"Первые радости" - читать интересную книгу автора (Федин Константин Александрович)16Мефодий, одетый Татарином, сидел сбоку от Цветухина, глядя, как он накладывает грим, и говорил, с обидой пошлёпывая своими оттопыренными губами: — Сухим летом заводится на смородине маленький такой червячок и плетёт клейкую паутину — все кусты залепит, тронуть нельзя. И от ягоды уже ничего не осталось, одна труха, а он все плетёт, плетёт. Вот мы, в наших общих уборных, в такой липкой паутинке перепачкались и не можем обобраться. — Хочешь, чтобы я провалился? — не отрываясь от зеркала, спросил Цветухин. — Ты — другое. К тебе паутинка не приклеится. Ты, если нашими задами пройдёшь, сейчас же и осмотришься — не пристал ли какой репей, и опять к себе, в свой чертог. Ты, Егор, — талант. — Так, так. Канифоль меня, друг, канифоль, я сейчас заиграю. — А я — что? — продолжал Мефодий. — Получил роль Татарина: выйди на сцену с завязанной рукой, помолись, помычи — и все. Так из-за этого мычанья сколько я натерпелся от дружков: чем я, вишь, лучше их, что в программе значусь? Роль, вишь, Татарина — великая роль, её в Художественном театре какой актёр играет! Помычит — весь театр рыдает. Помычать надо уметь. Мне бы такой роли ввек не увидеть, если бы я за цветухинскую фалду не цеплялся. «Ты, говорят, льстивый раб». Дураки! Я с Цветухиным на одной скамье брюки протирал, пуд соли съел. Он мне друг, а на вас он чихал. — Ты — с похмелья? — спросил Цветухин. — Я не пью. Я читаю. Как тогда Пастухов сказал про Льва Толстого, так у меня Толстой из головы не выходит. Достал книги и будто глаза промываю. Ещё больше за себя обидно становится: червь смородинный, паутина! Он перстом своим животворным кору с меня отколупывает, чтобы моего благородства коснуться и меня вознести. А я в страхе вижу — глубок, глубок овраг, в котором я лежу, не выбраться. То отчаяние возьмёт, то совестно до слез, и слышишь — ноги сами дёргаются, идти куда-то хотят, и как будто из оврага тропинка какая появляется кверху и манит — ступай смелее! А ведь ты, думаю, Мефодий, забунтуешь, смотри — забунтуешь! И так, знаешь, страшно, — мороз по коже. — Забунтуешь, надо понимать — запьёшь, — сказал Цветухин, припудривая себе усы, и вдруг обернулся лицом к другу и спросил пропитым голосом: — Уважаемый алкоголик, похож я на вас? Разжижённым, туманным взором смотрел он перед собой. Складки щёк оползли, рот увял, тряслась голова, но на ней, вздрагивая, капризно хохлились реденькие сивые космы, и в этом хохле было и презрение к убогому лику, который он украшал, и уязвлённая гордыня несчастливца. — Пускай говорят: я льстивый раб, — благоговейно вымолвил Мефодий, — но ты, Егор, может быть, даже гений! Цветухин распрямился перед зеркалом элегантно и заносчиво, сказал негромко: — Цыц, леди! — Гений, — тихим дуновением повторил Мефодий и удалился из уборной, подобрав бешмет, смиренно наклонив голову. Цветухин не заметил его ухода. Пока он менял своё лицо, болтовня с Мефодием развлекала его, потом она стала мешать: он кончал работу над своим превращением у зеркала, и зеркало начинало работу над ним. Изменённое лицо убеждало Егора Павловича, что он больше не существует, и Егор Павлович терял свои приметы одну за другой — посадку, сложенье, рост, пока перед зеркалом не поднялся расслабленно Барон — кичливый завсегдатай ночлежки и — кто знает? — может быть, впрямь былой обладатель золочёной кареты с лакеями на запятках. — Цыц, леди! — ещё раз произнёс Барон и засмеялся тоненьким рассыпчатым смешком. Выходя на сцену, он всегда нёс в себе предчувствие