"Кровь с небес" - читать интересную книгу автора (Фоис Марчелло)

Марчелло Фоис Кровь с небес

Посвящается Луиджи Арру

Лило как из ведра.

Мощные потоки воды упорно обрушивались на шершавый гранит, поросший густым кустарником.

Небеса выставили на огневой рубеж тяжелую артиллерию в полном составе: гаубицы и мортиры. Струи дождя вонзались стальными стрелами в серо-розовые глыбы скал, взрывались при ударе, разбрасывая вокруг мириады мелких острых брызг.

На четвертый день окрестные горы, долины и холмы превратились в пропитавшуюся насквозь губку, которая больше не могла поглощать гигантские массы воды. И казалось, сама земля принялась жаловаться, что долее не в силах выносить этот ливень, каждый день которого стоил десяти, и, значит, по сути наступил уже сороковой день Всемирного потопа. В тот день добрый старый Ной и его сыновья ясно поняли, что до тех пор вода все прибывала и прибывала. Небо словно превратилось в огромный опрокинутый кувшин, и из его горла вода хлынула на стога сена, на посевы, на мохнатые спины домашних животных, на тростниковые и черепичные крыши, на утесы и обрывы. Дождевые капли, тяжелые, как стеклянные бильярдные шары, побивали злость и зависть, алчность и похоть, и все остальные грехи. Именно на сороковой день, когда голубь вернулся в ковчег, неся в клюве масличную ветвь, все убедились, что потоп скоро должен закончиться. По крайней мере, срок ему был отмерен.

Как бы то ни было, но в ноябре 1899 года небеса над Барбаджей[1] продолжали извергать потоки воды, не считаясь с тем, настал ли сороковой день потопа или же шел только четвертый.

Из-за проливного дождя разбухшие ручьи обрушивались с вершин вниз, расчищая себе дорогу в долины, к человеческому жилью. Мощные струи воды, жирной и густой, словно чистейшее касторовое масло, растекались по мостовым и старательно покрывали их блестящей пленкой. На немощеных улицах бурлили и клокотали потоки грязи.

Город Нуоро захлебывался, из последних сил пытаясь поглотить всю эту воду.

Порывы мистраля сносили дождевые струи, и вода устремлялась вниз от собора Сан Пьетро, сбегала по безлюдным заброшенным улочкам, ведущим, к мосту Понте ди Ферро, и еще ниже, на главную улицу – виа Майоре, – превратив ее в светлую полноводную реку.[2]

Вода вымывала плотные комья грязи, которые за время долгой засухи накопились в щелях кирпичной кладки и на каменных выступах домов. Вода насквозь пропитывала штукатурку, и стены постепенно темнели, словно на них ведрами лили все более темную краску. Редкие железные водостоки захлебывались от переполнявшей их воды, стонали под ее напором: так жалобно гудят жестяные бидоны с гравием, когда их вытряхивают на дорогу.

Вода, и снова вода. Она то стояла стеной, то хлестала косыми струями. От воды мостовые покрывались скользкой грязью, а переулки превращались в илистые протоки.

Вода, и снова вода, и еще вода. Вода до краев наполняла чашу Сеуны:[3] так по утрам заботливая мать наливает молока своему ребенку, наливает щедро, до краев.

Все лето в лесах и среди зарослей кустарника в любовной горячке оглушительно трещали цикады, потом настало октябрьское затишье, и только северо-восточный ветер шумел среди олив. А теперь злобно скалился ноябрь, и в его пасти ливень грохотал так, словно стучали зубами все грешники мира, выстроившиеся рядами в ожидании Страшного суда.

Боже, что это был за грохот! От него можно было оглохнуть. Стук капель по крышам гулко разносился даже в арках домов. Дворы заливало из-за засорившихся водостоков, и ямы, никогда и никем не засыпавшиеся, превращались в пруды. А в воздухе висел тяжелый запах дыма, дохлой животины, прелого сукна. Уже на второй день дождя душистое дыхание влажной земли перестало наполнять воздух ароматами. Теперь казалось, что почва дышит только для того, чтобы быстрее разлагались тушки утонувших зверьков, размокшие отбросы и клейкая, как морские водоросли, листва.

* * *

Дорога к дому вела узким проулком, вымощенным скользкими и блестящими речными камнями. Настоящее кладбище окаменевших черепах, чей гладкий панцирь отливал темной краснотой под лиловыми грозовыми тучами. Камни напоминали внутренности животного, бычьи почки, плотно вогнанные в утоптанную землю.

Мои густо намазанные ваксой башмаки изо всех сил старались выдержать натиск воды, кованые набойки стучали, словно лошадиные подковы, и я шагал, как старая покорная кляча, которая мечтает о том, как бы поскорее добраться до конюшни или хотя бы стать под навес.

Раймонда стояла перед приоткрытой дверью, ожидая моего возвращения.

– Бустиа, к тебе пришли, – шепнула она, помогая мне снять клеенчатый плащ. В незапамятные времена этот плащ был частью моей военной амуниции.

«Кто бы это мог быть?» Я вопросительно вскинул голову, взмахнув рукой и не произнося ни слова.

Моя мать привстала на цыпочки и, почти дотянувшись до моего уха, прошептала:

– Здесь Франческина Паттузи. Она утверждает, будто ты знал, что она придет. Подумать только, эти люди – и в моем доме… – Мать горестно вздохнула.

– Конечно же, я знал, что она придет: ее направил ко мне Паскале Дессанаи. Только я потом об этом забыл. Она давно меня ждет?

Раймонда пожала плечами:

– Минут десять.

– Я промок до нитки. Попросите ее, пусть подождет, пока я переоденусь.

Войдя в кабинет, я увидел женщину лет сорока, худую как щепка. Она была некрасива, но в ней ощущалось внутреннее достоинство. Заметив меня, она встала. Прежде чем я успел заговорить, она протянула мне вчетверо сложенный листок, который крепко сжимала в руке. Я уселся за письменный стол и неторопливо развернул бумагу. Затем предложил женщине тоже сесть. Она послушно опустилась на самый краешек стула напротив меня.

Я быстро пробежал листок глазами.

– Это уведомление о решении суда. Вас обвиняют в намерении содействовать побегу Танкиса Филиппе, который отбывает предварительное заключение в ожидании вынесения приговора… Вот, а дальше вы сами все знаете. Вас не взяли под арест потому, что вы не имели ранее судимостей и суд поверил в вашу благонадежность…

– Меня в тюрьму? – перебила меня женщина.

– Да, вы ведь попытались передать заключенному Танкису недозволенные предметы, разве не так? Посудите сами: что было обнаружено в той корзинке, которую вы принесли в тюрьму?

Женщина взглянула на Бустиану. Это был взгляд человека, чей ответ мог решить судьбы мира.

– Мясца, ну, хлебушка, сырку, пельсинов пара… Ну, чтоб он, горемычный мой, покушал немножко. Ваша милость, гспадин-авокат, нешто ждать, когда его там, в тюрьме, что ли, накормят… – В волнении она полностью перешла на местный говор.

– Итак, мясо, хлеб, сыр, два апельсина… вы уверены? И больше ничего?

Женщина отрицательно покачала головой, как бы давая понять, что уже и так ответила достаточно подробно.

– Господи боже мой! – вырвалось у Бустиану. – Прежде всего, вы не имеете права носить заключенному еду без разрешения. Во-вторых, тут черным по белому написано: в корзине был еще нож! – В сердцах адвокат ткнул пальцем в документ.

Плечи женщины вздрогнули, казалось, она едва сдерживает смех.

– Да рази ж это нож, ваша милость, гспадин-авокат, так, ножичек-крохотулечка. Такими детишки играются, на такой ножик и смотреть-то без слез нельзя… Это чтобы он там мог сырку отрезать. А иначе-то как? Нешто прям так кусать?

– Да, но когда вас спросили, что лежит в корзине, вы же должны были сказать об этом. Горе мне с вами!

– Меня спросили, какую такую еду я несу, а ни про какие ножи меня не спрашивали, никто ни словечка даже не сказал! Почем мне знать, чего положено, а чего нет?!

– Ну, хорошо, хорошо. В любом случае в следующий раз, когда вы захотите передать вашему сыну что-нибудь из еды, постарайтесь ничего подобного не предпринимать. Вы же сами видели, все проверяют.

– Проверяют они, как же, кого им надо, того они и проверяют!

– Вы должны быть признательны за то, что суд принял на веру вашу благонадежность и на этот раз вы отделались финансовым взысканием. Но в следующий раз никаких поблажек больше не будет, и не надо потом приходить ко мне с жалобами.

Женщина некоторое время сосредоточенно разглаживала складки на платье, потом взглянула мне прямо в глаза и недоверчиво переспросила:

– Чем-чем я отделалась?

– Взысканием, пеней – штрафом, в общем! – раздраженно повторил я. – Вы должны будете заплатить деньги, господи боже мой! – И добавил, сжалившись над ее непониманием: – Вам придется заплатить пять лир штрафу!

– Пять монет! – повторила она шепотом.

– Вот именно, и считайте, что вы легко еще отделались, потому что уполномоченный инспектор, старшина Поли, – человек с пониманием…

– Да ведь мы, ваша милость, гспадин-авокат, мы о всяких судействах и знать ничего не знали! Что вы там себе думаете, что мы кажный день по тюрьмам да по судам ходим, что у авокатов просиживаем? Ежели Филиппо и очутился в тюрьме Ротонде, так это потому лишь, что ошибка случилась, не того схватили. Второго такого честного парня, как Филиппо, не найдешь! Я вам это без всяких там придумок говорю, мне он ведь даже не сын! Спросите сами, у кого угодно спросите, можно ли было Филиппо Танкиса хоть раз чем попрекнуть!

– Господи боже мой! Так вот именно поэтому вы и отделались так легко! Ведь если бы вас подозревали в чем-либо дурном, то вы и ваш…

– Племяш он мой, ваша милость, гспадин-авокат! Сестры моей сынок, упокой, господи, ее душу… Бедная моя, горемыка, что у нее при жизни было-то?

– Поставьте свечку вашему святому, вам повезло, потому что, если бы вас и на самом деле подозревали в попытке организовать побег из тюрьмы, эту ночь вы бы провели под одной крышей с вашим племянником! Заплатите штраф и ступайте с миром, ведь если ваш племянник ничего не сделал, то вы и глазом моргнуть не успеете, как он будет на свободе.

– А теперь-то что мне делать? – спросила она, продолжая сидеть.

– Ступайте домой, пусть этим делом занимаются те, в чью компетенцию это входит по долгу службы…

– Ну, ежели тут служка, тогда пиши пропало: нету у нас тут ни служек, ни настоятелей…

– Кто вам говорил о священниках, господи боже мой! Я сказал: «по долгу службы», имея в виду суд, полицию… Разумеешь? – добавил я излюбленное местное словечко.

– Раз так, то куда как плохо наше дело, вовсе худо! Бедняки ведь мы, что с нас взять-то… Вот так же, когда заболел муж сестры моей, она-то тоже больше трех месяцев после его смерти не протянула, упокой их душу… Так вот я что сказывала, что когда умер отец Филиппо, так нам все говорили: дохтора – они, мол, лучше знают… Ну, так и мы порешили. Дохтор ему-то только кровь пускал, да примочки прикладывал, и больше ничегошеньки с ним не делал. Денег-то у нас было кот наплакал, чего нам было нос воротить! Так вот, отец Филиппо, заместо поправки, на погост пошел! Кожа да кости от него остались! И дохторишка энтот, ваша милость, гспадин-авокат, знаете, что нам сказал тогда? Что, дескать, дела уже не поправишь, что у отца Филиппо та хворь, от которой нет излечения. И нам делать уж нечего было, одно только – ждать, покуда он преставится. А то мы изначалу этого не знали! И сестрица моя, страдалица тихая, радостей в жизни никаких у ней не было, не отходила уж от постели, где муж ее лежал. Вернее сказать, то, что от мужа ее оставалось. И всякий раз, как она услышит, что задышал он тяжко, так у ней прямо сердце кровью обливалось. «Ты уж лучше помирай совсем, родной мой, помирай, сердечко мое!»– вот как она его молила. Мы ведь к жизни нашей веревочкой тонкой привязаны, вот она и просила, чтоб он веревку-то эту и оборвал. Боже святый! Не подумайте, она ж не хотела, чтоб он умирал, она хотела, чтоб мучения его окончились… И то сказать, вслед за ним скорехонько ушла, три месяца только и протянула, гспадин-авокат… Вот так и вышло, что у меня на руках трое сыновей, ведь для меня дети моей сестры – что родные. Трое добрых парней, ваша милость. И я их растила, как могла, а сама так в девках и осталась… И что теперь будет?

– Что значит: что теперь будет?

– Вы-то защищать Филиппо возьметесь?

– Что вы такое говорите, одумайтесь! Насколько мне известно, вашему… хм… племяннику уже назначена защита…

– Защита, тоже скажете, гспадин-авокат! Я тут перемолвилась с Паскале Дессанаи, вы его знаете…

– Конечно же, я с ним знаком. Он служит секретарем у нас в суде.

– Точно так. Так вот, мы с ним родня по линии матери. Его мать в двоюродном родстве с моей покойной матушкой. И вот он-то мне сказал, что…

– Что именно он вам сказал?

– Сказал он, что ежели вы не вызволите Филиппо из тюрьмы, то никто его не вызволит!

– Если бы вы сразу же сказали мне, каковы ваши намерения, мы бы не тратили напрасно время. Кто адвокат вашего племянника?

– Гспадин-авокат Маронжу.

– Вот и прекрасно. И чем же вы недовольны?

– Нам вас надобно, ваша милость. Вот уж три месяца, как Филиппо забрали в тюрьму, и по сей день мы все толчемся на месте… Так, пустая трата денег, да бумаг уйма…

– И что с того? Что ж вы думаете, от меня толку больше будет? Джованнино Маронжу – адвокат, каких еще поискать!

– Ну да, ваша милость, да только все же не такой, как вы. Ведь всем известно, вы бедняков в тюрьме без подмоги не оставите.

– Нет, тут уж ничего не попишешь, не могу я. Говорю как на духу: не могу. У меня сейчас множество дел, – заговорил я официальным языком. – И потом, нельзя же всем потакать.

* * *

Случалось порой, что мне снилось, будто я просыпаюсь глухой ночью. И тогда, во сне, я хотел встать с постели, потому что она превращалась в терновое ложе.

Мне снилось, что я очень хочу встать. Хочу сделать этот шаг, погрузиться в темноту, в эту топкую жидкую смолу, которая растеклась по всей мебели в моей комнате. Темнота казалась мягкой, она податливо отзывалась на все движения моего тела.

В моем сне темнота была повсюду, она лежала даже на светлом шерстяном покрывале на моей постели.

В детстве, прежде чем сомкнуть веки, я часто размышлял, сколько же овец понадобилось остричь, чтобы изготовить это покрывало. Двух ли, трех животных или же целое стадо, думал я, пришлось лишить шерсти, чтобы мне было тепло.

И, вот мне снилось, что я встал с постели. Я только угадывал все предметы вокруг, но не видел ничего. Широко раскрыв глаза, я пытался проникнуть взглядом сквозь эту абсолютную пустоту.

* * *

Тени, еще более черные, чем окружающая тьма, лежали на прежних, привычных местах.

Дедушка Гунгви мне снился всегда стоящим во весь свой маленький рост; он был иссохшим, похожим на обструганный ствол можжевелового деревца, с которого сняли кору. На такое деревце, на обтесанные культи веток, привязывают тыквы для просушки, или надевают бутылки, чтобы стекла вода, или же вешают кожаные сумки и охотничьи ружья.

Прадедушка Гунгви в моем сне тоже стоял. У него были седые волосы до плеч, седая окладистая борода, закрывающая грудь, патронташ на поясе. Его лицо было словно высечено из грубо обтесанного камня, за пожелтевшей куделью усов совсем не было видно губ. Росту он был самого заурядного, но, несмотря на это, прадедушка пережил столько, что и великану не под силу было бы вынести. Кроме всего прочего, прадед выжил, когда в него попала молния. Она прошила его насквозь, от маковки до пят. Закончилось все это – я имею в виду случай с молнией – тем, что прадеда окутал густой едкий дым: начала тлеть одежда, да обгорели концы волос. И поэтому, когда порой ему говорили: «Банту! Разрази тебя гром!» – он отвечал только: «А тебя – два! Я-то свой уже получил!»

Сколько себя помню, с самого моего детства прадедушка всегда заговаривал со мной первым. Для него всегда много значили возраст и воспитание: прадед родился еще в прошлом веке, в просвещенном восемнадцатом столетии.

«Ну так что?» – спрашивал он, почти не открывая рта.

Я пожимал плечами в ответ. Я всегда так делал в детстве, так отвечаю и теперь, когда стал взрослым. Ну так что «что»? Я пожимал плечами, и обычно это означало много разного: я хочу пить, я голоден, мне не спится. «У меня все хорошо, – произносил я вслух, – а как вы поживаете?»

Прадедушка улыбался. Видно было, что во рту у него остались только передние зубы. «Хорошо-то тебе хорошо, да только что-то не похоже», – усмехался он, скептически поглядывая на меня.

Это была правда: дела мои в самом деле шли неважно. Я в то время слишком много работал.

«Отвяжитесь вы от него!»– вмешивался дедушка Гунгви, обращаясь к своему отцу. По словам моей матери, дед всегда был очень суров со своими детьми, но мягок, даже излишне нежен в обращении с внуками. Внуки были плоть от его плоти и кровь от крови, в них было продолжение жизни. Они наследовали имя, они были новым упругим зеленым побегом на семейном древе. И так далее и тому подобное.

Дед в моем сне был точь-в-точь таким, каким я его запомнил, каким я его увидел однажды в детстве. Деда обрядили, словно он собирался на праздник, его обмыли с содой, и чистая кожа была совсем как у живого.

Дед и прадед с отцовской стороны никогда не появлялись в доме, они ни разу не заходили. Их словно вовсе не было. Я думаю, так случилось из-за моей матери. Она всегда держалась на расстоянии от родни мужа, то есть моего отца. Конечно же, она была хорошей невесткой, Бог свидетель, ее не в чем было упрекнуть. Она была заботливой и внимательной, даже слишком внимательной, но ведь известное дело: когда мужчина женится и уходит из дома, то семья жены приобретает сына, а семья мужа – теряет.

* * *

Это дождь был повинен в том, что я спал и видел во сне, как просыпаюсь, ощупью выхожу из спальни и бреду вниз. Я иду на кухню, чтобы выпить воды.

Первая ступенька лестницы скрипит. И на ней, так мне снилось, сидит мой отец. «Я слишком рано вас покинул, я едва успел увидеть, как ты стал подрастать, – говорит он. Потом он сутулится, вбирает голову в плечи и продолжает: – Но я все равно доволен. Мне не в чем тебя упрекнуть, слава богу, у вас ни в чем нет недостатка. Ни у тебя, ни у твоего брата, ни у матери».

«Да, ни в чем недостатка… У нас все есть, но, отец, вы правы, слишком рано вы от нас ушли…» И тут у меня перехватывает горло.

Тогда я тоже усаживаюсь на ступеньку рядом с отцом. Но я не знаю, о чем я мог бы ему рассказать. Обычно мы просто долго смотрели друг на друга.

Однако на этот раз, в полной темноте, мы сумели подробно поговорить об очень многом. Раньше мы никогда столько друг другу не говорили. И быть может, имей мы даже такую возможность, впредь никогда бы не сказали.

И вот той ночью я попросил у отца совета. «Что мне делать, – спрашивал я, – как мне поступить с этим делом?»

«Как обычно, как ты всегда поступал до сих пор, – отвечал мне отец. – Делай так, как тебе кажется правильным».

«Да, верно, но тогда мне придется отказаться от этого дела. Однако что-то мне подсказывает… Я совсем не занимался этим Танкисом… Но есть одно „но“».

«Что-то в этом деле тебя смущает, так?»

Во сне я в ответ отрицательно помотал головой. Но я хотел сказать – да, у меня это дело в самом деле вызывало сомнения. «Танкису еще и двадцати лет не исполнилось, – говорил я каким-то чужим голосом. – Его обвиняют в том, что в Истиритте[4] он убил некоего Солинаса. Филиппе Танкис – заморыш, судя по записям тюремной картотеки, его рост – метр пятьдесят три, и весит он сорок семь килограммов. У него больные легкие…»

«М-да… И что дальше?»

«А дальше вот что: этот самый Солинас весил семьдесят килограммов. И рост у него был метр шестьдесят. При всем том он был задушен насмерть».

Отец задумался. «И что же, ни ножа, ни ружья, ни пистолета там не обнаружено?» – спросил он, немного помолчав.

«Совсем ничего: задушен голыми руками». Теперь я тоже замолчал и стал ждать, что он на это ответит.

После минутной паузы он заговорил: «Это очень странно. Послушай, посоветуйся с каким-нибудь врачом. Бывают такие психические заболевания, очень опасные и тяжелые случаи, при которых даже самые кроткие больные во время приступов могут превращаться в кровожадных зверей. Речь идет о психике, внешне это не заметно. Человек кажется нормальным, а потом у него в мозгу что-то происходит – и все, конец…»

«Поговорить с врачом…» – мысленно отметил я.

Внезапно сон вновь перенес меня в кромешную тьму. Все тени, окружавшие меня, исчезли.

Был ли то шум дождя, или же откуда-то из дальнего далека меня звал отец, его голос повторял мое имя?

«Бустиану… Бустиану…»

* * *

– Бустиа!

Я открыл глаза и сразу же почувствовал сильное головокружение.

– Поговорить с врачом… Врача… – пробормотал я, еще не совсем отойдя от сна.

– Что с тобой? Тебе плохо? – Мать стояла перед моей постелью.

Ее темные волосы, все еще не тронутые сединой, были заплетены в косу, спадавшую с плеча, и казалось, будто по небеленому полотну ночной рубашки ползет змея. Мать была похожа на баядерку – заклинательницу змей. Я видел такую много лет назад на одной цирковой афише. Однако сейчас на плечи моей баядерки был наброшен шерстяной платок.

– Бустиа! Марш в кровать, уже такой поздний час! – Тревога в ее голосе уже сменилась дружелюбной насмешкой.

– Да, я заснул, – протирая глаза ладонями, был вынужден признаться я. – Хотел было разобраться с этим делом – и заснул, – повторил я, обращаясь скорее к самому себе, чем к матери. – Идите спать, матушка, зачем вы встали, я и сам тоже скоро лягу.

– Дитя мое, сон что хлеб – дороже нет!

– Кому ночью не спится – тому день весь томиться! – закончил я за нее. Но я переусердствовал, изображая раздраженный тон, и мать с обидой бросила в ответ:

– Ну, ладно, продолжай в том же духе. Поступай, как тебе вздумается, ведь ты уже совсем большой, совершенно взрослый. Не мне тебе говорить, что и как ты должен делать.

Что я должен был делать – спать ложиться, вот что.

* * *

Я должен был лечь спать, хотя прекрасно знал, что ни о каком сне теперь не могло быть и речи.

Дождь ли стих, или же это мой слух привык к неумолчному стуку капель по ставням?

Но нет, ничего не изменилось. Войдя к себе в спальню, я смог удостовериться, что дождь не утихает. Я слышал, как он пробивается сквозь потолок, проникает в швы на крыше. Незваный гость, этот дождь лишал меня даже призрачной надежды на сон. Дождь омрачал мое ближайшее будущее, ведь всего через несколько часов, дождь ли или вёдро, в суде пройдет слушание дела, и состоится визит новоиспеченного прокурора, и будет прием подзащитных и их родственников.

А потом… потом надо наведаться к врачу.

Я быстро составил список врачей, которые могли бы оказаться мне полезны. Я переворошил целую стопку записей и записок: эксперты, консультанты, опять эксперты. Вот, нашел: дело Марии Моледды… Профессор Приам Пулигедду. И я решил, что мне нужен именно профессор Пулигедду, он в таких делах разбирался, как никто другой… Сам профессор Пулигедду из Олиены, светило медицины, эксперт по вопросам психиатрии. Я хотел бы встретиться с ним на следующее же утро, скажем в 11 часов.

«Первым делом завтра с утра я отправлю секретаря к нему в приемную, чтобы попросить о встрече», – пообещал я сам себе.

За окном смеялась и сбивчиво бормотала ночь. Укрывшись за плотным пологом из траурных суконных туч, луна предавалась тайным утехам. Как всегда прекрасная, сейчас она, быть может, была прекрасна как никогда раньше. Она была совсем одна, сама по себе, и некому было обратить к ней взор – с мечтой, с проклятием, с песней, с нежной влюбленностью. И тогда я присел за письменный стол, но скрипучее перо не выводило на плотном листе бумаги ничего путного, только бездушные словеса. Пустое ребячество, юношеские вирши: рука не успевает за порывом души, а мысль несется проворнее, чем скользит перо.

