где царит закон. А еще лучше — что это последняя остановка перед Афинами. Я думал, отдам лошадей, пусть накормят и вычистят, а сам подкреплюсь, город погляжу… Но что-то у них не так: вдоль дороги стоят и глазеют толпы людей… то же и на крышах в городе… Это было странно.

Молодежь любит переоценивать свою значительность, но даже меня это поразило. И еще было странно, что из всего этого многолюдия, глазевшего на меня, ни один не позвал, не приветствовал, не спросил новостей…

Въехал на базарную площадь, завернул коней вдоль проезда, чтоб не зацепить лотки торговцев, — и пришлось натянуть вожжи: впереди народ стоял сплошной стеной. Все молчали, матери успокаивали своих младенцев, чтоб не нарушали тишины.

Среди них, прямо передо мной, стояла статная женщина, и раб держал над нею зонт от солнца. Ей было лет двадцать семь; из-под пурпурной диадемы, шитой золотом, лились волосы, красные, словно медь в огне… Вокруг стояло десятка два женщин, как придворные возле царя, но мужчин рядом не было, кроме слуги с зонтом. Наверно, это правящая жрица — царица здешняя? Ну, конечно, минойское царство… Так называют себя береговые люди в своих странах. А каждый знает, что среди них новости расходятся с изумительной быстротой, хоть никто не знает как.

Я спрыгнул с колесницы и повел коней в поводу. Она не просто смотрела на меня; я видел, что именно меня она ждет. Когда подошел совсем близко и поднял руку в приветствии — в толпе стало совсем тихо, как бывает когда арфист настраивает струны.

— Приветствую тебя, госпожа, — сказал я. — Приветствую во имя бога или богини, которых чтут превыше остальных в твоей земле. Ведь ты служишь, без сомнения, грозному божеству; и путник должен оказать ему почести, прежде чем пойдет дальше… Человеку надо уважать богов своей дороги, если он хочет дойти до ее конца.

— Твоя дорога благословенна воистину, и здесь ее конец. — По-гречески она говорила медленно и с минойским акцентом… И казалось, что специально выучила эти слова, приготовленные для нее кем-то другим. Тем временем остальные женщины украдкой разглядывали меня.

— Госпожа, — говорю, — я чужой в этой стране, еду в Афины. Гость, которого ты ждешь, наверно, более значителен — вождь или, быть может, царь…

Народ двинулся ближе. Люди вокруг заговорили, но потихоньку; как козопасы у костра, чтобы все слышать при этом.

Она улыбнулась:

— Есть только одна дорога, которую проходит каждый из людей. Они выходят из Матери и делают то, для чего рождены, пока она не протянет руку и не позовет их домой.

Ну конечно же, это страна старой религии!.. Я приложил руку ко лбу…

— Все мы ее дети, — говорю.

Но чего ей от меня надо? Весь город явно это знает, а я нет…

А она продолжала:

— Но некоторые призваны к более славной участи. И ты из них, чужеземец. Ты пришел, во исполнение предзнаменований, в тот День, когда царь должен умереть.

Теперь я понял. Но не хотел этого показывать. Она меня оглушила, мне нужно было время.

— Высокая Госпожа, — говорю, — если знак свыше зовет твоего господина, при чем тут я? Кто из богов разгневан? Ведь никто не в трауре, никто не голодает, ни одного дыма нет в небе… Ну хорошо, ему видней. Но если я должен помочь ему умереть — он сам пошлет за мной…

Она нахмурилась.

— Что может выбирать мужчина? Женщина его вынашивает. Он вырастает, роняет семя, как трава, и падает в борозду. Только Мать, приносящая людей и богов и принимающая их в лоно свое, — только она сидит у очага Вселенной и живет вечно.

Она подняла руку, другие женщины расступились, мужчина вышел и забрал у меня вожжи.

— Идем, — сказала, — тебя должны приготовить к борьбе.

