"Кантианские вариации" - читать интересную книгу автора (Мамардашвили Мераб Константинович)ЛЕКЦИЯ 1Не буду пытаться высказать благодарность слушателям и организаторам курса – я просто не найду слов. Считайте выражением такой благодарности то, что я прочитаю, если это мне удастся. Скорее, чем высказать благодарность, я хотел бы внушить вам сочувствие ко всякому человеку, которому приходилось когда-либо читать лекции о Канте. У меня сейчас так трясутся поджилки, что я подумал, что же испытывали – и испытывали ли? – те, кому приходилось читать о Канте публично. Любя этого философа, у себя дома располагаешься так мило и уютно, как он сам принимал у себя гостей, а сейчас я не у себя дома, я с вами и вслух должен говорить – поэтому сразу волнение и стеснение. Свои чтения я условно называю кантианскими вариациями или вариациями на тему Канта. Слово «вариации» здесь нужно понимать в буквальном, музыкальном смысле слова, в предположении, что у Канта есть какие-то сквозные темы и их можно вынуть из горизонтального развертывания изложения, соединить в некоторые связи, сочетания и развивать их. Развивать не в марксистском смысле слова, а в обычном, как говорят музыканты – «развивать тему», связывая вещи, в изложении как будто не связанные. В мышлении Канта есть такие темы-эпизоды. Его мышление вообще очень натуральное, такое же натуральное, как биение сердца или дыхание. Кант мыслил именно так, мышление было естественной функцией его организма, который не был создан для жизни. Так же как и Декарт, Кант родился почти увечным ребенком, он был создан не для жизни, но для мышления и с большим удовольствием встретил час смерти. Сам ускорить его он не мог. Воспитанность и нелюбовь к жестам – а самоубийство всегда жест – не позволяли ему этого. Это трудное мышление и трудное сознание. Как в смысле того, что мы будем иметь дело с гениальным, гибким когитальным аппаратом анализа (то есть с теорией сознания, как и в случае Декарта), но также и в том смысле, что в случае Канта это не просто мышление, а Я назвал эти чтения вариациями. Это означает, что мы должны брать слова, термины, выражения Канта только как они звучат в аккорде. Лишь в аккорде имеют у него значение такие слова: «только», «ведь», «уже». Например, когда Кант говорит: ведь пространство и время У Канта есть одна очень странная фраза. Она настолько гладко и афористически выполнена в языке, что именно из-за ее красивости мысль не задерживается, соскальзывает с фразы и мы идем дальше. Фраза такая: «Душа (не речь), преисполненная чувства, есть величайшее совершенство» note 2 . Под «преисполненностью чувств» Кант, конечно, не имеет в виду чувствительную душу. Он имеет в виду состояние человека, который максимально долго находится в напряжении, в состоянии интенсивности восприятия и концентрации мышления. Кант понимал, что само явление души, полной чувств, в мире есть чудо и невероятное событие. Ведь часто там, где мы должны мыслить, мы тупо стоим перед вещами и смотрим на них. Или стоим перед людьми, встреча с которыми должна нас взволновать (они обладают качеством, которое абстрактно должно быть координировано с волнением в нас), – а в нашей душе пустыня, ничего не возникает. Например, свидание, о котором мечтал несколько лет, наконец, состоялось – и ничего нет, скучно, хочется, чтобы это свидание скорее кончилось. Тогда действительно понимаешь, что душа, полная чувств, есть величайшее совершенство. И что для Канта это не просто фраза, а Так вот, философия Канта как раз и состояла в думаний о таких условиях содержания, которые не совпадают с самим содержанием и которые незаметны, уходят на задний план, когда содержание случилось. Обычно мы воспринимаем случившееся содержание как само собой разумеющееся и выражаем его в предметных терминах, то есть мыслим о нем в терминах самого содержания, – а философы понимают, что есть еще что-то другое. Значит, перед нами стоит задача восстановить наполненную чувствами душу, а она улеглась в кристаллах текста, развернулась в горизонтальную плоскость длинной лентой изложения, застыла в нем и, конечно, не видна. Но Кант свою живую душу видел, поэтому он и повторялся, пытаясь справиться с мыслью, когда сил уже не хватало. Кант был вежливый