"Повесть о Старом Поселке" - читать интересную книгу автора (Маканин Владимир Семенович)Глава 2Ключарев бреется. Утро ни то ни се — будто бы солнечное, но поминутно набегает тень. Блики. — Мы пошли, — говорит жена. Это значит, что жена и дети уже оделись, готовы и стоят у самых дверей. Дети, цветы нашей жизни, — Дениску в школу, а Тонечку в детский сад. Жена разведет их по местам, как разводят караульных, и (не заходя домой) поедет на работу. Обычное утро Ключаревых. В прошлом году Дениска учился в школе во вторую смену, и во времени получалась чересполосица. Сейчас лучше. Сейчас гораздо лучше. С самого утра день начинается четко и строго: все по местам. — Ты что-то нервничал вчера? Заснуть не мог? — спрашивает жена. Она заглядывает на минуту к нему в ванную — она в легком пальто, май месяц, но тепло не балует. Дети топчутся в коридоре. Ключарев продолжает бриться и видит ее, отражающуюся в зеркале, — в легком клетчатом пальто. — Не спалось... Весна, может быть, влияет. — Хорошо же она на тебя влияет! — Ворочался, что ли? — улыбается Ключарев. — И даже на пол меня столкнул... Ну, мы пошли. — Ага. Дверь хлопнула. И слышно, как гудит лифт. Ключарев бреется — шлифует наиболее трудное место у подбородка. Из зеркала глядит сонное собственное лицо, слишком знакомое, чтобы что-то такое о нем подумать... Финита. Он прошагал в комнату — и теперь продувает электробритву, распахнув окно. И вот тут, накладкой к механическому движению руки (он открывал окно), мелькает мысль, что скоро он увидит Старый Поселок. Даже не мысль, след мысли. Как зализ мелкой речной волны — лизнула, и нет ее, и только холодок по телу. — А приятно подумать! — говорит Ключарев самому себе в лифте, хотя ясно, что Поселок за тысячу километров и что никак его Ключарев увидеть не может. И что даже на интуицию, на некое предчувствие свалить — тоже натяжка... Но ведь приятно. Ключарев выходит из метро. Магазин. Витрины. Ключарев идет вдоль громадных стекол, и рядом идет его отражение. Тридцать лет. Ровный шаг. Портфель в руке. Специфика лица... И в общем-то уже ясно: научный работник. Или, скажем, юрист. Нет, все-таки научный, научно-технический — плечи выдают. Они, плечи-то, обтекаемей, да и помягче. Так или иначе, но определенный вес среди людей. Довольно густая, хлесткая речь (это уж обязательно при случае!) и довольно средненькая зарплата. Ключарев подмигивает своему отражению: — Как дела?.. Эта типичность и похожесть на других любопытна сама по себе (мысль Ключарева начинает понемногу просыпаться)... Похожесть не только обедняет. Она ведь в общем-то и оберегает человека. Страхует его. Так сказать, в генетическом смысле. Как ни верти, в этой неуловимости, неотличимости от других, несомненно, есть что-то защитное. Но додумать Ключарев не успевает. Стоп. Встреча. — Жду тебя, — говорит человек, слегка пряча глаза, хитрые глаза хитрого зама. Он и действительно зам. Но не в том отделе, где работает Ключарев. — Стою и жду. — Да уж вижу. Он лишь немногим старше Ключарева, и церемоний быть не может. И будто бы два знакомых встретились. И говорят будто бы о футболе. — Ну так как насчет перехода в наш отдел? — Никак. — А ты хорошо подумал? Толпа спешащих на работу оттесняет их с середины тротуара. К какой-то стене. Вот тут... Тут они стоят и курят. — Ключарев, ты все-таки подумай!.. Ведь хорошей темы вам не дадут. Ты ж не так наивен, как твой начальник. Ключарев пожимает плечами: дадут не дадут — кто знает!.. А знает, между прочим, он сам, Ключарев, — то есть знает, что не дадут. Догадывается. Бывает тема, что не размахнешься (молодые говорят, не проявишься), — это темы, где знай вкалывай для заказчика. И не жди, что оценят. И не почему-то, а потому, что сам заказчик-то цены своей работе пока не знает. А бывает тема — золотая жила. О таких темах трубят и шепчутся. Там сыплются диссертации и открытия и, уж во всяком случае, для творчества простор. — Простор — это прекрасно, — говорит Ключарев, на минуту как бы поддаваясь. — Ты хорошо уговариваешь. — Профессионально. — Пусть так... Но ведь вашему отделу тоже такую тему не дадут. — Я не говорю, что дадут. Я лишь утверждаю, что у нас она появится скорее, чем у вас. Это уже намек на Ивана Серафимовича, начальника Ключарева. У него непоколебимая репутация мямли. Странный народец эти замы. Ну уйдет Ключарев от мямли. А к кому попадет? К такому же мямле. Да, двадцать пять рублей лишних. И только за то, что он переметнется к ним (уж говорил бы тридцать — оно понятнее!)