"Повесть о Старом Поселке" - читать интересную книгу автора (Маканин Владимир Семенович)

Глава 4

С утра Ключарев думает о детях. Род. Сладость корней. Куда, говорит, ведешь ты свой род, человече?.. Да так, говорит, без особого направления. Но в основном, говорит, вверх. Куда же еще, если там мягче... Воскресенье — жена отсыпается. Изо дня в день она встает на час раньше Ключарева, чтоб кормить детей и разводить их. И теперь отсыпается.

— Идите в эту комнату. И давайте потише, — говорит Ключарев Дениске и Тоне.

Он забирает их и прикрывает плотнее дверь.

— А мамочка пусть себе поспит, — с готовностью делает вывод Тоня; только что с той же готовностью она собиралась стянуть с матери одеяло.

Ключарев по-воскресному вял, к тому же вчерашний эмоциональный перерасход. Дети играют. Ключарев смотрит на них. Тепло и уют семьи. И самотечность жизни изо дня в день. И в сущности, как далек этот самый Старый Поселок. И может быть, в эту вот минуту — ну вот сейчас — он смотрит на детей и вдруг моргнул глазами, в этот миг происходит окончательный отрыв... Вот именно. Дети этой связи уже и вовсе чувствовать не будут. Отрыв станет фактом — факт во втором поколении. И, пожалуй, неплохо, не без красоты и не без мысли, будет сказать, что основную перегрузку этого отрыва Ключарев принял на себя. А детки уже — топ-топ! — научные работники во втором поколении. И ни в какой Поселок, пожалуй, ты уже не поедешь и даже думать об этом, пожалуй, не станешь. Почему? А все потому же — вверх, детки, вверх! Там, говорят, помягче!

Вот именно. Веселенький топ-топ. И ведь верно — детям Ключарева уже и не видно, и не слышно своих корней. И значит, не больно. И вполне будет им хватать походов, туризма-альпинизма и прочих заменителей и суррогатов живой жизни. Двадцатый век, ничего не попишешь. Ха-ха, век... Н-да. Прадед был священником, деревенским попиком. Отец — прораб. А он, Ключарев-правнук, научный работник — классическая кривая, выбрасывающая, выносящая наверх забитые и темные деревенские души. И неужели же он, Ключарев, живет и радуется и даже мучается, чтобы лишь отыскать (отыграть) роль в этой скучной поступательной теории? Формальную, в сущности, роль... Оно понятно, есть в этом и кое-что греющее. Дескать, я — только начало. Первая ступень выносящей ракеты, не к воскресенью будь помянута. А вот, дескать, детки мои и внуки мои — вот уж они-то сумеют жить, творить и не мучиться мыслью, где их корни. А я только чернозем для них. Чернозем под тополь, куда как красиво.

Мысль не из плохих, но уж очень его, Ключарева, обезличивающая, и он поскорее отмахивается.

— Эй, детвора! — И он добавляет с грубоватой лаской в голосе: — Что скажете, научные работники во втором поколении? Как дела?

— Хорошо! — отзываются криком Дениска и Тоня.

— Ну-ну... Мать спит.

Он оглядывает детей, как оглядывают потомство, — вялость воскресенья.

— Ну? Рассказать вам что-то поинтереснее, да? Тоня (в свои четыре года она быстренько разделалась с периодом сказок) выразительно смотрит: ждет.

— Папа, — спешит спросить Дениска на подхвате свободного отцовского времени, — кто первый придумал принцип дополнительности? Это ж гениальная штука.


К обеду приходит Наташа Гусарова. Она и Майя, а Майя в халатике, выспавшаяся и веселая, начинают болтать — обе рады, женская дружба. Синее небо. Мелкие облачка. Но никогда никаких туч.

Наташа просит отпустить Майю к ней сегодня на вечерок — пусть Майя отдохнет в воскресенье, а Ключарев пусть посидит с детьми.

— С удовольствием, — говорит Ключарев, — но у меня «а» — Рюрик и «б» — театр с Дениской. — И Ключарев смеется. — Берите все это на себя и заодно отдыхайте. Идет?

— Деспот!.. Домостроевец!.. Старопоселковский тиран! — сыплют словами и Наташа и Майя одновременно, им весело, обе хорошенькие и выспавшиеся, воскресенье их день.

— А к Рюрикову нельзя в другое время?.. И не зови ты его Рюриком, это ужасно, — говорит Наташа. — А нельзя ли к нему, например, завтра?

— Пожалуйста!

Но тут уж Майя спешит сказать сама:

— Нет, нет. Пусть идет... Я еле уломала его, в другой раз его не упросишь.