Из слез и воспоминаний– только эти слова я решил сохранить из всей той бессмыслицы, которую успел записать. Из слез и воспоминаний – так могла бы начинаться ода, или же, напротив, так она могла бы завершаться. Или, оказавшись среди множества других, эти слова смогли бы неожиданно приковать к себе внимание.

Воспоминания у меня действительно были. Одно из них – самое значительное, оно стоило сотни других: когда я был маленьким, мать говорила мне, будто всякий раз, когда я не слушался, на небесах плакал ангел. Значит, и слезы тоже были. Воспоминания и слезы.

И круг замыкается…

* * *

Большие часы на комоде пробили шесть раз и сообщили, что утро наступило.

Заря лишь едва раскрыла свои алые лепестки, робко сообщая о том, что за ночь ветер переменился.

Бом-м. И вот с неба полились грязно-красные струи, напоминавшие ржавую воду, выплеснувшуюся из бочки, в которую кузнец окунул докрасна раскаленное железо.

Бом-м. И вот земля вокруг уже превратилась в густой вишневый сироп. И верующим, пожалуй, было бы нелишне уладить свои отношения с Всевышним – ведь наступил последний день рода человеческого, а завтра начнется Великий потоп!

Бом-м. Я брел по щиколотку в крови, то и дело поскальзываясь, и никак не мог справиться с собой. Мой путь вперед был неспешен. А тем временем тучи заволакивали горы и громоздились на вершинах холмов. Так ложкой накладывают взбитые сливки, когда украшают торт.

Бом-м. И солнце, словно клубника в сиропе, стекало красной желейной густотой на эту белизну. Воздух пропах железом и испарениями.

Бом-м. Не было ни одной точки опоры, сами стены истекали влагой.

Бом-м. Кровь стекала сверху. Кровь бурлила в сточных канавах…

* * *

Я открыл глаза. Уселся на кровати.

Первым делом распахнул окно. За ним – темнота.

Дождь.

* * *

– Я видела такой странный сон, – сказала в то утро Раймонда, наливая мне в миску молока. – Как будто я пытаюсь выбрать каких-то жучков из чашки с душицей. Жучки такие черные, высохшие совсем. Я изо всех сил стараюсь отделить приправу от этих дохлых козявок и вдруг вижу, что в этой самой чашке, в которой я орудовала ложечкой, на самом дне копошится пчелиная матка, да такая огромная-преогромная! Брюшко у нее все наружу, полное яиц… Кто знает, что это может значить?

– Я тоже спал плохо. Мне тоже приснилось слишком много разных снов, – ответил ей я, рассматривая жемчужные пузырьки молочной пены, украшавшей мою миску.

– Ты в дождь всегда плохо спал, еще с самого детства… И кто его знает, что весь этот сон значит? Надо бы мне об этом сновидении рассказать Юаникке…

– Вот именно, от дождя я становлюсь каким-то беспокойным! Я видел во сне дедушку и прадедушку Гунгви… А потом еще красный дождь…

Раймонда улыбнулась мне с нежностью:

– Кого-кого, дедулю и прадедушку? Что ты такое говоришь, ты ведь их едва знал…

– Неправда, деда я помню, да и прадеда тоже. Он был совсем маленького роста, в него еще молния попала.

Раймонда покачала головой:

– Что это была за молния, право, не знаю. Так, россказни, конечно, об этом все поговаривали, но я никогда в это поверить не могла.

– А потом я видел во сне папу Антони… Он иногда мне снится. Я всегда вижу его во сне таким, как на той самой фотографии: он сидит на самой верхней ступеньке лестницы…

У матери задрожал подбородок.

– Я дождаться не мог, чтобы поскорее рассвело, – закончил я рассказ о своих снах.

– Рассвело? – В голосе Раймонды прозвучала ирония: так она пыталась сменить тему. – Если бы не часы, я бы ни за что не поверила, что уже день на дворе. – И она замолчала, глядя куда-то мимо меня.

– Тебе было всего лишь пять лет, когда умер твой отец. Но как же он тебя любил, Бустиа! – продолжила мать чуть позже, украдкой вытирая нос. Однако это была минутная слабость, мать словно стряхнула ее и вновь взяла себя в руки. – Сегодня утром прихвати с собой зонт, уж больно нездоровая нынче погода.

Я вздохнул:

– Когда же этот дождь прекратится! У меня еще столько дел сегодня утром, что не знаю, с чего и начинать…

Тем временем легкий ветерок приветствовал нас, стуча дождевыми каплями по стеклам окон. Дождевые струи падали густо, напоминая пучки колосьев, словно в небесных полях над нашими головами шла жатва.

Я нахлобучил глубокую фетровую шляпу и взял зонт.

И вышел вон, и печально побрел по воде.


8 часов 10 минут.

Я даже не стал снимать пальто: едва войдя в здание суда, я подозвал первого попавшегося секретаря и отправил его к профессору Пулигедду. Я велел сначала зайти в приемную, а если профессор еще не появился, то пойти прямо к нему домой. Речь шла о деле чрезвычайно срочном!

Мне пришлось трижды повторить секретарю, что он должен передать от моего имени профессору. Я всякий раз просил его повторять мои слова, и все три раза он ошибался. В конце концов, я решил послать Пулигедду записку. Секретарь стоял рядом, ожидая, пока я закончу излагать свою просьбу:

Достопочтенный господин профессор, я беру на себя смелость потревожить вас просьбой оказать мне любезность и предоставить мне возможность побеседовать с вами лично сегодня в одиннадцать часов утра в кафе «Теттаманци». Речь идет о деле, не терпящем отлагательства. Если по каким-либо причинам вы не сможете принять мое приглашение, я прошу вас сообщить мне об этом письмом и передать мне его с подателем сего. В этом случае я просил бы вас указать также место и время встречи, сообразующиеся с вашими планами и намерениями. Если с вашей стороны не последует никаких уточнений и пожеланий, я буду расценивать это как ваше согласие на нашу сегодняшнюю встречу. Примите заверения в глубочайшем почтении…

Я поставил подпись, подул на чернила, сложил листок, вручил его секретарю.

* * *

8 часов 23 минуты.

С Джованнино Маронжу я столкнулся на выходе из своего кабинета, когда направлялся в зал заседаний. Он поздоровался со мной, и его честное открытое лицо, обрамленное черной бородой, расплылось в широкой улыбке. Такой черной-пречерной бороды я никогда и ни у кого больше не видел. «Эй, пойдем пропустим по маленькой!» – позвал он меня. Я ответил, что пить не могу, но что от чашечки кофе я бы не отказался, потому что очень плохо спал ночью, потому что… И так далее и тому подобное. Он же в ответ заявил, что ему дождь не мешает, в дождь он спит сном младенца, уютно укутавшись, в тепленькой постельке, под бочком у своей женушки. «Ну, сам понимаешь, что я тебе буду рассказывать?» И в самом деле, не было нужды ничего объяснять, все было и так понятно.

Я сказал Джованнино, что у меня всего лишь несколько минут, но мне очень нужно с ним поговорить по поводу его подзащитного. Он ответил, что ему уже все известно: история Франческины Паттузи, дело Филиппо Танкиса и все остальное. Он сказал, что дело это совершенно проигрышное, потому что против парня имеются вещественные доказательства: у него нашли часы, принадлежавшие убитому. Кроме того, Танкис не мог объяснить, где он находился в момент совершения убийства. Маронжу был уверен, что парню было бы лучше признать свою вину и надеяться на снисхождение суда. Я спросил у Джованнино, не думал ли он об одном обстоятельстве, которое казалось по меньшей мере странным, а именно: тщедушный юноша голыми руками одолел такого крепкого мужчину, как Солинас. Маронжу признался, что об этом он не задумывался, и улыбка на его широком лице угасла. Мы продолжали беседовать, быстро шагая по коридору к залу заседаний, и вдруг я почувствовал себя неловко. Мне показалось, что я веду себя как мальчуган, который завидует другому, потому что у того есть хороший конь или ружье. Я сказал Джованнино, что мы еще поговорим об этом деле за обедом в «Сан-Джованни». Он ответил, что ничего не имеет против.

* * *

8 часов 30 минут.

Я шел вперед, ощущая такую тяжесть, словно на мои плечи опустился покров из темных дождевых туч, которые вот уже пять дней изливали влагу на наши бренные тела.

В суде присяжных разбирали дело пастуха, обвиняемого в том, что он убил своего соседа из-за спора о границах владений. Убил и спрятал тело.

Судья Эрнесто Кальвизи был в блестящей форме, очевидно, ему тоже удавалось хорошо выспаться в дождь.

– Господа присяжные! Вас созвали на заседание, чтобы предать суду вот этого обвиняемого! Здесь и сейчас мы докажем, что это отвратительное подобие человека, этот преступник, который обреченно на вас взирает, а сам в глубине души насмехается над вами, не достоин долее находиться в человеческом сообществе! Вам были предъявлены неопровержимые доказательства его вины. Эти мрачные и зловещие находки – фрагменты челюстно-лицевых и других костей – без малейшего сомнения были определены доктором Камбони, патологоанатомом высочайшего уровня и непогрешимой репутации, как останки несчастного Бакизио Лунаса, пропавшего без вести три месяца назад. Более того, мы пригласили свидетелей, и из их показаний явствует, что этот человек вел образ жизни достойный всяческого порицания! Его поведение дает нам веские основания предполагать, что он совершил и другие преступления, значительно более тяжкие, нежели то злодеяние, из-за которого он предстал перед вашим судом! И пусть вас не вводит в заблуждение его наигранное смирение, его понурый вид, жалкая гримаса раскаяния на его губах! Этот человек – настоящее чудовище!

Что и говорить, Кальвизи был в отличной форме!

В своем выступлении я постарался сгладить все острые углы: я говорил твердым голосом, делал паузы чуть дольше, чем обычно, – в общем, опирался на опыт своих прошлых побед, как говорится, жил на проценты. В общем, было признано, что у моего подзащитного имелись смягчающие обстоятельства…

* * *

10 часов 10 минут.

Секретарь застал меня в гардеробной адвокатов, когда я переодевался после слушания дела.

– Все в порядке, – сказал он, – Пулигедду согласен встретиться в одиннадцать, в кафе «Теттаманци».

Потом было общее собрание: мы приветствовали нового королевского прокурора. Перед толпой «достопочтенных коллег» он предстал облаченным в тогу. Внешне прокурор казался человеком мягким, даже неуверенным, но ходили слухи, что в суде города Темпио-Паузания[5] он почти полностью разогнал коллегию общественного обвинения. Он считал, что дознание велось слишком мягко. Ходили упорные слухи, будто он вынудил уйти на «заслуженный отдых» старого судью Лоддо, полновластного хозяина Темпио. И произошло это, как говорили, потому, что старый судья решал большинство дел за пределами здания суда.

Вступительная речь нового прокурора была нудной и исполненной здравого смысла. Она целиком состояла из общих фраз: так рассуждают о том, о чем знают понаслышке, а значит – не знают вовсе. Программа сводилась к «добрым намерениям», «необходимости управлять твердой рукой», «недопустимости терпеть подобное» и так далее и все в том же духе.

* * *

10 часов 50 минут.

Без десяти одиннадцать я покинул общее собрание и направился, как было условлено, на встречу с профессором Пулигедду.

Против ожидания, в кафе было полно посетителей. Они курили, и в душном теплом воздухе от их влажной одежды шел пар.

Пулигедду помахал мне из-за своего столика в глубине зала: сам он пришел немного раньше.


– Благодарю вас за то, что вы согласились прийти на встречу со мной, хотя я и не предупредил вас заблаговременно… – заговорил я первым, пока пытался поставить зонтик вертикально, зацепив его ручку за спинку стула.

– Как читатель, я – ваш приверженец и страстный поклонник вашего таланта… И к тому же… Я тоже, знаете, на досуге забавляюсь стихотворчеством, конечно же в меру моих скромных дарований… Это даже близко нельзя сравнить с теми жемчужинами поэзии, которые вы включили в сборник «На земле Нурагов», – заговорил он, тем самым сразу же объяснив причину его немедленного ко мне расположения.

– Я спешу сразу же довести до вашего сведения, что хочу проконсультироваться с вами по сугубо профессиональному вопросу…

Я поторопился перехватить инициативу, испугавшись, что придется потратить все утро на рассуждения о метрике и рифмах, и буквально содрогнувшись от ужаса при мысли, что профессор попросит меня ознакомиться с тем, чем он в меру скромных дарований развлекался на досуге.

Пулигедду выпрямился на стуле.

– Если смогу оказаться вам полезным и в пределах, установленных врачебной этикой… – помедлив, процедил он.

У меня на лице появилась растерянная улыбка.

– Нет, нет, что вы, помилуйте. Это не касается конкретно кого-либо из ваших пациентов. Я посмел потревожить вас в связи с одной экспертизой…

Пулигедду молча кивнул.

– Насколько я помню, около двух лет назад вас вызывали в суд в качестве медицинского эксперта со стороны защиты, чтобы вынести заключение по поводу состояния психического здоровья подсудимой Моледда…

– Да, в самом деле, я хорошо помню тот случай: Мария Моледда. Она совершила убийство мужа… Да-да, я выразил мнение, что эту женщину необходимо было незамедлительно взять под соответствующее наблюдение.

– И суд принял соответствующее прошение.

– Конечно же, суд его принял, основываясь на том факте, что, несмотря на явную виновность этой женщины, тем не менее… при соотнесении совершенного преступления и возможного хода событий не все обстоятельства представлялись до конца ясными.

– Вы не могли бы объяснить более понятно…

– Все очень просто – Моледда была маленькой хрупкой женщиной, а муж ее был мужчиной, как бы это лучше сказать, весьма крепкого телосложения. Но она…

– Что она?

– Моледда убила его голыми руками.

Я воздел руки к небу:

– Именно это я и хотел от вас услышать. Итак, подсудимую передали под наблюдение врачей.

– Суд постановил, что ее надлежит перевести в областную психиатрическую лечебницу, чтобы ее взяли под соответствующее наблюдение два эксперта-психиатра. Оба они были назначены судом: профессор Делитала и, если угодно, ваш покорный слуга…

– И какое вы дали заключение?

Профессор Пулигедду немного помедлил; на лице его появилась хищная усмешка.

– Истерия, – ответил он. – Кроме того, во время обследования было выявлено, что в зрительном поле обоих глаз пациентки, вне всякого сомнения, существует целый ряд аномалий. Как стало на сегодняшний день известно, это является основным симптомом той патологии нервной системы, которую обычно именуют истерией… Вот так.

– И что же именно это значит? – Я не сводил с профессора глаз, весь обратившись в слух.

Пулигедду явно льстило мое внимание.

– Может, что-нибудь закажем, – предложил он, не спеша с ответом. Он наслаждался моим нетерпением.

Я был согласен на все, что угодно. И вот передо мной оказалось миндальное молоко, которое я терпеть не могу, и мне пришлось его пить. По правде, я его едва пригубил.

Пулигедду тем временем одним жадным глотком опустошил свой стакан наполовину, а затем медленно вытер губы.

– У субъектов, подверженных нервным расстройствам, – продолжил он, – в редких случаях не отмечается изменений зрительного поля. Эти изменения могут выражаться в сужении самого поля, как за счет белого цвета, так и других основных цветов спектра. У Моледда как раз было такое сильное сужение зрительного поля обоих глаз, причем в более явной форме правого глаза, чем левого, это касалось и белого, и остальных цветов спектра. С точки зрения строения и функционирования ее зрение не было естественно физиологичным: ее поля зрения для разных цветов не были концентричны друг другу, как должно быть по физиологической норме, напротив, в этих полях восприятия цвета была отмечена тенденция наложения одного на другое, более того, некоторые из полей цвета были концентричны другим полям, более широкого диаметра.

Теперь профессор Пулигедду откровенно развлекался.

– Профессор, в принципе я все понял, – подвел я итог, – но прежде всего я хотел бы узнать от вас, можно ли говорить об истерии применительно к мужчине?

Профессор Пулигедду неторопливо сделал еще один глоток своего любимого миндального молока. Прежде чем заговорить, он утвердительно кивнул головой:

– Несомненно, рассуждение о проявлениях истерии у мужчин может показаться довольно странным, конечно же, сама этимология слова заключает в себе некое противоречие в том случае, если это заболевание диагностируют у мужчины… Однако я могу ответить определенно: да. Несомненно одно: каким бы термином мы ни называли данную патологию, налицо остается факт, что мужчины тоже могут страдать истерией и могут считаться истериками, как и было впервые доказано доктором Шарко… Более того, после него в медицинской литературе появились многочисленные описания случаев проявления истерии у мужчин…

В знак признательности я залпом проглотил свой стакан миндального молока.

– Вы оказали мне огромную услугу, профессор. В самом деле, ваша консультация оказалась весьма для меня полезной, – с воодушевлением сказал я, быстро поднимаясь со стула. Не оборачиваясь, я стал искать свой зонт, чтобы как можно быстрее направиться к выходу.

Профессор Пулигедду водрузил на нос очки.

– Я бы хотел воспользоваться случаем, который позволил нам встретиться, и представить вашему вниманию одну вещицу, право же совсем нестоящую. Если, конечно же, вам это не покажется в тягость… Так, безделица, наблюдения жизни, изложенные в стихах на манер Кавалотти. Я бы хотел узнать ваше мнение о них, – проговорил он сдавленным робким голосом, подавая мне тоненькую книжку под названием «Клиноцефалии», которую неожиданно извлек из кармана пальто.

Этого-то я как раз и опасался. Когда я протянул руку, чтобы взять эту книжицу, у меня было такое ощущение, будто я получаю уведомление о конфискации имущества.

– Я с огромным интересом и… с большим удовольствием… прочту ее, – выдавил я с трудом.

– Разумеется, мне хотелось бы надеяться, что вы удостоите меня вашим отзывом, вашей оценкой. Вы, быть может, изыщете возможность взглянуть на плод моих трудов… Но после напишите мне хотя бы несколько строк… Мне очень важно ваше мнение…

– Вне всякого сомнения, я все прочту и напишу вам, – бодро соврал я.

* * *

Добираться до ресторана «Сан-Джованни» было все равно что плыть по реке против течения. Я с трудом продвигался вверх по улице, держа зонтик перед собой – так прикрывались щитами солдаты Древнего Рима, когда строились «черепахой». Дождевые струи хлестали то по коленям, то по икрам. Я шел вдоль стен домов, стараясь защитить себя сбоку. Из водосточных труб на клеенчатый купол моего зонта извергались бурлящие потоки.

Я был огромным лососем, стремившимся достичь истоков реки. Редкие храбрецы-прохожие с трудом продвигались вперед, стараясь сгибаться так, чтобы легче преодолевать сопротивление водяных струй.

Улица шла круто вверх; каменные плиты дороги, сплошь изрезанные прозрачными ручейками, блестели, как мрамор.

Время от времени вся мостовая вздрагивала, словно в приступе малярии.

Я вошел в ресторан, испытывая чувство облегчения, как потерпевший кораблекрушение, которого внезапно спасли, вытащив из морской пучины, поглотившей его разбитый корабль.

Внутри было тепло. Тепло шло от плиты в кухне. Тепло шло от раскаленной до предела массивной глиняной печи, стоявшей посередине обеденного зала.

Тетушка Мена на скорую руку накрыла столик.

– Я кое-кого жду, – сказал я ей, увидев, что она ставит всего один прибор. – Вот-вот должен прийти адвокат Маронжу. Тетушка Мена, я вас умоляю, вы даже не показывайте ему счет! Я сам потом с вами все улажу, договорились?

– Гспадин-авокат, как вам будет угодно! Ясненько, счет я несу прямиком вам.

– Вот именно. Даже если он будет настаивать, что платит он.

– Ну да, как же, как же, все ясненько!

– А что у вас сейчас есть из хорошего вина?

– У нас есть йерцу, мандролисаи да еще молодое вино из Маррери. Другого такого не сыщешь, до чего же хорошо!

– В таком случае примемся за маррерское. Это то самое, что делает Кикитто Секки?

– То самое. В этом году просто на диво удалось.

В это время Джованнино Маронжу вошел в зал.

– Черт побери этот дождь, – проворчал он, снимая шляпу, – мне сегодня с утра надо было отправиться в Оруне, но проехать было невозможно… А ты был на торжественном приеме? – спросил он у меня, стягивая пальто и оглядываясь, куда бы его пристроить.

– Я тебя умоляю, мне только торжественного приема не хватало! Брось, куда там! Мы этих приемов и праздников вдоволь уже насмотрелись!

– Да, а мне вот показалось, что у него твердая рука… – поделился он своим мнением по поводу вновь прибывшего прокурора.

– Твердая рука! Твердая нога! Еще бы! Он таких дров наломал в Темпио, что щепок теперь не соберешь! – Когда Маронжу наконец устроился за столом, я уже весь кипел. – Говорят, что он и тут примется наводить порядок: так он всю коллегию общественного обвинения вверх дном перевернет, видите ли, «все оказались пристрастны». На защиту поступают жалобы, если адвокаты пытаются договориться, если пользуются услугами информаторов, если расследуют второстепенные обстоятельства… И вот он взял на себя заботу о сохранении необходимой объективности, тем самым способствуя проникновению на все ключевые посты людей с континента. В общем, ни черта он у нас не понял…

– Знаешь, в этом я не вижу ничего нового…

– Брось, Джованни, ты сам понимаешь, что у нас все по-другому. Ты сам знаешь, что конечная цель всей этой операции – вынести подсудимому приговор, главное – чтобы со стороны казалось, будто соблюдены все правила, а если кто попал в переплет – сам виноват! Эти люди с континента ничего нового нам не дадут, всегда оправдан будет тот, у кого денег хватит! Люди с континента к тому же не знают, в каких условиях они работают. Им кажется, будто все равно, где они, будто не имеет значения, где они находятся, будто все места одинаковы.

– А я и не думал, что ты такой пылкий патриот Сардинии, Бустиа!

– Да не в этом дело! При чем здесь местный патриотизм? Я вовсе не против людей с континента! Но мне думается, что вся эта мышиная возня имеет одну конечную цель: убедить всех в том, что в любом случае наши подзащитные виновны! Вот что я хотел тебе сказать. С местными коллегами, по крайней мере, можно говорить на одном языке. У нас тут есть некоторые особенности, и их следует принимать во внимание! Или мы превратились в колонию, где нужно насаждать цивилизацию?

Тетушка Мена своим появлением прервала нашу беседу.

– У нас сегодня макароны буса[6] или же, если хотите, есть овощной суп, а еще тушеный кабанчик и поджаренная колбаска, – сказала она, выкладывая на стол полумесяцы хлеба карасау.[7]

Оба мы взяли макароны и кабанчика.

Старая Мена удалилась, явно одобряя наш выбор. Мало-помалу в зале становилось все больше народу, и ей приходилось нелегко.

– Италия – слишком молодая нация, нужно, чтобы прошло определенное время, прежде чем все мы заговорим на одном языке! И я сейчас веду речь не только о самом языке, я подразумеваю ту культуру, которая, и в трудные и в лучшие времена, – наше общее достояние, наше наследие. Разве мы были дикарями с кольцом в носу, когда создавалась эта самая Италия? Вот что я скажу, дайте нам время, позвольте нам самим определить, какое место мы хотим занимать в этой нации. Я думаю, что мы могли бы стать лучшими гражданами Италии, если бы нам позволили войти в итальянскую нацию как настоящим сардам!

– Да, так-то оно так, но мы же не можем требовать создания чрезвычайных законов или особого политического устройства только потому, что еще не готовы…

– А вот этого довода я не принимаю! Разве еще не достаточно было создано чрезвычайных законов? Сколько угодно! И все чрезвычайные – только для нас их и писали! Задача у всех этих законов одна – наказание! Видели мы в прошлом мае, как действуют эти самые чрезвычайные законы! Во что все вылилось? В массовые аресты! Сколько народу задержали? Четыреста человек! А обыски без повода и разрешения? Детей, беременных женщин – всех вытащили из постелей, и в кучу – на мостовую! Конечно, все они преступники, все как один виновны! Трудно представить себе законы более чрезвычайного характера! Да что я тебе рассказываю – сам знаешь, как обстоят дела!