... И ведь трогает, ведь не пустяк. Это ведь в разговоре двадцать пять — чепуха, а в жизни — это кое-что иное, оно ведь ежемесячно. «Ключарев? Хороший парень. И работать умеет. Но ты знаешь, он ведь ушел от своих за двадцать пять рублей надбавки». — «Не может быть». — «Ей-богу. Я сам ему это предложил» — вот именно этот хитроватый зам так и скажет однажды. Тот еще народец. — Зачем так цинично?.. Я же с тобой говорю открыто. — Да вот ведь и я открыто, — улыбается Ключарев. — Я ведь тебе и честно, и откровенно... — И за спиной моего начальника, — подхватывает Ключарев ноту. — Это честно? — Но с тобой-то я честен и откровенен. Оба замолкают. «Подожди. Не так будем петь, когда ты будешь у нас работать», — думает зам. Для Ключарева это тоже не секрет. Догадаться не трудно... Двадцать пять рублей как воздушный шар. То как бы приближаются к Ключареву, то опять возвращаются в гигантский карман хитрого зама. Тем не менее хитрый зам грустнеет. Насвистывает что-то. Не ждал сопротивления. — Я не строю из себя какую-то там девственницу, — говорит Ключарев и поглядывает на часы. — Ей-богу, не строю. — Так в чем же дело? — Видишь ли, я человек увлекающийся. Меня увлечь надо. — Мысль нравится, и Ключарев тут же развивает ее: — Умей твой начальник увлечь, будь он, так сказать, личностью, я бы, может, и рискнул. Я бы и на черную тему пошел. Я бы и за спиной начальника договорился. Я бы даже обманул его... — Ты старомодный человек. — А что делать? — Ключарев улыбается. Он улыбается, он вспомнил Калабанова из Старого Поселка. (При всех своих глупостях Калабанов увлечь умел. Этого не отнимешь.) Хитрый зам тоже улыбается. Ясно, что в эту минуту разговор бесполезен. Ключарев во власти какой-то идейки. Это ведь с каждым бывает. Но идейки временны, а двадцать пять рублей постоянны. Более того, ежемесячны. Так что пусть яблочко созревает, и если оно способно созреть, то... — Но ты все-таки подумай. — И зам протягивает руку. — Пока. — Пока. — Немного опаздываем, а? — Минут пять, не больше... Ключарев входит в отдел: — Привет всем. А все как раз рассаживаются по местам. Шумки и разговоры. Стул да стол с бумагами, боевое место, неотличимость от других. К Ключареву направляется Бусичкин — человек номер один, самый талантливый в отделе. Он спрашивает. Он спрашивает с ходу, сейчас он чем-то похож на шустрого газетчика из старых фильмов: — Ну?.. Как твое мнение? Дадут нам наконец настоящую тему? — Откуда мне знать? Скорее всего, не дадут, — говорит Ключарев. И видно, он подливает масла в огонь. Все вокруг возмущаются: как это не дадут? как же так?.. Всплеск вчерашних и позавчерашних разговоров. Неизвестность тяжелее всего. Ключарев не отвечает, не спорит, не вмешивается — он идет к своему столу и лишь привычно кривит губы в улыбке. «Он же у нас такой ироничный. Наш Ключарев — это же сама ирония!» — летит ему в спину голос, а он идет себе в дальнюю комнату. Отдел состоит из двух комнат, проходной и дальней. Место Ключарева в дальней. — Привет. Он садится за свой стол. Рядом, как всегда, Галя Южина — жует бутерброд, не успела позавтракать... Подходит неудовлетворенный и гневный Бусичкин. Он опять о том же — почему ты не хочешь поговорить? Обсудить? — Но ведь от нас не зависит, — отвечает наконец Ключарев. — Министерство без нас решит. Или тебя уже перевели в министерство? Бусичкин обиделся, а с ним иначе нельзя. Работы как таковой нет. Тематика действительно исчерпана, и даже отчет уже позади. Но у Ключарева всегда есть кой-какие задачи. Он, Ключарев, из тех, кто в любое время и при любой погоде. Потому-то и сманивают его. Сейчас-такие-в-моде, что-при-любой-погоде (и это руки Ключарева уже разложили бумагу, взяли карандаш — ага! не те цифры!). Это и есть внутренний покой. Покой изо дня в день, не так ли?.. Ключарев как бы ловит хвостик утренней мысли. Той, что у магазинной витрины, — вот ведь отчего защищает типичность и похожесть на других. От излишних размышлений. Ну ясно. Живу как все, типичен в меру и в меру счастлив. Он работает четыре часа без передышки. Как каждый день. Как автомат. Без этого ему нехорошо, и без этого он болеет. Профессионализм высокого класса. Он оглядывается. Кругом кой-какие разговоры. И споры: темы-то нет. Он сладко потягивается — оплата телу за четыре часа сидения. Галя Южина отворачивается. Это уж как всегда, она сотню раз просила при ней не потягиваться. Он просил ее не жевать бутерброды. Равновесие мелочей. Но когда поработаешь, так сразу