Ключарев поясняет:

— Деньги, Наташенька... Тоненький, маленький, дохленький, но непрекращающийся денежный ручеек от Рюрика — для нас это важно. — Он глядит на часы: — Кстати, мне надо поторапливаться. И хватит о Рюрике — не то мне станет так отвратительно, что я передумаю.

Он уходит в комнату переодеться. Женщины там, за стенкой, смеются, хохочут — и голоса у них в одной тональности, особенно при смехе, будто специально голос к голосу подбирались... Когда-то, лет пять назад, все началось с романа меж Ключаревым и Наташей Гусаровой. Скорее, романчик, а не роман, этакий коротенький, молниеносный и ни к чему не обязывающий. И забылось. Да и не знал никто. Зато они подружились семьями. А Майя и Наташа стали почти как сестры. И появился круг общих знакомых. Жизнь, она посильнее всяких там мелочишек. И правильно... Чертов Рюрик! Уже как зубная боль. Надеть белую рубашку, к нему иначе нельзя. И подумать только, что надеваешь свежайшую рубашку не ради сына, с которым идешь в театр, а ради какого-то полутрупа, мумии (или все-таки ради сына, в конечном-то счете? в денежном?).

— Прости, прости! — В дверь заглядывает Наташа, видит голого по пояс Ключарева и не входит. Говорит через дверь: — Если не сегодня, то давай мы завтра сходим с Майей в кино. На японские фильмы, а?.. Отпусти нас, Ключик!

— Да пожалуйста... О Господи!

— Чего ты такой злой?

— А чего мне не быть злым?

— Ну ладно, ладно... Так ты смотри: ничем завтрашний день не занимай.

Наташа идет к Майе, и слышно, как Майя ей говорит:

— Достанем мы билеты?.. Там уже четыре дня аншлаг.

— Достанем. — И Наташа садится к телефону, слышно, как затарахтел диск. Она звонит знакомым, по кругу — одному — другому — третьему... Эти достанут. Наташа даже в рай достанет билеты, если только он есть и если по цене они будут хоть мало-мальски доступны. Наташа звонит, и кажется, что от ее легкого голоса трогаются с места люди-колесики и — шестеренка за шестеренкой — приводится в движение некий невидимый, но хорошо отлаженный механизм, который конечно же достанет любые билеты.

А настроение Ключарева портится. Чем ближе минута общения с Рюриком, тем он становится мрачнее. Он уходит из дому молча, чтобы случайно не сказать грубость Майе или Наташе.

Он пересекает проспект — сворачивает налево... Самое неприятное — это, конечно, беседа с Рюриком, затяжная и прямо-таки парализующая Ключарева своей пустяковостью. Например, о любимом цвете. Или о том, что кофе действует мгновенно, а чай в течение часа. И без беседы нельзя. Рюрик не может без беседы. А в конце Ключарев, потея и пряча глаза, скажет:

— Коллега (Ключарев ненавидит это обращение, но Рюрику оно нравится)... Скажите, коллега (надо повторить!), как там у нас в журналах?

— А что? — спросит Рюрик раздумчиво.

— Нет ли статей интересных?.. Понимаете, у меня вдруг оказалось много свободного времени. И, разумеется, если статьи будут достаточно интересны, я могу их взять на себя.

Рюрик выслушивает и задумывается. Обладай он юмором, ну хоть в зачаточном состоянии, Ключареву вполовину было бы легче. Еще только встречая Ключарева в дверях, Рюрик мог бы, смеясь, пожать руку и спросить:

— Что?.. Опять на мели? За статьей небось явился?

Или:

— Что, Витя, не можешь наскрести на подарок учительнице?

И Ключарев бы тоже в шутку сказал:

— Да. Конец учебного года... Не отправишь же Дениску с пустыми руками. Хотя бы цветы...

Но всего этого не будет. Рюрик встретит Ключарева в дверях сухо и чопорно. Как учитель ученика. Как благотворитель просителя, потертого и обшарпанного. А за рецензию, за эту ночную или вечернюю нелегкую работу, отдел Рюрика заплатит — смешно сказать — треть цены. Треть, потому что выполняет внештатный работник, и весь сыр-бор вот за эти-то гроши и идет. Ключарев побеседует, отмучается и, наконец, принесет статью домой. Жена встретит ласково, это верно. Майя знает, что ему у Рюрика было несладко, но глаза ее тем не менее радуются, сияют, — и надо сказать, по-своему она права, и у Ключарева иногда хватает духу понять эту ее правоту и не злиться. Но чаще он швыряет выпрошенную статью на стол, вытаскивает курево и, постанывая, двумя-тремя сигаретами подряд глушит только что пережитый стыд.

