"Похитители" - читать интересную книгу автора (Фолкнер Уильям)

ГЛАВА ВТОРАЯ

Это было в субботу. В понедельник утром Лудас уже снова вышел на работу, а в пятницу в Бей-Сент-Луисе умер дедушка – другой, отец мамы, твой прапрадед.

В сущности, Бун принадлежал не нам. То есть не только нам, Пристам. То есть, вернее, не только Маккаслинам и Эдмондсам, поскольку мы, Присты, их, так сказать, младшая ветвь. Буном владели трое: не только мы в лице деда, и отца, и двоюродного брата, Айка Маккаслина, и другого двоюродного брата, Захарии Эдмондса (в пользу его отца, Маккаслина Эдмондса, Айк, когда ему исполнился двадцать один год, отказался от плантации Маккаслинов), но еще и майор де Спейн и – пока был жив – генерал Компсон. Бун был корпорацией, акционерным обществом, и мы трое – Маккаслины, де Спейн и генерал Компсон – несли за него равную, но неопределенную долю ответственности, так как первый и единственный пункт устава этой корпорации гласил, что кто из нас окажется на месте происшествия, тот обязан закрыть собственным телом брешь, которая возникла по милости Буна, или при его участии, или просто в его присутствии. Он – Бун – был попечительным и благотворительным обществом взаимного кредита, в котором все кредиты забирал он, а всю благотворительность и все попечительство поставляли мы.

Его бабка, дочь индейца-чикасо, вышла замуж во времена вождя Иссетибехи за белого торговца виски, и, смотря по тому, сколько Бун принял спиртного, он либо утверждал, что на девяносто девять процентов чистокровный индеец и вообще царственный потомок самого старика Иссетибехи, либо лез с кулаками на всякого, кто осмеливался намекнуть, что в его жилах есть хотя бы капля индейской крови.

Бун был твердолоб, предан, отважен и абсолютно ненадежен; росту в нем было шесть футов четыре дюйма, весу двести сорок фунтов, а разума не больше, чем у ребенка. С год назад отец стал поговаривать, что не сегодня-завтра я стану взрослее его.

Надо сказать, что хотя Бун был явно нормальной биологической особью из плоти и крови (взять хотя бы случаи, когда под мухой он не только был готов и согласен, но просто рвался сцепиться из-за своей родословной с кем попало, с одним или многими, за или против, смотря по тому, куда ему бросилось виски) и, значит, должен был где-то существовать первые девять, или десять, или одиннадцать лет, но выглядело все так, будто это мы трое – Маккаслины-де Спейн-Компсон – произвели его на свет девяти, или десяти, или одиннадцати лет от роду уже в готовом виде, дабы решить проблему, однажды возникшую в охотничьем лагере майора де Спейна [4].

Правильно, в том самом лагере, который вы, наверное, будете называть Маккаслиновым даже и через несколько лет после смерти Айка Маккаслина, а мы, ваши отцы, называли деспейновым годы спустя после смерти майора де Спейна. Но во времена наших отцов, когда майор де Спейн не то купил, не то прибрал к рукам, не то арендовал землю (или как там еще люди ухитрялись приобретать недвижимую собственность в штате Миссисипи между 1865 и 1870 годами) и устроил охотничий лагерь – дом, конюшню и псарню,– тогда лагерь безусловно принадлежал ему, и он единолично решал, на какую дичь охотиться, и отбирал и допускал достойных охоты на эту дичь, так что в каком-то смысле ему принадлежали и сами охотники, и места, где они охотились, и даже дичь, на которую охотились: медведи и олени, волки и пумы, водившиеся тогда милях в двадцати от Джефферсона, в дебрях вдоль речной поймы, которые раскинулись на добрых три тысячи акров, составляя часть грандиозной, царственной мечты старого Томаса Сатпена, не только погибшей, но и погубившей самого Сатпена, и в те дни служили чем-то вроде ворот к почти первозданным дебрям и топям, что тянулись на запад от холмов до поселений и плантаций по берегам Миссисипи.

Тогда до этих мест было всего только двадцать миль; пролетки и фургоны наших отцов и дедов трогалдсь в путь из Джефферсона в ночь на пятнадцатое ноября и к рассвету были уже в оленье-медвежьих местах, а верховой добирался еще быстрее. Даже в 1905 году первозданность отступила только на двадцать миль, не больше; фургоны с ружьями, провиантом и постелями не спеша выезжали на закате, а сам майор де Спейн и его гости ехали но узкоколейке,– она соединялась с магистралью и была проложена Северной лесопромышленной компанией для вывоза бревен,– и по требованию машинист останавливал состав в миле от нового деспейнова лагеря, и здесь их нагоняли фургоны, выехавшие накануне. Но в 1925 году мы уже знали: все обречено. Майор де Спейн и его тогдашние спутники, кроме твоего дядюшки Айка и Буна, умерли, а их наследники катили на машинах (теперь от Джефферсона и до самой деспейновой остановки по требованию уже была крытая гравием дорога) и переключали скорости под аккомпанемент топоров и пил в тех самых местах, где год назад слышен был только гон. Потому что Манфред де Спейн, в отличие от своего отца, был банкир, а не охотник, он продал расчищенные участки, и пахотную землю, и строевой лес, и в 1940-м году (лагерь принадлежал уже Маккаслину) они, то есть мы, грузились на пикапы и ехали по мощеным дорогам миль за двести на розыски такой первозданной глуши, где еще можно раскинуть палатки; ну, а к 1980 году обычай ездить в первозданную глушь на автомобиле вообще переведется, как по милости автомобиля переведется и эта самая первозданность, которую он сейчас разыскивает. Впрочем, может, им – то есть вам – удастся обнаружить первозданность на обратной стороне Луны или Марса и, может, даже поохотиться там на медведей и оленей.