зрителя, как надвигающейся перемены в природе — нежного восхода планеты, или нещадного урагана, или первого порхания снега. Любопытство, сладость, боязнь неизвестности — он не мог бы выразить словом это предчувствие зрителя, это томление, с каким он ожидал выхода перед толпой, да он и не видел толпу, а только в чёрной пучине её — чьи-нибудь глаза, которые будут поглощать его неотступно, и он будет играть только для них, играть особенно, перевоплощенно, и они оправдают и разрядят его предчувствие перемены. Такими глазами в толпе почудился ему неожиданно взгляд девочки, бегавшей недавно на посылках за кулисами по каким-то актёрским поручениям — за папиросами в буфет или за маркой на почту, — взгляд медлительный, не по возрасту вдумчивый — синий взгляд Аночки. Правда, глаза её мелькнули и сразу подменились другими — мягкими, будто испуганными, зеленовато-голубыми глазами Лизы Мешковой, и с этим мгновенным ощущением зрителя, как глаз Лизы, Цветухин вышел на сцену. Лиза находилась в толпе, где-то в амфитеатре, но чувствовала себя выделенной из толпы, потому что была уверена, что ждёт появления Цветухина на сцене, как никто другой в толпе. Праздничность зрителей, пришедших на первое представление пьесы, казалась ей недостаточной, и она объясняла это тем, что зрители не знают так хорошо Цветухина, как знает она. С ней рядом сидел Кирилл. Она впервые пошла с ним в театр, и дома было известно, что они идут вдвоём. Меркурий Авдеевич долго обрабатывал ладонью бороду, прежде чем сказать: — Непонятно, к чему показывать подобное сочинение — «На дне». Я слышал, ездили в Петербург, чтобы разрешили. Напрасно разрешили. — Ты ведь, папа, не читал пьесу. — Зачем читать? Люди изо всех сил стараются на поверхности удержаться, а театр тянет на дно. Сочиняют невесть про что. Разные там Пастуховы. Жизни не знают. Лучше всего было возражать отцу молчанием — податливость располагала его, упрямство приводило в бешенство. — Ты должна сама разбираться, ты взрослая, — проговорил он осторожно, как будто побаиваясь, не много ли даёт дочери вперёд, признавая её взрослой. Потом он спросил с хитреньким прищуром глаз: — Что же, ты… пойдёшь со своим… молодым человеком? Вздохнув полной грудью, она ответила чуть слышно: — Да. — Так, — произнёс он после долгой паузы. Он начинал уступать: нынче примирился с Кириллом, завтра примирится с Москвой. Это было торжеством: Лиза сидела в театре, никого и ничего не боясь, бесстрашие переполняло её, как младенца. С этого часа она была вольна в любых увлечениях, и ей показалось непонятным, что акт за актом она может сидеть совершенно неподвижно, когда внутри у неё все взбаламучено потоками движения и глаза щиплет от жаркого прилива крови. После спектакля, в шуме вызовов, протискиваясь ближе к сцене, среди толпы, которая не хотела расходиться, Лиза говорила: — Но я-то по сто раз видела людей из нашей ночлежки. Почему же я не знала, что они — такие? Я их ни капельки не жалела. Они даже отталкивали меня. А тут все тряпки на них кажутся завидными, правда? — Значит, тебе понравился Цветухин, — сказал Кирилл. — Да ведь и ты согласен, что его Барон самый несчастный из них, и его больше всех жалко. А самое главное, что их всех жалко. — Нет, главное — что они поднимают в тебе возмущение. — Да, они поднимают возмущение против… против всего… Именно потому, что их жалко. А Барона больше всех. Видишь, все время вызывают Цветухина. — Вызывают, потому что он любимец. Это вечно у публики. Может, ему аплодируют за то, что он понравился в прошлом году. — Нет, за Барона. — Или, может, за