Ключарев звонит — Рюрик открывает дверь.

— Ах, это вы... Здравствуйте. — Рюрик всматривается, он всегда узнает Ключарева с трудом.

— Как ваши дела? Как здоровье? — бодренько спрашивает Ключарев... И все начинается. Ключарев проходит в комнату, думая про себя, что, если бы Рюрик хоть однажды предложил чаю, было бы все-таки не так мучительно.


А это уже театр, «Синяя птица». В антракте Ключарев и Дениска прохаживаются в фойе. Тут же с родителями и другие подростки. Дениска слегка форсит. Он моментально схватил смысл и дух этого неторопливого разглядывания портретов и прогуливания в фойе. И рассуждает. Негромко. Спокойно.

— Понимаешь, папа, если уж честно, то и Хлеб, и Огонь — это как-то притянуто.

— Почему?.. Это же образы.

— Я понимаю, что образы. Я даже понимаю, зачем они... Но ведь не плюс пьесе, если я угадываю цель сразу.

— Ну-ну. Только не форси.

— Но, папа, ведь это в точности как... как в школе. Как наглядные пособия.

Ключарев смеется:

— Иди-ка пирожное купи. А то не успеешь.

Теперь Ключарев вышагивает один. И наблюдает за Дениской. Дениска стоит в очереди — вдруг вытирает лоб платком, мальчишке жарко. И еще раз вытирает, а это уже как бы для вида. Для естественности. Для сглаживания первого движения, которое было слишком натуралистичным и резким. Как, в сущности, рано вырабатывается жест...


Отец Ключарева был десятником на стройке. Затем прорабом. Затем на должности инженера, но, чтобы расти в профессиональном смысле, нужно было учить новое. Делать это он мог только ночами. И вот на столе прикнопленный ватман, рейсшина, рейсфедеры всех мастей — дети засыпают, а отец чертит. Всё, разумеется, в одной и той же комнате барака. И курит отец здесь же... Надо полагать, отец был способный человек, но пошли беды. Время было послевоенное, голодное. Сначала попал в больницу брат Ключарева — Юрочка. И гас там, в больнице. Затем что-то случилось с матерью. С ее психикой. Тоже — в больницу. А отец все чертил ночами.

Однажды ночью маленький Ключарев проснулся — пришла тетка Маруся (тетка со стороны матери). И о чем-то говорила с отцом. Свет был крохотный, от лампы, обернутой в асбестовую бумагу. Ключарев с сестренкой Анечкой спали в одной кровати, головами в разные стороны, — и вот сестренка спала, а он прислушивался.

— С утра похороним... Я уж ходила. И место нашла, — говорила шепотом тетка Маруся.

Речь шла о Юрочке, Ключарев еще не знал, что брат умер.

— А ей уж и не знаю, как сказать, — шептала тетка, «ей» — значило матери, мать была в больнице.

— Скажи. Но только поосторожней, — проговорил отец.

— Ой, боязно!

Затем Ключарев видел, как отец вертел в руках бумагу, — это был вызов из области, чтобы продолжать учение. Он вертел бумагу в руках, а тетка Маруся косилась на нее и шептала:

— Брось. Брось... Порви ее. — Фанатичное и жуткое было в ее шепоте: — Порви. Прямо сейчас и порви... Увидишь, она выздоровеет. Сразу выздоровеет.

Тетка схватила руку отца и прижала к губам — лампа в асбестовой обертке еле-еле светила — на стене их громадные тени, и вот, прижимая его руки к губам, вся как-то припав к отцу, тетка Маруся шептала:

— Рано... Нашему роду еще рано к пирогам лезть. — Было слышно ее дыхание из-под пальцев отцовской руки. — Рано, ты понял?.. За нас свое дети возьмут. Понял ли — не лезь, оставь это детям.

Отец, видимо, порвал бумагу, потому что разговор их стал спокойнее. Они поговорили о том, нужен ли после смерти Юрочки еще ребенок или хватит этих двоих, то есть Ключарева и его сестренки. Тетка Маруся шептала, что теперь, когда бумага порвана и, стало быть, с дальнейшим учением кончено, не пройдет и пяти дней, как мать Ключарева поправится и выйдет из больницы. Мать вышла из больницы через неделю. К этому времени отец уже выбросил ватман, а рейсфедеры растаскали пацаны. Нет, он сначала припрятал, он еще надеялся — прошел год, и только тогда пацаны начали растаскивать.