– Конечно, я все это знаю, и, пожалуй, я бы с тобой согласился, если бы только большинство моих подзащитных не были на самом деле преступниками! Новый прокурор старается, как может. Возможно, он прав: коллегия адвокатов, которые никак не связаны с местным укладом, в самом деле сможет работать более беспристрастно…

– Я не спорю о сути вопроса, не пытаюсь критиковать принципы работы нового прокурора. Я вовсе не утверждаю, что так нельзя поступать. Я хочу сказать только одно: всему свое время, надо проявить терпение и уважение. Единственным результатом деятельности этого господина в Темпио стало массовое укрывательство преступников, а такого никогда раньше не было. Суд полностью парализован, потому что одна за другой поступают просьбы о переводе на континент от целой коллегии адвокатов, из числа так называемых «не обремененных местными связями»… А что теперь будет с простыми людьми? Ведь они и прежде не очень верили в силу закона… Впрочем, не будем больше об этом. Темпио был раньше таким спокойным городком… А теперь этот любитель наводить порядок достался нам! – подытожил я, глядя Джованнино Маронжу прямо в глаза. – Но я хотел поговорить с тобой не о прокуроре…

– А о Филиппо Танкисе, – закончил за меня Маронжу.

Я только кивнул в ответ.

– А что тебе так далось это дело?

– Далось, потому что он невиновен.

– Послушай, Бустиану, ты, может быть, удивишься, но я тебе вот что скажу: если это дело окажется в твоих руках, я буду тебе только благодарен. С парнем этим я виделся четыре раза в тюрьме, из него слова клещами не вытянешь.

– Надо было построить защиту на факте умственной неполноценности, прости, если я тебе об этом говорю сейчас… Я вовсе не собираюсь критиковать твой стиль работы…

– Ну что ты, что ты, Бустиа…

Нас снова прервала тетушка Мена; она появилась, нагруженная дымящимися тарелками и от этого похожая на индийское божество.

– У вас есть молодые бобы? – вдруг спросил у нее Джованнино Маронжу.

В ответ тетушка Мена слегка кивнула, желая сказать, что, конечно, бобы у них есть, а иначе и быть не может.

– Ты будешь, Бустиа? – спросил меня Джованнино.

– Пожалуй, – в ответ пожал плечами я.

– Хорошо, тогда к кабанчику подайте еще и молодые бобы, – заявил Маронжу.

Тетушка Мена без восторга взглянула на него, а потом направилась на кухню.

– Послушай, ты, пожалуйста, не думай, что я явился тебе указывать, что и как надо делать, – тихо и неуверенно продолжил я, едва проглотив первый кусок.

– Ну что ты, Бустиа, – повторил Джованнино, не поднимая глаз от своей тарелки с макаронами. – Честное слово, еще раз тебе говорю, пусть тебе подпишут доверенность о передаче прав, и тогда подзащитный – твой. Но я тебя предупреждаю: это дело – не подарок. Этот парнишка Танкис только на вид беззащитный ягненок, на деле он совсем не такой. К тому же семья не оказывает никакого содействия следствию.

– Кстати, по поводу семьи: что ты мне о них можешь сказать? – спросил я, пока Маронжу жадно заглатывал макароны, орудуя при этом и вилкой, и ложкой.

– Сказать могу немного: из троих братьев Филиппо – самый младший, потом идет средний, Руджеро, и старший, Элиас. Три года назад они остались без родителей. Живут с двумя тетками со стороны матери: с Паттузи Франческой – вот уж как есть вылитая кикимора – и с Паттузи Клориндой. Она – просто конфетка, конечно, уже не такая юная, но что-то в ней есть. Элиас работает на городской бойне. Руджеро скоро собирается жениться, сейчас он присматривает за хозяйством в поместье Предас-Арбас, принадлежащим семейству Санна Конту. И вот наш Филиппо – младшенький. Ему прочили большое будущее: окончит школу, получит хорошую должность. А на деле выходит, что он и третий класс начальной школы окончить не смог. И это при том-то, что сперва родители, а потом и обе тетки ради него в лепешку расшибались. Но Филиппо уперся как баран: хочу быть солдатом, и точка. И больше ничего его не интересует. На призыве, во время медосмотра, его забраковали по причине легочной недостаточности. Однако он не сдался, более того, он убежден, что, если кому-нибудь заплатит, его возьмут в армию. Вот и все. И то, что он сделал, он совершил, чтобы раздобыть денег.

– То есть, по-твоему, он убил Солинаса с целью ограбления.

– А нашел у жертвы только часы, да и те не золотые.

– Да, хорошенькое дельце, нечего сказать. Как бы то ни было, если Танкис голыми руками справился со здоровяком вдвое больше себя, то никакой недостаточностью он явно не страдает.

– И что с того? Представь себе, было темно, Танкис появился неожиданно… Он внезапно напал на Солинаса, а тот – кто его знает – тогда хватил лишнего, а может, и вообще пил как сапожник.

– Солинас в самом деле много пил?

– Да почем я знаю! Наверняка он был таким же, как все, и не отказывался пропустить за компанию стаканчик вина или чего покрепче.

– Значит, в тот вечер, когда его убили, он был навеселе?

– Я же тебе говорю, я не знаю, Бустиа! Я что, по-твоему, ходил по окрестным кабачкам, выспрашивая, пил ли Боборе Солинас в тот вечер, когда он был убит, и если пил – то сколько? Я просто рассуждаю вслух, высказываю предположения.

– Именно в порядке предположения: еще неизвестно, был ли он нетрезв, – сказал я, помогая тетушке Мене освободить на столе место для кабанчика и бобов.


В ту ночь прадедушка Гунгви три или четыре раза прошелся в лихой пляске по моей постели. Ему аккомпанировала барабанная дробь дождя по крыше.

За окном инжировое дерево и олива болтали без умолку: такие разговоры ведут деревья, когда, перевесившись через ограду, выглядывают из своего двора на улицу.

В ту ночь тучи мотыльков застилали небо. Сухой шелест их жестких крыльев висел надо мной как трепещущий полог.

Чертовы бобы. И зачем только я их ел!

Постель покрылась слоем жидкой грязи, она превратилась в илистое русло реки. Волглые простыни засасывали меня в молочно-белый водоворот. А на моей спине пьяный Боборе Солинас, с виду ни дать ни взять воскресший Лазарь, резался в карты.

В моей груди сердце отбивало минуты и секунды, оно стучало ровно и громко, как барабан герольда. И вот у моего изголовья оказался Пулигедду. Он был весь в белом, от него исходило сияние знаний, а от его пальцев по комнате рассыпались лучи всех основных цветов спектра.

Половые доски, скрипя в унисон, исполняли реквием жучков-древоточцев.

В ту ночь на смену сну пришел какой-то бесконечный бред, когда дух бодрствовал, а тело безвольно обмякло. Мои руки стали словно ватные, и водоворот видений с силой повлек за собой мой разум.

* * *

Это просто дождь. Он терзает измученную поверхность земли, рассекает скалы на тонкие пластины, как терпеливый ремесленник, нарезающий узенькие узорчатые полоски кожи.

Кажется, будто сейчас дождь утих, но это впечатление обманчиво. На самом деле дождь стал мелким, больно секущим, как железная проволока, которой распиливают мраморные блоки в каменоломнях. Где-то в липкой ночной тьме ветер бешено крутит трещотку.

Нигде нет покоя. Есть только дождь. В свою очередь ветер спешит ему на помощь, и вместе они делают, казалось бы, невозможное. Они будто сговорились пропитать насквозь каждую складку земли, оросить каждое семя, чтобы оно утонуло в любви без конца.

* * *

Эта ночь сдавила мою поясницу, как тугой кушак, как крепкий захват борца, когда он хочет опрокинуть противника.

* * *

Нет мне покоя.

Мне ничего не стоило бы взять себя в руки, если бы только прекратился этот звон капель, с влажных тел не стекала бы больше ручьями вода, стих бы этот стук, ритмичный, как тиканье часов.

– Рано или поздно дождь пройдет, – сказала мне мать. Она почему-то питает доверие к природным стихиям.

И я сам несколько раз повторял эти слова, не будучи убежден в их справедливости: рано или поздно дождь пройдет, черт его побери!

Я уже не мог сопротивляться, слабея от гулких ударов собственного сердца, бешено метавшегося в груди, словно зверь, запертый в клетке из ребер.

Вот наконец, кажется, все стихло. Но это только обман, потому что даже ресницы и те тихонько шуршат, когда закрываешь глаза.

Раньше мне было бы достаточно вспомнить, что я – Поэт, что меня не раз спасала Поэзия. Но и сама Поэзия оказывается бессильной в последнюю ночь мира.

Быть может, именно эта тоска, эта неприкаянность, это покорное погружение в мутные волны мнимого забытья как раз и зовется одиночеством.

Нет мне покоя. Но я бы обрел его, если бы мог разделить с кем-нибудь это умирание в темноте и воскрешение с рассветом. Я бы обрел покой, если бы слышал дыхание рядом.

Вот о чем я думал: мне тридцать два года; я старею; время, день за днем, ускользает от меня, как вода, убегающая меж пальцев. Жизнь – это всего лишь легкое дуновение, а дорога всегда идет на подъем, и тело уже не повинуется. И даже мечты бегут с корабля, а миг удачи – это всего лишь бриг с пробоиной в киле. И времени уже больше нет, и завтра ничего не изменится, и послезавтра тоже…

А дождь все идет.

Будь оно все проклято!

* * *

Дзеноби[8] вошел в мой кабинет, держа берет в руках. Семейная жизнь пошла ему на пользу: он раздался вширь и был полон энергии. Густые и светлые, как стог соломы, волосы обрамляли его лицо. В голубых глазах застыло выражение признательности за спасение от неминуемой гибели.

– Гспадин-авокат, – с тревогой в голосе обратился он ко мне, – вы нездоровы?

– Ничего страшного, просто я скверно спал, но я не болен.

– Вы меня, конечно, извините, но вид ваш мне совсем не нравится. Не грех бы вам дохтору показаться.

– Да ладно, ладно, я хорошо себя чувствую.

– Вы велели мне прийти…

– Мне нужна от тебя одна услуга…

– Слушаю вас, гспадин-авокат, вы же знаете, ежели вам чего надо, вы только скажите: я для вас сделаю все, что можно, и даже больше, все одно – мне с вами век не расплатиться! – Дзеноби сиял. Он старался не упустить ни одного случая, чтобы выразить мне свою признательность. – Вы же для меня такое сделали, а я-то уже считал себя конченым человеком, я вам жизнью обязан!

– А Сизинния как поживает? – спросил я, пытаясь изобразить улыбку.

– Уже на третьем месяце, гспадин-авокат, если родится мальчик, мы его назовем Себастьян.

– Что же, раз так – точно будет мальчик! – пошутил я. – Дзено, послушай меня внимательно, дело в том, что я хочу тебя попросить о весьма деликатной услуге. Мне это нужно для одного дела, которое я сейчас веду…

Дзеноби придвинулся ко мне поближе, чтобы я мог говорить тихо.

– Речь идет о некоем Боборе Солинасе, его убили три месяца назад в Истиритте…

Дзеноби кивнул:

– Я что-то слышал об этом…

– Так вот, услуга, о которой я хочу тебя попросить, заключается в следующем: я должен знать, где он был в тот день, когда его убили, то есть четвертого сентября. Пройдись по кабачкам, потому что ходят слухи, что этот Солинас любил опрокинуть стаканчик-другой в компании. И быть может, в тот самый день он выпил лишнего… Соображаешь, о чем я?

– Будьте спокойненьки, гспадин-авокат, все узнаю, пусть даже его самого придется из могилы поднять, чтобы допросить, где был. Я уж порасспрошу обо всем, что только можно знать об этом Солинасе… Не волнуйтесь и отдохните-ка, потому как сегодня утром – я, конечно, извиняюсь – у вас такой вид, будто вы самого нечистого повстречали.

– Ступай, Дзено, и поскорее возвращайся с новостями, и спасибо за все…

Дзеноби обиженно надулся.

– Мне-то, гспадин-авокат, от вас никакого «спасибо» не надобно, и слышать его не хочу. Вы только прикажите…

* * *

За все утро не случилось ничего достойного внимания.

День быстро поглотила стремительно спустившаяся ночь. Я посмотрел на карманные часы: еще не было пяти, однако настенные часы в коридоре были другого мнения. Они тоже всегда спешили.

Раймонда вошла ко мне в кабинет, чтобы зажечь лампы.

– Там эта пришла, – сказала она, как только по комнате разлился бледный свет. Игра света и тени, совсем как на картинах Ла Тура.[9]

Я поднял голову, оторвавшись от бумаг, и понял, что до сих пор читал и писал почти в полной темноте.

– И что я на это должен ответить? Пригласите ее сюда!

Франческина Паттузи вошла и сокрушенно взглянула на меня, как человек, с достоинством ожидающий приговора.

– Садитесь, садитесь, – весело обратился я к ней. – Я поговорил с адвокатом Маронжу…

Глаза женщины лихорадочно заблестели.

– Он мне сказал, что не станет возражать. Сейчас мы подпишем документы, и ваш племянник станет моим подзащитным.

Лицо женщины расплылось в улыбке, она спросила только:

– Где я должна подписать?

– Я уже подготовил тут один документик, где-то он у меня был, где-то здесь… Садитесь, пожалуйста, – сказал ей я, стараясь разобраться в царящем на моем столе беспорядке. – Молодой человек еще несовершеннолетний, а вы – его официальный опекун, – продолжил я, занимая посетительницу беседой.

Все это время женщина, которая присела на краешек стула и замерла в своей обычной позе, только кивала в ответ, неотрывно следя за каждым моим движением.

Наконец нужный листок бумаги был извлечен на свет божий.

– Вот здесь распишитесь, и поразборчивее, – сказал я Паттузи, указывая пальцем на место, где ей следовало поставить подпись.

Франческина Паттузи подписала. Ей пришлось всем телом тянуться к письменному столу, но она так и не встала со стула. Получилась довольно корявая, но все же разборчивая роспись. Раздельно крупными буквами она вывела: Паттузи Франческа Эмилия.

– У меня хорошие новости! – вновь заговорил я, убирая подписанный документ в соответствующую папку. – Мы попытаемся использовать его психическое заболевание.

Улыбка на губах женщины потухла.

– Это будет даже больше, чем просто попытка, – убежденно продолжил я, заметив в ее глазах разочарование. – Я переговорил с профессором Пулигедду, он согласен взяться за наше дело.

Руки Франческины Паттузи принялись комкать на коленях невидимый платок.

– О непричастности не может быть и речи! – резко заявил я. – У вашего племянника в кармане нашли часы Солинаса. Филиппо отделается всего лишь лечением в психиатрической больнице. Или вы хотите, чтобы его отправили на виселицу?! – Я сгустил краски. Терпения у меня оставалось все меньше.

Франческина Паттузи сдерживала рыдания.

– Нет, – только и ответила мне она.

– Нет? – эхом отозвался я, словно переспрашивая ее.

– Нет! – откашлявшись, четко ответила она. – Лучше в могиле, чем в сумасшедшем доме!

– Да вы хоть понимаете, о чем идет речь! – заорал я. – Вы понимаете, что вы такое говорите? Оправдательный приговор уже почти у нас в руках!

Франческина Паттузи продолжала качать головой.

– Поймите, так мы ничего не решим. – Немного успокоившись, я снова попробовал убедить ее. – Надо работать с теми фактами, которые имеются. Я хорошо изучил дело, здесь нет иного выбора: только таким путем вашего племянника можно спасти от…

– А что за жизнь мы ему готовим, гспадин-авокат? Чтобы о нем все судачить начали, потому что он спятимши? Чтобы мальчишки ему вслед насмехались?

– Так вы все знали! – Я произнес эти слова вслух и в тот же момент сам все понял. – Вы знали! С ним уже так бывало?

Женщина облизнула пересохшие губы.

– Нет-нет, не так… – только и ответила мне она.

– Что значит – не так?

– Ну, не так сильно… вы бы знали, гспадин-авокат, чего только мы с ним натерпелись! Мы ему сказали, что его не взяли в армию из-за легочной недостаточности, но дело было в другом…

– И что дальше?

– Ну, в общем, он был… таким… с детства! В какой-то миг сам не свой делался. А вообще-то он был ласковый, нежный, как девочка. А потом как-то раз сцепился с одноклассником. Ему-то годков семь-восемь всего было. Слава Господу нашему и Деве Марии, удалось нам их разнять, то есть того парнишку у Филиппо просто из рук вырвали! Тот, другой-то, был побольше, поздоровее Филиппо. Простой был парнишка, крепенький, привыкший к деревенской жизни. А у Филиппо в чем только душа держалась… И все же вон как вышло. Пришлось нам тогда его из школы забрать, потому как покоя ему с тех пор там не было. А он все об оружии и солдатиках говорил, один у него свет в окошке… Ведь он не всегда у нас такой, он порой тихий совсем, и отвечает складно. Тогда кажется, что он смирнее смирного, и подумаешь тогда, будто он… Кто же его знает. А то бывает, молчит целыми днями, иногда даже недели целые молчит, и никак его не разговорить. Горе наше горькое! Что вам еще сказать… Сами знаете, что люди подумать могут…

Я тряхнул головой, чтобы избавиться от изумленного выражения, не сходившего с моего лица все время, пока говорила женщина.

– И что теперь вы собираетесь делать? – спросил я, проведя рукой по глазам.

– Вытащите его из тюрьмы, гспадин-авокат, а не то он там совсем погибнет… А уж потом я обо всем позабочусь. Я или же братья его.

– Вы позаботитесь обо всем? Так же, как вы это сделали три месяца назад в Истиритте? – Вопрос остался без ответа. Теперь она совсем не размыкала губ. Я был вне себя. – И вы, зная все это, пытались передать ему в тюрьму нож?

– Со мною такого раньше не приключалось, это я по рассеянности… Ох, гспадин-авокат… Филиппо-то с ножиком не станет баловаться… Ведь в чем все дело: у него эта блажь об армии да о солдатах так и не проходит, но он думать-то думает, но ничего потом не делает. А иначе нешто он бы этого Солинаса не заколол, что ли?

– Раз вы так уверены! В любом случае это большой риск…

– Я же знаю его!! Как моя сестра умирала, я ей поклялась – в сумасшедший дом Филиппо не попадет!

– А если, гипотетически рассуждая, он бы напал и на вас?

– На меня? На меня бы он нипочем не напал, гспадин-авокат! Гипопотамически мне он ничегошеньки не сделает!

– Господи боже ты мой, как вы беретесь утверждать подобное? Вы не можете взять на себя такую ответственность! Вероятно, его сумеют вылечить…

– Я поклялась сестре…

* * *

Я остался один в кабинете. В бешенстве. Проклятое невежество! Меня просто раздирало от злости при мысли, что за всей этой показной любовью скрывалось не что иное, как злобный неприглядный эгоизм. Люди… Что скажут люди… Что подумают люди… Я был в ярости: больному грозила высшая мера наказания, и все потому, что никто не должен был знать, что он болен. Вот так. Всякий раз, когда я об этом думал, кровь ударяла мне в голову.

Франческина высказалась очень ясно: это стало бы пятном на репутации всей семьи, словно как клеймо на лбу: Паттузи – умалишенные. Все без исключения, даже здоровые братья, Элиас и Руджеро, которые имели право на нормальную жизнь, которым нечего было стыдиться. Ведь болезнь нельзя выставлять напоказ, ее надо скрывать, прятать в доме. А как же Клоринда, младшая сестра Франческины? Какого мужа она нашла бы себе, узнай люди о том, что у нее в семье есть сумасшедшие? Вот как обстоят дела, не так-то просто выдержать людские взгляды! Франческина Паттузи сказала, что мне легко рассуждать, что у меня, слава богу, таких напастей не было. Мне, слава тебе господи, нечего стыдиться.

И к тому же она ведь поклялась сестре. Франческина Паттузи дала сестре клятву…

А теперь она ушла, просто вышла из кабинета, даже не дослушав меня до конца. Видите ли, в Нуоро найдутся другие адвокаты!

Я был в ярости.

* * *

Я был в ярости, когда вновь сел за стол и взглянул на опустевший стул, стоявший напротив. Я был настолько зол, что многое бы дал, чтобы вернуть время вспять и не оказаться в подобном положении. Я закурил сигару, после двух затяжек затушил ее, смял в пепельнице. Я встал, чтобы что-то сделать, но миг спустя уже не помнил, зачем вставал.

Тогда я решил выйти из кабинета. На миг я остановился в коридоре, в нерешительности: подняться по лестнице наверх или спуститься на кухню. Я выбрал кухню.

И совершил роковую ошибку.

Я молча вошел на кухню. Затем принялся рыться в буфете в поисках стакана, чтобы как-то оправдать мое появление.

Моя мать даже не подняла глаз от рубашки, которую штопала. Ей не обязательно видеть меня, чтобы почувствовать, что в воздухе пахнет грозой.

Все шло хорошо, пока в комнате не повисло тягостное молчание.

Все шло хорошо, пока Раймонда не решилась прервать это молчание.

И тоже совершила роковую ошибку.

– Это прислали сегодня, – сказала она и, по-прежнему не поднимая головы, протянула мне конверт. Рука с конвертом неуверенно застыла в воздухе, как будто не было доподлинно известно, где именно я стою.

Я подождал несколько секунд, а рука Раймонды все так же висела в пустоте. Внутри меня все кричало: ты должен успокоиться.

Потом я выхватил у матери конверт, все еще пытаясь сдерживать раздражение. В самом деле, какое отношение имела мать к моим профессиональным проблемам? Если бы я смог обуздать скверный норов, доставшийся мне от природы, я был бы намного счастливее в жизни. Но ведь она тоже знала, какой у меня характер, она знала, что меня лучше оставить в покое… А она делала все наоборот! Ведь знала же, что в такие моменты мне бывает достаточно сущего пустяка, чтобы взорваться! В общем, в конце концов я выхватил у нее из рук письмо. Затем сразу же в этом раскаялся и попытался взять себя в руки. Я выдержал сражение с конвертом, который не желал открываться. Наконец я извлек из него карточку.

– Это приглашение на представление, – пробормотал я невнятно, пытаясь придать своему голосу самое спокойное выражение.

– Да что это с тобой? – спросила меня мать, полностью сосредоточившись на какой-то особо сложной детали своей работы – и все ради того, чтобы на меня не смотреть.

– Представление, сеанс гипноза, – процедил я в ответ.

– Да что с тобой? – повторила мать уже громче, но с прежней интонацией.

Я сделал глубокий вдох, как перед прыжком. Затем, уронив карточку на стол, рывком потянулся за стаканом, который до того отставил в сторону. Потом огляделся в поисках кувшина.

И тут впервые за все это время мать взглянула на меня. Она больше не шила. Она безвольно сложила руки на коленях и подняла голову. В глазах у нее по-прежнему стоял все тот же вопрос.

Я перестал искать кувшин и уставился на мать.

– Ничего! Что со мной? Ничего! Все хорошо, понятно? – прокричал я. Меня переполняла злость, и из глотки вырвалось глухое сипение.

– Что ж, если у тебя все так хорошо… – съязвила мать, вновь принимаясь за шитье. При этом она обиженно надулась.

Меня прорвало:

– День не заладился, понятно? Дождь льет уже невесть сколько, я из-за этого плохо сплю, понятно вам?… Да ладно, мало ли что еще… Ясно?

Обида матери все росла. Она скептически хмыкнула.

– Я совсем выбился из сил… Вот только дуться на меня не надо!

Ее лицо стало как у идола с острова Пасхи.

– Простите меня… Хорошо? Меня все сейчас раздражает, ведь вы знаете, это из-за дождя. Ведь так?

В ответ повеяло арктическим холодом.

– Ладно, ладно, будет вам! Вы же меня знаете! Ну, зачем вы так? Давайте сходим вместе на представление, на сеанс гипноза, – наконец взмолился я, снова взяв со стола карточку с приглашением.

Вместо ответа – полный паралич лицевых мышц.

– Мама, послушайте, перестаньте, что вы, право. Вы только посмотрите, вот: факир, настоящий индийский факир. Давайте сходим вместе!

Вместо ответа – полный паралич мышц тела.

– Хорошо, поступайте, как знаете! А я пойду собираться!

Пришлось пережить несколько минут тягостного молчания, прежде чем в ковшике, поставленном на огонь, согрелась вода для умывания. Я некоторое время наблюдал за прозрачной поверхностью воды, пробуя ее то и дело пальцем. Еще холодная, уже чуть теплая…

Раймонда продолжала старательно шить, словно невеста, которая готовит себе приданое. Я стоял у камина, сгорбившись и повернувшись к ней спиной. Потом я решил, что все равно, достаточно горяча вода или нет, но ждать у меня нет больше сил. Я понес дымящийся ковшик к себе в комнату, вылил воду в таз, погрузил в него лицо. Проведя неопределенно долгое время в полной тишине, я поднял голову. Из зеркала на меня взглянуло усталое лицо.