И вот я иду рядом с ней. Со всех сторон — толпа; шепот, словно волны на песке… Окутанный их ожиданием, я ощущал себя уже не тем, кем был, а тем, кого они видели во мне. Трудно представить себе, как это бывает, пока не испытаешь сам.

Я молча шел рядом с царицей и вспоминал рассказ одного человека — рассказ о стране, в которой такие же законы, как здесь. Он говорил, что в тех краях нет ни одного обряда, который так бы возбуждал и притягивал народ, как смерть царя. Они видят его, говорил он, на высоте могущества, в блеске славы и золота… И вот другой идет на него, неся ему его судьбу. Иногда это неизвестно, а иногда бывает предсказано заранее перед народом; и бывает, что остальные узнают обо всем раньше, чем сам царь. Этот день настолько велик и торжествен, что если у кого-нибудь, кто это видит, есть свои беды или страхи — всё забывается, всё отступает перед печалью и ужасом этого дня. Человек уходит успокоенный и засыпает. Даже дети чувствуют это, говорил он; мальчишки-козопасы в горах, которые не могут оставить свои стада, чтобы спуститься и увидеть, сами разыгрывают друг перед другом целые представления: играют в смертный день царя.

Вспомнив этот рассказ, я вышел из оцепенения. Что же я делаю? Я срезал прядь своих волос Аполлону, я служил Посейдону — бессмертному мужу Матери и господину ее… Куда ведет меня эта женщина? Убить человека, который убил кого-то другого год назад, и спать с ней четыре сезона, благословляя зерно их, брошенное в землю, и ждать дня, когда она поднимется с моего ложа, чтобы привести ко мне того, кто убьет меня? Это моя мойра? Ей было знамение — пусть так, но мне-то его не было!.. Нет, это бред землепоклонников ведет меня; как Царя Коней, опоенного маком. Как вырваться отсюда?..

Но при этом я все-таки краем глаза глядел на нее, как всякий мужчина глядит на женщину, о которой знает, что она должна ему принадлежать. Лицо у нее было широковато, и рот не слишком изящный, но она была стройна, словно пальма, а грудь — ни один живой мужчина не остался бы спокоен.

Элевсинские минойцы перемешали свою кровь с эллинами соседних царств; телосложением она была эллинка и светлая, как эллинка, а лицом — нет. Она чувствовала мой взгляд и шла прямо вперед, не поворачивая головы; бахрома солнечного зонта щекотала мне волосы…

Ну а если откажусь — толпа же разорвет меня в куски. Ведь я сеятель их жатвы; а эта дама, — их поле, — попробуй ее обидеть!.. Даже когда женщина не смотрит на тебя — все равно, по походке видно, чего от нее можно ждать. Она ведь жрица и знает магию — ее проклятие прилипнет… Великая Мать уже следит за мной, наверняка, мне на роду написано умилостивить ее. А она — она не из тех богинь, которыми можно пренебречь…

Мы вышли на прибрежную дорогу. На востоке были видны холмы Аттики, иссушенные летним зноем, бледные в полуденном солнце. Всего полдня дороги… Но что будет? Я приду к отцу, принесу ему его меч и скажу: «Женщина звала меня на бой, но я сбежал»? Нет! Судьба поставила на моем пути эту жеребячью битву, как раньше Скирона-разбойника, — понадеюсь же на богов, и будь что будет.

— Госпожа, — говорю, — я никогда не бывал по эту сторону Истма. Как зовут тебя?

Она не повернула головы, но ответила тихо:

— Персефона. Но это имя запретно для мужчин.

Я подошел к ней ближе:

— Твое имя хорошо шептать, оно для темноты…

На это она не ответила, и я спросил:

— А как зовут царя, которого я должен убить?

Теперь она посмотрела на меня, удивленно так, и небрежно бросила: «Керкион». Это было сказано так, будто речь шла о бродячей собаке, будто у него вообще не должно быть имени…

От самой кромки воды дорога уходила вверх, к ровной открытой площади у подножия скального обрыва. Отсюда ступени вели на террасу, где стоял Дворец. Красные колонны на черных постаментах, желтые стены… В скале под террасой была вырублена ниша, темная и мрачная, а в ее полу далеко в землю уходила глубокая расщелина. Ветер доносил оттуда запах гниющего мяса.