мелочиться не тянет. — Галь, забылся. Ну говорю же, забылся... Ей-богу, больше не буду. Ключарев выходит в коридор. Покурить уединенно. И подумать. Так ли уж нужно за него (за своего начальника) держаться? Эти дни начальник бегает по министерству. Там, кстати, с ним совершенно не считаются. Мямля. «Унижений-то сколько! — жаловался он как-то Ключареву. — И сердце дергает». — «А не унижайтесь!» — «Не получается, Виктор». И Иван Серафимович улыбнулся с добродушием выспавшегося ребенка: дескать, такой уж я есть... Мягкий. Деликатный. Оно, разумеется, плюс, и плюс немалый. Но ведь и минуты тут как тут. Или вот. Тоже черточка. Восьмое марта. Смех, шуточки, то, се, а Иван Серафимович бродил по отделу со странным лицом. Он, разумеется, сроду бы не вылез из своего кабинета, но ведь Восьмое марта — он должен был поздравить женщин. И вот он двигался меж столов, поздравляя и клоня свою голову чуть набок (сама предупредительность). А напротив уборщица — пришла подмахнуть мусор,— и вот Иван Серафимович вздрогнул, поднял на нее глаза. «Вера Степановна», — тая улыбку, прошептал и подсказал Бусичкин ее имя. — Вера Степановна, я поздравляю вас... э-э-э... и там, в приказе. Там... э-э-э... скромный денежный подарок. И, проговорив это, Иван Серафимович смутился вконец, он пунцов и взмок от пота (угадать трудно, но думается, что во всей этой сложности есть та тонкость: он попросту стыдится своей большой зарплаты). И не то чтобы он был от природы неловок. Вовсе нет. В кабинете он говорит, как птица поет. Но тут, в отделе, в нем видели (и это он точно знал) начальника, и это-то его тяготило. Такой человек. Или, скажем, кино по четвергам. Так сказать, общение с коллективом. Вне работы. Он знает, что общаться нужно, — знает, помнит это, вот ведь как. Обычно Иван Серафимович приглашает с собой Ключарева или Бусичкина, самое большее еще кого-нибудь. Втроем или вчетвером. В конце рабочего дня Ключарев (или Бусичкин) входит к начальнику в кабинет и спрашивает: — Ну что?.. Отправимся в кино? — Да, да. Четверг... Традицию нарушать нельзя. — При этом Иван Серафимович улыбается и протягивает Ключареву «Вечернюю Москву», вчерашний номер. Той стороной, где перечень фильмов. Ключарев, устало зевнув, выбирает — водит пальцем по названиям. И спрашивает: — На дю-дю пойдем?.. Так они называют детективные фильмы с погонями и слежкой. Маленькая страсть Ивана Серафимовича... Они заходят за Бусичкиным — и втроем через полчаса они уже в кинозале. Иван Серафимович смотрит, как ребенок, чуть приоткрыв рот и не отрывая глаз от мерцающего экрана. Он весь в другом мире. Он там. Конус света, темнота кинозала, вульгарная речь героев и медная музыка — это как бы освобождает душу Ивана Серафимовича. Все его сокровенное, мужское, заторможенное работой и однообразной жизнью, спрятанное вглубь, — всплывает. Это он стреляет, скачет и грубо (но, разумеется, с оттенком бла-ародства) покрикивает на обнаженную красавицу. Затем они выходят из кинотеатра. Дю-дю кончился, и теперь ясно, что это был фильм. Только лишь фильм, притом глупый. Ивану Серафимовичу как бы даже совестно — он, как всегда, ни слова не скажет о кино, о только что виденном и слышанном. Они — втроем — будут говорить о работе, о статье Федорюка и о том, что же, в конце концов, соизволит решить министерство... И ни словца о своем, о внутреннем. И уже само собой, что никогда и ни при какой беде Иван Серафимович не примчится в отдел и не скажет, протягивая руки с вывернутыми ладонями: «Братцы... Братцы мои!..» На секунду Ключарев притормаживает иронию (ишь, разбежалась!). Он как бы ловит себя, подкусывает: а нет ли в нем, Ключареве, скрытой и, в сущности, рабской тоски по сильному начальнику? И в конце штришок. — До свиданья, — говорит Иван Серафимович, как обычно первый протягивая руку, крепкую при пожатии (подсознательное влияние кинухи). — До свиданья. — До свиданья. — И все трое разойдутся. Пообщались. Вот такой он, Иван Серафимович. Начальник Ключарева. В общем-то Ключарев привык к нему, и давно привык. И если бы не тот хитроватый зам, не двадцать пять рублей в месяц и не щекочущая возможность выбора (впрочем, какой там выбор: шильце на мыльце!) — не стал бы он перемывать его начальницкие белые косточки. Косточку, как говорили в Старом Поселке, перемывать косточку. Ключарев идет в кабинет начальника. Ивана Серафимовича там нет — в эти неопределенные дни он все больше торчит в министерстве. Забегает на работу на час-два и опять мчит туда. Вымаливает