"На берегах Альбунея" - читать интересную книгу автора (Шаховская Людмила Дмитриевна)

ГЛАВА XIII Царская внучка

Когда солнце опустилось за горизонт, возвещая, что для Проки истек последний день жизни, старец тихо заплакал с мыслью, что больше не увидит восхода этого чудного светила.

Вдали раздалось блеянье коз с тем особенным оттенком звука, какой отличают издали опытные пастухи, как означающий время, что стадо собирается на вечернее доение к месту своего ночлега.

Козы блеяли все разом и одинаково, точно пели хором под мелодию сиринги – тростниковой флейты из семи стволов, соединенных вместе травяным лыком крепких горных растений, скрученных искусною рукою пастушки.

Уши Проки уже не различали подробностей переливов этой знакомой ему мелодии, но он, услышав ее общий тон, по положению солнца догадался о ее значении.

– Акка гонит стадо домой, – подумал старец, – если б какой-нибудь знахарь мог снять с моих глаз туман, какого на них прежде не было, я увидел бы, как она идет доить коз с пастушками.

Старик не видел Акки, но мысленно представил себе ее образ, как она – ловкая, красивая, добродушная – быстро, легко идет по откосу холма, похожая на козу искусством держаться на таких уступах, откуда падали ее сверстницы.

Акка, оставшись сиротою, была воспитана в доме Проки; старец любил ее не меньше, чем подрастающую внучку свою Сильвию, дочь Нумитора, и казалось ему, будто никто лучше Акки не играет на лире, сделанной ею самою из рогатого бараньего черепа с натянутыми струнами из жил, никто звучнее Акки не выводит мелодий на сиринге и окарине, никто голосистее не поет среди красавиц Лациума.

Ее все хорошие люди любили, только, к сожалению старого царя, этих хороших почему-то в Лациуме становилось все меньше и меньше; вырождалось древнее могучее племя япигов, вбирало в себя примесь чужих обычаев; все больше и больше являлось в нем грубиянов, пьяниц и нечестивцев, подобных Амулию.

Прока увидел Акку уже вблизи от себя, когда она подошла к нему вскоре после раздавшегося блеяния коз.

– Отчего ты так скоро кончила доить сегодня? – спросил он красавицу, подняв на нее свои слабые глаза в удивлении.

– Я сегодня не стала доить, – ответила она грустно, – пусть доят пастушки одни, без меня; Сильвия присмотрит за ними. Я хочу побыть с тобою, дед; хочу слышать твои наставления. Сильвия еще не понимает этого; она мала; я все понимаю, что ты говоришь, и дороги, очень дороги мне твои слова. Говори, говори, дед!.. ведь это уж твой последний вечер.

– Да, – подтвердил Прока со слезами.

– Я больше к тебе никогда не приду; я больше не стану прясть шерсти и льна, сидя у ног твоих на земле, не буду петь тебе или слушать твои рассказы. Даже на могилу к тебе не приду с причитаньем, не стану рыдать над тобою; умрешь ты не здесь; увезут тебя на остров.

– Да... увезут.

– Туда женщинам нельзя ходить; жрецы не велят.

– Если б ты знала, Акка, как мне туда не хочется!.. если б я мог сам распорядиться моею кончиной, как, говорят, встарь наши предки сами все приказывали, я велел бы сыновьям вырыть мне яму и посадить меня здесь, около этого камня Ларов, так как в доме нет места новой почетной могиле. Здесь ты стала бы петь мне причитанья. Слушая твой голос, мне было бы легче умирать, чем будет теперь там, далеко, одиноко...

– Я принесла тебе в последний раз парного козьего молока, принесла и новую сплетенную мною из шерсти подстилку в подарок тебе. Возьми ее с собою в землю, дед: сидя на ней, ты там перед смертью вспомнишь меня, вспомнишь мои обещания, что я тебя никогда, никогда не забуду.

– Нельзя, Акка; не позволят; там настелют мне шкуры жертвенных черных ягнят и козлят, которых заколют, когда станут молиться обо мне, совершать тризну моего провожания... и меня самого оденут в такие черные шкурки.

– Ну, я теперь подстелю ее тебе на этот камень, чтоб было мягче лежать, чтоб не приполз в темноте скорпион или тарантул, – эти гады боятся шерсти.

– Да, они ее боятся, но мне все-таки думается, что в недрах того ужасного, древнего могильника они приползут ко мне несмотря на постланные шкуры; приползут ко мне туда скорпионы и тарантулы, и всякие другие пауки, черви, жабы и ящерицы; обовьются вокруг меня змеи, толстые, холодные, прилипнут улитки...