то, что он по улице в накидке ходит. — Но ты ведь слышишь: все кричат — Барона! Он всех растрогал, и все увидели, что галахи несчастны, как и прочие люди. — Я себе все это иначе представляю, — сказал Кирилл сухо. Тогда Лиза крикнула вместе с другими настойчивыми голосами: «Цвету-у-ухина-а!» — и захлопала в ладоши, нарочно поднося руки ближе к Кириллу. Почти в то же мгновенье кто-то взял Лизу за локоть, точно сдерживая её пыл. Она обернулась. Пастухов ухмылялся прекраснодушно: — Правильно, правильно: Цветухин хорош! Обрадовавшись ему как неожиданному союзнику, она выпалила: — А я никак не могу убедить Кирилла, что Цветухин сделал открытие своим Бароном. — Это автор сделал открытие, увидел в жизни, что скрыто, — проговорил Кирилл совсем в тоне назиданий Меркурия Авдеевича, так что Лиза подняла брови: откуда это? — Мне, конечно, приятно слышать такое мнение, — посмеиваясь, сказал Пастухов, — я ведь тоже автор. Но хороший актёр делит заслуги с драматургом. — Не всякий драматург видит в жизни, что скрыто, — так же наставительно и будто рассерженно и лично адресуясь к Пастухову, продолжал Кирилл. — Для этого мало быть даже поэтом, для этого надо быть… (он подвинулся к Пастухову) революционером! — Вы все про своё! — сказал Пастухов, опять усмехнувшись. — Идёмте лучше поздравим Егора Павловича. — Пойдёмте, — едва не вскрикнула Лиза. — Я не хочу, — сказал Кирилл. — Оставьте глубокомыслие, друг мой, — отечески посоветовал Пастухов, беря обоих под руку, — радуйтесь хорошему спектаклю — и все. Занавес перестал раскрываться. Ещё с галереи стремглав низвергались неуёмные выкрики, а партер уже опустел, и зал сделался великолепнее: под непотушенной люстрой, как угли, тлел красный мятый бархат сидений и ярусных барьеров. Потом вдруг все исчезло, и стало похоже, будто кончился многолюдный бал, и в тихой полутьме витал только запах тончайшей пыли и надушённых платьев. По сумрачной сцене бегали плотники, ныряя под декорации, волшебно ускользавшие вверх. Свистели вытаскиваемые из пола гвозди. Пожарные расстёгивали пояса, — медные каски их уже висели на стене. Коридором, мимо распахнутых дверей уборных, шёл трагик, сыгравший Актёра, и, вытирая лицо мраморной от грима салфеткой, зычно повторял слова своей роли: — Театр трещал и шатался от восторга публики! Он зашёл к Цветухину и трижды облобызался с ним, запустив пальцы в его раскосмаченную шевелюру. — Как сыграл, старик, как сыграл! Поздравляю. Но ты не думай, что тебе помог твой ночлежный дом. Я ведь тоже хорошо сыграл, а по ночлежкам не ездил. Искра божия помогла тебе, вот что, старик, понял? И мне тоже. Пастухов обнял Цветухина и минутку помолчал, сжимая ему руку. Потом посторонился, указывая на Лизу с Кириллом, остановившихся при входе. — К тебе делегация от публики. Цветухин раскрыл объятия с таким неудержимым радушием, словно не сомневался, что в них должен упасть каждый. И хотя Лиза отступила от него, он прижал её к своей груди в лохмотьях Барона, растроганно и великодушно повторяя: «Спасибо! Спасибо!» Потом снова раскинул руки, чтобы заключить в них Кирилла, но тот шагнул за дверь и подал руку из коридора. — Через порог нельзя! — воскликнул Цветухин, втягивая его в уборную и в то же время спрашивая: — Ну как, ну как? — Удивительно, удивительно! — отвечала Лиза с засветившимися, влажными глазами. — Правда? Правда? — Удивительно! — Ну, спасибо, спасибо! А вы, — обратился он к Кириллу, — вам понравилось? — Вообще — да, — сказал Кирилл негромко, так что все прислушались, разглядывая критика, надломившего общий восторженный