человек. А одна из высших форм вежливости – это правило не говорить в обществе слишком много о себе. Он это правило соблюдал и даже никогда, как известно, не читал После же Канта начинается эпоха для меня отвратительная, эпоха собственно немецкой философии. Кант, в этом смысле, не немецкий философ. Это не значит, что он не мыслил внутри немецкого языка и не был привязан к своему месту. Но в его времена еще не было понятия «нация» и тем более не было национал-философов, то есть идеологов, которые под барабанный бой фраз хотели вести вперед С Кантом приятно иметь дело не только потому, что его нельзя поместить в некую клеточку, но еще и потому, что это философ, который мыслил в том, о чем мыслил (а мы всегда мыслим конечным образом и о каких-то конкретных предметах), с отсветом Обычно Канта называют «критицистом». Но кантовская философия критична не в том пошлом смысле, какой установился в учебниках и в котором мы часто склонны это понимать. Это критицизм в широком и очень странном смысле, трудноуловимом, но интуитивно легко понятном, если поставить это слово в понятную связь, следуя только что введенному мною правилу. Скажем, можно ли Хлебникова назвать критицистом? А ведь Кант делает ту же работу. Она тоже лежит в области самой возможности философии, ее средств и философского языка как такового. Так же как предметом Хлебникова были средства поэзии вообще, а не написание отдельных хороших стихотворений и поэм – у него их практически нет, хотя он поэт,– так и у Канта тоже все книги некрасивые, уродливые, незавершенные, кроме отдельных, как я уже сказал, маленьких эссе. У него в каждой из его больших книг повторяются куски из какой-нибудь его другой большой книги. Скажем, нельзя читать «Критику чистого разума», не читая параллельно «Критику способности суждения» или «Критику практического разума». Но эта бесконечная работа и есть размышление о возможности философии, о ее средствах, о том, как построен философский язык и что мы вообще можем, философствуя. Давайте договоримся понимать критицизм Канта именно так. Я введу еще две догматические предпосылки. Догматические в кавычках, потому что я постараюсь, чтобы догматических предпосылок в нашей работе не было, чтобы мы попытались иметь дело с Кантом так, как если бы через Канта имели дело с самими собой. Это попытка реального переживания, попытка читать Канта как написанное о себе – обо мне, о вас. Значит, во-первых, мы не будем различать «докритического» и «критического» Канта. Кант – это живой, производящий организм, а организм имеет право, если он организм, в возрасте шестидесяти лет проделать нечто, как будто тебе только двадцать. Организму нельзя предписывать этапы, которые он должен проходить. Этапы неповторимы, то есть если они пройдены – повторить их нельзя. А Кант может. Следовательно, мы имеем дело с организмом. Во-вторых, я хочу обратить ваше внимание на одну очень странную вещь. Первая работа Канта «Мысли об истинной оценке живых сил» и итоговая естественнонаучная работа «Всеобщая естественная история и теория неба» были напечатаны соответственно в 1746-м и 1755 г. и к философии, казалось бы, никакого отношения не имеют. Собственно философские работы Канта появляются только после 55-го года, причем это учебные работы – диссертация, произведения, написанные на конкурс по предложению академии, то есть работы, выдержанные в традиционных формах научного общения того времени. А работы Юма вышли гораздо раньше, в тридцатых годах, и знакомство с ними Канта может быть датировано не позднее, чем двумя-тремя годами после их появления. Но тогда мы оказываемся перед странностью. Мы говорим, повторяя слова Канта, что Юм пробудил его от догматического сна. Однако странное пробуждение: книжка стучится в дверь сознания спящего в течение нескольких десятков лет. Человек прочитал Юма десятилетие назад и вдруг сейчас проснулся. Конечно, это чушь. Просто в случае Канта мы имеем дело с чем-то, находящимся в процессе непрерывной и бесконечной работы. Это то, о чем очень удачно в применении к самому себе скажет в XX веке Джойс, имея в виду свою бесконечную книгу «Поминки по Финнегану». В переписке с друзьями он называл это тайное священнодействие, которым он занимался у себя дома и