Старик вздрогнул от внутреннего, нервного ужаса, внучка его заплакала, и оба они несколько времени молчали, не зная, чем друг друга утешить.

– Акка, – заговорил снова старец, – скажи мне, что толкуют в нашей родне и среди пастухов о моем завещании? находят ли, что я справедливо разделил сыновьям наследство? одному больше земель и людей, другому – родовой дом и все имущество, накопленное из добычи охоты и набегов веками.

– Что толкуют, дед... Нумитор ничего не говорит; он доволен; он так глубоко почитает в тебе отца, что был бы доволен, если б ты даже ничего ему не дал, кроме твоего благословения.

– Я это знаю, оттого и дал ему благословение в родовой усадьбе, да хранят его предки в ней!.. ну, а другие?

– Другие говорят, что теперь-то ты его не обидел, но после, пожалуй, будет плохо: Амулий, получивши больше людей, пошлет их отнять имущество у брата.

– Ну, вот!.. он на это не решится потому что, получив от меня людей меньше, Нумитор имеет друзей, каких у Амулия нет: царь сабинян его друг, а за Квирина, вождя марсов, он просватал дочь. При первой неблагополучной вести горцы скатятся лавиной с двух сторон для защиты Нумитора от брата. Скажи всем, кто толкует о том, что я знал, что делать, перед смертью. Теперь спой мне в последний раз сказание про царя Латина. Я выучил тебя петь это, и ты так хорошо поешь, что, мнится, горы слушают и козы не смеют блеять, пока раздается твой голос... спой, милая Акка!..

Красавица послушно сняла с дерева висевшую на сучке его лиру, но тотчас поместила обратно, возражая:

– Не успею, дед; из Альбы скоро придут; уже темнеет; сходка племени, верно, кончилась.

– Ну, спой это тогда, когда они меня повезут на остров; мне будет отраднее плыть туда, слушая издалека твой голос; ведь ты перекричишь весь говор, какой будет вокруг меня по берегам Альбунея.

– Перекричу, дед, постараюсь. Я соберу всех моих пастушек; я выучила их петь припевы к этому сказанью. Тебя повезут тихо, дед; торопиться не станут, потому что все племя не поместится в лодках; они пешком пойдут берегами до острова; пойду и я за ними, только мы, конечно, не нагоним тебя, но ты будешь долго слышать мой голос, пока не уплывет твоя лодка к развалинам Сатурнии.

Акка подстелила старцу на камень сплетенную ею шерстяную рогожку и напоила его молоком.

– Я буду приходить сюда каждый вечер, как доныне приходила, – сказала она, сев на землю у головы страца, – я буду вспоминать тебя здесь. На этом древнем камне Ларов станет лежать Нумитор, а он во всем похож на тебя – и лицом и добротою сердца.

– Ах, Акка!..

– Дед!.. милый дед!..

Они сильно желали высказать друг другу свои накипевшие чувства, подозрения, опасения того, что ждет семью после удаления Проки в могилу, но оба боялись еще хуже огорчить друг друга. Старец прижал к камню близ своей груди голову пастушки, сидевшей подле него, и гладил, роняя горькие слезы.

– Потом так сведут в землю и Нумитора, – говорил он, – сведут, когда придет его время и Лациум решит, что он стар. Ах, Акка!.. так должно... так установлено предками.

– Зачем так должно, дед? – возразила она, – зачем предки так установили?

– Не знаю.

– У сабинян и марсов не умерщвляют старых людей.

– Да... но в Лациуме так заведено, чтобы не было в племени лишних.

– У самнитов, чтобы не умерщвлять, всех лишних собирают в одно место, где жертвенник богов, и когда накопится довольно, делают праздник «священной весны». Как птички на лето от нас улетают, чтоб не погибнуть от зноя, и ищут себе прохладные леса за землею этрусков, там вьют гнезда, – так и лишние люди самнитов, и старые и молодые, вместе с отлетом птичек, покидают родину; когда наступает осенняя прохлада, птички опять прилетают к нам обратно; овсянки и жаворонки всю зиму поют над лугами Лациума; чижи и щеглята щебечут, чирикают в лесах у рамнов; люди «священной весны» самнитов назад не приходят. Если их мало, они занимают пустырь на побережье или отыскивают необитаемый остров, или просятся в чужое племя, где мало людей и приход чужестранцев приятен; если их много, – они нападают и берут себе лучшую местность с боя. Так ведь лучше, дед?

– Не знаю, Акка, лучше ли; самниты живут по-своему; мы тоже должны жить по-своему.