Раймонда сидела все в той же позе, когда спустя целый час, до синевы выбритый и напомаженный, я вернулся в кухню. Она ни слова не сказала, даже когда увидела, что я надеваю пальто английского сукна на темно-серый костюм. На темно-серый выходной костюм. Ни слова. Даже когда я взялся за зонт и распахнул дверь… и ушел.

* * *

Я был в ярости.

«Грандиознейшее зрелище в мире» должно было состояться в зале Городского Собрания, который был по этому случаю необычайным образом украшен… Прямо напротив входа, где два лакея, наряженные в костюмы, которым надлежало производить впечатление индийских, встречали «избранную публику», был расположен грубо сколоченный помост, с боков затянутый красной тканью. Это была сцена. Задник декораций изображал панораму Бомбея на закате. По крайней мере, мне так показалось, но я бы не дал руку на отсечение, что именно так все и было.

Как всегда, я встретил много знакомых, я здоровался то с одним, то с другим, делал комплименты то одной, то другой даме, помахал моему другу Поли, гордо демонстрировавшему двум барышням в синих платьях свои новехонькие нашивки старшины. Я бродил по залу, как неприкаянный грешник, я хотел бы очутиться где угодно, но только не здесь. Я ненавидел факиров, ненавидел дождь, в тот вечер я ненавидел самого себя.

Она стояла неподалеку. Она была прекрасна. Она смущенно оглядывалась по сторонам. Она кого-то ждала. У меня вызвали умиление ее нелепое платье, словно неумело перешитое с чужого плеча на ее стройную фигурку, и нелепая соломенная шляпка, украшенная веночком из сухих цветов.

Я подошел к ней ближе, нас разделяло всего несколько шагов. «Здесь занято?»– спросил я, указывая на стул, стоявший слева от нее.

Она потупилась, отрицательно покачала головой. Я уселся, но прежде предложил сесть ей. Она снова покачала головой, вновь вышла в центр партера и направилась к выходу.

Она вернулась как раз в тот момент, когда один из лакеев давал второй звонок.

Я встал, чтобы она не чувствовала себя неловко. Когда она оказалась совсем рядом со мной, я ощутил запах ландышей, исходивший от завитков на ее шее, откуда поднималась вверх густая масса черных как вороново крыло прядей, собранных под шляпкой в тугой пучок.

Прозвенел третий звонок.

– Садитесь, – осмелился предложить ей я, заметив, что стул справа от нее по-прежнему пустует.

Она покачала головой.

– Я с вами не знакома, – скорее гордо, чем стыдливо прошептала она.

Я представился, важно задрав подбородок, и протянул ей правую руку без перчатки.

Она продолжала в растерянности смотреть на меня. За дымкой вуалетки глаза стали огромными от удивления.

– Паттузи… Клоринда, – сказала она едва слышно.

Глядя на нее с моего места, я подумал, что ее соломенная шляпка с украшением из высохших цветов, совсем не подходящая к такому дождливому вечеру, казалась траурным веночком. Такие венки надевают девочкам-сироткам на похоронах важных особ.

На моем лице был написан неподдельный ужас. Уж лучше бы я просто растерялся.

Однако, неведомо как овладев собой, я слегка дотронулся до кончиков ее пальцев привычным жестом, каким обычно скрепляют знакомство, ощутив шелковистость перчатки на ее руке.

– Какое чудесное совпадение! – поспешила отметить она, притворившись, что только сейчас разобрала мое имя. С этими словами она отдернула руку, словно дотронулась до раскаленной плиты. – Как раз сегодня утром я говорила о вас с моей сестрой, – добавила она, видя, что публика постепенно заполняет зал. В этот самый момент я заметил на лице Клоринды легкое смущение.

– Вы кого-то ожидаете? – спросил я, бросив тревожный взгляд на пустой стул справа от нее.

Клоринда кивнула.

– Я жду подругу, – помедлив, объяснила она. – Я ждала ее до третьего звонка… Наверное, она не смогла прийти, что-то ей помешало… Я не знала, входить мне в зал одной или же нет… Если бы только моя сестра знала, что я вошла сюда одна…

– Я просто счастлив, что вы решили войти. – В моем голосе звучала искренняя радость. Первый раз за весь этот день. По правде говоря, впервые за долгое время. Вот уж поистине чудеса генетики: Клоринда Паттузи ни в чем не походила на свою сестру, она была ровно настолько же красива, насколько та была безобразна. «Моя византийская царевна», – эти слова пришли мне в голову, пока я смотрел на нее. Пришли внезапно, как и должно случаться с поэтом: ведь он знает все. Ему неведомо, как это происходит, но он действительно все знает. Это знание заставило меня забыть даже о дожде.

– С настоящего момента прошу вас считать меня вашим кавалером. Я здесь тоже совсем один, будем соблюдать светские условности.

* * *

Клоринда смерила меня долгим взглядом: высокий; широкое открытое лицо, не лишенное приятности. Стоит ли притворяться и скромничать в подобных обстоятельствах? У меня полные губы, обрамленные иссиня-черными усами и бородой, уход за которыми – надеюсь, ей это было известно – требует много времени и старания. Мои черные глаза горят как уголь. У меня прозрачно-бледные руки с длинными тонкими пальцами. Я знаю, что Клоринда подумала, глядя на них: «Вот руки пианиста, руки ученого», а быть может, просто: «Это руки адвоката». И она ошиблась: у меня – руки Поэта…

Я не отрываясь смотрел на импровизированную сцену и чувствовал, что Клоринда не сводит глаз с моего лица. Я решил, что не стану поворачиваться.

– Забавно получается, ведь моя подруга сама уговорила меня пойти сюда! А потом не пришла к условленному часу… – заговорила Клоринда, приподняв вуалетку. – Я и не думала об этом представлении, не знала, хочется мне его увидеть или нет. Мне как-то не по себе, говорят, это волнительное зрелище!

Я посмотрел на нее с едва заметной улыбкой. Мои напомаженные усы затопорщились.

– Дорогая моя, это всего лишь jongleries,[10] – заметил я, стараясь, чтобы слова «дорогая моя» прозвучали покровительственно.

В это время свет погас. Стул рядом с моей «царевной» так и остался свободным, и его сразу же занял какой-то молодой человек, стоявший рядом, пока оркестр играл вступление.

Факир Ахмед Бессауи, смуглый плотный мужчина, утомленный шумным успехом, который выпал на его долю во многих знаменитейших театрах Старого и Нового Света, занял место в центре сцены и подал знак, призывая к абсолютному вниманию и полной тишине. Затем заговорил низким глубоким голосом. На авансцене появился маленький человечек в шляпе-котелке, который стал синхронно переводить причудливую речь факира.

– Опыты, которые вы сейчас будете иметь удовольствие увидеть, являются результатом концентрации сил и воли человека, признанного святым. Суфии полагают, что после встречи с Божественным тело человека становится просто оболочкой, а душа превращается в мощную броню. Боль и наслаждение оказываются только проявлениями человеческой слабости, признаками того, что встреча с Божественным не состоялась, что соприкосновение с высшими Сферами было мнимым… Да исполнится воля Аллаха!

Гобой заиграл чарующую мелодию. Появились все те же два лакея, на этот раз полуголые, но по-прежнему в тюрбанах. Они внесли на сцену пылающую жаровню, из которой торчали раскаленные прутья. Факир зажмурился и неуверенным шагом двинулся к жаровне. Сжав губы, он схватил один прут прямо за раскаленный конец.

Грудь Клоринды высоко поднялась, словно пытаясь удержать больше воздуха, чем требовалось для дыхания. Из округлившихся губ вырвалось короткое «ох!». Рукой в перчатке Клоринда пыталась уцепиться за воздух перед собой, словно ища опоры. Оторвав взгляд от сцены, она обернулась ко мне: она была похожа на ребенка, увидевшего нечто пугающее и не находящего в себе сил отвести глаза.

– Все это jongleries, – снова повторил я ободряюще.

Тем временем среди публики поднялся неясный гул, постепенно переходивший в испуганные возгласы и восхищенные вскрики после того, как факир приложил раскаленное железо к своему языку…

* * *

– Одну настойку на травах, – заказал я у буфетной стойки. – Сейчас вам нужно успокоиться, – шепнул я Клоринде. Я подвел ее к столику и помог сесть.

Теперь она сидела напротив меня, и я мог не спеша ее рассматривать.

Она была не такой юной, как мне показалось вначале, но все равно приятной наружности. Пожалуй, у нее был слишком заостренный длинноватый нос. И темные, без блеска, глаза были посажены чуть ближе к переносице, чем следует. И на шее уже наметилось несколько морщинок. Все вместе это наводило на мысль о женщине хрупкой, но обладающей твердым характером.

– Да, и для меня тоже принесите настойку! – поспешно сказал я официанту, только теперь заметив его присутствие.

Клоринда же в это время говорила, что не привыкла принимать приглашения от незнакомцев.

– Но после такого зрелища, боже ты мой! Так выпучивать глаза!! – воскликнула она, вспомнив о том, как своими экзерсисами факир заставил ее стонать от испуга. – Это даже хуже, чем протыкать щеку кинжалом!

В ответ я только покачал головой: я ждал, пока официант, уже вернувшийся с нашим заказом, закончит привычный ритуал сервировки.

– Глаза – это тоже мышцы, – сказал я наконец, пристально глядя на нее. – Любой физиолог мог бы доказать, что посредством ежедневных упражнений, посредством раздражения нервных окончаний глаз можно добиться увеличения их подвижности до такой степени, что будет казаться, будто глазное яблоко вот-вот выскочит из орбит. Но это не значит, что так оно и происходит на самом деле. Что же касается кинжала, которым протыкают щеку, то тут все дело в том, что кожа щек в высшей степени эластична. Неужели вы могли подумать, будто кинжал по-настоящему может проколоть щеку? Дорогая моя, речь идет о ежедневных тренировках, о точных движениях. Добавьте чарующую музыку, непонятную речь – все было заранее рассчитано до мельчайших деталей.

Когда я произнес «дорогая моя», мои губы уже приготовились пригубить настойку, налитую в рюмку до краев.

– То есть вы хотите сказать, что это были просто трюки? – спросила она, проявив неожиданную проницательность.

Я гордо поднял голову:

– Именно это я и имел в виду, дорогая моя.

– Просто не верится, все казалось таким реальным! – заявила она, безуспешно пытаясь сдержать нервный смешок.

* * *

Она позволила проводить ее до самого дома. За это время дождь почти прекратился. Теперь все вокруг сияло от звезд, которые проглядывали сквозь решето облаков. Теперь с опаловых небес, покрытых волнистыми разводами, на наши головы сыпалась водяная пыль, окружая дома туманным сказочным ореолом. Огни от вереницы уличных фонарей превращались в гирлянду из светящихся шаров и отражались в блестящей поверхности мостовой.

Вот и все. Ненастье прошло, и мое сердце, как младенец, затихающий на материнской груди, преисполнилось неожиданным покоем и надеждами.

Я шел чуть впереди Клоринды, чтобы вести ее, чтобы ее ножки, обутые в высокие ботинки, узенькие, как лезвия кинжала, не наступили в лужу с утонувшей долькой луны или на скользкий булыжник, гладкий, как спина доброго скакуна.

Теперь в моей голове то и дело возникали дивные образы, порхавшие в причудливом танце. Да, поверьте, в моем неуклюжем тяжелом теле метафоры отплясывали стремительную польку, строфы сплетались, подобно хороводам лесных нимф. Даже горы чуть слышно смеялись, разнеженные неожиданной лаской этой ночи.

Боже мой, что это была за ночь!

Сверкающая луна пускала золотистые стрелы сквозь разрывы облаков.

Клоринда шла мелкими шажками, стараясь не замочить подола.

Господи, Клоринда! У меня до сих пор на глаза наворачиваются слезы! Это имя искрится такой же чистой поэзией, как великолепные рыцарские доспехи, сплошь изукрашенные медными изображениями богов и героев.

Воительница Клоринда и я – ее Танкред.[11]

– Ну вот, давайте остановимся здесь, – сказала она немного позже. – Я почти пришла… Не надо меня дальше провожать. Вы были очень любезны. Желаю вам доброй ночи. – Еще миг и…

Клоринда протянула мне ладошку в перчатке. Я крепко ее сжал.

– Собственно говоря… – начал было я. – Смею ли я надеяться?

Она отняла руку и нахмурилась. Я робко продолжил:

– Я подумал, что, быть может…

Клоринда не двинулась с места, она ждала, что я наконец смогу закончить хотя бы одну фразу.

– Доброй ночи, – внезапно выпалил я.

– До свидания, – сказала она, широко улыбнувшись.

* * *

Поднявшийся ветер был неожиданно теплым. Его легкие порывы вели меня до самого дома, подталкивая в затылок. Дождь обратился в густую пелену теплого влажного пара.

Я обхватил себя за плечи и крепко сжал.

– Все будет хорошо, – выкрикнул я вверх, в полинявший полог небес. – Все будет хорошо.


Самый кошмарный сон в жизни приснился мне, когда мне было пять лет.

В небе кружился какой-то вихрь, наподобие водоворота, из тяжелых грозовых туч, лиловых, красных, ослепительно белых. Вокруг царила странная тишина, полная скрытой угрозы.

И вот послышался угрожающий рокот, он становился все ближе, словно красные грозовые тучи старались дотянуться до моей головы жадными руками и стиснуть мне виски.

Все вокруг содрогалось и содрогалось. Я слышал частые удары, словно надо мной бешено колотилось огромное сердце, и из него сочилась влага на меня, на мое платье, на мои руки. Сердце в любой миг было готово взорваться. А мне было всего пять лет, и я был совсем один и вдруг в ужасе увидел, как над моей головой произошел кровавый взрыв. А внизу было море. Брызги жирной воды летели мне в лицо, попадали на ладони. Кровь. Это была кровь.

Кровь с небес.

Именно в этот миг, хотя я даже не осознавал, что со мною происходит, я видел кошмарный сон обо мне самом, которому снится этот кошмар.

* * *

Утро наступило свинцово-серое.

На кухне мать лишь на миг встретилась со мной взглядом, но и этого было достаточно. Внешне все выглядело как обычно: завтрак подан, в камине разведен огонь. Только глаза матери по-прежнему смотрели на меня умоляюще и враждебно, и я насторожился.

– Доброе утро! – буркнул я, усаживаясь за завтрак.

Она только сдержанно кивнула головой.

– Я сказал: «доброе утро», – вызывающе повторил я.

– Да уж, доброе, доброе, – поспешно ответила она.

– Поймите, мама, вчера вечером вы обиделись на меня совершенно напрасно. Я устал, вы же знаете, каково мне приходится…

– Ну что я тебе могу сказать? – заговорила она. – Вчера ты устал, а сегодня утром – я. Я устала оттого, что ты обращаешься со мной как со служанкой!

– Как со служанкой?! Что вы такое говорите?! Да когда же это было?!

– Послушай, – сказала она, тяжело вздохнув, – у твоего брата место мне всегда найдется. Когда захочешь жить один – ты только скажи.

– Мама, что вы такое говорите? Что я натворил? – Я говорил, как вороватый мальчишка, застигнутый врасплох.

– Раз уж ты сам не знаешь, что ты натворил, кто тогда это может знать? – отрезала она.

– Послушайте, мама, сегодня хорошая погода. Вы только посмотрите: дождь уже перестал…

– А как вчера вечером? Ты приятно провел время? – спросила она, смакуя каждое слово. И замерла, глядя на меня в ожидании.

– А, вам уже донесли! Что же, поздравляю! Да, я хорошо провел время, еще бы! – воскликнул я с преувеличенной горячностью. – И что с того? По-моему, я уже достаточно взрослый!

– По годам – да, но не по уму… Как видно, по уму ты до сих пор еще совсем ребенок.

Удар был нанесен меткий и сокрушительный.

Воцарилось молчание.

У меня кусок не шел в горло. Я был в ярости, только моя мать умудрялась довести меня до такого состояния! Я попробовал проглотить хотя бы ложку молока.

– Почему вы все время сердитесь? Что за муха вас укусила? – Я почти орал.

– Ладно, раз ты так настаиваешь, я все тебе объясню, – медленно и отчетливо произнесла мать, усаживаясь напротив меня.

Снова молчание.

– Об этой Паттузи много разного говорят, – по слогам произнесла мать, немного помолчав.

– А, вот в чем дело, – заметил я.

– Я в своем доме ее не приму. Так я и знала! Я же знала, что все так и случится, еще раньше знала, я во сне все это видела! – Теперь мать пыталась воззвать к моему состраданию.

– Да что вы все время так переживаете? – спросил я, и в тот миг я был совершенно искренен. – Это же работа! Доход! Это – наш хлеб! И что здесь такого? Да, я встретил ее вчера вечером. Встретил случайно, ей стало дурно, я проводил ее до дома, ну и что? Я что, в тридцать два года должен всем давать отчет?

– Случайности, сынок, люди подстраивают специально. Эта самая Паттузи, с помощью той ведьмы, своей старшей сестры-сводни, уже давно тебя приметила. Боже тебя упаси от них!

– Матушка, вы рассказываете какую-то небывальщину, это уж ни в какие ворота не лезет!

– Если бы! Сам еще убедишься, что я права! Как бы то ни было, пока я жива… Господи, спаси и помилуй!

И под такой эпитафией мы похоронили наш спор.

Я сделал последнюю попытку доесть завтрак, но это оказалось выше моих сил: меня душили спазмы. Я встал и едва слышно произнес:

– Пойду прогуляюсь.

Не успел я надеть пальто, как в дверь постучали.

* * *

Я еще раз посмотрел на старшего инспектора Поли со смешанным чувством тревоги и подозрения.

– Неужели мертв?! – в который раз переспросил его я.

– Да, умер сегодня ночью, – все так же терпеливо повторил мне он. – Перерезал себе вены. Его обнаружили при смене караула.

– Что это? Самоубийство? – задал я первый пришедший в голову вопрос.

– Отчет врача не оставляет сомнений.

– Врача? Кто этот врач?

– Адвокат, вы забыли? Это же Орру, тюремный врач!

– Ах, да-да, Орру, конечно Орру… А семью уже оповестили?

– Час тому назад… Я лично приехал уведомить вас, потому что тетя покойного назвала вас как адвоката, который ведет это дело…

– Это очень любезно с вашей стороны.

– Вам плохо?

– Нет-нет, все в порядке, все нормально. Я только одного понять не могу: как же ему это удалось?!

– У него был нож, мы потом его обнаружили рядом с телом: он был воткнут в щель в полу.

– Да, но где же он его раздобыл?

– Мы сейчас это расследуем… Кстати, не так давно родная тетя попыталась передать ему ножик… Предположим, что ей это удалось…

– Не будем впадать в крайности, старший инспектор! По-вашему, это тетка подтолкнула Филиппе Танкиса к самоубийству?

– Это самый логичный вывод. До суда оставалось три недели.

– Что вы такое говорите, инспектор? Эта женщина сама пошла бы на казнь ради своего племянника! Она любой ценой хотела вызволить его из тюрьмы.

– Вот-вот, вы правильно заметили: любой ценой.

* * *

Я больше минуты стоял молча. Наталино Орру повернулся ко мне спиной, он расставлял пузырьки в шкафчике со стеклянными дверцами. Дверь его клиники была распахнута. Мне даже не пришлось стучать, я просто вошел, сделал несколько шагов по комнате и застыл в ожидании, что он наконец меня заметит.

– Эй, Натали! – позвал я шепотом, желая привлечь его внимание, не напугав при этом.

– Гляди-ка, Бустиа, ты-то здесь откуда? – сразу отозвался он, даже не оборачиваясь.

– Брось, ты же меня ждал!

– Да, конечно, ждал… Ты ведь по поводу самоубийства этого Танкиса, так? – уточнил он, усмехнувшись с заговорщическим видом.

Я кивнул.

– Как он был обнаружен?

– Не знаю, когда я пришел, его тело уже перенесли, повсюду были следы крови. Трудно было пройти так, чтобы не наступить в лужу крови, скользко было, как на бойне! Ясно одно: он сидя взрезал себе вены на запястьях, кровь стала стекать на пол, потом он потерял сознание, упал, ударился при этом затылком о край нар.

– Он сидел?

– Да, сзади его рубашка вся в крови, а плечи и перед совершенно чистые. Это означает, что рубашка пропиталась кровью уже после падения. Кроме того, часть пола под его брюками тоже оставалась сухой. Когда он садился, крови на полу не было, она натекла потом. Только в том случае, если бы Танкис сел… после того, как вскрыл себе вены, брюки у него были бы испачканы сзади. Я понятно объясняю? Кровь свертывается, густеет на воздухе за считанные минуты… Если разрезы сделаны уверенной рукой, то сразу же начинается обильное и непрерывное кровотечение. Но для потери сознания должно пройти минут десять, а то и больше. Это вне всяких сомнений.

* * *

«Вне всяких сомнений». Иногда мне хотелось бы, чтобы и я мог произнести эту фразу без горечи. Мне хотелось бы, чтобы существовала правда простая и чистая, как большая чашка молока… Наталино Орру – прекрасный человек, но ему свойственно все всегда упрощать. Так, например, он поставил диагноз «несварение желудка», когда случился перитонит, чуть не стоивший больному жизни. Просто болит живот – вот что он постановил. Но не тут-то было, больной оказался сыном одного влиятельного лица, а тому этот недосмотр пришелся не по вкусу. И он обратился ко мне. Как я только не уговаривал потерпевшего отказаться от возбуждения дела – и кнутом и пряником. В конце концов мы сошлись на выговоре с порицанием. Тогда же мне пришлось отправиться в клинику к Наталино Орру. Я сообщил, что ему удалось избежать возбуждения дела по поводу преступной халатности только потому, что мальчик поправился, слава богу. Его отец отказался от обращения в суд, но не от устного предупреждения на будущее, каковое он и передает через меня. Это было года три-четыре назад.

Наталино тогда посмотрел на меня с самым недоверчивым выражением лица, на которое был способен, и заявил, что никакой ошибки быть не могло: перитонит или несварение – все равно болит живот, вне всяких сомнений…

Итак, вернемся к разговору о правде. В чем правда? Молодой человек лишает себя жизни в тюрьме, и в том нет никаких сомнений. Иногда я ловлю себя на мысли: чтобы не иметь никаких сомнений, столько всего надо знать, что целой жизни не хватит.

А я не вполне уверен в том, что вообще способен не сомневаться.

По этой причине мне надо повидаться с тюремным надзирателем Каррусом.

Я пошел повидаться с ним в тюрьму Ротонду, там мне сказали, что он был в ночной смене. А еще мне сказали, что он выйдет на смену только после обеда, но я не мог ждать.

Я не хотел ждать. Бустиа, разрази тебя гром: какой ты недоверчивый и нетерпеливый!

Итак, я попросил адрес охранника и отправился к нему, надеясь только на одно: он должен помнить, что мы несколько раз виделись.

* * *

Я помедлил несколько мгновений перед дверью. Потом все же постучал. Мне открыл сам Каррус.

– Гспадин-авокат, входите! Что вас привело в наши края? – Кармело Каррус говорил глуховатым голосом; похоже, он только что проснулся, хотя дело уже шло к полудню.

– Я вас побеспокоил?

– Какое там беспокойство! Входите, входите! Нери, принеси гспадину-авокату что-нибудь выпить.

– Нет, спасибо, я ничего не буду… Считайте, что вы меня уже угостили… Я ненадолго, я тебя побеспокоил, только чтобы кое о чем тебя спросить, а потом я не буду тебе мешать, отдыхай, мне сказали, что ты после ночной смены…

– Эх, гспадин-авокат, после пятнадцати лет службы привыкаешь мало спать, с моей-то работой я иногда сам задумываюсь: может, это я заключенный, а они, там, за решеткой, – мои тюремщики?

– Я пришел по поводу того парня, Танкиса, ты нашел его мертвым в камере…

– Мне говорили, что вы этим делом занимаетесь. Да рассказать-то вам мне почти нечего: я пришел его будить, а он уже мертвый. Вот ведь бедолага горемычный! Гспадин-авокат, уж я мертвяков в жизни своей нагляделся, но чтоб столько кровищи было…

– Как ты его нашел, опиши точнее.

– Каким я нашел покойника?… Он тихим таким казался, гспадин-авокат…

– Ты меня не понял, я хочу сказать, как он лежал, в какой именно позе он был, когда ты его обнаружил?

– Он лежал на земле, гспадин-авокат, вот так руки раскинул… А вокруг все кровища, две лужи, круглые такие, как от масла, ежели вот вы масло разольете на полу. Но покойник выглядел довольным. Да, еще вот что, рубашка у него была белая, так она совсем не запачкалась. Даже смотреть было на нее страшно, гспадин-авокат…

– Ты прости меня, что я тебя никак в покое не оставляю… знаю, моя просьба тебе может показаться странной, но ты мог бы лечь так, как он?

