"Вдали от Зевса" - читать интересную книгу автора (Шаховская Людмила Дмитриевна)

ГЛАВА XI Свободный раб

Турн ушел. К Грецину подскочила его дочь.

– Ну, что – заговорила она, вся точно кипящая от тревоги. – Просил ты?

– Не посмел... сердит он был, точно бешеный кот; охота, должно быть, плоха нынче, только две тетерки болтались у него за плечами, а крупного ровно ничего, ни одной штуки дичины... Он сразу начал про «Поросячий ум»... так, мол, и так... к полудню, чтобы готов был «пред его светлые очи».

– А ты?

– Хотел просить, да тут ввязалась эта Диркея... Эх, чтобы ее собаки разорвали! Рассердила его еще пуще... Он пошел было домой, да потом, ты видела, воротился... Я не посмел просить. Как хочешь, своя кожа всего дороже.

– И бедного деда уложить в Сатуру!..

– Я ему самого жирного поросенка в изголовье подложу вместо подушки. Вераний божится, что он его спасет.

– Вераний... Ах, отец! Мнится мне про него что-то гадкое... Не верится, что «Поросячий ум» его отец.

– А в таком случае, к чему же он около него ластится? Вераний богатый раб, любимый царевичем; у него и золото водится, и эмалевые пуговицы; кольцо с жемчугом навязывал мне в подарок, да я не взял, боюсь, увидят из деревенских, толки пойдут; господин подумает, я это украл. Балвентий-свинопас и глуп, как поросенок; его справедливо прозвали «Поросячий ум». Если он не отец Верания, то к чему же царский оруженосец говорит это? Какая ему выгода быть сыном свинопаса, глупого, дряхлого?

– Не знаю, отец, не знаю... А не нравится мне все это... Ультим не верит, что Вераний спасет старика, и горько, горько расплачется, если деревенские возьмут его...

– Твой этот брат тоже умом недалек, смахивает на поросенка; я ему в утешенье позволю взять целую связку колбас: пусть разложит их звездою, лучами, на груди жертвы.

– А я хоть кисть винограда в общую гирлянду вплету с девушками.

– Ты станешь в этом году зашивать жертву, а Ювент назначен закрыть лицо обреченного платком, который вышит его сестрою.

Амальтея грустно вздохнула и хотела что-то возразить или добавить к услышанным сообщениям, но отец перебил ее, говоря как – то смущенно, с запинкой.

– Амальтея!.. Вот уже больше трех лет Вераний твоим женихом числится, а дело на лад не идет... Отчего это?

– Разве ты забыл, отец?.. Ты сам с ним поссорился.

– Поссорился-то поссорился... но... но и помирился.

– Вераний стал являться в нетрезвом виде, грубил тебе; я при нем стала просить, чтобы ты не отдавал меня за пьяницу, а он, точно в насмешку, ни с того, ни с сего, объявил, будто узнал своего отца в Балвентии и не женится, пока не освободит его от рабства.

– Все это так, дочка, а мнится мне тут другое... Верания отталкивает слух про тебя... Ты не видишься с младшим внуком фламина?

– Вижусь. Мало ли с кем я вижусь!.. Не отворачиваться же мне от него, когда встретится!..

– И часто?..

– Что с тобою, отец?! Я хотела бы видеться и со внуком фламина, и с кем тебе угодно, лишь бы не выходить за Верания.

Амальтея, залившись звонким смехом, убежала от отца плясать в деревенский хоровод, начавший ходить вокруг каменного жертвенника, где горели цветы и плоды, принесенные Терри, но ее смех вышел каким-то не натуральным, точно девушка силилась этой утрированной веселостью скрыть глодавшее ее лютое сердечное горе.

Амальтея любила человека, о котором ей не следовало мечтать. И она, и внук фламина Виргиний, оба были глубоко несчастны, оба задавали и сами себе и друг другу роковой вопрос; чем может кончиться их нежная, идиллическая привязанность? – Его, конечно, дед женит на равной ему патрицианке; ее господин прикажет отдать за раба.