Она показала на площадку перед гротом.

— Вот место для борьбы, — говорит.

Крыша Дворца и терраса были забиты народом. Те, что пришли с нами, расползались теперь по склонам вокруг.

Я поглядел на расщелину.

— А что происходит с проигравшим?

— Он уходит к Матери, — говорит. — А при осеннем посеве его плоть выносится в поле, запахивается в борозду и превращается в зерно. Счастлив мужчина, который во цвете юности завоевал богатство и славу и чья нить обрывается раньше, чем горькая старость может напасть на него.

Я посмотрел на нее очень откровенно…

— Он действительно был счастлив! — говорю. Она не покраснела, лишь вздернула подбородок.

— А с этим Керкионом — мы с ним сойдемся в схватке? Я не должен убивать его, как жрец убивает жертву?

Это мне было бы противно до тошноты, если человек не сам выбирал свой час; так что я обрадовался, когда она кивнула головой.

— А оружие? — спросил я.

— Только то, с которым человек родится.

Я огляделся вокруг и спросил:

— А какой-нибудь мужчина из твоего народа объяснит мне правила?

Она на меня посмотрела удивленно… Я решил, что это язык виноват, и повторил:

— Закон боя кто мне объяснит?

Она подняла брови.

— Закон таков, что царь должен умереть.

И тут на широких ступенях, что вели вверх к крепости, я увидел его. Он спускался, чтобы встретить меня, и я узнал его сразу: он был один. Ступени были запружены народом, но все расступались перед ним, будто его смерть была заразной болезнью.

Он был старше меня. Челюсть не проглядывала из-под черной бороды, наверно ему было не меньше двадцати… Когда он посмотрел на меня сверху — я, наверно, показался ему мальчиком. Он был лишь немного больше меня, — высокий только для минойца, — но сухой и мускулистый, как горный лев; жесткие черные волосы были слишком густы и коротки, чтобы свисать локонами, и покрывали его шею словно курчавая грива. Мы встретились глазами, и я подумал: «Он стоял здесь, как я стою сейчас, а человек, с которым он бился, превратился в скелет под скалой…» И еще подумал, что он не готов к смерти, не согласен.

Нас окружила громадная тишина, полная пристальных глаз. И меня поразила мысль, что все эти люди, глядящие на нас, сейчас ощущают нас лучше, чем самих себя… Это было странно и волнующе, и мне было интересно — он тоже это чувствует или нет.

Мы стояли так, и я увидел теперь, что он не совсем один: за его спиной появилась женщина и стояла там, плача… Он не обернулся. Если и слышал — ему было не до того.

Он сошел еще на несколько ступеней, глядя только на меня…

— Кто ты и откуда пришел?

По-гречески он говорил очень плохо, но я его понял. Мне казалось, я понял бы его, даже если бы он вообще не знал ни слова.

— Я Тезей, из Трезены на острове Пелопа. Я пришел с миром, я ехал в Афины. Но, кажется, наши нити жизней пересеклись.

— Чей ты сын? — По лицу его было видно, что ответ его не интересует. Он спрашивал, чтобы убедиться, что он еще царь, что он еще человек, ходящий по земле под солнцем…

— Моя мать развязала свой пояс в честь Богини, — говорю. — Я сын миртовой рощи.

Вокруг тихо зашептались, будто зашуршал тростник… Но царица, я чувствовал, вздрогнула. Теперь она смотрела на меня, а Керкион на нее. Вдруг он расхохотался. Белые крепкие зубы сверкали над молодой черной бородой… Люди заволновались, удивленные, — я понимал не больше остальных. Одно я чувствовал, что смеется он не от веселья. Он стоял на лестнице и хохотал, а женщина за ним упала на колени и раскачивалась взад-вперед, закрыв лицо руками.