– Гспадин-авокат, то есть как лечь? Прямо на землю?

– Именно так, ляг на землю, покажи мне, как он лежал…

* * *

Дождь совсем перестал. Тишина начинала тяжко давить на грудь. Воздух пропах разбухшей и поникшей зеленью.

Барбаджа напоминала крохотную лавчонку торговца пряностями.

Южный ветер дул снизу вверх, вырываясь из самых недр земли, из самой глубины моря.

В этой неподвижно висящей дымке, тягучей, как сироп, ощущалось нечто неопределенное, словно предвестие чего-то, что вот-вот проявит себя в полную силу. Дело в том, что столбик термометра пополз вверх, и старухи уверяли, что ничего хорошего из этого не выйдет. «Как бы беды какой не стряслось…» – Слова старух были также неопределенны.

Африканский феномен – так именовали это явление ученые-метеорологи. Посреди уже было начавшейся зимы вдруг молниеносно наступило лето, красное, густое и тяжелое, как чернила.

* * *

Я поднимался от Сеуны по направлению к проспекту.

Я пишу как раз во время таких прогулок. «Пишу» – я так это называю, на самом деле я развертываю свою память, как девственно чистый лист бумаги, на который ложатся мысли и образы, превращаясь в знаки и стихотворные размеры. И некий голос, сопровождающий меня повсюду, читает мне то, что получилось. Это – суровый голос, его не собьют с толку случайные находки. Голос повторяет и тут же переиначивает написанное, он издевается надо мной, когда я не нахожу нужного слова, когда запах, вкус, травинка, лик утреннего неба не переходят в музыку образов. Быть может, кто-то скажет, что это мой внутренний голос. Я не спорю, я только говорю, что этот голос существует, и, наверное, он – тот единственный спутник, который меня никогда не покидает. Это – проклятие поэтов: они никогда не перестают писать.

Но в то утро мой спутник-голос не читал мне стихов. Он подарил мне миг покоя, чтобы я мог заняться игрой в догадки. Если хорошенько подумать, строить догадки – почти то же, что сочинять стихи. Вооруженный догадками, я подступаюсь к фактам, как к неприятелю, с силой тащу их от доказанного к недоказанному, припираю их к стенке, отыскиваю их слабое место, чтобы проверить на прочность.

А между тем ноги мои сами собой отмеряли путь, а глаза мои видели, не глядя…

* * *

Голос внутри меня повторял: «Самоубийство. Стоит только произнести это слово, как оно сразу прозвучит как окончательный вердикт. В нем есть неизбежность. А раз так – значит, надо принять его вызов, нацелиться на это самоубийство, как на злейшего врага, не давать ему покоя».

Мой голос остановил меня у вывески Маргароли: надпись красными буквами, сделанная в форме креста на щите рыцарей-храмовников.

* * *

Магазин писчебумажных товаров Джулио Маргароли состоял из маленькой комнатенки, доверху набитой пачками белой бумаги и тетрадей. От прилавка с ящиками исходил странный запах грифеля и чего-то сладкого.

– Красных чернил, – попросил я.

Сам Маргароли, приехавший с континента, был мужчина лет сорока, всегда одетый в рубашку и нарукавники, как у почтовых служащих: кто знает, может быть, там, за морем, он был…

– У нас чернила есть в больших и маленьких пузырьках, – ответил мне он на своем наречии, менее певучем, чем тосканское, но менее резком, чем барбаджианское.

– Два больших пузырька…

* * *

Я вернулся домой и прошел в свою комнату, минуя кухню. Раймонда была полностью поглощена приготовлением папассини.[12]

На какой-то миг я подумал, что надо все бросить, уйти от всего. «Эй, давай, Бустиа, – уговаривал я сам себя, – воспользуйся этим погожим деньком, поброди, посиди на своем „милом пустынном холме“.[13] Ты ведь дождаться не мог, чтобы дождь прекратился, что же ты теряешь время?» Да, хорошо было бы пройтись до холма Сант-Онофрио, чтобы привести мысли в порядок, стряхнуть усталость, раз уж дождь больше не льет. Но я никуда не пошел. Вместо того я направился в маленький коридор к стенному шкафу, достал оттуда чистые рубашки, отбеленные с содой. Войдя к себе в комнату, надел одну из них. Я уселся на пол. В правой руке я держал пузырек с чернилами. Я обильно полил чернилами левое запястье, затем перехватил пузырек левой рукой и проделал то же самое с правым запястьем. Я пробовал снова и снова, но, как я ни старался, мне никак не удавалось не испачкаться чернилами. Дважды, перекладывая пузырек из одной руки в другую, я запачкал рубашку на животе. Тогда я решил, что должен повторить свой эксперимент, стараясь при этом держать руки как можно дальше от груди.

И что же – рубашка остается чистой, но пачкаются брюки на коленях.

Моя мать вошла в комнату как раз в этот момент. Вопль, который она издала, я вряд ли когда-либо смогу забыть, как не забуду и выражения ее лица в те секунды, пока я пытался встать с пола и все ей объяснить.

* * *

Поли встретил меня с улыбкой:

– Не знаю почему, но я был уверен, что мы скоро встретимся снова… Что с вашими руками?

– О, пустяки, просто чернила… – равнодушно бросил я в ответ, а потом выпалил:– Филиппо Танкис не совершал самоубийства.

Выражение, появившееся на лице старшего инспектора Поли, как только он смог переработать полученную дозу информации, несомненно, представляло бы огромный интерес для профессора Пулигедду, я имею в виду особенности восприятия цветовой гаммы. Оправившись от изумления, он скептически хмыкнул:

– Ну да, рассказывайте сказки.

– Я попросил, чтобы мне показали одежду, которая была на Филиппо Танкисе в момент предполагаемого самоубийства: на коленях, на бедрах и на уровне лодыжек брюки оказались совершенно чистыми, то есть спереди не было ни капли крови. И рубашка спереди тоже оказалась чистой… это сходится, а вот с брюками ничего не получается… нет, что-то не так…

– И что же это с ними не так, дорогой адвокат? Убежали в испуге, когда услышали, как вы бредите?

Я замолчал на секунду.

– Это серьезные вещи, тут не над чем смеяться.

– Этого я и опасался, – посетовал Поли.

– Я сам пробовал: я имитировал самоубийство. Ничего не получается: чтобы не запачкать рубашку, приходилось в любом случае измазать брюки. Невозможно вскрыть вены, не запачкав спереди или рубашку, или брюки. Попробуйте проделать это сами!

– Как, здесь?! – спросил Поли. Он даже вскочил со стула.

– Вот именно, прямо здесь: я проделал это у себя дома. Взял и сел на пол. Выбор места не имеет значения, а вот способ, напротив, играет важную роль. Смелей, представьте, что вы перерезаете себе вены, как вы будете действовать?

Поли растерянно взглянул на меня, но все же сел на пол перед своим письменным столом.

– Чем только мне не приходится заниматься по вашей прихоти! – заметил он и попытался было встать.

– Смелей, давайте! – подбадривал его я. – Если я окажусь не прав, вы меня целый месяц не увидите!

– Весьма соблазнительная перспектива. Что я должен делать?

– У вас нож в левой руке…

– Я подношу нож к правому запястью и режу.

Вытягивая вперед обе руки, он стал театрально изображать, как он бы это сделал.

– Хорошо, теперь учтите, что происходит обильный выброс крови, она брызжет повсюду. Теперь что вы делаете?

– Я перехватываю нож правой рукой…

– Стоп! – закричал я. Инспектор застыл как tableau vivant.[14]

– В этот момент ваши брюки уже испачканы: кровь хлещет из раны на запястье…

Поли пробовал по-разному, из всех положений – всегда одно и то же, ничего не получалось. Я в этом не сомневался.

– Вот ведь хитрый дьявол! – Совершенно раздосадованный, он вскочил на ноги. – И что это значит?

– А значит это то, что он не совершал самоубийства, посудите сами: брюки – чистые, значит, никакого самоубийства! – торжественно произнес я. – Филиппо Танкиса оглушили сзади ударом по голове, а затем ему помогли стать самоубийцей.


Горы уже облачились в пурпурные одежды, как всегда в дни рождественского поста; они потонули в молодом вине небес.

С вершины своего холма, восседая, как обычно, на скамье, высеченной прямо из скальной глыбы, я приветствовал землю: Са-де-Муредду, Са-де-Ледда, Терра-Руйа, Молименту.[15] Они сверкали, как слюда и опалы.

Алая призма свела все богатство палитры к одному цвету. Переливался рубинами воздух, густой, как раскаленное дыхание паровоза. Это напоминало кричаще яркую мазню одержимого безумием художника.

Куда бы ни обратился мой взгляд, от Ортобене до Кукуллио,[16] я видел повсюду лишь однообразно густые, насыщенные цвета: переход от темных тонов оранжевого и фиолетового на вершинах к темно-розовому на спусках, а потом и к темно-красному оттенку в долинах.

Сверху земля казалась ведром, наполненным овечьими внутренностями: словно зарезали к празднику овцу, а требуху собираются варить с картошкой.

Облака трепетали и клубились над моей головой, как пульсирующие сердца.

Я уже бежал к дому, когда меня застиг дождь.

Крупные тягучие капли крови и мокроты, с зернышками пустынных песчинок, растеклись по тропинке и по измученной листве.

Оболочка небес не выдержала, и вот вся эта краснота обрушилась прямо на нас.

Теперь потоки текли по склонам невыносимо медленно: вода была густой и жирной от глины и песка.

Африканский феномен: пустыня льется нам на головы, как дождь.

Ветер резкими рваными порывами закручивал в змеиные кольца дорожную пыль, медленно, но верно заполнял ею каждый угол, стараясь не пропустить ни переулка, ни двора, ни сада, ни площади. Методично, раз за разом.

Нуоро содрогался, как воспаленная плевра, городу было трудно дышать. Город задыхался, как в июльское пекло. Насквозь промокшая одежда источала запахи зеленого лука и орегано.

Однажды нечто подобное уже случалось раньше. Так рассказывал мне прадедушка Гунгви, когда мне не было еще и десяти лет, а ему было уже за семьдесят.

В 1820 году, в конце октября, девять дней и девять ночей лил такой ливень, что он вполне мог затопить и людей на земле, и кротов под землей. После него с юга все более и более мощными порывами стал пробиваться липкий раскаленный ветер, который проложил себе путь до самых гор Барбаджи. И горы стали истекать кровью.

То была любвеобильная и приветливая земля, и тогда буря решила заключить ее в объятия.

То была кровожадная и мстительная земля, и тогда ее острые вершины ранили африканскую пришелицу, и из этих ран на землю потекла кровь.

Было невозможно поднять взгляд, потому что грузные сосцы африканки тяжело нависали над землей и давили на все, как давят мешки камней, навьюченные на спину осла.

Такое уже однажды было.

И случилось это именно в октябре 1820 года, в тот самый год, когда вышел эдикт об упразднении общинных земель. Это был явный знак того, что возмущение в природе предвещает взрыв негодования среди бедняков.

Зловещее дыхание смерти впервые почувствовалось, когда королевские герольды возвестили о том, что приказано строить каменные ограды.

Эдикт был оглашен, и отвратительно запахло ржавой затхлой водой, а горы и долины окрест словно пропитались кровью. Теперь богатством стали не золото и не хлеб, а ряды камней, да еще руки, что их укладывали, возводя изгороди, – так гласил эдикт. И кровь небес смешалась с кровью людей, началось жестокое побоище. Если бы кто-то вдруг поменял местами небо и землю, все осталось бы по-прежнему: на земле люди вступили между собой в такую же схватку, как тучи в небесах. Более того, ничего бы не изменилось, если бы младенцы вообще перестали рождаться в этом мире. В котором уже нельзя было понять, где верх, а где низ…

* * *

– Всё! – сухо ответил я.

– Гспадин-авокат, да ведь мне уж и нечего больше было рассказывать… я ведь уже… – попробовала увильнуть Франческина Паттузи.

– Вопрос остается открытым! И останется таковым, пока у меня есть хоть малейшее подозрение в том, что вы водили меня за нос, – отрезал я.

– Что же еще вы хотите узнать? – Женщина сидела на стуле у себя на кухне, ее привел в полное замешательство мой неожиданный приход, однако она мгновенно овладела собой.

– Вот, например: что произошло в тот вечер, когда был убит Солинас? Как случилось, что Филиппе удалось убежать из вашего дома?

– Мы с сестрой моей отправились за оливками в Фунтанедду, Филиппо дома оставался с Руджеро. Тот вернулся на пару дней, ему было нужно тут всего набрать, одежи чистой, еды.

– А потом, что произошло потом?

– Да ничего не произошло! Руджеро заснул, вот что произошло! А Филиппо тут и вышел себе из дому, а что потом было – поди знай, не могу вам сказать. Кого он там встренул, а может, выпить ему дали или же надсмехались над ним. Кто его знает?

– А Руджеро?

– Руджеро, как проснулся, увидел, что Филиппо нету дома, и вышел его искать. И нашел потом… В Истиритте уже… Он едва успел, только и увидел, как Филиппо забирали. И ведь не в первый раз они вдвоем дома оставались, раньше ведь ничего не случалось… Филиппо никому дурного ничего не делал… Я ведь ножик бы ему иначе не давала…

– Это было весьма рискованно с вашей стороны…

Франческина Паттузи с усилием поднялась со стула, тыльной стороной ладони отерла глаза.

– Тут кое-что есть, что вам посмотреть надобно, ежели за мной пойти будет угодно, – сказала она, направляясь к закрытой двери. Я пошел за ней, отставая на несколько шагов.

Она привела меня в маленькую опрятную комнатку, похожую скорее на монашескую келью. Высокая кровать с комковатым матрасом стояла напротив входа, вплотную к стене. Сквозь единственное окошко в комнатку проникал тусклый свет из дворика, буйно заросшего вечнозеленым плющом и молодой мушмулой. Этот свет неторопливо скользил по стенам комнаты и наконец добирался до письменного стола, стоявшего у стены напротив кровати.

А на столе…

– Вот, смотрите, для чего ему был нужен нож, – прошептала Франческина Паттузи.

Солдатики. На столе выстроились гусары и уланы, в гетрах, в меховых шапках, с нашивками. Военная форма была расписана синим, красным, зеленым лаком. Позументы, пуговицы, эполеты были выписаны бронзовой краской. Деревянное войско в миниатюре – на передней линии пехотинцы, в арьергарде – кавалеристы, перед строем шли барабанщики, крохотные мальчики-с-пальчики. А вот и лошади, гнедые в яблоко, арабская порода с сардинской кровью, – казалось, их шеи дрожали от напряжения, а гривы развевались от легкого дуновения ветерка.

Красноватый свет, лившийся снаружи, ласково прикасался к этим шедеврам тонкого мастерства и терпения, он играл с ними, озаряя каждую выпуклость, погружая во тьму каждую впадинку. На этих вещицах лежала печать долгого, упорного, ежедневного труда.

– Они такие красивые… – только и смог вымолвить я.

В ответ Франческина Паттузи только глубоко вздохнула, сдерживая слезы; то была немая жалоба убитой горем матери.

– Вот чем он занимался, гспадин-авокат, – сказала она, еще несколько раз глубоко вздохнув и осторожно потрогав микроскопический плюмаж крошечного полковника.

– Но, боже ты мой, это же было так опасно… Это был такой риск – передавать ему нож в камеру.

Франческина Паттузи удивленно посмотрела на меня.

– Это я отнесла нож! – Голос Клоринды Паттузи словно вонзился мне сзади под ребра. – Я, – повторила она, переступая порог комнаты и глядя на сестру.

Сестра знаком велела ей замолчать, но Клоринда только смущенно развела руками. Она была так прекрасна, что мне было больно на нее смотреть, поэтому я решил не оборачиваться, по крайней мере – не сразу.

– Он так плакал, он так просил меня, он обещал, что его никто не увидит… Он так умолял, говорил, что иначе… умрет, – продолжила она, бросившись обнимать сестру. – С ним что-то такое творили там, в тюрьме, господин адвокат, – зарыдала она, обратившись вдруг прямо ко мне. – Филиппо был совсем как дитя малое, врать он не умел. Неужто мы должны были отказывать ему даже в том, чем он только и дорожил на свете? Так, что ли? Бросить его совсем одного?

– Ну, будет уже! – поставила точку Франческина, расценив мое молчание как упрек. – Вам горько и обидно, гспадин-авокат, но вы ведь даже представить себе не можете, каково всем нам. Себя виноватить, гспадин-авокат, это ведь горше полыни горькой!

* * *

Вина. Какое жестокое слово…

Я вышел из их дома с болью в груди. Мне нужен был свежий воздух. Увы, какой там свежий воздух! Как только я вышел, меня со всех сторон окружило некое подобие желтоватой плаценты, испещренной сетью темно-красных вен. Я взглянул на мой холм, он был справа от меня: совсем близко, на расстоянии одного вздоха, одного прыжка.

Я вступил в противоборство с дождем, чтобы прорваться наверх. Прорвавшись вперед на последнем этапе подъема, я увидел, как рядом проплывает высокое здание казармы, где размещались карабинеры. «Тебе скоро станет лучше», – сказал я сам себе, не осознавая, что говорю вслух. Однако я начинал уже понимать, что отчасти эта боль в груди была вызвана приступом паники, и виной тому, возможно, была Клоринда, внезапно возникшая у меня за спиной. А быть может, мне стало больно оттого, что появилась она в тот самый миг, когда я начинал задумываться о подлинной причине, приведшей меня, нежданного, в их дом.

Теперь, по мере того как все прояснилось, моя уверенность становилась все менее твердой, и пока я с трудом продвигался в глубь этой гущи, желто-восковой, полупрозрачной, мертвенной, мои мысли постепенно погружались в дрему.

…Вина. Какое жестокое слово. Оно слишком однозначно, оно не допускает оттенков и полутонов. Быть виновным – это офорт, это нагромождение линий, которые определяют размеры и перспективу. Совсем как в домике под моим холмом, где в правильный прямоугольник садов и виноградников то здесь, то там вклинивались группы ясеней и олив. Виновен – надпись черным по белому. Быть может, вина в самом деле горька на вкус. Я видел так много виновных, что теперь даже это слово не кажется мне столь горьким и пугает меня меньше. Вина. Произнесенное устами Клоринды, это слово превращалось в нечто немыслимое, невыразимое, почти невесомое…

«С ним что-то такое творили там, в тюрьме». Но что? Над ним издевались, каждый божий день ему отравляли жизнь, потому что они все были нормальные, а он – нет. В этом ли было дело? Разве это обстоятельство превращало его вину почти что в невиновность? В невинность? Или же дело во мне самом? В том волнении, в том трепете, который пронизывал меня насквозь, с головы до пят всякий раз, когда Клоринда говорила, смотрела на меня… Клоринда, моя византийская царевна. Какая вина, виноват в чем? Разве мы виноваты в своей любви? Кто знает, может быть…

* * *

– Вас дома даже дождь не удержит! Я так и думал, что найду вас именно тут, наверху! – Инспектор Поли прервал мои мучительные раздумья, хлопнув меня по плечу.

– Разве это дождь? – сказал я и указал рукой в сторону долины. – Как бы то ни было, я им ничего не сказал.

– Вы не сообщили теткам Танкиса о том, что причина смерти не в самоубийстве?

– Нет, я этого не сделал.

– Хм, вероятно, у вас на то свои причины.

Конечно же, у меня имелись свои причины, однако они были таковы, что я вряд ли решился бы изложить их старшему инспектору. Для того чтобы попытаться объясниться с Поли, потребовались бы изобретательность, ясный ум, но в тот момент мне их явно не хватало. То есть, к примеру, как объяснить, что сначала я – похоже, совершенно бессознательно – хотел наказать Клоринду, но когда приступил к делу, то уже ясно понимал, что происходит. Я хотел, чтобы она испытывала отчаяние при мысли, что она стала, пусть и невольно, одной из причин смерти своего племянника. Я был оскорблен тем, как она меня провела – ухитрилась передать в тюрьму нож прямо у меня под носом.

И к тому же мое самолюбие было уязвлено подозрениями: что, если моя мать права и сестры Паттузи на самом деле легкомысленные особы и в их доме бывает слишком много мужчин. А ведь Клоринда, именно Клоринда, была раньше помолвлена с кем-то из Ирголи. Помолвка длилась много лет, а потом, бог весть по какой причине, свадьба не состоялась. В общем, раз уж известие о самоубийстве повергло ее в такую скорбь, я не хотел, чтобы она утешилась, узнав, что на самом деле самоубийства не было.

– Как бы то ни было, доктор Орру ничего не знает, кроме того, что он уже рассказал. Он прибыл, когда все уже закончилось… – Инспектор Поли попытался оживить нашу беседу.

– Знаю, я видел его.

– А что Каррус, тюремный надзиратель?

– Я… поговорил и с ним тоже. Я попросил его показать, как именно он нашел Филиппо Танкиса.

– А он?

– А он мне взял и показал, как это было.

– Как, вы и ему велели усесться на пол?

Я согласно кивнул головой в ответ, едва сдерживая смех.

– Вы самый настырный человек из всех, кого я знаю!

Я счел этот отзыв за комплимент, но мне все равно было плохо. Эта история с Клориндой и ножом никак не шла у меня из головы, возможно, мне следовало бы поговорить о ней с Поли.

– Тем не менее мне все равно нужно повидаться с Каррусом, он должен дать мне объяснения по поводу ножа, который оказался в распоряжении Танкиса. Скажу больше: я к нему отправляюсь немедленно, хотите пойти со мной? – спросил меня Поли, словно читая мои мысли.

– Одну минутку, – сказал я, втянув в себя побольше воздуха, – только одну минутку, и я иду с вами.

– Хорошо здесь наверху, – тихо вздохнул Поли.

* * *

– Нет, что вы, гспадин-авокат! Ежели бы я что-то такое заметил, я бы ему ножа не оставил. Да уж, сударь мой, у нас тоже есть свои правила. – В форме надзирателя Каррус выглядел как статист из любительского театра.

В этот момент в разговор вмешался инспектор Поли:

– Сколько человек было на посту в ту ночь?

Каррус покосился на него.

– Аккурат в тот час?… – начал тянуть он. – Как сказать-то… Да и потом, еще неизвестно, может, кто в другом крыле был… Ты вот, может, хочешь удружить коллеге своему, обход за него пройдешь, а он тебе потом стаканчик поднесет. Ну, что уж там, мы-то с вами знаем, как оно есть на самом деле, не будем зря разговоры говорить о том, чего не бывает.

– То есть на самом деле нет точного списка, кто в какую смену дежурит, – подытожил Поли.

Каррус поскреб затылок под шапкой.

– Тут еще надо подумать. Я пришел в пять, а в крыле, где был Танкис, тогда были только Руйу и Фоис.

Я занес эти имена в блокнот и спросил, пока писал:

– Посетители были?

Каррус просиял:

– Ну, это совсем просто проверить! Там же есть журналы. Никто не проскочит, на входе дежурит Лиори, а он – злой, как собака цепная, никого не пропустит. Мы можем прямо сейчас и пойти посмотреть.

Поли бросил на меня многозначительный взгляд.

– Мы бы предпочли вначале взглянуть на камеру.

– Как вам будет угодно, – отозвался Каррус и повел нас за собой.

Войдя в камеру, мы бросились в разные углы, как два спущенных с поводка легавых пса в погоне за добычей. Пол камеры – ровный слой тускло-серого цемента – уже дочиста отмыли дезинфицирующим раствором.

– Хорошо поработали, стало совсем чисто, – похвалил Поли.

Стоящий в дверях Каррус довольно ухмыльнулся.

– Еще бы, тут кровищи-то было… Они ж, может, и преступники, что здесь сидят, но ведь тоже люди! – высказался он по поводу будущих обитателей камеры.

– Почти совсем чисто! – заорал я, налегая на это «почти» и поднимая вверх указательный палец.

Поли оставил свои поиски, Каррус влетел в камеру.

– Что у вас там? – спросил меня уполномоченный инспектор, щурясь и пытаясь рассмотреть мой палец.

– Это дерево! – объявил я, выдержав небольшую паузу, – я хотел произвести как можно более сильное впечатление. – Это – частички дерева.

– А что, это важно? – спросил меня Поли, пока мы шли по коридору, который должен был вывести нас ко входу, где находились журналы посещений.

– Эта находка имеет определенное значение, потому что семье погибшего вместе с личными вещами не было передано никакого… никакой… как бы это назвать… поделки!

– Иначе говоря, вы полагаете, что все результаты его резьбы по дереву были скрыты, чтобы никто не смог узнать, что нож был у парня уже давно? Тогда – конечно, с подобной точки зрения версия о самоубийстве показалась бы маловероятной. И это…

– И это заставило бы задуматься и встревожиться… Не сходится что-то в этом деле: кто же просит принести нож, чтобы свести счеты с жизнью, а потом принимается мастерить солдатиков? Вы меня понимаете?