В своих мечтах Виргиний и Амальтея решили, что не переживут разлуки, умрут, но тайный голос души говорил им, что это для них, нежных, любящих, робких, далеко не легкое дело.

Виргиний не походил на Турна; Амальтея не имела характера Диркеи, способной прыгнуть с утеса в пропасть, если бы Вулкаций покинул ее.

Всего этого с полною достоверностью Грецин не знал, но смутно подозревал многое. Глядя вслед убежавшей дочери, он невольно припомнил, как сам завязал первый узел знакомства своей семьи с внуком фламина, который пришел к нему в первый раз по делу, но потом и без особенной надобности стал наведываться в усадьбу Турна, – то прося позволения переждать застигнувшую его бурю, то дать ему проводника с фонарем через болотную топь вечером, то спросить, не приехал ли сын господского тестя, с которым он в хороших отношениях.

Все это крепко не нравилось Грецину, приходилось скрывать от Турна визиты в его поместье внука Руфа, которого тот терпеть не мог.

Турн вернулся с охоты на виллу в злобном, мрачном настроении, досадуя, зачем он лично заходил брать священную воду в рощу, куда мог послать слугу; он тогда не встретился бы с отвратительной полоумной Диркеей, Сивиллой[5] этих мест, которая растерзала ему сердце, накаркавши всяких бедствий, как будто он скоро утонет в болоте, чего он постоянно опасался, зная свое охотничье увлечение в часы преследования дичи: птиц, коз, зайцев и др.

Выросши и почти состарившись при суровых, исстари заведенных обычаях, Турн, сердитый от мрачных предсказаний Сивиллы, был немало удивлен, когда пред самым входом в дом, на крыльце к его ногам склонился незнакомый ему чужой раб и без особенной робости или лести, сказал:

– Высокородный Турн, я умоляю тебя, не обрекай моего отца в жертву Терре!..

– Почему? – спросил помещик, озадаченный никогда неслыханною просьбой.

Он предположил в этом предупредительное указание на какой-нибудь порок, делающий старика недостойным стать предметом чествований поселян.

– Я люблю отца моего, – сказал Вераний, целуя подол платья Турна. – Он единственный человек, близкий мне в мире.

– Только поэтому? Но если за одного будет молить сын, за другого – сестра, жена или дочь, то некого станет отдать народу; не лечь же мне самому в эту жертвенную Сатуру!..

Отвернувшись, Турн хотел пройти в дом, но Вераний загородил ему дорогу, упавши на колена в самых дверях.

– Господин, – молил он еще горячее, – вместо человека, ты можешь положить в Сатуру чучело.

Турн отшатнулся в новом удивлении не столько поданной идеей, как смелостью этого доселе неизвестного ему чужого невольника.

– Чучело?! – вскричал он.

– Бросают же чучело в реку при ее разливах, господин, а прежде, говорят, всегда топили человека.

– Да... Эта замена человека чучелом для Тибра утверждена Нумой Помпилием, а тут...

– Нума окончательно утвердил этот обычай, а ввелся он гораздо раньше, с самого царя Нумитора, только не все его соблюдали. Ведь, надо же кому-нибудь начать, господин... Будь царем Нумитором в этом деле!..

– Но я не царь.

– Ты зять Великого Понтифекса.

– Эмилий Скавр, мой тесть, один не может ломать уставы жертвоприношений. Ступай, моли его, молодой человек, но я уверен, Эмилий тебе ответит, что деревенский культ не подлежит его власти, а лишь городской, римский.

– В таком случае, он подлежит власти помещика... Господин, пощади отца моего!..

– Не хочу... Некогда мне... Я рад, что не затруднился выбором жертвы на этот раз... С плеч долой скорее сбросить эту обузу и надо уехать в Рим; ты, конечно, слышал, что этруски бунтуют. Пусти меня!..