которое происходило у него в голове,– Нам гораздо больше откроется в Канте, если мы посмотрим на его тексты с одной неожиданной позиции (которую можно доказать) – что Кант принадлежит к числу тех философов, у которых нет системы. Нет системы Канта. Если, конечно, под «системой» иметь в виду строгий смысл этого слова. У Канта нет какого-то выделенного им конкретного явления, подобного, скажем, обозначенному у Гегеля понятием «мировой дух» или у Шеллинга понятием «художественный гений», в свете которого все объединяется и из которого все выводится. Система – это нечто, что выводимо из некоторого принципа, положенного в основание системы. У Канта же нет такого явления, которым он пользовался бы как универсальным ключом для объяснения и одновременно для построения системы,– поэтому нет и системы. И вот к пониманию того, что лежит перед нами без системы, мы можем поставить эпиграфом сочетание трех слов, промелькнувшее у Канта в работе «Грезы духовидца, поясненные грезами метафизика»: Интересно, что, составляя рецензию на работу Гердера о всемирной истории, Кант не упустил удовольствия переписать полностью весь титульный лист сочинения Гердера, причем не только название, год и место издания, но и эпиграф. Для рецензии в переписывании эпиграфа, конечно, не было никакой необходимости. Канта вела его основная внутренняя форма, организованная вокруг вяжущей силы самопознания. Потому что эпиграф Гердера, взятый им из римского поэта Персия, звучит так: «Кем быть тебе велено богом и занимать суждено средь людей положенье какое. Это познай». В этом весь Кант. Он с удивлением и недоумением смотрит вокруг себя, на людей (кажется даже, что он и нас видит), которые хотели бы, чтобы Бог был в мире сам собой, независимо от их нравственного усилия и от выполнения ими движения по траектории вяжущей силы самопознания. Он видит, что эти люди хотели бы, чтобы мир был устроен до них, без них и после них так же надежно, и не понимает, как такое вообще можно предполагать, как можно прибегать к образу Бога в смысле такого устройства мира. Ведь Я, движущееся по траектории вяжущей силы самопознания, есть элемент в мире, без которого этого мира не было бы. Мир есть то, что создается после того и в зависимости от того, как каждый выполнит завет: «Кем быть тебе велено богом и занимать суждено средь людей положенье какое. Это познай…» Однажды меня задела странная, неожиданная фраза. Обыватели Кенигсберга видели Канта проходящим по улице и называли его «красавчик-магистр». Это слово «красавчик», казалось мне, совершенно неприменимо к Канту – человеку с непомерно большой головой, посаженной на хилое тело. Но потом я понял: у Канта были очень правильные, выразительные, одухотворенные черты лица и огромные голубые глаза. Тем, кто их видел, они казались большими, чем были на самом деле, потому что они были странного, редко встречающегося, эфирно-голубого цвета, слегка увлажненные, что увеличивало их блеск и пронзительность. По отзывам современников, у него была манера во время беседы вдруг поднимать глаза и вбирать собеседника в себя этими глазами. Карамзин, который путешествовал, как известно, по Европе и заехал в Кенигсберг (а путешественники того времени считали себя обязанными познакомиться с местными джентльменами), пишет, что он счел своим долгом посетить господина Канта и его покорило очарование этого воспитанного, обаятельного существа, которое предстало перед ним. Это существо было знаменитым ученым и философом, или «сухарем-педантом», Кантом. И я хочу объединить это еще с одной деталью, говорящей о его духовном облике. В юности меня зацепило как-то одно слово, которое склеилось с образом Канта и, может быть, во многом помогло мне. Это слово «космополит», гражданин мира в простом и благородном его значении. По малейшим реакциям своего организма и души Кант именно гражданин мира, воспитанный и вежливый. Считается, что его мораль ригористична, но эта мораль развивалась и формулировалась человеком, который никогда и ни о ком плохо или зло не говорил. Если в его сочинениях встречаются полемические приемы, то это именно полемические приемы, то есть обычная форма изложения или диспута. Кант был человеком, который никогда не излагал свою философию, не