"Прожитые и непрожитые годы" - читать интересную книгу автора (Петросян Вардгес Амазаспович)7Татевик не выпила ни рюмки, и Левон один прикончил бутылку. Но от этого давешняя тоска давила еще сильнее. Прическа Татевик и стянутая в узкое шерстяное платье фигура не вписывались в фон райцентровской столовой, в соседство с, безвкусными скатертями, небритым официантом, приторно-слащавой восточной мелодией, льющейся из спрятанной где-то радиолы. Уже в третий раз Левон спрашивал: – У вас нет другой песни? На что буфетчик отвечал одно и то же: – Нет, братец, если не нравится, могу выключить. – Нет, ничего. Как тебя зовут? – Армен, но ребята зовут Бармен. – Бармен? – Прошлый год туристы тут обедали, один подошел ко мне, «бармен» говорит и знаками что-то показывает. Я-то догадался, что ему нужен вож, а вот имя мoe откуда он узнал, а? Я говорю ему: все правильно, во только я не Бармен, а Армен. Он подозвал переводчика-армянина, и я ему все объяснил. А от рассмеялся и что-то туристу этому сказал, тот. передал своим, и все принялись смеяться. Я сделался весь красный и говорю переводчику: «Постыдился бы срамить меня перед этими собачьими детьми, не армянин ты, что ли?» А он мне: «Не обижайся», – говорит. Выходит, что у туристов этих самых, у бельгийцев, буфетчика барменом зовут, а я-то думал, заграничный малый имя мое знает. В общем, попало это на язык нашим ребятам, и весь район меня теперь Барменом зовет. Выпьем по одной? – Выпьем, дорогой Бармен, буду писать о тебе. – Что будешь писать? – В газете, а? Пускай теперь вся Армения об этом узнает. Ну? – Как родному брату говорю, обижусь, если напишешь. – Шучу, – успокоил его Левон, – поехали. – А что она не пьет? – Буфетчик показал головой на Татевик, поднялся с места, ушел в буфет и вернулся с бутылкой. – Итальянское, два дня назад здесь были туристы из Италии, – он повернулся к Татевик, – девушка с ними была, любо-дорого смотреть, я ей коньяк подарил, а она мне это вино. Обижусь, если не попробуете. Левон взял в руки пузатую бутылку, оплетенную соломкой, вспомнил Италию и сказал девушке: – Вино совсем слабое. Выпьешь? – Ей-богу, обижусь, – упорствовал Бармен. – Ну хорошо. – А мы коньячку. – Он наполнил рюмки. – На, спрячь, – Левон протянул ему бутылку с вином, – спасибо. Буфетчик ушел, захватив бутылку, турецкая мелодия кончилась, радиола бессмысленно сипела, и эти звуки были Левону приятнее. – Не останусь я здесь, – сказала Татевик, – представляешь, даже кинотеатра нет, бани нет, придется снимать угол в доме, где топят зимой кизяком.„Электричество дают после восьми вечера, а директора школы зовут Агабек. – Просто ужасно, – сказал Левон. – Что? – Что директора зовут Агабек. Татевик засмеялась. – Знаешь, – заметил Левон, – если потянуть за нитку твое платье, через несколько минут ты будешь голая. – Циник. – Но я буду уже очень далеко. Сколько километров нити на тебе, представляешь? Так что я не опасен. Остается Бармен. Посмеялись. У Татевик были изумительные зубы, и смеялась она с удовольствием, но едва погрустнеет, сразу делалась похожей на маленькую обиженную девочку, и в такие мгновения Левону становилось вдруг необъяснимо жарко. Она уже рассказала, как ее приняли в школе, о своем первом уроке. В ее голосе слышалась и какая-то гордость. Первый урок, первые ученики… – Я буду часто приезжать сюда. – Не будешь… И потом: что от этого изменится? – Я обижусь. – Коньяк уже играл в жилах, а Татевик казалась все красивей и красивей. – Значит, мой приезд ровно ничего не значит? На дворе уже вечерело, следовало бы встать и уйти. Бросить все: могилы этих бедных детей, Папикяна, славного парня Бармена, Татевик, которой кажется, что ее жизнь кончилась, но которая привыкнет и к редким купаниям, и к кизяку. А не привыкнет, вернется домой. Ничто на свете от этого не изменится, только тоска станет острее. Он еще выпил. Может, это заглушит одиночество, преданно ожидающее его дома, в желтых стенах, в виде телефона, неприбранной постели, магнитофона, разбросанной на стульях одежды. Если бы Татевик не смотрела таким добрым и теплым взглядом, они отправились бы в гостиницу, было бы легче, и жизнь показалась бы доступнее, проще, нацеловались бы и решили, что влюбились еще в автобусе, когда Шарль Азнавур звал Изабель… – Проводишь меня, Татевик? – Уже? – Она не смогла скрыть тревоги в голосе. – Конечно, провожу. Левон подошел к буфетчику, расплатился. – Я уезжаю, – произнес он. – Татевик будет захаживать