– По случайностям раздела военной добычи, я попал служить царевичу Люцию и приобрел его благосклонность. О, господин!.. Неужели ты, если зять царя Сервия, сына царя Приска, попросит, даст тебе денег сколько запросишь, купит себе отца моего...

Пока он говорил, Турн с удивлением всматривался в его лицо, находя сходство с Вулкацием младшим, но тот был рыжий с гладкими волосами юноша, тогда, как Вераний чернел своею шевелюрой, как смола, курчавый, точно баран.

Турну померещился в нем оборотень, вспомнилась рассердившая его Сивилла – Диркея; к ней по словам Грецина, являлся Аполлон под видом Вулкация, которого Турн ненавидел, как и его деда фламина.

– Я рабами не торгую, – возразил он гневно, – а Люцию Тарквинию, Руфу, и всем их клевретам отвечу, что мои помещичьи распоряжения до них не касаются и подсылать ко мне своих невольников, делать неприятности, я не позволю. Прочь, грубиян!..

Он дал Веранию своею богатырскою рукою такую пощечину, что тот с громким стоном откатился далеко от двери, а затем ледяным тоном слепой ярости, подобной тому, когда белокалильный жар и жгучий холод дают одинаковое ощущение, грозный господин молвил Грецину, указывая на Верания:

– Чтобы я этого мерзавца больше здесь не встречал!.. Не то, все твои дети не вымолят тебе пощады!..

До слуха входящего в дом Турна донесся взаимно-укоризненный разговор управляющего с чужим рабом.

– Я говорил тебе, что он не послушает... Эх, неразумный!..

– Неразумны вы, что терпите тиранство грубой силы! – отозвался Вераний, растирая прибитую щеку. – Если заблаговременно не прекратить эти жертвенные злодейства, которые давным-давно прекращены в Риме, то он, ведь, и тебя опустит в болото.

– И лягу тогда за общее благополучие. Всякому свой черед, Вераний. Раб редко умирает спокойно. Прекратили, говоришь, избиения людей в Риме... Лучше что ль от этого стало? Нельзя там, господа в деревню посылают таких: одного в болото Терри, другого – в реку Тиберину или Янусу, а третьего, недостойного, попросту на веревку или в рыбную сажалку, за то одно, что состарился. Не зли господина! А то в самом деле, дашь ему мысли обо мне... Вспомнит, что и я стар... И он на тот год меня...

Грецин задрожал от охватившего его ужаса, не договорив фразы.

– Этого не будет! – вскричал Вераний еще смелее и энергичнее, – ты попал в рабство ребенком, оттого и не понимаешь свободы, а я был свободным воином в г. Вейях...

– Постой! – перебил Грецин с усмешкой, хлопнув юношу по плечу, – я уже 10-ти лет был, а ты ребенком попал, много раз так говорил, а теперь ты заврался, противоречишь... Как же ты мог быть воином?.. Да и Балвентий смолоду тут...

Вераний не срезался, оговорившись.

– Ну, как бы там все это ни было, отец мой примирился с рабством, а я никогда не примирюсь. Люций Тарквиний показал мне иное обращение с рабами, нежели у Турна; у царевича Люция не всякий раб скотина. Я не дам погубить отца моего или... или никогда не женюсь на твоей дочери.

– Да она и без того не идет за тебя... Эх, Вераний!.. Спрашивал я ее о твоих подозрениях насчет фламинова внука... Кто ее знает? Отшучивается... Встречается, говорит, он мне, как всякий другой.

– Мне Тит сказал.

– Он сам к ней сватался, еще до тебя... Тит-то[6].

– Сказать словечко старому Руфу, так будет этому внуку жарко от него!.. Да только вас губить не хочется.

– Нас губить?!

– Не то, что губить, а... все-таки...