хорошую тему. Вымямливает. Ключарев сидит за столом — один в кабинете. Мысль о начальнике идет своим ходом, а руки сами собой (он для этого и вошел в кабинет) берутся за телефон. Ключарев набирает номер. Он звонит некоей Лиде, и это он звонит не потому, что он этого хочет. Более того, он совсем не хочет. Но если не позвонит он, то уж точно позвонит она. И это будет хуже, если позвонит она. Надо с ней развязаться немедленно. Она вчера звонила. И позавчера... Три года не виделись, а теперь ей ни с того ни с сего вдруг вздумалось его, Ключарева, дергать. — Лида, — говорит он, услышав ее голос, — я зря вчера тебе пообещал. Я не смогу прийти. — Я так и знала. — Не сердись, Лида. Не сердись... Он пытается переломить виноватящийся тон, но поздно. Разговор получается плавающим и неопределенным. Слово за слово. То да се. Ключарев наконец кладет трубку и (он еще вспомнит этот разговор) сидит очень собой недовольный. Не собрался внутренне. Разговор — штука самотечная. Как бывает подчас самотечной и сама жизнь. В кабинет входит Иван Серафимович. Полдня провел в министерстве (судя по виду — зря). — Никак не могут они принять решение, — подтверждает Иван Серафимович. — Все тянут и тянут! Обеспокоенный и взволнованный, Иван Серафимович тем не менее замечает кислость в лице Ключарева: — Вы чем-то расстроены, Виктор? — Самотечностью жизни. — И Ключарев смеется, отмахиваясь от тех мыслей. Иван Серафимович тут же истолковывает это как намек на работу отдела: — Не тяготитесь, Виктор. Не тяготитесь, ради Бога... Нам предложат, и, быть может, на днях, интереснейшую тему! Ключарев отвечает, что он и не думает тяготиться. Если даже велят продолжать старую — тема как тема. Работать можно. — Нет, Виктор, я не успокаиваю. Будет великолепная тема. Великолепная! В этом Ключарев как раз не уверен — у него трезвый ум. Но охладить начальника он не успевает. Иван Серафимович уже воспламенился. Вспыхнул. Уже мечтает: — Представь себе для начала, что нам дают проблематику Н-ского завода! Иван Серафимович ходит по кабинету взад-вперед. Он не умеет увлечь других, зато он умеет увлечь себя. Всплеск души. Волна за волной. Иван Серафимович уже говорит о смысле работы. Он обобщает. Он вспоминает Данте. Люцифер, застрявший в самом центре Земли. Вергилий и Данте начинают спускаться по огромному мохнатому телу Люцифера. Вот его плечи. Вот, наконец, середина тела (пояс Люцифера, центр центра Земли), и тут... они как бы в невесомости разворачиваются и, продолжая спускаться, спускаются, но одновременно уже идут вверх!.. То есть в другую сторону Земли — как это могло произойти? — Потрясающе! — всплескивает руками Иван Серафимович. — Чем тебе не мнимая ось?! И еще, на том же запале: — Вот тебе и кривизна пространства! И когда? — в тихом средневековье. И еще (и это, видимо, вершина его мысли): — Вот так и в работе. Делаешь самую черную работу, спускаешься все ниже и ниже — и вдруг оказываешься уже в направлении творчества — ты понял? И, уже понижая голос, уже с лирикой, с мягкостью: — А главное — незаметно. Работал, корпел, мучился — и вдруг: раз! — и, не меняя направления хода, ты уже творец — понятно ли? Ключареву понятно. Модель как модель, почему же не понять? — и отчасти даже увлекает, не без того. — Все так. Но это ж до центра Земли сначала дойти надо, — улыбается Ключарев. — А мы?.. За столько-то лет на этой каторжной теме?! Разве нельзя сказать, что мы дошли туда? Ключарев пожимает плечами: может быть, да, а может быть, нет... И тут ведь не о чем спорить. И еще штришок. Маленький. Ключарев угадывает скрытую суть всех этих рассуждений: Иван Серафимович надеется. Он очень надеется, едва ли даже признаваясь самому себе. Он надеется, что на этот раз (пора, пора! ему уже пятьдесят лет!) — на этот раз его отделу дадут некую творческую тему в самом высшем смысле. Золотую жилу. Но одновременно (задним-то числом, ведь вот оно как!) Иван Серафимович готовит себя к министерскому отказу, то есть велят продолжать прежнюю тему, и... и Иван Серафимович будет самому себе объяснять, что еще, значит, не дошел он до центра Земли, не заслужил. В этом и суть. А ведь это черт знает что: думать ночами, мучиться, подтаскивать себе в помощь потускневшую космогонию Данте, и все лишь для того, чтоб своему родному и любимому «я» не сделать больно, в случае если заставят продолжать прежнюю тему... Ключарев сдерживает иронию. И думает, как бы это (и чтоб не обидя) сбить всплеск пятидесятилетнего романтика. — Но