сюда, смотри, чтоб никто ее не обижал. – Будет исполнено! – Небритое лицо буфетчика гордо вздернулось. – Как за своей сестрой… Поезжай и ни о чем не беспокойся, но смотри, не пиши обо мне… На улице Татевик взяла его под руку, и они медленно направились к перекрестку, что должен был их разлучить. – Если в субботу приеду, позвоню, – сказала Татевик. – В воскресенье меня не будет, – сообщил Левон. – Н-да, – протянул редактор, – странное ты рассказываешь. В наши дни – и вдруг такое. Не знаю, что и делать. Будешь писать? – Обязательно, – сказал Левон. – Там я еще сомневался, а теперь… Я много думал. Молодежная газета, кто же должен написать, если не мы? Редактор курил. Это он делал, только когда сердился или дежурил в типографии. Лицо у него было усталое, и Левон пожалел его. – Не писать?… Редактор вскочил, словно испугавшись, что кто-то разгадал его тайные мысли. – С чего ты взял? Думаешь, испугаюсь, не напечатаю? Только вы такие храбрые! Ни семьи у вас нет, ни забот, ни давления… – При чем тут семья? – Да так, – редактор устало и равнодушно посмотрел на Левона, – ни при чем. Я просто думаю: как совместить это самоубийство с нашей молодежью, творящей чудеса? Вот и ты подумай: как совместить, а? – Жизнь, как видишь, совмещает, – сухо произнес Левон. – Жизнь, жизнь! Что ты понимаешь в жизни… – …когда даже войны не видел, – усмехнулся Левон. – Ты это хотел сказать? Ни войны, ни голода, ни трудностей. Ничего-то я, по-твоему, не видел. А я вот видел! И войну, и голод, и трудности. Много видел… В комнате сделалось напряженно тихо, как перед битвой или после нее. Левон пожалел, что погорячился. На него вдруг навалилась усталость – лечь бы и проспать несколько дней подряд. Редактор что-то чертил на бумаге. – Да ты пойми меня, – сказал он, – и не злись. Приходишь и обвиняешь всех учителей, все село – это еще куда ни шло. Но хочешь сделать героев из этих слабаков!.. – Эх, да ладно! – Левон махнул рукой и вдруг вспомнил Татевик, которой он два дня назад читал мораль в провинциальном кафе. – Скажи лучше, что делать. – Что делать? Пиши. Но ты хоть в двух словах дай этому объяснение и свое отношение, назови слабость слабостью, скажи, что они не должны были… – По-твоему, Маяковский был слабый человек? – Маяковский! Спятил ты, что ли? – Он ведь тоже покончил с собой, в любом учебнике литературы об этом написано. – Ну и что? – Ничего, это я к слову. Могу и другие примеры привести. Редактор! ничего не ответил. Они молча смотрели друг на друга. Редактор уже устал. Левон тоже мог бы поставить точку. Что разговор будет таким, он предвидел еще там, в деревне, и мысленно проговорил его дорогой. Ничего нового, словно известный вариант шахматной партии, все ходы которой заранее знаешь. Чего он хочет от человека, когтями вцепившегося в свое кресло? Эх, очутиться бы сейчас в снежном поле, чтоб кругом была тишина. Не чувствовать тяжести прожитых лет, ничего не чувствовать… Не чувствовать? Левон часто думал, что человек отличается от животных не способностью мыслить, а способностью чувствовать. Не чувствовать – не любить, не ждать, не ненавидеть, не грустить, не жалеть, не отчаиваться? Это было бы ужасно. Кто знает, может, некоторые животные и думают, вот хотя бы дельфины, но чувствовать могут лишь люди. Левон устал от этих мыслей, вспомнил, что обещал позвонить вечером Татевик, что сегодня четверг, а в воскресенье утром у него встреча с ребятами. Он еще раз посмотрел на редактора, как посмотрел бы на себя, пожалел его, как пожалел бы себя. «Оба мы, брат, – подумал Левон, – персонажи одной комедии». Мысль эта была неприятна, лучше драться, ругаться. Года два назад в Сибири он познакомился с русским парнем, тот писал стихи, Левону запомнились слова: «Люди подпирают небо плечом, чтобы оно не обрушилось, как же мне отвести свое плечо?» Может, не совсем точно, но примерно так. Что-то хорошее было в этих стихах, наивное и удивленное, пожалуй, именно вера. Отказаться от борьбы, примириться – значит убрать свое плечо из-под небесного свода, точное название которому жизнь. – Пиши! – заключил редактор. – Посмотрим, как получится. Того коньяку не осталось? – Французского? – Ага. С портретом Наполеона. – Нет. Виски есть, шотландское. – Не пей один. – Ну ладно, я пошел. В приемной секретарша сказала: – Позвоните домой. Звонила ваша невестка, просила сейчас же связаться с ней. Он набрал номер. – Асмик? – Левов, это ты? Ваграма взяли в больницу. Можешь приехать? |
||
|