Он сошел вниз… Я не ошибся издали — он на самом деле был очень силен.

— Ну что ж, Сын Рощи, нам надо выполнять предначертания. На этот раз шансы равны — госпожа не будет знать, для кого бить в гонг.

Я не понял его, но видел, что он говорит это для нее, не мне.

Пока мы говорили, открылись двери святилища рядом с нами; оттуда вынесли высокий красный трон, украшенный змеями и снопами… Его установили возле площадки, а рядом поставили большой бронзовый гонг. Царица взошла на трон и села, держа колотушку, словно скипетр. Ее окружили женщины…

«Нет, — думал я, — шансы не равны. Он будет сражаться за свое царство, а мне оно не нужно. Он будет сражаться за свою жизнь, которая мне тоже не нужна. Я не могу ненавидеть его, как должен ненавидеть воин своего врага; я даже разозлиться не могу — разве что на его подданных, которые бегут от него словно крысы от пустого амбара. Если бы я был их веры, меня бы, может, вдохновляли их надежды; но я не могу плясать под их дудку — я эллин…»

Одна из жриц отвела меня в угол площадки, там двое мужчин раздели меня, натерли маслом и дали мне льняной борцовский фартук. Они заплели мне волосы в косу на затылке и вывели меня вперед, чтобы всем было видно. Народ приветствовал, но это меня не согрело. Я знал, что они так же ликовали бы, будь на моем месте любой другой, пришедший убить царя. Даже теперь, когда он тоже был раздет и я видел его силу, не мог я его ненавидеть. Я глянул на Царицу, но и тут не мог понять, зол я на нее или нет, — я ее хотел. «Ну что ж, — думаю, — разве этого недостаточно для ссоры?»

Старший из мужчин, по виду бывший воин, спросил: «Сколько тебе лет, мальчик?» Люди вокруг слушали, потому я сказал девятнадцать. Я чувствовал себя сильнее от этой лжи. Он поглядел на мой подбородок, — на гусенке пух мощнее, — но ничего больше не сказал.

Нас подвели к трону, где она сидела под своим зонтом. Сверкали на солнце шитые золотом оборки платья и драгоценные камни на туфлях, золотисто-розовой поверхностью персика светились пышные груди, пламенели рыжие волосы…

В руках ее была золотая чаша, и она протянула ее мне. Чаша нагрелась на солнце, сильно пахло пряным вином, медом и сыром… Принимая чашу, я улыбнулся ей. «Ведь она женщина, — думаю, — иначе к чему это все?» На этот раз она не вскинула голову как раньше, а взглянула мне в глаза, словно надеясь прочесть в них знамение. А в ее глазах я увидел страх.

Когда преследуешь девушку в лесу, она кричит; а догонишь — быстро успокаивается. Я подумал, что это — тот страх; это меня возбудило, и я порадовался, что соврал про девятнадцать лет. Отпил того напитка, отдал чашу, жрица передала ее царю.

Он сделал большой глоток… Люди глядели на него, но никто его не приветствовал. А ведь он был красив обнаженный, и держался отлично, и целый год был их царем… Я снова вспомнил, что рассказывали о старой вере. Им на него наплевать, хоть он сейчас умрет для них, — так они надеются по крайней мере, — чтобы влить свою жизнь в их хлеба. Он — козел отпущения; глядя на него, они видят лишь беды минувшего года: невзошедшие поля, яловых коров, болезни… Они хотят убить вместе с ним свои беды и начать снова; он не властен в своей смерти, она просто забава для этой черни, которая не жертвует ничем!.. Это меня злило. Я чувствовал, что из всех этих людей он был единственным, кого я мог бы полюбить. Но по лицу его я видел, что для него все это естественно и справедливо. Ему было горько, но он был землепоклонник, как и они. Он тоже решил бы, что я сумасшедший, если б узнал мои мысли. Я эллин — это я одинок здесь, не он.