можно, Иван Серафимович, и по-другому это представить... И Ключарев говорит, что скорее-то всего Данте почувствовал недостаточность художественных средств. Данте просто рванулся наугад (и никакой тут кривизны пространства) — рванулся, ну а полет фантазии доделал дело. — Мне очень жаль, — суховато чеканит Иван Серафимович. — Мне очень жаль, что вас устраивают такие бедненькие объяснения. Это он обиделся. Ключарев встает и делает два шага к Ивану Серафимовичу (тот стоит у окна, смотрит туда). — Не переживайте, Иван Серафимович... — Я? — Не переживайте. Я почти знаю, что новой темы нам не дадут. Отделов много, разве мы лучше других?.. Дадут нам новую документацию по этой же теме и скажут — продолжайте с Богом! — И тут Ключарев делает маленькую умышленную уступку: — Так что будем еще спускаться, круг за кругом... Верно? Но начальник угадывает, что это уступка, чуть ли не снисхождение, — и вспыхивает: — Скажите, Виктор. В вашей жизни вообще есть что-нибудь интересное? Ну, хоть что-нибудь? Ключарев пожимает плечами. — А где же интересное? Там?.. В вашем Старом Поселке? — Да. (Да?..) — А почему вы туда не поедете? Поезжайте. Живите там... Я в каждом молодежном романе читаю, как человеку надоела Москва, дряблые и развращенные городом люди, и человек взял в конце романа и уехал — кто в поле, кто в поселок. Словом, туда. К тем самым здоровым натурам, где так замечательно... Ключарев помалкивает. Иван Серафимович обиделся, это ж понятно. — А что?.. Поезжайте. Устройтесь работать, например учителем. И живите там себе на здоровье... Ключарев молчит. Ведь не первый такой разговор. Ключарев улыбается, а затем говорит, правда не слишком находчиво: — Может быть, и уеду. Не знаю... — Чего не знаете? А тут уж Ключарев говорит, найдя слова. Хорошо говорит: — Себя не знаю. Пауза. Ключарев поворачивается, чтоб уйти. Вот именно. Чуткий и деликатный. Ну, мямля, ну пусть. Да ведь и тот начальник хитроватого зама, Шилов что ли, ведь тоже квашня. Мыльце на шильце. Вот именно... Иван хотя бы добр. Интеллигентен. Поболтать при случае можно. Уезжай, говорит, в свой Старый Поселок. Чудак!.. Ключарев приходит домой. Садится с Дениской за уроки. Жена что-то варит или жарит. А четырехлетняя Тоня всем мешает. — Вот тебе бассейн. — Ключарев быстро черкает карандашом. — Бассейн емкостью... А вот тебе первая труба. — Да я сам нарисую, — говорит Денис. — Плохо ты рисуешь. Наш школьный бассейн выглядит так... Дениска рисует бассейн, две трубы и льющуюся воду. — Мама говорит, что когда ты учился, при вашей школе не было бассейна. Правда?.. Как же ты научился плавать? — Я уже не помню. — И в баскетбол вы не играли? — Не отвлекайся. Но внутренне Ключарев сыном доволен. Задача сложна. Ключарев заставляет Дениску решать двумя способами и учит выбирать оптимальный, это значительно выше школьных требований. Денис, как всегда, решает четко, логично и не без изящества. Иной раз Ключарев с настороженным удивлением вглядывается в его ясное лицо, пожалуй, слишком ясное и целенаправленное. Звонит телефон. — Не обращай внимания, не отвлекайся... Итак, объем вдвое больше. — А скорость воды та же? — Да. Голос жены. Она у плиты, на кухне: — Витя!.. Телефон надрывается — неужели не слышишь? — Слышу. Мы заняты. Появляется в дверях маленькая Тоня. Повод есть, она тут же врывается туда, где отец занимается с Денисом, и слегка шепеляво объявляет: — Сисяс мама придет. Она сисяс руки вымоет. — «Сисяс, сисяс», — передразнивает Ключарев, изображая строгость. — Сисяс я и сам могу. Он берет трубку. Он вдруг подумал, что это Лида, с нее станется и сюда позвонить. Но нет — это Бусичкин. — Виктор, привет. — Привет. — Что ты такое сказал сегодня Ивану (то есть Ивану Серафимовичу)? Он в страшной растерянности. Вызвал меня. Стал спрашивать о жизни. Об отношении к работе. И все на этаком чудовищно нервном уровне... И вдруг заговорил о том, какой у нас замечательный отдел. Какие мы все талантливые и дружные. К чему бы это? — Не знаю. — А вы-то с ним о чем говорили? Ключарев улыбается: — О Данте. — О чем, о чем? — Да ни о чем. Просто поговорили. Ключарев вешает трубку. Дениска к этому времени уже решил задачу, и они с Тоней строят друг другу рожи. — Майя! — кричит Ключарев жене. — Они ведь ели. Не пора им спать? — Пора. Давно пора... Укладывай. Ключарев и жена на кухне. Чай. То есть уже чай, и пьется он неторопливо, и дети уже спят, и тишина. «У самовара я и моя Маша», — как иногда шутит Ключарев, подчеркивая минуту... И верно: этот вечерний чай уж давно нечто большее, чем чай. Это точка спокойствия. Подчеркивая защищенность домашней крепости в минуту, когда дети спят. — Дали читать схему. Торопят как на пожаре... Майя рассказывает о своей работе — у них отчетный период. Ключарев понимающе кивает. Затем они говорят о Тоне и о гриппе в детском саду. Затем о деньгах. Три месяца не вносили за кооператив. Надо как-то изловчиться. Правда, детей приодели и обули. — Идем спать, — говорит Майя, глаза у нее слипаются. — Идем... Спать-то спать, но Ключарев еще долго поворачивается в постели с боку на бок. — Майк, а Майк! — трогает он спящую рядом жену. — Что такое? — Иван сегодня сказал мне, что, дескать, поезжай в Старый Поселок. — Ну и что? — Нет. Ничего особенного... Чудак! Жена не отвечает, спит... В книжках, говорит, все в конце концов уезжают. И ведь с болью сказал, болело в нем что-то. Вот именно, Иван Серафимович. В книжках. Там, в книжках-то, драматургия. И идея, и цель, видимо, какая-то есть. Вот герой и уехал из большого города, оскорбленный и непонятый. А здесь ведь эпика. И никакой тебе драматургии. Просто живешь. Свое живешь, свое делаешь. И это ж какие беды и оскорбления должны обрушиться на человека, чтоб человек вдруг принял решение уехать. Если такие-то беды, то ведь и о более важном можно задуматься. Не только взять да уехать... — Майк. Жена спит. Ключарев тоже засыпает. Бараки. И белое жаркое лето. Пыль на дороге, выбеленная солнцем. Сонная ноздря водопроводной колонки, прямо посреди улицы... Слышно вдруг, как начинает ворочаться кто-то из детей. Дениска. Его кровати скрип. Но и в Старом Поселке, если уж о начальстве, тоже жил кое-кто. А именно он — инженер Калабанов. Их гордость. История с красными помидорами разыгралась, когда приехал представитель из Москвы. Весь городок слегка залихорадило. И старопоселковцы тоже заволновались — как-никак!.. Но наконец строящийся завод был осмотрен. Представитель из Москвы был доволен. Улыбался. А директор завода отер пот со лба и сказал: — Теперь, может быть, ко мне домой поедем? — И он добавил, как бы пояснил этому влиятельному человеку: — Отдохнете. То есть по-домашнему. В гостинице ведь шумно. Насчет шума в гостинице он преувеличил, гостиницы просто не существовало. И тут-то их, старопоселковский, Калабанов тоже вошел в разговор. Знай, мол, наших, поселковских. И вроде бы добавил, общего хлебосольства ради: — Или ко мне поедем. В Поселок... Тоже не пожалеете. Представитель из Москвы пожал плечами, рассмеялся — целых два предложения! — и, сея небольшую интригу, лукаво спросил: — А кто что предложит? Директор сказал про вкусный обед. Сказал про вид из окна на заснеженную степь и на замерзшую реку, когда рядом будет жарко потрескивать алыми чурками печь. Кажется, сказал про самодеятельность. И наверняка про подледную рыбалку — что еще можно предложить на уральской стройке? И тут их, старопоселковский, Калабанов усмехнулся — не он ведь интриговал представителя, это представитель его. И когда тот, повернув начальственную голову, спросил: «Ну, а вы?..» — Калабанов еще раз усмехнулся и не без эффекта выдал: — Все то же. Плюс красные помидоры. — Свежие? — удивился представитель. — Свежие. А была зима. Конечно, Калабанов знал, на что шел. — был у них в Поселке такой Коля Двушкин, их Мичурин. И еще вчера кто-то болтал, что Коля Двушкин как раз снял три ведра красных («уж таких краснющих!») помидоров со своего парника. Так что Калабанов выиграл бой легко. Он не поддакивал и особенно не зазывал. Он только стоял сбоку, как и положено инженеру. И вот представитель из Москвы в Старом Поселке, у Калабанова, — огонь в печке, чурки потрескивают, хозяйка ходит павой и чуточку суетится, чтоб водку, скажем, покрасивее поставить на скатерть. А представитель то ли проголодался, то ли просто озяб во время осмотра — словом, немного нервничает и все спрашивает: — Откуда же свежие помидоры? Калабанов на своем: — Секрет. И тут появляется (примчался шофер — шепчет) другая интрига, сама сплелась. Коля Двушкин был не просто ревнив, но еще и изобретателен в своем чувстве. Он понял так, что приглашение к Калабанову в гости и помидоры, с которыми он явится к столу, — все это лишь предлог, а суть конечно же в его, Колиной, красивой жене. Дескать, ее-то напоказ и надо представителю из Москвы. — Да что же он не едет? — шепчет Калабанов шоферу. Шофер тоже шепотком: — Мнется что-то, понять не могу. — Скажи ему, что я приказываю. И чтоб мигом! — Есть! Коля