пользовался знанием и трибуной для того, чтобы вербовать окружающих в свою философию. Он был человеком абсолютной светскости, вежливости, обаяния и долга. Многое он не говорил из вежливости. А вежливость – это то в нас, без чего вынужденное общение превратилось бы в ад. Кант для меня – это элемент духовной жизни космополитической Европы, в которой только на волне Возрождения возникает цивилизованный светский слой. И Кант чувствует принадлежность к этому тоненькому цивилизованному слою. Поэтому он чувствует и свою абсолютную обязанность просвещать юношество, давать образование тем, кто его хочет получить и кто с толком для благого дела может им воспользоваться. Кант выполнял абсолютный долг вежливости, давал образование, отсюда и возникла видимость наличия у него системы, ибо он читал бесконечные курсы философии по правилам школьной аргументации с диспутальным подразделением аргументов, доказательств. Эта форма наложила отпечаток и на написанные сочинения Канта. Однако, повторяю, это не система, это форма и способ аргументации, приспособленные к тем путям, какими шло образование и воспитание. И внутри этой формы, как в жесткий кокон, заковано хрупкое тело, бесконечно добрая и тонкая душа. При этом абсолютно лишенная расслабленной добряческой сентиментальности, ибо если дело идет о том, Кант интересен нам лично. А Фихте, например, по-моему, не интересен. Нет такого человека, который бы заинтересовался, какой Фихте лично или даже Гегель. А Кант – это что-то другое, нам хочется знать, как он выглядел, как он жил по-человечески повседневно. И тут есть тайна. Потому что, заинтересовавшись, в отличие от других персон, им лично, мы вдруг обнаруживаем странную вещь – в жизни Канта Здесь одновременно и разгадка этого человека. Кант человек абсолютной – как тонкая бумага трепещет на ветерке – живости и восприимчивости, впечатлительности и способности представить и вообразить. Настолько, что, с одной стороны, ему даже не надо было реально испытывать (я говорил, что в жизни Канта Представьте себе человека с хилым телом и с такой способностью присутствия и проживания других жизней, других времен, других пространств и как и его раскачивало от малейшего дуновения. Он читал не так, как мы читаем. Нам вообще очень трудно присутствовать. Чтобы возбудиться, нам нужно переместиться в пространстве, мне, например, нужно поехать в Париж, а Канту это было не нужно. Он был способен пережить то (когда что-то откроется и ты будешь присутствовать при том, что происходит), что человек обыкновенно переживает, с большим трудом переместившись, испытав все мучения и встряски. Скажем, если ты хотел встретиться с любимой женщиной, то, встретившись, переживаешь встречу. А Кант говорил, что можно и не встречаться, ибо все равно условия Итак, мы говорим с вами о требовании напряжения или состояния полноты чувств. Кант был носителем такой полноты, которой должен был остерегаться, чтобы впечатлительность не влекла его по собственным траекториям, чтобы владеть собой. Это живой нерв всей его философии. Она резюмирована мотивом Кстати, интересно, что у такого события есть внутренние законы, какая-то внутренняя форма, выражающаяся часто почти магическими переголосками, перекличками или, как это называли символисты, соответствиями (correspondences). Так, в работе Канта «Грезы духовидца, поясненные грезами метафизики» есть магическое совпадение, перекрестье с романом Бориса Пастернака «Доктор Живаго». Помните, там на станциях расставлены фонари встреч, которые должны были быть, но не состоялись, люди прошли мимо, или это встречи, которые состоялись совершенно случайным образом,– случайные мигающие фонари на железнодорожных станциях, отделенных одна от другой заснеженными российскими пространствами. Перемигивание того, что должно быть вместе, но не вместе, – есть и в этой работе Канта о Сведенборге. «Грезы духовидца» были написаны, если помните, параллельно с письмом, которым Кант отвечает на обращенный к нему вопрос одной дамы о событиях, связанных со Сведенборгом. Кант излагает известное ему и воздерживается от высказывания своего мнения – он просто пересказывает то, что произошло. Что же произошло? Сведенборг, будучи в одном городе в компании друзей, вдруг