Мы сошлись на площадке для боя, царица встала с жезлом в руке… И с того момента я смотрел лишь на его глаза. Что-то подсказало мне, что он будет не похож на трезенских борцов.

Резко зазвенел гонг… Я ждал, готовый отскочить, ринется ли он на меня, чтобы обхватить вокруг торса. Нет, я угадал: он пошел по кругу, стараясь поставить меня против солнца. Не суетился, не сучил ногами, а двигался очень медленно и мягко, как кошка перед прыжком. Недаром я чувствовал, — пока он говорил на плохом греческом, — что у нас есть все-таки общий язык. Сейчас мы на нем говорили: он тоже был из думающих борцов.

Глаза у него были золотисто-карие, светлые, как у волка. «Да, — думаю, — и быстр он будет, как волк. Надо дать ему напасть первым. Пока он меня не боится, он может допустить оплошность, потом будет труднее…»

Мощный удар шел мне в голову… От него надо было уклоняться влево, потому я прыгнул вправо. Хорошо сделал: он уже бил ногой в то место, где должен был оказаться мой живот. Бил сильно, как лошадь, даже вскользь удар был чувствителен… Но не очень, и я схватил его за ногу. Я бросил его не прямо, а чуть в сторону, чтобы не мог защищаться ногами, — и в тот же миг прыгнул на него, стараясь захватить голову в замок… Но реакция у него была отличная. Он все-таки дотянулся до меня ногой и оттолкнул, и я еще не успел коснуться земли, как он разворачивался, чтобы поймать меня в ножницы… Я на миг задержал его ударом в подбородок и успел вывернуться, как ящерица… Мельница закрутилась, и я очень скоро забыл свои добрые чувства к нему: когда человек тебя убивает — уже не спрашиваешь себя, что он тебе сделал плохого.

У него было благородное лицо. Но взгляд царицы, когда я спрашивал о правилах, меня предостерег. Смертный бой — это смертный бой, и запретов в нем не было. У меня вот ухо рваное, как у драчливого пса, — это с того раза. Еще было — он едва не выковырнул мне глаз и отпустил лишь тогда, когда я почти сломал ему палец… В начале боя я был слишком спокоен, но вскоре стал уже слишком зол. Однако не мог позволить себе рисковать только ради удовольствия сделать ему больно, да и он был словно из дубленой бычьей шкуры с бронзовой сердцевиной.

Схватка затягивалась, и я уже не мог сойти за девятнадцатилетнего. Он был мужчина в расцвете сил, а я-то… Кровь моя, мышцы и кости начали шептать, что мне против него не выстоять, — и тут зазвучал гонг.

Сначала послышался удар колотушки. Будто молотком, завернутым в тряпку. А за ударом возник чудовищный певучий рев. Клянусь — звук можно было ощутить в земле под ногами… И в этом вибрирующем звуке запели женщины.

Голоса опускались и ползли вверх, опускались — и еще выше… Так северный ветер свистит в ущельях, так в горящем городе рыдают вдовы, так волчицы воют на лугу… А над этим, под этим, сквозь это — в костях, в крови, в каждой жилочке наших тел ревел гонг.

Эта музыка сводила меня с ума. Она накатывалась волна за волной и выхлестывала из меня все чувства, все мысли… Оставалась только одна, — мания сумасшедшего, — я должен его убить, чтобы прекратить этот шум!

Я уже не чувствовал усталости. А он — он начал сникать. С каждым ударом гонга его сила иссякала; это его смерть пела ему, обволакивая его словно дымом, прижимая его к земле… Всё было против него — и народ его, и Таинство, и я, — но он бился храбро.

Он схватил меня за горло, душил и валил назад, — я упал и ногами перебросил его через себя. И пока он еще был оглушен падением — прыгнул на него, перевернул и заломил руку за спину. Так он лежал — лицом вниз, а я на его спине — и уже не мог подняться. Песня взвилась протяжным воплем и оборвалась, задрожал и замер последний удар гонга… Стало тихо.