Обернувшись к нам, Каррус прервал нашу беседу.

– Минуточку терпения, – сказал он, заходя в какую-то боковую комнатенку. Через несколько мгновений он вновь появился в коридоре и пригласил нас внутрь: – Прошу вас, вот этот самый журнал посещений.

* * *

Там стояла подпись Пулигедду! В журнале, против графы «Заключенный № 643789: Танкис, Филиппе Джузеппе».

* * *

– Да, я был у него. – Профессор Пулигедду, по-видимому, был не слишком расположен к беседе.

Я не отрываясь смотрел на него, в надежде, что он продолжит рассказ. Но он замолчал.

– Вы ничего мне не сказали при встрече… – попробовал разговорить его я.

– Я понял, что в нашей беседе – хотя об этом и не говорилось впрямую – речь шла именно об этом случае, но я не счел уместным оповестить вас о моем визите в тюрьму. Существует профессиональная этика…

Я молчал.

– Но в нынешней ситуации, мне кажется, говорить о врачебной тайне уже… неуместно, – попытался надавить на профессора инспектор Поли. – У нас есть веские основания предполагать, что молодой человек не совершал самоубийства.

Профессор Пулигедду уставился на свои руки.

– Это был тот самый случай? Он был таким больным, о котором мы с вами тогда говорили? – В моем голосе звучало нетерпение, и оно в первую очередь раздражало меня самого.

– Запрещенное оружие – кажется, у вас есть такой термин? – обратился Пулигедду к инспектору. – Этот мальчик и был им: смертельно опасным и беззащитным одновременно; могли пройти месяцы, даже годы в состоянии покоя, я бы назвал его даже летаргией, но потом, под действием определенного раздражителя, он превратился бы в настоящего зверя.

– Он был вашим пациентом? – спросил я у профессора.

– Это не совсем так. Старший брат привел его ко мне несколько месяцев назад. Мальчик провел несколько недель в деревне, после призывной медкомиссии. Он желал только одного: стать солдатом, больше его ничего не интересовало. Но медицинское заключение оказалось отрицательным, и мальчик замолчал. Замолчал на целый месяц, вот старший брат и решил показать его мне. Он хотел, чтобы я выписал свидетельство для призывной комиссии. Мы виделись еще два раза и… И мне сразу же стало ясно, что… мальчик подвергался… как сказать… домогательствам. Вы понимаете, о чем я?

– Вы переговорили об этом с его братом?

– Да, я сказал, что у меня возникли подозрения такого рода… Имелись явные признаки.

– А как отреагировал брат?

– Брат был просто вне себя от бешенства. Они не явились на следующий прием, так что это стало нашей последней встречей.

– Предпоследней, – уточнил я.

– Да, предпоследней, – согласился Пулигедду. – То посещение в тюрьме я предпринял по собственной инициативе, но именно вы, господин адвокат, подали мне эту мысль.

– И к каким выводам вы пришли?

– Что это было все равно что махать кулаками после драки. Простите за такое сравнение. Этот мальчишка стоял на краю пропасти… Вы в самом деле хотите знать, что я об этом думаю? Так вот, у него на лбу было написано: «Самоубийца»!

* * *

Разговор с сестрами Паттузи оказался нелегким. Я рассказал им все: о наших подозрениях, о мнимом самоубийстве. Это никак не укладывалось у них в голове. Они даже не догадывались о том, что Элиас, старший брат Филиппо, решил показать его доктору. Клоринда подтвердила то же самое, что говорила раньше: нож передала именно она за четыре-пять дней до смерти Филиппо. Я чувствовал удовлетворение, видя по ее глазам, что ей стало немного легче на душе. Она испытывала облегчение, как человек, внезапно увидевший свет в конце пути, – как говорится, гора с плеч, камень с души. Теперь щеки Клоринды уже не были такими бледными.

– Вы не виноваты, – твердо заявил я Клоринде, желая укрепить ее уверенность в себе. – Конечно, вы дурно поступили, передав ему тот злосчастный нож, но вы ни в чем не виноваты.

Клоринда сжала губы, едва заметно кивнула головой, потом прикрыла глаза…


«Прошлое – как карта звездного неба» – сказал мне в ту ночь прадедушка Гунгви.

Теперь он приходил каждый раз. «Присаживайтесь», – предлагал ему я.

«Нет, некогда мне, – отвечал он и улыбался, не размыкая губ: он стыдился того, что у него во рту недоставало зубов. – Это история без конца, Бустиа, она – как лабиринт. Такую историю люди слушать не станут. Когда я был молодым, тогда жизнь человека стоила меньше, чем жизнь овцы. Но сейчас другие времена, теперь каждый думает, что чего-то стоит… Больше неба и земли стоит! Вот это я и хотел тебе сказать, только это – и все. Я тебя больше тревожить не буду, сам знаешь, когда снятся покойники – плохо спится».

Я открыл глаза. Уселся на постели. Все было как всегда. Я вскочил на ноги и направился к окну.

Снова начался сильный дождь, настоящий ливень.

* * *

Тяжелый запах крови ударял в ноздри уже на подступах к внутреннему двору городской бойни, где взвешивали скот.

– Где я могу увидеть Элиаса Танкиса? – спросил я у какого-то старика, сосредоточенно отмывавшего мраморный стол в просторном помещении, напоминавшем опустевшую церковь, приют святых мучеников. С которых содрали кожу. Старик махнул рукой в сторону коренастого молодого человека с ведром в руках. Мне показалось, что из ведра торчат какие-то ветки, щепки и лучинки для растопки.

Элиас был еще молодой мужчина, не больше двадцати семи-двадцати восьми лет. Клеенчатый фартук, закрывавший его от шеи до ступней, был тяжелым от крови и прилипших кусочков внутренностей; то тут, то там на лице и руках запеклись темно-красные капли.

– Вы Элиас Танкис? – спросил я, подойдя к нему поближе.

Мужчина утвердительно кивнул.

Из соседнего помещения доносилось блеяние и мычание, сопровождаемое монотонными ударами. Время от времени кто-то покрикивал на животных, подбадривая их перед смертью. Был слышен скрип тележек, увозивших глянцевые груды гладких мышц с белеющими между них блестящими костями.

– Я адвокат вашего брата, – сообщил я Элиасу, немного повысив голос.

– Моему брату больше не нужны адвокаты, – ровным голосом возразил он.

– Осталось несколько вопросов, и их необходимо прояснить. – Я пытался говорить уверенно, тоном, не терпящим возражений.

– Я знаю, что вы себе думаете, я уже поговорил с моими тетками. И мне нечего вам сказать, – отрезал он, встряхивая ведро, наполненное еще не ободранными бараньими голяшками. – Да и вообще, мне работать надо, – в завершение разговора сказал он, повернулся ко мне спиной и вышел в маленькую дверцу, через которую виднелся грязный неосвещенный проход.

Я последовал за ним по этому коридору. Идти по нему было трудно, я чуть не упал.

– Кстати, а что вы думаете о догадках профессора Пулигедду? – неожиданно спросил я.

Элиас обернулся, поставил ведро на пол. Видно было, что ему стоит неимоверных усилий сохранять спокойствие.

– Я бы всем сказал, чтоб и в мыслях такого не держали! – злобно прошипел он. В полутьме белки его глаз казались мраморными. – Филиппо мертв, пусть же покоится с миром!

– Кому нужны эти мир и покой? Вам или же ему?!

– А вам что за дело до нашего покоя, вы что о нем знаете? – накинулся на меня Элиас. – Вы беднякам голову забиваете дурью всякой, а потом на их же деньжата лапу накладываете! Вот что вы творите, доктора да адвокаты! А мы – нет, мы вкалываем как проклятые, чтобы с голоду не помереть!

Я был вне себя.

– Раз так, поступайте как знаете, вам теперь нечего опасаться, Филиппо мертв – и все уладилось само собой! Раз у вас теперь все хорошо, что ж… – подытожил я, повернулся и намеревался уйти. Меня уже вовсю мутило от запаха гнили.

Но тут я почувствовал, как кто-то с силой вцепился мне в воротник пальто и потащил: меня словно затягивало в водоворот. Я попытался высвободиться, но не тут-то было: я только скользил, как по льду. И вот уже Элиас Танкис прижал меня к грязной, забрызганной кровью стене, и щекой я ощущал холод мрамора:

– Занимайтесь своими делами, а в наши нос не суйте!

* * *

Едва я покинул стены бойни, как тут же промок насквозь; струи воды настойчиво забарабанили по полям моей шляпы, и это казалось мне подарком судьбы. Я широко развел руки, чтобы полностью слиться с дождевыми потоками. Я задрал голову, открыл рот, совсем как в детстве, когда хотел попробовать облака на вкус: это было желание очиститься. Если бы только одного этого желания хватило, чтобы унять бешеный ритм моего сердца! Мне было страшно, меня напугали глаза Элиаса Танкиса, и его крепкая хватка, и его голос, и запах крови. И я просил у неба, чтобы улеглась сумятица в моей душе, чтобы ко мне снова вернулось самообладание.

Я уже направлялся в сторону Преда-Балларина.[17] Я шел за город, туда, где вся природа безропотно подчинилась иному дождю. Вперед, все дальше и дальше. Пружиня под моими ногами, жалобно шуршали травинки, жесткие и острые, как заточенный нож. Я тоже мог пустить корни, остановиться, врасти в землю, как старое дерево, которого в будущем ждет только одно – целовать листвою небо.

Меня охватывал страх, не такой, как прежде, ничего подобного я раньше не испытывал. Это был смиренный страх, унизительный, как испуганный взгляд, мечущийся в поисках выхода. Ощутив этот страх, я понял, что выдуманный мной мир не имеет ничего общего с реальной жизнью, что столкновение с ней – это не схватка на равных. В этом мире не действовали соглашения и правила, не имели значения слова. Теперь я увидел этот мир вблизи и соприкоснулся с ним, а ведь прежде я мог только догадываться о его существовании.

Внезапно я почувствовал себя слабым и беспомощным.

Если бы кто-либо сейчас наблюдал за мной со стороны, он бы счел меня безумцем: взрослый, крепкий высокий мужчина топал ногами и выкрикивал что-то, обращаясь к небесам.

Однако мне это помогло. Промокнув до нитки, с трудом дыша, я нагнулся и уперся руками в колени. Некоторое время я постоял так, не отрывая взгляда от крошечной точки далеко внизу, у моих ног. Я дышал открытым ртом, набирая полные легкие воздуха и дождя. И вот мне стало легче, словно меня спасли при кораблекрушении, словно я был горным бараном, уцелевшим в лесном пожаре, словно я был бегуном, пришедшим к финишу. Словно я был поэтом на Олимпе.

Едва ощутимая мелкая дрожь скользнула из недр земли, моей земли, к Моим ступням. Словно разряд природного электричества пробежал от самой подошвы вверх по моим ногам, вверх по бедрам, по спине, по груди – до самого горла. На меня напал хохот, болезненный и безумный, как конвульсии эпилептика.

* * *

Мать испуганно взглянула на меня, словно увидела привидение:

– Боже святый! Что с тобой стряслось?

– Я промок, – только и сказал я в ответ, стараясь выглядеть спокойным.

Раймонда возвела очи горе.

– И когда только кончится этот дождь… – обронила она. – Как бы то ни было, там тебя дожидается Дзеноби.

– Я должен сперва снять мокрые башмаки, а то еще подхвачу воспаление легких.

– Пойду скажу ему, что ты уже вернулся.

– Подождите минутку, мама, – остановил я ее. – Вам когда-нибудь приходилось делать что-то такое, чего вы сами боялись, но все-таки знали, что все равно вы должны это сделать?

Мать задумалась на секунду, колеблясь, отвечать мне или сразу уходить. Она уже собралась было уходить и даже сделала несколько шагов в сторону моего кабинета, как вдруг обернулась.

– Приходилось, в тот день, когда я тебя родила, – промолвила она.

Дзеноби дожидался меня стоя. При виде меня он улыбнулся, и, сказать по чести, это было первым приятным событием за тот ужасный день.

– Ну что, есть новости? – спросил я, предложив ему сесть.

Дзеноби кивнул:

– Я поспрошал тут у людей об этом Солинасе, как вы меня просили. Вот что, пить он не пил, больной он был, малярию когда-то подхватил. В кабачки да забегаловки только время от времени играть ходил, если удавалось найти кого-то, кто с ним пошел бы. Он не был человеком компанейским, ни с кем дружбу не водил, вы понимаете, про что я? Пройдоха тот еще был, все обо всех вызнавал. Говорят, сведения за плату раздобывал, да еще деньги ссужал в рост. Сплетник, стукач и процентщик, гспадин-авокат! Говорят, будто не без его помощи тогда задержали Сальваторанджело Деттори, известно, что из этого тогда вышло. Да и к делу Моргольяи он руку приложил…

– Получается, что тот, кто его убрал, оказал обществу большую услугу?

Дзеноби рассмеялся:

– Да, вроде так оно и получается. Однако, как мне от надежных людей стало известно, дней за десять до того, как его убили, у Солинаса не за будь здоров спор вышел, угадайте с кем?

Дзеноби замолчал. Он не сказал больше ни слова, словно впрямь решил, что я буду с ним играть в загадки. И что он только себе вообразил!

Я молча прождал несколько мгновений в надежде, что он все же заговорит. Напрасно.

– Не знаю, – только и пришло мне в голову.

У Дзеноби появилось хитрое выражение лица. Он покачал головой и уверенно пообещал:

– Вы ни за что не догадаетесь!

У меня на самом деле не было никакого желания угадывать.

– Ну, ты сам мне скажешь, по-хорошему, или тебя пороть надо будет, чтобы признался? – попробовал пошутить я.

Шутка, видимо, оказалась неудачной, потому что Дзеноби сразу надулся.

– С Руджеро Танкисом, – выпалил он.

– С… Руджеро Танкисом? – Я повторил чужие слова, как кукла чревовещателя.

Дзеноби поспешно продолжил рассказ:

– Говорят, что этот Солинас хвастался, будто знает кое-что о невесте Танкиса, и угрожал об этом раззвонить. И тогда, говорят, эти слова шибко обозлили Руджеро, и он прилюдно пообещал, что вырвет Солинасу язык его поганый, вырвет да и засунет… извиняюсь за такое выражение… ему в задницу!

* * *

Старший инспектор Поли был вынужден признать, что некий Солинас в самом деле время от времени мелькал в коридорах казармы. Поли подтвердил, что то был скользкий тип, прирожденный информатор. Он был одним из тех мастеров доноса, которым даже не приходилось бегать в поисках информации – нужные сведения в виде подслушанных там и сям обрывков фраз находили их сами.

Солинас был настоящим подвижником своего дела, хранителем всего сказанного, но прежде всего недосказанного. Он был неутомимым наблюдателем, от его глаза не укрывались ни едва заметный приветственный кивок, ни взгляд, ни внезапный румянец смущения, ни меткая острота. Все сразу фиксировалось в его памяти – хранилище догадок и подозрений.

Что же, даже для такого занятия требуется определенный талант, а в обществе, вся жизнь которого состоит из недомолвок, намеков и скрытых угроз, такой талант должен быть недюжинным.

И в самом деле, Солинас был по-своему талантлив: ему хватало крохотной щелочки, чтобы вползти, просочиться внутрь, а потом, как полевая мышь, грызть и грызть, изводя хозяина в его собственном доме…

Несомненно было одно: до того вечера, 4 сентября 1899 года, Филиппо Танкис и Боборе Солинас не встречались ни разу.

– Но Руджеро Танкис и Боборе Солинас не раз заводили ссоры. И Солинас был убит как раз в то время, когда Руджеро был в городе. И Филиппо сбегает из дома в тот момент, когда за ним было поручено присматривать именно Руджеро…

Старший инспектор Поли знаком остановил меня.

– Как все запутано! Кому кого поручили? – спросил он.

– Руджеро должен был присматривать за Филиппо, – продолжил я свою речь. – Теперь понятно? Вот как они решили поступить: принести в жертву слабоумного братца. Руджеро вернулся, чтобы убрать Солинаса как раз тогда, когда обе тетушки уехали за оливками. Просто, как дважды два – четыре!

– Вы хотите сказать, что они все подготовили заранее?

– Судите сами: за несколько дней до трагического события старший брат отвел Филиппо к доктору, так что, на случай каких-либо сомнений, у них имелся результат обследования: у Филиппо серьезные психические отклонения. Руджеро взял его с собой в Истиритту, там произошло известное событие, а в результате Филиппо оказался в тюрьме. И все остались довольны…

– Даже если все обстоит так, как вы сказали, это будет непросто доказать. Особенно теперь, когда Филиппо Танкиса заставили замолчать навсегда.

– Да, но есть одно-единственное обстоятельство, которое у меня никак в голове не укладывается. Я не верю, что Элиас и Руджеро могли убить младшего брата, у них не было никаких мотивов.

– А что, если он устал от тюремной жизни и стал угрожать, что все расскажет?

Я отрицательно покачал головой:

– Нет, все равно меня это не убеждает, любой общественный обвинитель мог бы потом опровергнуть эти показания, представив результаты освидетельствования. Показания Филиппо Танкиса были бы равноценны отсутствию показаний – ноль! Я и сам не стал бы требовать от него показаний. Нет, что-то в этой смерти мне кажется странным…

– Не вздумайте делать то, что намереваетесь сделать! – сказал мне вдруг инспектор Поли. – Не делайте этого, потому что если вы все-таки поедете к Руджеро Танкису, чтобы поговорить с ним, то я уже ничем не смогу вам помочь. Вы меня поняли?

Я пожал плечами:

– Я все еще адвокат его брата…

Далее мы принялись строить догадки, не получая ответов на вопросы. Врагов у Солинаса наверняка было предостаточно, может быть, он подсматривал, увидел что-то лишнее или же ссудил кому-то денег под высокий процент, а его клиент не смог потом найти иного способа расплатиться, как в буквальном смысле задушить Солинаса в объятиях… Ведь если только на минуту представить себе, что Филиппо и Руджеро Танкисы были здесь ни при чем, то по подозрению в убийстве можно было задержать добрую половину Нуоро.

К тому же этот самый Солинас, если уж быть откровенными до конца, как информатор не представлял никакой ценности для полиции и правосудия: у них – как, впрочем, и у всех остальных – он не вызвал доверия. Во время судебных заседаний он не раз менял свои показания, потому что между расследованием и слушанием дела успевал сторговаться с теми или иными участниками процесса. И выступал на стороне того, кто сделает более выгодное предложение…

И таким вот образом суд присяжных превратился в торжище, где свидетельские показания имели свой прейскурант. А такие типы, как Солинас, были своего рода посредниками, которые, как брокеры на бирже, в нужный момент одним движением руки сбивали цену всего процесса. Было от чего потерять покой и сон…

* * *

В тот день я метался, как дикий зверь в клетке. Я бы многое дал за возможность выйти из дома, вновь ощутить близость с моей долиной, насытиться сладостью ее покоя, как пчела – нектаром из венчика цветка. Но все напрасно, по-прежнему лил треклятый дождь.

Готовясь ко сну в ту ночь, я потешался сам над собой. Я знал, что в моем ночном фарсе появился новый персонаж, Элиас Танкис, чей свистящий шепот все еще звучал в моем мозгу, и он лишил меня последней капли покоя, которую дождь оставил мне, чтобы я мог поспать. И тогда, лежа с широко раскрытыми глазами и помня, что ни одна живая душа или ее тень не в состоянии мне помочь, я все для себя решил. Я решил не сдаваться, решил не дать себя запугать…

Я лежал и слушал, как дождевые струи, падая на крышу, играют сонату для фортепиано и духовых инструментов, переходя от moderate к presto. Красноватый песок словно кнут со свистом рассекал пространство, и над землей образовался колокол, засосавший в себя весь пригодный для дыхания воздух. Люди в домах были подобны мошкаре, бившейся о стенки перевернутого стакана.

Жалобное карканье ворон прорывалось сквозь ровный гул ливня, и псы выли, словно волки. Тяжелая мутная луна то и дело натыкалась на вершины холмов.

В упрямстве стихий я разглядел некий порядок, четкий ритм движений, и уже ничто мне не казалось невозможным. И вот уже дождь умерял свой дробный стук, а луна напоминала жемчужину в оправе из гранита. Жалобный вой собак будто призывал меня подняться. Надо было только принять решение, не позволить страху застать себя врасплох.

* * *

Я знал, что надо было делать: ехать в Предас-Арбас. Я принял решение, и теперь риск разозлить Руджеро Танкиса становился всего лишь одной из многих опасностей.

Я должен был туда поехать, несмотря на увещевания Поли, который говорил, что это небезопасно, что еще неизвестно, как оно все обернется, и кто знает, как отреагируют тамошние жители…

О так называемых тамошних жителях сказано было немало, и по сей день разное о них говорят. Говорят, что они бьют наотмашь, не дав другому даже рта раскрыть, что они упрямы как ослы и не слушают голоса рассудка. Говорят, что они – отродья и ублюдки, каких в целом мире не сыскать. Говорят, будто у них вместо мозгов камни. Но мне за всю жизнь ни разу не пришлось браться за оружие, и большинство людей, с кем я знаком в этих краях, лучше владеют словом, нежели карабином или стилетом. Или же одинаково хорошо и тем и другим. И пусть никого не удивляет, что в этих краях слово еще что-то значит. Слово дают. Слова лишают. В этих краях сказать – значит сделать. Записать слова – это пустая формальность, которая при заключении соглашения стоит меньше, чем крепкое пожатие двух мозолистых рук. Письменность – это мост, охраняемый эрудитами, они – сборщики подати за проезд по нему. Эрудиты могут записать только то, что уже было выражено устным словом. В этих краях у слов-воробьев подрезаны крылья, и они не вылетают необдуманно, а вот перо подчас макают в симпатические чернила, так что для топора работы не находится. Если когда-либо в этом уголке мира в чем-то кому-то уступили; если когда-либо подчинились чужой логике; если когда-либо и проявили стремление чему-то посодействовать – то сделано это было именно в тот момент, когда вопреки местным нравам стали фиксировать на бумаге все то, что прежде надежно хранилось в памяти и в сердце. Тогда оскорбительной казалась просьба письменно составить договор, брачный контракт, дарственную.

Главной уступкой стал переход через мост письменности, а может быть, это было наивное заблуждение, что ехать по двум колеям – устной и письменной – вполне безопасно. Дело в том, что письменная речь доверяет себя бумаге, а слово – взгляду. Письмена нуждаются в своих жрецах и хранителях, архивах и соответствующем оформлении. Слово же может опереться только на память. Возможно, поэтому самая серьезная опасность – потерять память: это чревато страданиями.

Я усвоил, что путь фразы от головы до пальцев руки – бесконечно долгая дорога, она куда длиннее, нежели путь от мозга к устам. Уж я-то кое-что об этом знаю. Мне страшно подумать, сколько всего я не сумел записать, а смог только рассказать, доверившись памяти своих слушателей. Однако у меня уже сложилось совершенно отчетливое представление о том, что я написал, не надеясь взамен ни на что, кроме рассеянного читательского внимания, которое с трудом поддерживают четкие печатные знаки.

Так я решил, что сам являюсь одним из «тамошних жителей»: все, что я не могу удержать в голове, не стоит даже записывать. Я ни о чем не жалею: одному Богу известно, сколько совершенных строк было припрятано где-нибудь в потаенном уголке моей памяти, но так там и осталось. Я ни о чем не жалею: очевидно, эти стихи не были такими уж совершенными.

Возможно, такие, как я, созданы для того, чтобы постараться найти верный способ переходить этот мост, без страха и с надеждой глядя вперед. Переходить – и думать о прошлом, далеком и недавнем, отдавая себе отчет в том, что оно может поддержать и укрепить человека, а может ослабить его. Надо переходить мост с мыслью о том, что письменность – это верная спутница слова, что слова – если, конечно, они были произнесены, – подобно звукам песен Орфея, способны укрощать диких зверей.

* * *

– Нужен официальный документ, – постановил Поли. – Мы попросим выдать нам ордер и поедем в этот… как его… Предас-Арбас вместе.

Я рассмеялся. Поли огорченно взглянул на меня.

– Я думал о Христофоре Колумбе, – попытался я объяснить свой смех. – Я вспомнил одну его фразу, над которой всегда смеялся, хотя по сути она скорее грустная. Колумб написал ее в послании к испанскому королю из индийских земель, вернее, из Америки – впрочем, это не важно.

Поли посмотрел на меня как на душевнобольного.