– Нет, дед; у нас многие говорят, что по-нашему хуже. Нумитор все это мне рассказывал, и он тоже говорил, что так хуже, что пора все это отменить.

– Оттого-то его и невзлюбили в Альбе старшины. Нумитор скоро поймет, что лучше ли, хуже ли наши обычаи, – отменить в них ничего нельзя.

Они снова замолчали, больше не зная, о чем говорить, оба погруженные в грустное раздумье, какое всегда полнит душу дикарей, соприкоснувшихся с людьми более высокой культуры, какими для латинов тогда были самниты, этруски, сабины и др. соседи, населяющие Италию.

Между тем вечер настал вполне, темнота сгущалась; все умолкло в прибрежной равнине и отдаленных горах; все успокоилось на извилистых, кремнистых тропинках, протоптанных стадами, не слышно стало пастушьих шагов; молчали и дремлющие стада, пригнанные с пастбищ к хижинам обитателей поселка рамнов.

В воздухе не проносилось ни звука, ни дуновения. Неподвижно стояли близ циклопически-укрепленной усадьбы развесистые мирты, лавры и платаны; даже роса над рекою, видною вдали, как будто тоже дремала.

Из потемневшей пучины небес над холмами вырезался и засиял серп молодой луны; ее слабые лучи робко играли золотистыми блестками на прозрачной струе реки, точно купающаяся змейка со сверкающей чешуей.

Бесподобна была летняя, знойная, итальянская ночь над Тибром-Альбунеем в те времена; никакая грязь человеческих отбросов еще не мутила считаемых священными вод этой реки; пьяный гам не нарушал мирной тишины пастушеского селения.

Суровые пастухи Лациума и альбунейских холмов не знали никакой неги; их сон, длившийся с заката до восхода солнца, был крепок и безмятежен после целого дня сельских трудов. Они еще не знали никаких грез и мечтаний, никаких забав, прогоняющих сон, кроме очень редких ночных празднеств, к каким принадлежало человеческое жертвоприношение Цинтии и предстоявшее теперь торжество «смены царя».

В этот вечер все поселяне, не участвовавшие на сходке старшин в Альбе, завалились спать, как могли раньше, чтобы встать бодрыми к полуночи.

Их радости и муки, благодеяния и злодейства происходили так просто, так наивно, что вполне согласовывались с законами матери-природы, как свойственно всем дикарям.

Под лучами молодой луны неясно виднелись на отдаленном холме груды белых камней – развалины Сатурнии; ее цари Эвандр и Сатурн, так говорило преданье, покоились на острове реки, а поселок неизвестно когда и кем разорен; об этом тогда еще не сложилось занимательных мифов, а лишь носились, более правдоподобные, смутные преданья, которые пастухи от скуки слагали в песни.

Можно думать, что имя царя «Золотого Века» Сатурн означает «Век Сытости» от satus – сытый, saturus – наполненный, после которого, с оскудением плодородия, наступила надобность искать минеральные сокровища, и в Италии явилась медь, наступил «Медный Век» Энея (Aeneus), когда вместе с деньгами возникли из-за них прежде небывалые раздоры и набеги для грабежа.

К развалинам Сатурнии устремляла взоры Акка, размышляя, что туда, по направлению к ним, сейчас увезут ее ласкового деда.

Лежащий старик и его внучка при сгустившемся сумраке казались дремлющими в ожидании рокового момента разлуки, когда наступит необыкновенная ночь... ночь торжественная для всех соединенных племен Лациума... ночь смены царя.

Худые, слабые руки старца лежали на кудрявой голове девушки; его голова, тоже длиннокудрая, никогда не стриженная, очень редко чесанная и мазанная, понурилась на грудь, накрыв ее всю огромною, седою бородой.

Прока был одет, ради приема ожидаемых старшин, в новую белую сорочку из толстой холстины, ничем не вышитую, потому что не любил украшений, но ременный пояс его был с медным набором разнообразных блях, а на голове покрывала темя небольшая царская шапочка, круглая с узкой, усеченной вершиной; по ее черному фону валяной шерсти пестрели вышивки из мелко истолченных осколков раковин, разных семян и привозных, заморских стеклянных бус.

Прока лежал неподвижно, но не дремал, обуреваемый роем докучливых, грустных мыслей. Он с прощальным наслаждением вдыхал освежающую влажность ночного воздуха, бросая исподлобья мимолетные взоры то на луну, то на внучку, то на виднеющийся дом своей усадьбы, где он так счастливо прожил долгую жизнь и сел бы в могилу под его порогом гораздо менее скорбно, чем сядет совершенно неохотно на заброшенном, пустынном острове, посвященном самым уважаемым мертвецам Лациума.