оказался во власти какого-то состояния, вышел в сад, вернулся и сказал присутствующим, что он увидел пожар в Стокгольме (за много километров от того места, где Сведенборг находился), и описал увиденное: что пожар происходит в такой-то части Стокгольма, горят дома и так далее. И якобы это описание полностью подтвердилось через три или четыре дня. Здесь есть явная переголосица с кантовской способностью видеть, видеть, скажем, лондонский мост по описанию. Хотя, казалось бы, здесь – описание, а там – телепатия. Но именно способность представления заинтересовала и затронула Канта. Он движется по внутренней форме этой магической переклички с душой Сведенборга, который якобы телепатически видит, в то время как Кант видит, присутствует там, о чем есть какое-либо знание, выраженное словесно. Один человек, а именно Гёте, так описывал свое впечатление от Канта. Гёте говорил, что, подходя к Канту, человек испытывает такое ощущение, будто он входит в светлое пространство или из темного леса выходит на светлую поляну, на выделенное, выхваченное светом и объединенное пространство. Опять магическая перекличка и соответствие. Конечно же, основная проблема Канта – пространство, Raum. И не случайно Гёте говорит, что он входит в светлое пространство, не случайно он именно так осознает свое вхождение в философию при помощи человека, у которого основная метафизическая проблема – проблема пространства, понимаемого как Итак, чтобы зацепить вас и самого себя, начну с этого образца парадоксальности кантовского мышления. Что есть такой свет, который тебя охватил и все понятно, а ты, как собака, сказать ничего не можешь. Скажем, как нам понимать вот такое высказывание Канта: «Упование на Бога настолько абсолютно, что мы не можем вовлекать надежду на него ни в какие свои дела» note 3 . Понятно, да? Но выразить это понимание, объяснить его невозможно. Как объяснить, что упование на Бога настолько абсолютно, что обращаться к его помощи и ожидать ее в своих действиях, поступках, занимая какую-то позицию, не следует, нельзя; то есть мы уповаем настолько, что не должны уповать. Или, иначе говоря, если у нас есть надежда, то в нас нет действительного образа устроительного действия Бога. Не может быть надежды как формы провоцирования Бога или хитрого расчета на него в своих делах. Оберну это иначе. Кант утверждает, например, что мы свободны лишь потому, что виноваты, лишь полная вина делает нас свободными. Как это понять? Мне это абсолютно понятно. Вам тоже. Вот это и есть свет. Когда мы внутри него, мы понимаем. Но нельзя о свете, который внутри тебя, говорить, потому что говорить – значит, по определению, говорить со стороны. Давайте держать в голове эту внутреннюю форму, этот У Канта есть и другое выражение этой же мысли. Он говорит, что только потому, что мы не боги, только потому, что мы не святые, мы можем быть нравственными, моральными, только тогда мы внутри феномена нравственности и области морали. У него лично это проявлялось к тому же и в отвращении ко всяким гримасам. В широком смысле норма для Канта – это гримаса; хождение в церковь – гримаса, креститься – гримаса. Это основной пафос Канта. Стояние в позе или держание какой-либо позы для Канта есть гримаса. Все это гримасы тела или гримасы мысли, духа. А гримасы духа суть излишние пристройки для общения с Пока человек не пришел в движение, любой ученый – с бездной мудрости в голове, – он такой же, как и рядом сидящий тупица, считал Кант и говорил: приведите человека в движение каким-нибудь вопросом, и он во время рассказа, или объяснения, или доказательства сам для себя с удивлением обнаружит, что знает такие вещи, которые даже не предполагал. Так вот, Кант, приходя в движение, совершенно не чувствовал себя обязанным рассказывать о свободе, о самом себе как свободном. Он увлекается диспутальной формой аргумента, метафизическим доказательством, антропологическим доказательством, трансцендентальным доказательством, расчленяя их с большим увлечением. А вот «афраншисман» (освобождение) он не объясняет. Он, наверное, считал, что это, во-первых, естественно, а во-вторых, следовал правилу, что в обществе нельзя долго или много говорить о себе. Такая странная, без гримасы, несудорожная