Двушкин такой приказ не то чтобы ожидал — предвидел. И потому тут же, еще до прихода шофера, собрал родню (а Двушкиных было немало) и устроил большую пьянку. Помидоры лежали на столе, а родичи уничтожали их под водку. «Щас, щас, — сказал Коля примчавшемуся шоферу, — не могу же я выгнать гостей». — «Каких гостей?» — «Да вот этих. Провожу их и приду». — «Да их вроде не было». Но Коля ему тут же рюмку водки в зубы, шапку в руки, шофер выпил — помчался. А Калабанов как раз говорит представителю из Москвы: — А ведь хорошо водочки с морозца? Верно? — Верно, — говорит тот. — Да ведь с морозца-то уже час прошел. Пора бы и за стол сесть. — Это сейчас, минуточку... И Калабанов бросается к примчавшемуся шоферу, шепчет в коридоре: «Ну? Где Двушкин?» — «Гостей провожает». — «Каких гостей?.. Да что ж он, черт, тянет, рожает, что ли?» — «Нет. Пьют и помидоры едят». — «Ах, дьявол парниковый! Подлец! Убийца!» Двушкин тем временем сидел очень собой и своей интригой довольный — с помидорами в Старом Поселке было покончено. Родичи орали песни, красавица жена подтягивала звонко и пьяненько, шум, гам — своя, так сказать, и родная картинка. Два ведра помидоров съели, третье ведро Коля им не дал — больно было смотреть. Коля хотел хоть какую-то извлечь эмоцию, ведь растил и старался, и вот он кликнул пацанов с улицы, своих и соседских, — они расхватали последнее, и это был уже финал, конец помидоров. И вот Коля сидит гордый и довольный и смотрит на влетевшего в дверь шофера. «Ну?.. Ну?.. Ну?..» «Что „ну“? — говорит Коля. — Я, может, и пришел бы в гости. Да без помидоров неловко. Вроде обещал». За шофером влетает сам Калабанов. «Как это без помидоров?» — «Родичи поели. Не рассчитал». Калабанов скрежетнул, глядит — родичи один веселее другого, жуют, одно слово, молодцы, поработали. А там и сям помидорные остатки, червоточинки и задки. «Ну хоть один, — взмолился он, — остался? Ну хоть последний?» — «Нет, последний дядя Кузя съел. — И зовет, манит пальцем: — Кузь, поди сюда, подтверди». Калабанов махнул рукой и выбежал. Жена Калабанова в эти минуты, почуяв правду, начала готовить отступление. Гость томился. Курил. Ходил вокруг стола. Она дала ему рюмку водки: — А вот и баранок возьмите. Румяные, а?.. Их у нас по-простому помидорами зовут. — Баранки? — Ну да. Так и говорят — красные помидоры. Она сжалилась (мужа все не было, гость явно голодал) и дала еще рюмку: — Но вы же не из-за помидоров к нам в дом приехали. Наверно, нашу жизнь посмотреть? Слегка тускнея, гость подтвердил: — Ну ясно, не из-за баранок. Жизнь посмотреть — это я и хотел. А Калабанов бегал по Поселку. И повторял своим работягам и их женам. — Братцы, — говорит он, — ведь опозоримся, братцы! Рабочие не знали, чем помочь. Их инженер стоял, протягивая руки, стоял сокрушенный: «Что же делать, братцы?» А что можно было делать?.. Из конца барака вывалились хмельные и орущие песни Двушкины. Подошел дядя Кузя, убивался, но вернуть съеденные помидоры уже никак не мог. И тут кто-то вспомнил, что видел своего пацана с помидором — тот по улице бежал. Кинулись искать, пацанов нигде не было. Выручил дядя Кузя, сообразил, что ребята залезли в уютный колодец отопления: «Они там всегда от холода прячутся». — «А что они там делают?» — «Как что? Курят, подлецы!»... К колодцу побежало человек десять — спешили, понимая, что пацан с помидором долго играть не станет. Калабанов свернул с тропки и, вонзая в снег сапоги, помчался напрямик по целине. — Я же клялся!.. Я же обещал! — выкрикивал он на бегу, летел, весь расхристанный и без шапки. За ним бежали другие, человек десять. С крыльца барака наблюдал за этой гонкой Коля Двушкин — счастливый и пьяненький, он думал о том, какой он молодец и как это правильно держаться от начальства подальше. Однажды тоже приехал большой начальник и вроде бы помидоры хвалил, обещал, что про Колю в журнал напишет. А потом окосел, лип к его, Колиной, жене и говорил: «Ах ты, моя рыбочка»... У колодца отопления получилась заминка. Пацаны (и Ключарев помнит, что он сидел прямо на трубе, у распределительного крана) тут же и заблаговременно подняли крик и рев. Те, что не курили, орали и выли громче других. «Да вылазьте, мы вас не тронем!» — клятвенно кричали взрослые в темноту колодца. Наконец кто-то спустился вниз. Одного мальчишку подняли, и у него — у первого же! — был довольно крупный помидор. «Ур-ра!» — прокатилось над колодцем. Но это было и все, хотя нет, был еще один, маленький, — от ведра помидоров