Лицо его было в пыли, но я прекрасно понимал, как он сейчас пытается найти выход — и знает, что все кончено. Ярость моя утихла. Я забыл боль, какую он причинил мне, и помнил лишь доблесть его и безнадежность его… Зачем я беру на себя его кровь? Он не сделал мне ничего плохого, он лишь исполнял свою мойру…

Я чуть подвинулся — очень осторожно, он знал много всяких уловок, — подвинулся, чтобы он мог повернуть лицо, убрать из грязи. Но он не посмотрел на меня — только на темную расселину под скалой. Вокруг стоял его народ, и его нить жизни была сплетена с их нитями, — его нельзя было спасти.

Я придавил ему спину коленом, а свободной рукой обхватил ему голову под подбородком и потянул вверх, так, что напряглась шея. И спросил:

— Сделать сразу? — Спросил тихо, на ухо: это не касалось остальных вокруг — тех, кто не жертвовал ничем.

Он прошептал:

— Да.

— Скажи богам, там внизу, что я не виноват в смерти твоей.

— Будь свободен от нее… — Он добавил что-то. Какое-то обращение к кому-то. Это было на его языке, но я ему поверил. Я рванул его голову назад, — резко и сильно, — хрустнул позвоночник… В глазах его еще теплилась искра жизни, но, когда крутанул голову в сторону, угасла.

Я поднялся на ноги и услышал, как толпа глубоко вздохнула, будто все они только что пережили акт любви. «Так это начинается, — сказал себе, — лишь боги могут увидеть конец».

Принесли погребальные носилки, положили на них царя… Вдруг раздался пронзительный крик — царица с воплями ринулась с трона к носилкам и бросилась рыдая на труп. Рвала себе волосы, царапала лицо и грудь… Она выглядела как женщина, потерявшая своего любимого господина, — мужчину, что увел ее девушкой из отчего дома, — как мать малолетних детей, о которых некому позаботиться… Так она плакала. А я — глядел в изумлении. Лишь когда все женщины подхватили этот плач и вой — лишь тогда я понял, что это обряд.

Они уходили, причитая, умиротворяя только что возникшего духа, — вокруг меня стояла толпа любопытных чужих людей… Я хотел спросить: «Что дальше?» — но единственный человек, кого я знал здесь, был мертв.

Однако вскоре подошла старая жрица и повела меня к святилищу. Она сказала, что до захода солнца они будут оплакивать царя, потом я буду очищен от крови и стану мужем Царицы.

В комнате с ванной из крашеной глины она вымыла меня, перевязала мне раны… Они все говорили по-гречески, хоть с акцентом береговых людей, слегка шепелявя; и даже в своем языке употребляли много греческих слов: в Элевсине издавна так много моряков со всех сторон, что языки там перемешались, как и кровь… На меня надели длинный льняной хитон, расчесали мне волосы, дали мяса и вина… Делать было больше нечего — только слушать причитания, ждать и думать.

Перед заходом солнца я услышал, как по длинной лестнице спускается погребальная процессия. Звучали песнопения и плач, ревели трубы, звенели бронзовые диски… В окно было видно шествие женщин в красных платьях, в черных покрывалах… Когда закончился погребальный гимн — раздался громкий крик. В нем слышалось и отчаяние, и торжество; и я догадался, что царь «уходил домой».

Вскоре, чуть начало смеркаться, вернулась жрица, чтобы вести меня на очищение. В окне забрезжил красный свет, а когда открыли двери — гляжу — море пылающих факелов. Они были повсюду: в притворе святилища, на крепости, в городе… Но было очень тихо, хоть весь народ, начиная с двенадцати лет, был на улицах; жрица вела меня через толпу в глубокой тишине. Мы пришли к берегу, где стояли у причалов корабли, подошли к воде; и когда она лизнула нам ноги — жрица крикнула: «Все в море!»