Спохватившись, Вераний не договорил своей мысли и, чтобы перевести разговор на другое, горько заплакал от боли, растирая прибитую Турном щеку, заплакал и о грустной участи своего отца.

Они уселись на ступенях крыльца господского дома, так как управляющий опасался уйти оттуда, ввиду возможности господского зова. Он боязливо прислушивался к гулким шагам деревянных подошв охотничьих сапог Турна, который бродил, можно было полагать, из угла в угол по атриуму своей заброшенной виллы, в тревоге, от наплыва всяких дурных мыслей не имея сил успокоиться.

– Пойдет ли твоя дочь за меня, – говорил Вераний, – не пойдет ли, это дело другое; ты мне все равно, что тесть и теперь. Если отца спасти не успею, спасу тебя, вырву из неволи, дам тебе узнать другую жизнь, какою, ты говорил, наслаждались твои предки, греки в Сибарисе, жизнь свободных и богатых граждан, увезу тебя в Вейи.

– Да ты уж это давно обещаешь, только свадьбу-то с Амальтеей никак не сыграешь, все откладываешь, то одно, то другое мешает, а теперь ее подозревать еще стал (статочное ли это дело?) в близости с внуком фламина.

– Поглядим, Грецин, что на днях будет! – возразил Вераний.

Он обнял свои колена, подняв их в уровень с подбородком, и плаксиво запел невольничье причитанье:

Такова уж судьбаГоремыки-раба!..Виноват он лишь тем,Что стал дряхлым совсем,И опустят егоВ придорожную топь...Так велел господин,Над рабом властелин...

Вместо того, чтобы разразиться рыданьем об отце, чего ждал управляющий, Вераний вдруг расхохотался, как сумасшедший.

– Что с тобой? – спросил Грецин, привскочив от изумления.

– Да мне вспомнилось, как твой Ультим отличился сегодня у деревенских на жертвоприношении.

– Придурковат парень!.. А что?..

– Это было на заре. Старшина Камилл впереди стоял жертвоприносителем и пел долго, монотонно, гимн солнцу; чуть не к каждому стиху народ припевал за ним «чудное светило!» Ультим стоял, стоял, соскучился, и начал дурить, а за ним и другие. Ты знаешь, что Камилл высокого роста старик, сухой, костлявый; Ультим глядел, глядел на него, да вдруг вместо «чудное светил» запел «экий ты верзило!»

Грецин усмехнулся.

– И что же? Не треснули его по затылку за это?

– Ближайшие смеялись; дурного ничего не вышло, даже кое-кто подтянул за ним, но только вполголоса, а потом и начали варьировать припевы, вместо хвалы солнцу складывая импровизации на деревенского старшину. Один тянет «Руки точно виллы!», другой гудит «Ты свиное рыло!», вышла полная какофония, только Камилл глуховат, знаешь, не слыхал этого.

Сбитый с толка болтовнёю пустомели, Грецин забыл близкое присутствие грозного господина, подманил проходившую мимо свою жену, велел ей подать кувшин вина и принялся тянуть его с Веранием из одной кружки, впрочем, на сей раз осторожно, маленькими глотками, как бы лишь от скуки, безделья.

Вераний тешил старика анекдотами, до каких тот был страстный охотник, особенно в хмельной час; на этом держалось влияние на него юноши, в котором он не подозревал Вулкация, старшего внука фламина.

Вераний до самого полудня просидел на крыльце со стариком, то обнадеживая его получением всяких благ, то наводя ужас возможностью кончить жизнь в болоте, жертвою сельского праздника.

Грецин внимательно слушал речи краснобая, сидя с ним на лестнице крыльца, не приметив, что у того нет ни малейшей печали от неудачи в спасении «отца», и ничто не навело его на подозрение, что это не раб, а старший внук фламина, подосланный старым жрецом интриговать против Турна, родственника ненавидимого им великого Понтифекса, Скавра.