– Эта фраза – о речи, об умении говорить. – Я продолжал одному мне понятный рассказ. – И еще о власти, какой наделяет человека слово. Из нее многое можно узнать о том, как насаждают свою культуру завоеватели. Хотите послушать? – спросил я у инспектора, как будто только теперь осознал, что меня может кто-то слушать.

Поли не нашелся с ответом, впрочем, на это я не дал ему времени.

– Колумб встретил аборигенов, – начал я рассказ. – Поразмыслив, он решил, что их стоит погрузить на одну из каравелл и отправить в Испанию, чтобы показать королю. Но потом его одолели сомнения, поскольку индейцы ни слова не знали по-испански, что могло бы нанести оскорбление не только самому монарху, но и всей культуре Испании, то есть той единственной культуре, которую символизировал король. Времени было в обрез, и Колумб довольно быстро начал понимать, что ничему не успеет научить этих дикарей. Тогда он сел за стол и написал послание приблизительно такого содержания: Буде на то воля Господня, по возвращении я доставлю шестерых из здешних людей к вашим величествам, чтобы они научились говорить. – Я от души захохотал.

Старший инспектор Поли нахмурился, потом попытался изобразить улыбку.

– Вы понимаете? – не сдавался я. – Он не написал: чтобы научились говорить по-испански, он написал именно так: чтобы они научились говорить.

– И что бы это могло значить, если быть более точным? – остудил мой пыл Поли.

– Да так, ерунда, ничего… – сдался я наконец.

Если уж быть совсем точным, я хотел сказать, что на этой земле все мы – люди.

А еще я хотел сказать, что в наших краях прав тот, кто находит верные слова, а не тот, кто их громче выкрикивает, и уж совершенно точно не тот, кто вывешивает слова, напечатанные свинцовой краской, на перекрестках для всеобщего ознакомления.

Слова легли в основу устройства нашего общества, всего, до мельчайшей детали; мы построили, при помощи слов, цивилизацию обтесанных камней и всеобщих законов. Не на словах, а при помощи слов. Письменность появилась позже, ее привезли в трюмах финикийских или римских кораблей. И письменность эта была постыдной. Единственно возможной и постыдной.

Поли не мог знать всего этого. В тех краях, откуда он родом, человек, не умеющий писать, – просто безграмотный. В тех краях, откуда он родом, письменность – это абсолютная ценность, она – гарантия цивилизации. Что еще сказать?

Итак, старший инспектор Поли сказал мне, что нужен официальный документ.

– И не вздумайте делать то, что собираетесь сделать. Не делайте этого, потому что если вы поедете в… как его… Предас-Арбас… – он опять запнулся, пытаясь выговорить название этого местечка, – поедете беседовать с Руджеро Танкисом без юридической поддержки, то я не смогу ничем вам помочь. Вы меня поняли?

Я пожал плечами:

– Я все еще адвокат его брата. И я хочу просто поговорить с Руджеро, для этого никаких бумаг не надо! И он и я – мы оба это знаем. Ничего со мной не случится.


Я шел согнувшись, словно нес на спине вязанку дров. За городом природа приветствовала меня, как могла, она полностью сосредоточилась на поглощении крови. Небо обрушилось мне на голову, оно наносило удары по моей шляпе, накануне вечером, у бойни, перед той ночью, когда я решился не бояться. Я не хотел, не мог отказаться от своего намерения, несмотря на все увещевания и опасения инспектора Поли. Если бы я отказался, то это было бы равносильно признанию, что правы те, кто утверждает, будто все идет хорошо, все идет как надо. А я был всегда другого мнения, потому что я верил в силу Разума как в единственное оружие, которым я хорошо владел. И быть может, по этой самой причине я раскрыл свои объятия Музе.

Как бы то ни было, я решил продолжать поиски правды. Любой ценой.

Существовал целый ряд важных вопросов, остававшихся без ответа. И я не мог с этим смириться, я должен был понять, каким же образом пересеклись пути доносчика, деляги, ростовщика – и обычного парнишки, почти никогда не выходившего из дому. Я должен был найти мотив убийства, казалось не имевшего мотивов. И сказать по правде, меня не так уж сильно волновало, были ли виновны Филиппо или Руджеро Танкис.

Для меня в тот момент было важно одно – добраться до Предас-Арбас, а это было совсем не просто. Ведь земля теперь стала вязкой, она расползалась под ногами; трава раскисла и превратилась в затхлое болото.

Входом в поместье семейства Санна Конту служила калитка с двумя резными колоннами, напоминающими позорные столбы. И больше не было никакого ограждения. Только эта заброшенная калитка, на самом склоне холма. Само поместье на первый взгляд выглядело как старое русло отведенной в сторону реки, по бокам которого выпирали валуны. Кое-где землю припорошила белесая поросль проса и чертополоха. Прежде чем добраться до сторожки и до самого хозяйства, нужно было вскарабкаться в гору. А потом, преодолев самый крутой подъем на пути и пройдя нагромождение обтесанных камней, предстояло спуститься в настоящий Эдем – фруктовые сады, огороды, ряды олив. Там и стояла сторожка, почти совсем скрытая буйной листвой дубравы.

Теперь у края неба, которое в самый разгар дня притворялось ночным, стали появляться нестерпимо яркие светящиеся полосы. Пес, рванувшись ко мне и залаяв, так и застыл, стоя на задних лапах: его удерживала цепь, прочно приделанная к стене дома. До меня оставалась всего пара шагов, и я отступил назад, чтобы увеличить расстояние между мною и этим оскалившимся исчадьем ада, которое клацало зубами и роняло клочья пены изо рта.

* * *

– Муратца! Место! – Пес отступил, не переставая показывать клыки. Натяжение цепи наконец ослабло, и она упала на землю, глухо звякнув. Пес поволок ее к ногам хозяина. – Тихо, успокойся, – повторял ему тот, любовно похлопывая ладонью по морде. Пес уже не рычал, он начал тоскливо поскуливать. – Тихо ты, чего такого увидал? – успокаивал его Руджеро Танкис.

Я укрылся под молодым дубком.

– Мне надо с вами поговорить! – крикнул я ему, стараясь перекрыть шум дождя. – Я…

– Я знаю, кто вы! – перебил меня молодой человек. – Входите скорей, или вы желаете мокнуть там под дождем?

– Я должен с вами поговорить, – повторил я.

– Что ж, давайте поговорим в доме. Не волнуйтесь, Муратцану я придержу, – уговаривал меня Руджеро, заметив мои колебания. – Не стойте там под деревом, еще молния попадет!

Я приблизился к Руджеро, и его пес Муратцану, готовый немедленно броситься в случае опасности, а сейчас, укрощенный хозяйской рукой, раскрыл пасть и длинно зевнул. Этого хватило, чтобы я отскочил в испуге.

Молодой человек рассмеялся:

– Ну же, идите сюда, ничего он вам не сделает.

Сторожка оказалась простеньким строением; стены из местного камня были побелены известкой. Внутри сторожку обогревал очаг, где горели целые дубовые пни; в жилище царили удивительные чистота и порядок.

Руджеро Танкис вошел первым и предложил мне сесть. Не говоря ни слова, он стал рыться в чреве какого-то примитивного предмета мебели и извлек из него бутылку.

– Это водка! – сказал он, поднимая бутылку и показывая мне. – Стаканчик для согрева вам сейчас не повредит, промокли-то вы как!

У Руджеро было открытое широкое лицо, его можно было назвать человеком, внушающим доверие.

Я знаком показал, что от стаканчика горячительного не откажусь.

– Я сам ее делал. Добрая водка получилась, она из мускатного винограда, – приговаривал Руджеро, наполняя стакан до краев.

Он был прав. Мускатная водка оказалась вкусной. Мне стало хорошо.

– Мне нужно кое-что узнать, – произнес я. Язык мой слегка заплетался.

Между тем Руджеро уже переместился в угол комнаты и принялся возиться с ящиком из орехового дерева, у которого сбоку была металлическая ручка, а сверху – труба, похожая на рог изобилия.

– Вы любите музыку? – спросил он у меня.

Я ответил утвердительно, да, сказал я, она мне нравится…

– Моцарт! – объявил Руджеро, показывая мне зубчатый валик. – Америка! – сказал он, ткнув пальцем в латунную табличку с выгравированной надписью «Эдисон» на передней панели ящика. Одновременно он начал вращать ручку. – Америка! Что за необыкновенная страна!

Из рога изобилия потекли звуки музыки, хриплые и глухие, но им все же удавалось перекрыть доносившиеся с улицы свист ветра и грохот дождя. Эта музыка оказалась чудом, самым настоящим чудом: мое тело словно уплывало в неведомые теплые и чарующие дали. Однако, быть может, на меня просто действовала водка. А может быть, я поддался гипнотическому воздействию: крепкие, мозолистые руки Руджеро Танкиса плавно двигались в такт мелодии, словно что-то рисуя в воздухе.

– Вы хоть раз слышали что-нибудь прекраснее этого? – спросил он у меня чуть позже, не открывая глаз и продолжая ласкать ладонью поток мелодии.

Я признался, что не слышал, никогда и ничего. Это была правда: я не кривил душой – ведь я впервые услышал музыку Моцарта. Конечно, мне довелось побывать в Опере и посетить несколько концертов, в Сассари, или Кальяри, или даже в Болонье, когда я служил в армии.

Но Моцарт!

Эта музыка нежно касалась моей груди, эта музыка сквозь щели улетала в окрестные долины, проникала в лисьи норы, смешивалась с дождем, чтобы просочиться в самую глубь земли. В глубь земли, которую, как мне вдруг показалось, я никогда еще не любил так сильно. Даже теперь, когда она захлебнулась, согнулась, сдалась, попала в рабство к людям и к стихиям, даже теперь эта земля была для меня самой прекрасной, самой ласковой, самой…

– Быть может, нам стоит поговорить о том деле, что привело меня сюда, – поспешно проговорил я, пытаясь подняться. Я уже разнежился и размяк, а ведь именно такое безволие я совершенно не терплю в других.

Руджеро Танкис приложил палец к губам, а затем в молитвенном жесте поднес сложенные ладони к лицу.

– Тише, адажио, это же адажио! – с мольбой обратился он ко мне, предлагая снова сесть.

И я снова сел. Адажио продолжало звучать, оно брало меня за душу, вместе с воздухом проникало в самую глубь моего существа, вонзалось в меня сладчайшей болью. Такие муки наслаждения доставляет только совершенная поэзия. Или же взгляд Клоринды.

На лице Руджеро Танкиса застыла экзальтированная улыбка.

– Вам, наверное, уже сообщили, что у следствия есть веские основания полагать, что смерть вашего брата наступила не в результате самоубийства, – разом выпалил я, словно очнувшись от колдовских чар. Мне было уже не важно, подходящий момент выбрал я для такого разговора или нет.

Здоровенной ручищей Руджеро Танкис ухватился за ручку ящика и остановил музыку.

– Да, мне уже сообщили, – не сразу выговорил он.

Волшебство, всего лишь минуту назад царившее повсюду, исчезло; теперь опять был слышен только монотонный шум ливня. И само лицо человека напротив внезапно стало буднично-земным. В его темных глазах появилось выражение враждебности и одновременно страдания.

– И что вы там себе вообразили? Небось подумали, что это мы его убили? – Руджеро произнес эти слова в простоватой манере человека, не привыкшего говорить обиняками.

Я промолчал.

– Я убил Филиппо? Вот этими руками? – вновь заговорил Танкис, посчитав мое молчание знаком согласия. Глаза его наполнились слезами так внезапно, что он не успел отвернуться, чтобы скрыть их. – Если бы вы знали нас раньше, если бы вы видели нас вместе, вы бы такого никогда не подумали, – тихо произнес он, укрывшись от моих глаз в углу комнаты.

Я был в затруднительном положении.

– Но вы ведь угрожали Боборе Солинасу! – только и смог ответить я.

– Боборе Солинас был самым паршивым, мерзким негодяем из всех живущих на свете. И если бы Филиппо не сделал этого, не заткнул бы ему раз и навсегда его треклятую глотку, эту яму выгребную, то я сам бы с радостью это сделал. Но у Филиппо хватило смелости так поступить, а у меня – нет. Только в этом я повинен. Ведь Филиппо был из тех, кто делает все не раздумывая. Когда я приехал домой, чтоб взять чистое белье и одежду, я был зол как тысяча чертей… Этот негодяй развлекался тем, что жизни не давал добрым людям и болтал о том, о чем не следует! Я все выложил братьям, это правда, кому же еще я мог такое рассказать? Я сказал, что готов убить его своими руками. Вот что я сказал тогда, конечно, прям так и сказал. Но не убил, а пошел и улегся спать, я был совсем разбит, на ногах уже не стоял от усталости. Элиас пошел себе работать, а Филиппо сидел и вырезал своих солдатиков. Потом, когда я проснулся, и двух часов еще не прошло, вот вам крест, оказалось, что я в доме один… Ну а остальное вы сами знаете…

– То есть вы хотите сказать, что братец ваш меньшой… как бы это выразиться… взял на себя это… вместо вас?

– Да ведь он же хорошо меня знал… Знал, что я никогда на такое не отважусь. А вот он. Такие, как он, ни в чем преграды не видят. Когда его забраковали на призывной медкомиссии, я ему тогда сказал, пусть, мол, приезжает и поживет у меня немножко. И он успокоился, он ведь не был сумасшедшим, господин адвокат, этот парнишка был мудрее нас с вами. Что он от жизни получил? У него из рук вырвался тот журавль, который ему и в небе был дорог. Но он говорил, что не хочет сдаваться, что ему уже обещали, что можно будет еще раз попытаться. Так вот и получалось, что в конце-то концов это он меня утешал, не я его. Это же надо, какой ужас вам на ум пришел, господин адвокат!

– Ему пообещали? Кто же? – спросил я.

– Лейтенант-военврач, что его осматривал, этот, как его, доктор Фантини. Филиппо только о нем и говорил, лейтенант для него был настоящий герой! И кто уж только не уговаривал Филиппо, что доктор, мол, это так просто сказал, чтобы не огорчать его, чтобы надежды последней не лишать. Но Филиппо уперся, он был уверен, что Фантини к нему по-хорошему отнесся, что с его помощью у Филиппо еще одна попытка будет… А я ему говорил: не надейся, мол, понапрасну… Так и шло, пока однажды вечером, как я с огорода вернулся, я нашел его тут, сидит на земле, вон в том углу. Я даже напугался. А он… А он чуть меня увидел, бежит сразу ко мне, обнимает и говорит, что к нему приходил этот военврач, что он ушел только с полчаса назад. Не сойти, Филиппо сказал, мне с этого места, но лейтенант сказал, что уже занимался его делом, и пообещал ему, что если тот достанет медицинское свидетельство, то все уладится. Филиппо тогда был бледный, с красными глазами, как будто плакал, никак не мог утихомириться… но у него не было черных мыслей. Он заставил Элиаса сходить с ним к одному доктору, доке по этой части. Мы так подумали: вреда в том никакого нет, чего понапрасну тетушек тревожить-то. И вот начался наш крестный путь по врачам…

– Я все знаю, я разговаривал с профессором Пулигедду.

– И значит, вам все известно и про те ужасы, что он раскопал, про те… что и подумать-то дико…

– Вы имеете в виду… домогательства?

На Руджеро Танкиса это слово произвело впечатление разорвавшейся бомбы.

– Элиас чуть этого докторишку не зашиб, потому что такое даже и говорить не след…

– Могу себе представить.

– А раз так, если можете себе представить, то представьте себе мальчишку с золотыми руками, о котором всю жизнь заботились…

– У меня складывается впечатление, что вы неверно истолковали слова профессора Пулигедду… Иногда приходится использовать определенные термины, которые, возможно, кому-то не понравятся… Он только выдвинул гипотезу… на основе медицинских наблюдений…

Руджеро Танкис всем телом резко подался вперед.

– Гипотезы, по-вашему? – спросил он, со всей силы опрокинув стул на пол, после чего пошел в мою сторону. Я отступил, желая держаться от него подальше. Танкиса раздирали противоречивые чувства, это было видно по лицу. – Нельзя такое говорить! Гипотезы там всякие! Таким только скоты занимаются, не люди! А вы тоже хороши. Приходите ко мне, чтобы строить догадки, обзываете меня убийцей. Если бы речь шла о том подонке Солинасе, то, по мне, и ладно, но дело-то касается… моего брата! – Он замолчал и задохнулся от глухих рыданий.

– Мы с вами на одной стороне, – сказал я, подойдя к нему ближе. – Не надо так убиваться… Так мы ничего не решим…

И в этот миг на площадке перед сторожкой залаял Муратцану.

Этого было достаточно, чтобы Руджеро Танкис взял себя в руки.

В два прыжка он очутился перед дверью, распахнул ее.

– Кто там? – крикнул он в темноту. Потом обернулся ко мне. – А вот и кавалерия подоспела, – сказал он.

* * *

– Вы что, тоже гуляли по здешним местам? – спросил я у старшего инспектора Поли, пока садился в двуколку, на которой он приехал за мной в Предас-Арбас.

– Шутки здесь неуместны! Я мог бы поклясться, что вы меня не послушаете. Как еще я должен объяснять, чтобы до вас наконец дошло, что так рисковать нельзя? Ради бога! Как вы только можете вот так запросто, не говоря никому ни слова, отправиться домой к тому, кто, возможно, уже совершил два убийства. Перестаньте наконец вытворять, что в голову взбредет…

Двуколка, подпрыгивая на ухабах, везла нас в город. Дождевые капли отскакивали от лошадиной спины. Темнота вокруг стала густой и тягучей.

– Не было никакого риска, – отозвался я. – Более того, я увидел нечто неожиданное.

– И что это, по-вашему?

– Я увидел убитого горем человека. Он по-настоящему страдает, инспектор. Я вас уверяю, мы ошибались от начала до конца. Нужно начинать все сызнова.

Инспектор Поли высунул голову из-под навеса.

– Все еще льет? – то ли спросил, то ли констатировал он.

– Руджеро Танкис никого не убивал, Поли. – Я рассуждал вслух, стараясь поймать и удержать нить разговора.

– Ну, тогда Филиппо Танкис убил Солинаса, а потом покончил с собой. А мы с вами напрасно теряем время…

– Нет, он не покончил с собой. Этого просто не может быть. Возможно, мы пытаемся объединить два совершенно разрозненных факта.

– Ничего другого я от вас и не ждал: вы предлагаете самый сложный путь. Итак, какими начальными данными мы располагаем? Молодой человек с определенными… отклонениями оказался на месте убийства. Случайно или нет?

– Давайте пока оставим в стороне проблему Солинаса. Быть может, это всего лишь еще одна запутанная нить и она добавилась позже к уже запутанному клубку…

– А именно к чему?

– К сексуальным домогательствам, жертвой которых стал Филиппо Танкис, старший инспектор! Вот откуда, по-моему, начинается вся история. Братья утверждают, что не верят этому, но их тоже гложет червь сомнений, да еще как…

– Хорошо, я попробую сейчас оценить ситуацию с вашей точки зрения. Итак, с одной стороны – смерть Солинаса. Скажем, у Танкиса выдался час, когда он случайно освободился от опеки родных, и он оказался замешанным в убийстве… К тому времени уже возникла история с сексуальными домогательствами, разумеется, если они вообще имели место… Как же связать все это со смертью Танкиса в тюремной камере? Теперь уж я думаю, что нам было бы легче, если бы он действительно сам свел счеты с жизнью!

Нечего возразить, все выглядело безупречно. И все это было ошибкой.

Двуколка запрыгала по булыжникам мостовой.

– Остановите здесь, я уже приехал.

– Доброй ночи, дорогой адвокат, подождем с нашим делом до утра, как говорится – утро вечера мудренее!


Первая ступенька лестницы скрипит. И на ней, так мне снилось, сидит мой отец. «Я слишком рано вас покинул, я едва успел увидеть, как ты начал подрастать, – говорит он. Потом он сутулится, вбирает голову в плечи и продолжает: – Но я все равно доволен. Мне не в чем тебя упрекнуть, слава богу, у вас ни в чем нет недостатка. Ни у тебя, ни у твоего брата, ни у матери».

«Да, ни в чем недостатка… У нас все есть, но, отец, вы правы, слишком рано вы от нас ушли…»

В моем сне отец снимает шляпу, он еще молодой, а я – еще ребенок, мне пять лет. «Куда вы уехали перед самой смертью?» – спрашиваю я у него. «Я был в море, – говорит он, – как раз напротив Ливорно. Была буря, сынок, целых два дня штормило. И дождь лил такой сильный, что не было видно ни зги. Совсем как сейчас. – И он пальцем показал куда-то за окно. – Ничего нельзя было сделать. Совершенно ничем нельзя было помочь. Вот как оно случилось, без предупреждения, внезапно я почувствовал, как сердце взрывается у меня в груди. И я упал. С нами не было ни одного врача…»

Я проснулся от собственного крика.

И теперь я лежал, и мне было трудно дышать. Где-то высоко над потолочными балками фыркали и клокотали тучи. Словно великаны, негромко переговариваясь, играли в кости, поставив на кон этот клочок земли.

В неверном свете спички я едва разглядел циферблат будильника. Было три часа ночи. А потом было четыре часа утра, и великаны затеяли драку, отвешивая друг другу полновесные оплеухи, от чего дом содрогался до самого основания.

Я услышал, как мать спускается в кухню. Когда я присоединился к ней, она раздувала огонь в камине.

– Вам тоже не спится? – спросил ее я.

– А кто может спать в такую-то ночь, – сказала она, не прекращая своего занятия.


Теперь мать молчала, глядя, как вокруг камина пляшут красноватые блики… с сухим потрескиванием вылетают искорки. Раймонда ведь еще совсем молодая: у нее гладкая кожа, черные волосы. Она устроилась на маленькой скамеечке из кованого железа и тихонько ждет, протягивая руки к огню. Она не хочет ложиться, и по спине у нее то и дело пробегает озноб от бессонницы. На улице ливень превратился в настоящую вакханалию, в пляски с кастаньетами и колокольцами. Раймонда съежилась, сжалась в маленький темный комочек, напоминающий в свете пламени драгоценный обсидиан.

Я сплю с широко открытыми глазами, сидя за столом, как будто жду завтрака. Мне пять лет. Ни мать, ни я ничего не говорим, и наше молчание вторит оглушительному грохоту за окном. Я слушаю эту печальную и сосредоточенную тишину.

Мой брат спит, его-то гроза не разбудила.

Отец спускается в кухню. Он одет по итальянской континентальной моде, на нем жилет. На руке у него висит свернутый плащ.

Все готово к путешествию: сначала отец поедет в карете до Террановы, а потом на большом корабле поплывет по морю в Ливорно. Все готово: кожаный чемодан побольше – для белья и одежды, еще один, поменьше, – для папок с бумагами. И сверток с нехитрой снедью.

Раймонда встает и подходит к отцу только тогда, когда он начинает надевать плащ. «Поезжай с Богом!» – тихо шепчет она ему, прикасаясь жаркой ладонью к его лицу. Потом отец берет чемодан, тот, что побольше, и направляется к выходу. Он готов к тому, что на улице его немедленно поглотит ливень. Мать с маленьким чемоданом и свертком идет за ним следом. Родители подходят почти к самой двери, когда отец вдруг ставит чемодан и возвращается. Он подходит ко мне сзади, ерошит мои волосы, потом целует меня в затылок. «Бустиа, ступай в постельку! Еще совсем рано», – говорит мне отец.

Именно в тот миг я понял, что он больше не вернется.

За отцом закрывается дверь. Раймонда снова садится, утирает нос, стараясь не обронить ни слезинки. Как знать, может быть, она тоже все поняла. «Слышал, что тебе сказал отец? – вдруг тихо говорит мне она. – Марш в постель. Ты вполне можешь еще часочка два поспать».

Я снова лег в кровать. И сразу же погрузился в сон…

Мне приснилось…

Все вокруг содрогалось и содрогалось. Я слышал частые удары, словно надо мной бешено колотилось огромное сердце, и из него сочилась влага на меня, на мое платье, на мои руки. Сердце в любой миг было готово взорваться. А мне было всего пять лет, и я был совсем один и вдруг в ужасе увидел, как над моей головой произошел кровавый взрыв. А внизу было море. Брызги жирной воды летели мне в лицо, попадали на ладони. Кровь. Это была кровь. Кровь с небес.


Королевский прокурор посмотрел на меня так, как обычно смотрят на буйнопомешанных.

– Эксгумация? – переспросил он.

– Я решил обратиться непосредственно к вам, чтобы избежать промежуточных инстанций. Одного вашего разрешения было бы мне достаточно, чтобы не тратить напрасно время на другие формальности.