уцелело лишь два плода. И все-таки это были помидоры. Красные и свежие. Зимой. Их торжественно и бережно вручили Калабанову. И Калабанов, очень резкий, требовательный и временами жестокий человек, повторял и повторял: — Братцы... Братцы мои. Красные помидоры сыграли свою незаметную роль. Представитель из Москвы в свое время припомнил старопоселковского Калабанова. Нужно было выдвинуть кого-то, место, что ли, освободилось, и тут-то о Калабанове вспомнили. И ясно, что это не было какой-то особенной благодарностью за две помидоринки — просто память; помнилось, как томился голодный у стола больше часа, а стол был накрыт, и потрескивали в печке те самые алые чурки, и зима за окном... Так их, старопоселковский, Калабанов пошел в гору. Выходец Поселка и после выдвижения оказался работягой и умницей — стали ценить. Он уже был крупной фигурой областного масштаба. Но натура подстерегала его. Сначала у него появился мотоцикл, первый мотоцикл в Поселке. «Эй!.. С дор-роги!» — орал он, несся с грохотом и треском, и мотоцикл тоже был под стать — злой и свирепый, как сам Калабанов. Жил-то он по-прежнему в Старом Поселке, но все чаще и чаще — люди это заметили — стал заезжать в недалекую от Поселка татарскую деревушку. Командировки в Москву, поездки в область и татарская деревушка, и тут же в обратном порядке — деревушка с девушкой-татаркой, область и Москва. Так он и носился туда-сюда. Так и жил. Имя девушки-татарки Ключарев уже не помнит. Но помнит, что дальше все было просто. Жена Калабанова написала в управление жалобу — формулировка тогда была стандартная: моральное разложение. И Калабанову предложили образумиться и жить со своей семьей. «Ладно. Буду жить», — сказал Калабанов. Он был хитер, он согласился, рассуждая, как рассуждают все удачливые люди. Дескать, согласиться надо на словах, а удача не бросит. Дескать, время идет, страсть когда-нибудь да утихнет, возьму свое — а там, возможно, вернусь в семью. И он по бездорожью носился на мотоцикле к своей татарке и ждал повышения — его вот-вот должны были выдвинуть, теперь уже в Москву. Он ждал, а в управлении тоже ждали. И тут надо сказать, что доносы строчила только жена. В поселке Калабанова любили. Конечно, в нем было разгульное и орал на людей он как зверь, но это было в порядке вещей, да и орал он по делу. Кроме того, он забыл о жене, но о Поселке не забыл. Он улучшил снабжение, построил дорогу, был построен и мост, связавший Поселок с растущим городом. И дело даже не в этой материальности, ведь не знаешь, за что любишь, — а его любили. И ведь выходец из наших, свой, как ни верти... И вот Москва ему отказала в повышении. Более того, строгий выговор. — Грохнулся наш Калабанов, — говорили в Поселке, жалели его. — Занесся, да не удержался, — и вздыхали, как о непутевом, но родном. И тут он грохнулся еще раз, и уже навсегда. К нему в дом пришли все свои, поселковские, люди, выпили с ним, просили: «Петя, ты ж наша надежда», они хотели, может, совет дать, хотели, чтоб образумился, болели за него, все-таки он был их гордостью, а он топал ногами, кричал: «Подлецы! Завистники! Это вы строчили доносы!» — в конце концов как-то поладили. Говорят, песни пели, а Калабанов плакал. Но поздним вечером натура взяла свое — хмельной Калабанов вскочил на мотоцикл и помчался к своей татарочке. Может быть, решил в последний раз, как курильщик хочет «последнюю» сигарету. Переезжая речку на предельной скорости по ветхому мостику напротив татарской деревушки, Калабанов свалился и размозжил себе голову. Понятно, его жалели. Мостик и сейчас зовется Инженерским — так прозвали его татары, а затем все остальные. Это стало маленькой легендой Старого Поселка, и, как всякая легенда, она обросла соответствующими подробностями и тонкостями. Говорят, что молодая татарка нашла косточку головы Калабанова, эту косточку обмыла и вместе с каким-то маленьким винтиком рассыпавшегося мотоцикла захоронила на своем татарском кладбище. Деревушка называлась Айдырля. Татары принимали Калабанова настороженно, но, видно, тоже полюбили. Он кое-что для них делал, например устраивал татарских мальчишек в ФЗУ — сам их отвозил, сдавал в надежные руки, чтоб было и есть, и спать. Это, кстати, и оказалось началом распада деревушки. Сейчас Айдырли уже нет. Старые поумирали, молодые разъехались. Осталось лишь татарское кладбище. Затем и его распахали под хлеб. Где-то там, под волнующимися (ведь это уже в легенде) колосьями, и винтик мотоцикла, и косточка Калабанова. |
|
|