нравственность. В книге Паульсена описан эпизод, как Кант ответил на высочайшее повеление и письмо короля Фридриха II, который сделал взбучку Канту за его высказывания о религии и запретил ему вообще заниматься этим делом. Кант на это весьма достойно ответил и завершил ответ, сказав, что никакого отношения к тому, в чем его обвиняют, не имеет, что никакой молодежи он не развращает и что как верноподданный короля он не будет больше об этих вопросах высказываться. Комментируя, Паульсен говорит, что, конечно, Кант сделал правильно, но все-таки если бы он дал отповедь королю, то этот эпизод в интеллектуальной истории Германии был бы более красивым. Доцент Паульсен ожидает жеста. Он полагает, что Кант должен был встряхнуть волосами, гневно сверкнуть очами и воскликнуть: «Долой тирана!»– или произнести еще какие-то слова. Действительно, у нас есть словарь, как должна выражаться высокая нравственность, есть какие-то уже расставленные знаки, и мы ожидаем, что нравственный человек должен расставлять перед нашими глазами эти знаки. Что значит быть героем в этом смысле? Это значит послать к черту тирана и призвать на баррикады. Таков наш дурацкий словарь. Например, мы читаем фразу Канта: «Я, конечно, никогда не скажу всего того, что думаю, но всегда буду говорить лишь то, что думаю, но, наверное, никогда не скажу всего, что думаю». И мы предполагаем, что у него были тайные радикальные политические идеи, которые он по трусости своей скрывал. Да нет. Просто человек такого света, о котором я пытался говорить, должен был очень осторожно обращаться с окружающими. Во-первых, не говорить всего, что он думает, а во-вторых, ему самому было трудно и почти невозможно узнать, что он думает note 4. Биография Канта это показала. Я уже говорил, что к концу жизни Кант бесконечно повторялся, он все время ловил за хвост промелькнувшую перед носом жар-птицу. Но она Канта называют ригористом. Но не было никакого Канта – холодного ригориста. Это был вежливый, воспитанный человек, чувствительный, с душой, полной чувств, ни о ком зло не говорил, в том числе и по принципу, что люди есть люди. В мире ведь вообще нет фактов морали. И Кант говорит, что в мире, очевидно, вообще не было никогда истинно морального действия. Кант знал, что люди – это только люди и что чем скорее это, то есть его жизнь, кончится, тем лучше. А с другой стороны, потому что он это знал, он был добр и с пониманием относился к людям, считая, что по внешним поступкам (а поступок всегда есть внешнее) может судить о человеке только тот, для кого открыты в человеке тайны души. Для нас же, людей, тайны души не открыты, и потому судить по поступкам нельзя. Еще один парадокс. Вспомните в этой связи хотя бы о представлении по поводу Канта, возникшем в русской мысли и выраженном блоковским словом «Кантище» – какой-то испуганный и пугающий старичок. Непонятно, откуда это взялось и было выдумано. Вообще, в истории самое непонятное – это непонимание. Кант ведь действительно считал, как говорят англичане, В действительности, конечно, семя и ядро того, о чем я говорил сегодня, – в уповании на Бога, которое настолько абсолютно, что нечего уповать, в том, что вина настолько полна, что можно быть свободным, то есть ответственным и вменяемым, что только потому, что мы такие жалкие, мы можем быть высокими, то есть нравственными, и что если мы не стремимся быть богами, тогда в нас родится нравственный свет и мы окажемся в сфере нравственности. Это семя в античном смысле слова, ядро, из кото рого все вырастает и которое содержит все во всем. Семя кантовской мысли несет в себе высвобождение места для меня с моим действием и мышлением. Поэтому Кант и формулирует с самого начала свою задачу, сокращенно обозначенную немецким словом И вообще, если философская задача не начинается с этого, то нет никакой философии. Она может быть только все время новой, она каждый раз заново должна создаваться, в том числе и мы всякий раз заново должны начинать искать свое место в мире. Оно отведено нам, можно не беспокоиться, оно есть для каждого, – только нам трудно узнать, потому что окна нашей души замазаны и загрязнены, засорены. Их надо прочистить. Философия и есть один из человеческих, жалких способов прочищения. |
||
|