– Итак, если я правильно вас понял, мне следует дать вам разрешение на возобновление расследования по уже закрытому делу, при этом я должен подписать запрос на эксгумацию и судебно-медицинскую экспертизу останков… Солинаса Сальваторе и Танкиса Филиппо? У вас что, нет других дел в работе?

– Мой запрос обусловлен выводами предварительного характера, что оба данных убийства не расследованы до конца, следовательно, дела о них не могут быть закрыты. В моем распоряжении имеются показания, подписанные профессором Пулигедду и тюремным надзирателем Каррусом, кроме того, я располагаю результатами розыска, проведенного мною лично. Эти сведения касаются личности и образа жизни вышеупомянутого Солинаса и содержат ясное, неопровержимое, наглядное доказательство того, что Филиппо Танкис не мог покончить с собой.

– Мне говорили, что вы – крепкий орешек, адвокат, – помолчав немного, заметил прокурор. – А еще мне говорили, что вы – человек образованный и пользуетесь в этих краях большим влиянием. Мне также говорили, что вы пишете для газет.

Я кивнул.

– Что же, прекрасно. Как вы, вероятно, уже догадались, мое положение здесь еще весьма непрочно, и мне нужна всемерная поддержка. В такой сложный период вовремя сказанное доброе слово бесценно. Да, уважаемый адвокат, такая услуга дороже золота. Я не стану изъясняться намеками, я прямо вам скажу: может быть, если вы перейдете на мою сторону, газеты перестанут меня бичевать.

– Вы переоцениваете мою скромную персону, – попытался возразить я. – Буду с вами настолько же откровенным, насколько вы были со мной: я понимаю, что у меня нет выбора, ведь вы уже назначили цену за свою подпись.

Прокурор улыбнулся:

– Давайте не будем рассуждать о купле-продаже! Дорогой адвокат, можете считать нашу беседу договором, соглашением между двумя людьми, преследующими одни и те же цели. Вы нужны мне, я – вам…

* * *

– Как вам это удалось? – спросил меня инспектор Поли, пока мы ждали заключения патологоанатома.

– Мы пришли к соглашению, – честно ответил ему я.

– Сегодня после обеда у меня встреча с одним из надзирателей, дежуривших в ту ночь, когда умер Танкис. Я записал, как его зовут, – сказал мне Поли, шаря по карманам в поисках записки. – Вот, его зовут Руйу, Козимо Руйу, – уточнил он. – Пришлось изрядно попотеть, прежде чем я уговорил его встретиться и побеседовать со мной. Вы же понимаете, я не мог его заставить. Пришлось ему пригрозить, – сообщил мне инспектор.

– А что же другой надзиратель?

– Другой?

– Да, второй надзиратель, который дежурил в ту ночь, – как его звали?

– Вы имеете в виду Фоиса?

– Значит, его звали Фоис.

– Этот ваш Фоис! – воскликнул Поли, приведя в порядок мысли. – На дежурстве был только его дух, а бренное тело тем временем покоилось в объятиях Морфея на складе. Скандал, да и только!

Неожиданное появление доктора Камбони, судебного патологоанатома, прервало нашу беседу: он, как фурия, буквально вылетел из своего кабинета в конце коридора.

– Кто подписывал свидетельство о смерти этого вашего Солинаса? – закричал он еще на ходу. – Его какой-то сумасшедший подписывал! – Камбони в бешенстве потрясал подложным документом. Я подождал, пока он подбежит поближе, и вопросительно на него посмотрел. – Кто этот Фантини? – спросил он, указывая мне на неразборчивую закорючку в самом низу листа.

Уполномоченный инспектор Поли широко раскрыл глаза.

– Это тот самый лейтенант-военврач?

Я быстро кивнул.

– Объясните нам все подробнее, – попросил я доктора Камбони.

– Тут нечего объяснять, смерть от инфаркта и смерть от удушья – совершенно разные вещи!

– Что это значит? – начал было инспектор Поли.

– Помилуйте, что же непонятного! Я говорю, что Боборе Солинас умер не от удушья, как следует из этого медицинского заключения! – резко бросил Камбони.

– А что со вторым?… – вмешался я.

Камбони посмотрел себе под ноги.

– На теле Танкиса обнаружены разрывы тканей неясной этиологии в области промежности, я, конечно, не берусь утверждать, но ваши подозрения о его отношениях… В общем, это весьма вероятно. Что же касается причин смерти, то они почти не вызывают сомнений: на правом запястье имеется поперечный разрез, на левом – продольный, по линии залегания вен. Он потерял больше крови из правой руки, чем из левой.

Инспектор Поли хлопнул себя по бедру и злобно прошипел:

– Черт его побери! Он мне за это заплатит…

– Нужно сохранять спокойствие, – сказал я, как только мы пришли в казарму.

– Спокойствие? – заорал инспектор. – Да вы отдаете себе отчет, в чем здесь дело?

– Да, я все прекрасно понимаю, мы разворошили змеиное логово. И теперь наша основная задача – сделать все как полагается и не втягивать во все это дело семью Филиппо Танкиса, хотя бы некоторое время. Нет никакой необходимости сообщать им о дальнейшем развитии событий, вы не находите?

– Я с вами согласен, – подтвердил инспектор Поли, пытаясь успокоиться. – Как вы советуете поступить?

– Все очень просто, – ответил ему я. – Наши планы не меняются: вы поговорите с надзирателем, с этим самым Руйу, заставьте его признать, что доктор Фантини навещал Филиппо Танкиса в тюрьме. Этому доктору не было нужды расписываться в журнале посещений, он – кадровый офицер.

Мои последние слова заставили инспектора Поли заскрежетать зубами от ярости.

– А вы что намерены делать? – спросил он у меня.

– Я в свою очередь хочу подготовиться к встрече с нашим лейтенантом…

* * *

На телеграфе работал один из моих двоюродных братьев. Он еще во время военной службы научился управляться с этим металлическим дятлом, отбивавшим точки и тире на бумажной полоске.

Я был как на иголках.

Мой кузен смотрел на меня с вежливой дежурной улыбкой, словно навсегда застывшей у него на лице.

– Придется подождать немного с ответом, там, в Риме, никто никуда не спешит… Поступают, как им заблагорассудится, – сказал он, чтобы заполнить ожидание.

Прошел, наверное, целый час, но в конце концов птичка застучала клювом по плашке.

Кузен, который сразу же прочитал сообщение, нахмурился:

– Полковник Превости пишет, что он приветствует тебя, и напоминает о твоем обещании приехать в Рим. Он говорит, что ты будешь жить в его доме. По поводу лейтенанта военно-медицинской службы Фантини Риккардо он сообщает, что тот был переведен из Туринского военного округа в округ Сассари, с конкретным назначением в Нуоро, причины перевода не подлежат разглашению. Тут говорится, что у него есть весьма высокие покровители и что он избежал военного трибунала только благодаря вмешательству генерала Манунцио. Он прощается с тобой и повторяет, что ждет тебя в Риме. Ты что-нибудь из этого понял? – спросил он, наматывая бумажную ленточку на ладонь.

Я утвердительно кивнул:

– Я понял, что здесь у нас жизнь ненамного лучше, чем в военной тюрьме.

Мой двоюродный брат притворился, будто мой ответ его удовлетворил.

* * *

Риккардо Фантини не представлял собой ничего особенного. Разве что его голова казалась слишком большой на узеньких плечах. Темные волосы неопределенного оттенка уже немного поредели на лбу.

Он принял меня в своем кабинете-амбулатории, располагавшемся в административном здании военного округа.

– Перейду сразу к делу, – начал я без предисловий. – Официально представляя в суде интересы Филиппо Танкиса, обвинявшегося в убийстве Сальваторе Солинаса по прозвищу Боборе и, как вам, вероятно, известно, скончавшегося в заключении на прошлой неделе…

– Я полагал, что это дело уже сдали в архив. – Он не хотел сдаться без боя.

– Королевский прокурор счел необходимым отложить закрытие этого дела и выдал мне разрешение на эксгумацию и патологоанатомическую экспертизу тела Солинаса. Именно по этому поводу я и позволил себе вас побеспокоить… – Я выжидательно, замолчал.

Лейтенант Фантини изобразил непонимание.

– В чем, собственно, дело, я… – произнес он, пытаясь выиграть время.

– Это проще простого, – твердо сказал я. – Как выяснилось, именно вы были тем врачом, который засвидетельствовал, что смерть Солинаса наступила в результате удушья.

– Да, это была чистая случайность, я оказался неподалеку от места преступления спустя несколько минут после случившегося. Один парень стоял, другой уже лежал на земле. Я счел своим долгом оказать помощь, я все-таки врач, я давал клятву Гиппократа, но лежавшему на земле человеку никто уже не мог помочь, он был уже совсем синим, а другой парень все твердил, что это он его убил. Вывод напрашивался сам собой. – Он с нажимом произнес последнюю фразу, намекая на то, что ему больше нечего добавить.

– Верно, однако здесь есть одно «но»: в ходе патологоанатомической экспертизы было обнаружено, что Солинас умер от инфаркта, – выпалил я.

– Что же, подобный вывод представляется мне вполне допустимым. Однако, несмотря на это, я не понимаю истинной причины вашего визита.

– О, причин для моего визита много. Конечно же, вы правы, вы совершенно искренне сочли своим долгом признать, что Солинас был задушен. Установить несомненную истинность данного факта должны были соответствующие компетентные лица, ведущие расследование. Но вы не можете не согласиться со мной, что в данном вопросе мнение военного врача играет большую роль.

– Я не могу взять на себя полную ответственность за высказанное мною предположение. Им надлежало все проверить…

– Я уже говорил, что для моего визита есть несколько причин. Одна из них особенно любопытна: тот самый парень, о ком вы упомянули, предполагаемый убийца. Ведь вы его знали, хотя, как мне показалось из ваших слов, вы говорите о нем как о совершенно незнакомом человеке.

Внезапно лицо лейтенанта побагровело.

– На что вы намекаете? – Он почти кричал. – Это был всего лишь один из моих пациентов, человек с нарушениями психики, если можно так сказать. Если хотите знать, это обстоятельство только добавило мне уверенности в том, что совершено убийство! И вообще, я не имею привычки обсуждать моих больных!

– Даже мертвых?

– И их тоже.

– Мне нужно только узнать, поддерживали ли вы, если можно так выразиться, отношения с моим подзащитным после того осмотра для призывной комиссии, когда он был признан негодным к службе. Ведь именно выдали такое заключение, не так ли?

– Да, именно так. Его данные с трудом дотягивали до нижних пределов нормы, кроме того, у него были обнаружены явные признаки психического расстройства. После того осмотра я больше с ним не встречался, за исключением упомянутого случая, несколько месяцев тому назад, когда я нашел его рядом с трупом.

– Вы больше никогда не встречались? – спросил я, рассматривая крохотные деревянные фигурки, стоящие на видном месте в стеклянном шкафчике для лекарств: четыре улана, один – всего лишь заготовка, остальные три еще не раскрашены.

– К чему это вы ведете? – У лейтенанта внезапно пропал голос.

– Я веду вас к камере в тюрьме Ротонде, куда посадили отчаявшегося мальчишку, не совершившего ничего, за что его можно было бы отправить в заключение. Да, конечно, он не совсем нормальный… Этому мальчику дали множество обещаний и потом их не сдержали… И еще… оказали некие знаки внимания, коим он не смог воспротивиться. А вскоре паренька убили. Его убил тот, кто имеет право входить в тюрьму, не расписываясь в журнале посещений.

– Убили? – При этих словах лейтенант весь сжался в комок. – Вы с ума сошли! Я буду жаловаться, я дойду до верхов, до самых верхов!

– Ради бога, жалуйтесь, быть может, для меня это плохо кончится, но еще неизвестно, сможет ли генерал Манунцио снова вас выручить.

Лейтенант безвольно рухнул на стул, как тряпичная кукла.

– Ну, хорошо, допустим, я принес ему в камеру нож и деревяшки, чтобы он делал своих солдатиков. Он мне пообещал, что будет работать только ночью. Разумеется, мне просто было его жаль, эта история меня задела за живое.

– Задела за живое… – повторил я, – и вы стали навещать его в тюрьме.

– Я этого не говорил! Я был там только один раз, когда отнес ему нож.

– И вы туда не ходили, к примеру, вечером накануне смерти Филиппо Танкиса?

– Нет! Я же сказал, что больше туда не ходил!

– А в поместье Предас-Арбас вы бывали? До так называемого убийства разве вы не ездили в Предас-Арбас? Брат Танкиса готов подтвердить в суде, что вы приезжали…

Пытаясь защититься от моих вопросов, лейтенант заткнул уши.

– Что же произошло в Предас-Арбас? – Я решил в полной мере воспользоваться сложившейся ситуацией. – Быть может, нечто похожее на то, из-за чего вы были вынуждены удалиться из Турина? Да, я совсем забыл сразу сказать вам, что я получил разрешение на проведение еще одной патологоанатомической экспертизы…

Риккардо Фантини все понял и перестал сопротивляться. Мне показалось, что он внезапно успокоился, даже улыбнулся. Вдруг резким движением он выхватил свой табельный пистолет и прицелился в меня.

– Этим вы делу не поможете, – заявил я ему тем тоном, каким говорил бы с Филиппо Танкисом, если бы был с ним знаком.

Фантини снова мне улыбнулся. Затем он вскочил и грубо оттолкнул меня в сторону, устремляясь к входной двери. Я краем глаза успел заметить, как он выскочил за дверь, и ринулся за ним следом. Он стал подниматься по главной лестнице, ведущей на верхние этажи здания. Преодолев всего несколько маршей, я начал задыхаться.

Фантини опередил меня на целый пролет. Он остановился, чтобы проверить, продолжаю ли я преследовать его. Однако больше ему это не угрожало: стоило мне пробежать больше десяти метров, как меня начинала мучить одышка.

Итак, Фантини наклонился над перилами, чтобы посмотреть, бегу ли я за ним, а я стоял этажом ниже и безуспешно пытался отдышаться. Я поднял глаза и увидел его лицо – теперь оно снится мне каждую ночь: это был жуткий оскал, как у повешенной за шею кошки. Из-за ярко-голубого цвета стен казалось, что над нами свод небес из рождественской сцены с младенцем Христом в яслях. Фантини снова отвернулся от меня, и я подумал, что сейчас он опять бросится бежать. Как бы то ни было, я уже решил, что не стану его преследовать…

* * *

…Но вдруг я услышал выстрел, увидел, как что-то взорвалось, и меня окатило брызгами крови и мозга. Я едва успел прикрыть лицо руками.

И тут я закричал, совсем как в ту ночь, много лет назад, когда я был еще ребенком. Тогда мне было пять лет.

* * *

Когда я очнулся, я снова был самим собой, мне опять было тридцать два года. Я вмиг это осознал.

Я чуть приподнял веки и увидел перед собой лицо Клоринды. Меня охватило чувство, что все время, пока я плыл по жизни, как утопленник из притчи,[18] она была рядом и держала меня за руку. Я сделал попытку что-нибудь сказать, но мои губы слиплись, и я не мог ими пошевелить. Я подумал, что если постараюсь, то смогу полностью открыть глаза. Так я и сделал, и в этот самый миг лицо Клоринды растворилось в воздухе, словно было настолько неосязаемым, что могло исчезнуть даже от едва уловимого движения век. И оно в самом деле исчезло.

– Бустиа… – Лицо моей матери выражало такой ужас, словно она заглянула в глаза смерти. – Тебе было плохо, – пояснила мне она, как только стало понятно, что я постепенно прихожу в себя.

Я попытался сесть и только тогда осознал, что я в своей комнате.

Доктор Орру, на этот раз без белого халата, с готовностью изобразил улыбку.

– Все в порядке, – сказал он мне ободряюще. – Это был всего лишь шок.

– Шок был у нас! – сказал инспектор Поли, заглядывая в дверь. – Дорогой мой адвокат, я из-за вас чуть не поседел!

Я поднес руки к лицу. Кожа была сухая, протертая этиловым спиртом, чистая. Я посмотрел на свои руки: они были ослепительно белыми, намного светлее, чем простыня.

– Ну, теперь мне можно уходить, – сказал Орру. Затем добавил, обращаясь непосредственно к моей матери: – Я вам оставляю немного абсента, на тот случай, если он будет беспокойно вести себя ночью, но не увлекайтесь! Не больше одной кофейной ложечки, и с большим кусочком сахара, очень вам советую!

* * *

Прошло немного времени с тех пор, и это несуществующее дело об убийстве, которого не было, приобрело вполне законченный вид.

Пока я беседовал с Риккардо Фантини, инспектор Поли успел поговорить с Козимо Руйу, надзирателем, дежурившим в ту ночь, когда умер Филиппо Танкис. Разговорить его оказалось непросто, Поли был вынужден пригрозить ему тюрьмой за халатное отношение к службе.

Только после этого Руйу выложил все: именно он отдал лейтенанту один из найденных в камере ножей, а также еще не доделанные фигурки, и тем самым скрыл от следствия эти улики. Руйу сказал, что об этом его попросил сам Танкис за несколько часов до того, как его нашли мертвым. По словам надзирателя, Филиппо показал ему нож, который следовало вернуть доктору Фантини. Руйу сказал, что при других обстоятельствах он, не раздумывая ни минуты, конфисковал бы этот нож, но раз уж его принес сам военврач, значит, он был уверен, что Филиппо – странный, но не опасный тип. И правда, продолжал тюремщик, парень-то причинил вред только самому себе. В тот вечер Филиппо попросил, чтобы в случае, если он умрет, Руйу вернул нож врачу. Руйу кивнул головой в знак согласия, как обычно поступают, разговаривая с сумасшедшими, и еще сказал, чтобы Танкис поосторожнее обращался с ножом: надзирателю не нужны неприятности, а будут ли они у доктора Фантини, ему до того дела нет; так что Руйу предупредил, что ни о каких ножах и слыхом не слыхал и что никогда того ножа в глаза не видал. Но Филиппо продолжал настаивать, он потребовал, чтобы Руйу дал ему клятву.

Инспектор Поли вздрогнул.

– Вот оно, предсуицидальное состояние! – вскричал он.

Но говорить об этом с Руйу было все равно, что говорить со стенкой. Он в жизни таких слов не произносил, хотя тех, кого убили в тюрьме, повидал немало, а если точнее – очень много. Однако даже мысль о том, что кто-то может сам лишить себя жизни, не умещалась в его голове.

Инспектор Поли, выслушав все это, понял, что из всех, кому можно было дать это абсурдное поручение – посмертный возврат имущества, – именно надзиратель Руйу был самым подходящим человеком. Этот Танкис был дьявольски проницателен, подумал Поли.

В общем, клятва, данная безумцу, чтобы его успокоить, превратилась в нерушимые оковы. Руйу заявил, что ничего не мог поделать, потому что он поклялся, он дал слово. А в наших краях воля покойника – закон. Клятва, данная человеку, находящемуся на пороге смерти, имеет большую силу, нежели клеймо каленым железом, потому что когда люди умирают, они приобретают некую значимость, даже если при жизни они были всего лишь жалкими бедолагами. И поэтому Руйу все исполнил: он не хотел вступать в борьбу с собственной совестью; он предпочитал спать спокойно и пребывать в добром согласии со своей примитивной и косной натурой, даже если ради этого приходилось нарушить тюремный устав или уголовный кодекс.

Даже если приходилось потворствовать еще большему злу.

Поли не мог поверить тому, что услышал собственными ушами. Руйу сидел перед ним и ни малейшего представления не имел о том, какую кашу он заварил.

Поли сказал, что у Руйу нет выбора: или он немедленно увольняется, или очутится в тюрьме. Руйу, выказав некоторое недоверие, поставил крестик в самом низу белого листа бумаги, который Поли не поленился затем самолично заполнить по всей форме.

* * *

– Вы правильно поступили, – заявил я с одобрением, прерывая рассказ Поли. – В подобной ситуации для таких, как Руйу, тюрьма скорее создает проблемы, чем их разрешает. В этом деле есть кое-какие моменты, в которых не следует проявлять чрезмерную дотошность, – прибавил я, сознавая, что ни словом не обмолвился о ноже, принесенном в тюрьму Клориндой. – В любом случае самым важным во всей истории является тот факт, что у Филиппо Танкиса могло иметься два ножа.

– Вот именно, второй нож, но я никак не пойму, откуда он взялся?

– Теперь это уже не столь существенно. – Я постарался замять тему, понимая, что тоже хочу оказать услугу своей совести.

* * *

Итак, ножей было два: тот, что нашли рядом с телом, – его принесла в тюрьму Клоринда; и другой, который утаил Руйу, – его принес Фантини. Теперь уже было два не имевших места убийства: никто не убивал Солинаса, умершего от инфаркта, никто не убивал Филиппо Танкиса, покончившего с собой. В этой истории все было так просто, что казалось, в ней невозможно разобраться.

Филиппо Танкис покончил с собой при помощи двух ножей, по одному на каждую руку. Один нож он засунул рукояткой в щель в полу, второй использовал привычным способом. Он все как следует продумал: сначала вскрыл вены на правом запястье левой рукой, потом вогнал себе в левое запястье лезвие того ножа, который был воткнут в пол. Вот почему не осталось никаких пятен ни на брюках, ни на рубашке. Совсем никаких следов.

Однако инспектору Поли эта обычная история, сплошь состоящая из неточностей, натяжек и суеверий, по-прежнему казалась хитроумной головоломкой.

В конце концов был сделан вывод, что Филиппо Танкис решил покончить с собой, когда у него не осталось и тени сомнения в том, что ему не удастся добиться той единственной цели, ради которой, по его мнению, стоило жить. Ради этой цели он принимал условия лейтенанта медицинской службы. После осмотра для призывной комиссии Фантини стал еще более навязчивым и вскоре открыл молодому человеку, кем был на самом деле: одним из тех, кто берет, но не собирается отдавать. Смерть Солинаса в тот самый вечер, в том самом месте, стала еще одной злой шуткой случая, который развлекался, запутывая бесконечно простое.

Оставалось только сложить по порядку перемешанную колоду карт.

Наша главная ошибка состояла в том, что мы недооценивали этого мальчишку. Он с математической точностью рассчитал каждую деталь, выбрав подходящих людей и подходящий момент. Он организовал невероятное самоубийство и привел нас туда, куда хотел… Виновный сам вынес себе приговор, и это показалось мне достаточной мерой воздаяния. Инспектор Поли согласился со мной, что на бумаге нам не удалось бы объяснить необъяснимое.

– Поставим же точку в этом деле, – сказал он. – Закроем его как есть. Или вы хотите, чтобы я стал учить индейцев испанскому языку?

Я замер, глядя на него. Он лишил меня дара речи.


Дождь прекратился.

Воздух весь наэлектризован, и я никак не могу найти покой. Земля расползается улитками и взрывается грибами-дождевиками. Я – дома, я – на вершине моего холма. Я вдыхаю кисловатый запах резеды и тихонько баюкаю свою тревогу, а она тем временем все накапливается. В моей голове скопилось множество стихов, и я знаю, что, когда сяду перед чистым белым листом бумаги, мною овладеет бессильная ярость. Это случалось со мной еще в детстве, когда в моих мыслях было столько слов, просящихся на язык, что мне оставалось только все время молчать. О, что это было за молчание!

Такое же молчание хранит сейчас природа, возбужденная и безмятежная под моим взглядом.

Ей и мне нечего сказать друг другу.

Всего несколько дней назад повсюду деревья и кусты истошно взывали о помощи. Всего лишь несколько дней назад воздух напоминал огромный платан, населенный шумными стаями птиц. Теперь же небо такое прозрачное и чистое, что кажется, вот-вот скатится прямо на меня.

Этот покой – для трав, отяжелевших от влаги. Этот покой – для птиц, спешащих обсушить перья. Этот покой – для кротов, вновь принявшихся за работу под землей.

Этот покой разлит по горизонтали, потому что линия горизонта словно прочерчена голубым мелком в пустоте. Рисунок облаков тоже изменился. Цвета вновь стали привычными. Листья на ветках ведут перекличку, зовут друг друга по имени и отвечают на зов, словно молоденькие солдаты, которые еще не знают, какой беды им удалось избежать, но уже знают, что им это удалось.

Наступил мир. Мир тем, кто остался, и тем, кто ушел. Ведь жизнь – это всего лишь попытка ненадолго задержаться в пути, торопливая подготовка к последней, окончательной остановке.

И тогда я встаю и приношу свою боль в жертву этой тишине. Я приношу свое молчание в жертву той эфемерной любви, которая еще могла бы стать настоящей. Клоринда – это моя тайна. Мое молчание посвящено ей, Клоринде. Она верит, что ее племянник был убит, и поэтому спит спокойно. И может быть, иногда в ее сон вхожу я.

* * *

По дороге домой я пройду под ее окнами. Молча.