тон. — А в частности, что же не понравилось? — спросил Цветухин с любопытством и немного поощрительно, как спрашивают детей. — Вы не понравились. — Вот тебе — делегация! — пробасил трагик. — Я? Но почему же? — удивился Цветухин. — Вы сыграли слащаво и всех разжалобили. А я читал пьесу, там совсем не так. — Интересно, что вы вычитали, — уже насмешливо сказал Цветухин. — В пьесе все эти оборванцы вызывающие и смелые. А вы думаете, что они просто жалкие пьяницы. Трагик тряхнул своей мраморной салфеткой, точно отгоняя мух: — Артист обязан волновать. Слышали, как ревела публика? Нет? Раз мы этого достигли, значит, мы победили. И ты, Егор, молодчина! Зачем же умствовать? Вдруг раздался новый голос: Мефодий — Татарин, сидевший в уголке, распрямляясь и медленно наступая на Кирилла, в своём страшном гриме, сквозь который пробились крупные дробины пота, заговорил гневно: — Не много ли вы берете на себя, молодой человек? Вы пришли к великому актёру в торжественную минуту, когда зритель устроил ему овацию, и осмеливаетесь его поучать! Да знаете ли вы, что об этом спектакле завтра будет говорить город? Что о нем узнают столицы? Что это — общественное событие? Знаете ли, что к нам за кулисы явился пристав и запретил играть будошника в мундире полицейского, потому что это вызывает в публике насмешки над полицией? Тут все ахнули, переглянувшись и вскинув головы, словно в чистом небе зажглась молния, и Мефодий, поводя воинственно глазами, зашептал: — Да после этого нам многолетие будут петь! Спектакль в историю войдёт, в историю, молодой человек! — Я ничего не говорю про спектакль, — сказал Кирилл, со спокойным упорством выдерживая устрашающий взор Татарина. — Так как же вы берётесь поучать актёров?! Цветухин отошёл к зеркалу, пожимая плечами: — Оставь, Мефодий. Каждый волен выражать свои убеждения. Обида в его голосе будто подтолкнула Мефодия, он шагнул вперёд, готовясь снова обрушить на Кирилла негодование, но в этот момент между ними стал Пастухов. — Я беру публику под защиту от актёров. — Я сумею защитить себя, если мне дадут говорить, — произнёс Кирилл, выдвигаясь из-за спины Пастухова, чтобы опять скрестить взгляд с противником. — О-о, непреклонная гордыня! — обернулся к нему Пастухов. — Да он просто спорщик! — в испуге пролепетала Лиза. — Мне так стыдно! Я прошу вас… Она бросилась к Цветухину. Бледная, с протянутой вздрагивающей рукой, она остановилась перед ним, на мгновенье словно потеряв речь. На щеке у неё, как у ребёнка, были размазаны слезы. Она выдавила, заикаясь: — Простите меня… Простите нас! — и побежала вон из комнаты. Ей что-то стали кричать вслед — Пастухов, Цветухин, за ними ещё кто-то, потом она расслышала настигающий стук шагов, но не обернулась ни разу, а слепо неслась полутёмными коридорами, лестницами, обгоняя каких-то людей, пока не увидела над собою угольно-тёмное небо в молочно-голубой остановившейся пыли звёзд. Она пошла безлюдной площадью, и когда ноги её стали тяжело срываться с круглых лысин булыжника, она вспомнила, как возвращалась этой площадью солнечным днём, после первой встречи с Цветухиным, и ей стало до боли ясно, что этот солнечный день невозвратим. Придя домой, она наскоро разделась, легла и, с головой укрывшись, заплакала. — Все пропало, — сказала она в подушку, — я думала, что свободна, и ошиблась. Кирилл будет мучить меня всю жизнь. Ужасный, ужасный человек! Ей показалось, что в доме ходят. Какие-то шорохи раздались в передней, что-то упало. — Я брежу. Я несчастна, — прошептала она и, плотнее заткнув ухо одеялом, уснула. |
||
|