Люди пошли в воду, все. Те, кто был в белых одеждах, их не снимали. Остальные раздевались донага, — мужчины и женщины, — но всё делалось в глубокой торжественности, и они не выпускали из рук свои факелы. Ночь была тихая, и море казалось усеяно огнями: тысячи факелов отражались в воде.

Жрица завела меня в воду по грудь и высоко подняла свой факел, чтобы все меня видели. Я очищался там от крови; они, наверно, смывали неудачи и смерть. Я был молод, а убил мужчину с густой бородой; и хоть это магия отдала его в мою власть — я чувствовал себя победителем… К тому же меня ждала царица, а с темнотой пришло и желание.

На Саламине, за проливом, горели лампы в домах; я подумал о доме, о родных, о Калаврии, что так же отделена водой от Трезены… Всё здесь было чужим, кроме моря, принесшего моего отца к матери. Я развязал пояс, стянул с себя хитон и отдал его жрице. Она посмотрела на меня удивленно, но я нырнул и поплыл меж людей далеко в пролив. За спиной, словно огненный прибой, полыхали на берегу факелы, а над головой были звезды.

Какое-то время я плыл молча. Потом сказал: «Синевласый Посейдон, Сотрясатель Земли, Отец Коней! Ты — господин и владыка Богини. Если я достойно служил тебе у алтаря в Трезене, если ты присутствовал при зачатии моем — поведи меня навстречу моей мойре, будь моим другом в этой земле женщин».

Переворачиваясь, чтобы плыть назад, я ушел под воду с головой; и, когда вода наполнила мне уши, услышал пульс морской волны и подумал: «Да, он меня помнит!» Поплыл назад, к факелам… Главная жрица размахивала своим и кричала: «Где царь?» Она была ужасно похожа на старую няньку, у которой дети стали слишком большими — не управиться… Наверно поэтому я нырнул и поплыл под водой — и выскочил, смеясь, прямо у нее перед носом; так что она шарахнулась и едва не выронила факел. Я почти ждал оплеухи. Но она лишь смотрела на меня во все глаза и качала головой, и бормотала что-то на своем языке.

Я шел назад в мокрой одежде, раны мои саднили от соленой воды, и это казалось странным: казалось, после нашего поединка год прошел, не меньше… А глядя на народ, можно было подумать, что царя Керкиона вообще никогда не было. Лишь посмотрев через площадку, где грот был освещен плошками, на ту расщелину в скале, я увидел возле нее женщину, которая оплакивала его. Она лежала на камнях, лицом вниз, с разметавшимися волосами; неподвижно словно мертвая. Несколько женщин окликали ее с лестницы, укоряли… Потом с кудахтаньем сбежали к ней, подняли ее на ноги и увели наверх во дворец.

В святилище меня вытерли, натерли маслом, снова причесали… Потом принесли мне вышитую тунику, ожерелье из золотых подсолнечников и царский перстень. На золоте была выгравирована Богиня и женщины, поклоняющиеся ей. И еще — юноша, мельче их всех. У меня на скуле был порез от этого перстня: Керкион попал кулаком.

Когда я был готов, я попросил свой меч. Они удивились, сказали он мне не понадобится…

— Надеюсь, — говорю. — Но раз уж я иду в дом жены, а не она в мой, я должен иметь его при себе.

Это их не убедило. Я не мог сказать, что это меч моего отца; но когда сказал, что мне дала его мать, — принесли тотчас. Землепоклонники всё наследуют от матерей, даже имена.

Снаружи меня ждал эскорт музыкантов и молодых певцов; они повели меня не во дворец, а в нижнее святилище. Пели по-минойски, но все было понятно и по их жестам: не просто непристойно — похабно!.. Когда жениха ведут к невесте — без шуток не бывает, но они не знали меры. И потом, я же знаю, куда и зачем иду, — чего меня учить?!

Песня сменилась гимном. Потом я его узнал: это была Песня Зерна в тех краях. Про то, как вырастает целый колос, там где было брошено одно зернышко, — через чрево Великой Матери, откуда исходит всё сущее. Потом они пели славу царице, называя ее Корой; это имя не было запретным… Вскоре мы подошли к ступеням, уходящим в землю. Песня тотчас оборвалась, стало тихо. Жрица отдала свой факел и взяла меня за руку.

Она повела меня вниз в темноту, потом по извилистому переходу, потом снова вверх… Коридор кончился, стены расступились, и в помещении был запах женщины. Я запомнил его, когда шел рядом с ней: густой, тяжелый аромат нарциссов. Жрица отпустила меня, слышно было, как затихают ее шаги и шуршание руки по стене. Я сбросил одежду, оставив лишь меч в левой руке, и пошел вперед. Нащупал кровать, прислонил к ней меч, потом протянул руки — и нашел ее. Она скользнула ладонями вверх по моим рукам, потом вниз от плеч по телу — и всё, что я узнал с девушками в Трезене, сразу обратилось в пустяк; так вспоминаешь свои детские игры, когда повзрослеешь…

Вдруг она вскрикнула. Словно девственница. Зазвенели кимвалы, взревели трубы… Меня ослепил яркий свет — я лишь слышал тысячи голосов, которые со смехом приветствовали нас… Потом увидел, что мы были в гроте. Устье его до сих пор было закрыто дверями, а снаружи весь народ ждал, когда их откроют.

В первый миг я был ошеломлен настолько, что двинуться не мог. Но тотчас ярость поднялась во мне; я вспыхнул, как лес в горах жарким летом, схватил меч и с криком бросился на них. И тут, среди визгов и воплей, вдруг увидел — вокруг меня одни женщины; они, если хотите, заняли первые ряды в этом театре. И все кричали так, будто никогда до меня не видели мужчины, который возмутился бы таким делом. Никогда до самой смерти не смогу я понять этих землепоклонников!

Я вышвырнул их вон, захлопнул двери… Потом вернулся к постели.

— Ты, бесстыжая сука! — говорю. — Ты заслужила смерти! Неужто в тебе нет ни своего стыда, ни уважения ко мне? Ты видела, что я не привел с собой никого, — неужто не могла дать мне кого-нибудь из своих людей, чтобы охраняли дверь? Или у тебя нет никого из родни, чтобы могли последить за приличием? Там, откуда я пришел, самый ничтожный крестьянин в самом глухом селении убил бы тебя за это. Я собака, что ли?

В темноте, ставшей еще чернее после света, слышалось ее быстрое дыхание.

— Ты что?.. — спрашивает. — Ты что, с ума сошел?.. На это же всегда смотрят!

Я онемел. Не только с Керкионом, но со всеми — боги знают, сколько их было, — она показывала себя народу!.. Снаружи бушевала музыка, — лиры и флейты, — и барабаны колотились, будто кровь в ушах… Я слышал, как она подвинулась на кровати.

— Они больше не придут, — говорит, — иди ко мне.

— Нет, — говорю, — ты меня оскорбила, ты вытравила из меня мужчину.

Запах ее волос приблизился, и рука ее легла мне на шею… Она зашептала:

— Что ты сделала со мной, Великая Мать! Прислала мне дикого лошадника из Небесного племени, синеглазого колесничего… Ни законов, ни обычаев он не знает, ничего святого нет для него! Ты хоть понимаешь, что такое сев и жатва? Как могут люди верить в урожай, если они не видели посева?.. Но мы уже сделали всё, что им от нас было нужно, они больше ничего не попросят. Теперь наше время пришло, мы можем наслаждаться друг другом…

Ее ладонь снова скользнула по моей руке, она сплела свои пальцы с моими, сняла их с рукояти меча, притянула меня к себе… И я забыл, что всему, что она умела, ее научили мертвые мужчины, чьи кости лежали возле нас под скалой. Барабаны били всё быстрее, флейты играли всё звонче… За одну эту ночь я узнал больше, чем за три года перед тем с девушками Трезены.