Но в ту пору, когда Бун материализовался в лагере уже в готовом виде, уже десяти, или одиннадцати, или двенадцати лет от роду, майор де Спейн, и генерал Компсон, и Маккаслин Эдмондс, и Уолтер Юэлл, и старый Боб Легейт, и полдюжины других сменявших друг друга охотников отъезжали всего только на двадцать миль от Джефферсона. И хотя генерал Компсон, будучи еще в чине полковника, не без успеха командовал отрядом южан в сражении при Шайло [5] и потом, уже в чине бригадного генерала, опять же не без успеха, командовал во время отступления армии Джонстона к Атланте [6], все же он был не слишком силен в топографии, в ориентировке на местности, и стоило ему отъехать на сотню шагов от лагеря, начинал плутать (мул, на котором он всегда ездил, доставил бы его по первому знаку в лагерь, но, будучи не только генералом южан, отпущенным под честное слово, но еще и Компсоном, он не снисходил до советов и рекомендаций мула), так что, как только все охотники съезжались в лагерь после утреннего гона, они поочередно трубили в рог, пока наконец не появлялся генерал Компсон. И такое положение дел всех устраивало или, во всяком случае, никому не мешало, пока он не стал вдобавок и глохнуть. Пока однажды уже к вечеру Уолтеру Юэллу и Сэму Фазерсу, полунегру-полуиндейцу чикасо, не пришлось выслеживать генерала, а потом ночевать с ним в лесу, и майор де Спейн стал бы перед альтернативой – запретить Компсону высовывать нос из палатки или исключить его из клуба,– если бы, откуда ни возьмись, не появился Бун Хогганбек, уже громадина, даже в свои десять или одиннадцать лет уже переросший генерала Компсона, чьей нянькой он стал – найденыш, который только и знал, что свое имя – другого имущества, других воспоминаний у него не было; даже твой дядюшка Айк не очень уверен – Маккаслин ли Эдмондс или майор де Спейн первый подобрал Буна там, куда он был подброшен неведомо кем. Айк твердо знает, помнит одно: откуда ни возьмись, уже лет двенадцати от роду, Бун появился в усадьбе старого Карозерса Маккаслина, где Маккаслин Эдмондс уже воспитывал Айка, как родного сына, а теперь с места в карьер стал воспитывать и Буна, тоже как родного сына, хотя самому Маккаслину Эдмондсу было тогда только тридцать.

Так или иначе, стоило майору де Спейну понять, что он должен или исключить генерала Компсона из клуба – а это будет нелегко,– или запретить ему выезжать из лагеря – а это будет невозможно,– и, значит, выход один – приставить к нему кого-то вроде Буна Хогганбека, как немедленно появился Бун Хогганбек, привезенный не то Маккаслином Эдмондсом, не то ими обоими, Эдмондсом и самим де Спейном, решившими таким путем общую головоломку. Айк отчетливо помнил: 14 ноября, погрузка постелей, и ружей, и провианта в фургон, тут же Теннин Джим (дед того Бобо Бичема [7], о котором речь впереди), и Сэм Фазерс, и Бун (ему, Айку, пока только пять или шесть лет, и пройдет не меньше четырех или пяти, прежде чем исполнится десять, и они впервые возьмут его с собой), и впереди верхом едет Маккаслин в тот самый лагерь, откуда Бун будет теперь каждое утро на муле сопровождать генерала Компсона, а потом направлять его – возможно, силой, поскольку Бун в двенадцать уже перерос своего подопечного – в нужную сторону, чтобы засветло попасть в лагерь.

Так генерал Компсон приучил Буна к лесу – можно сказать, поневоле, в порядке самозащиты. Но еда за тем же столом, и рысканье по тем же лесам, и сон под тем же дождем с самим Уолтером Юэллом все равно не сделали Буна метким стрелком; неизменным успехом пользовался в лагере рассказ Уолтера Юэлла о Буновой стрельбе,– как Уолтер показал Буну, где стоять, а сам пошел на свое место (старый генерал Компсон отправился наконец к праотцам, а возможно, и на какой-то неведомый бивуак, куда, надо полагать, просились все ветераны той войны, и синие и серые [8], потому что им вряд ли могло прийтись по вкусу другое пристанище для мало-мальски оседлого житья, и Бун теперь охотился наравне со всеми прочими), и как Уолтер услыхал собак и понял, что олень выскочит на Буна, и как услыхал пять выстрелов Бунова дробовика (его завещал Буну генерал Компсон; он был не в лучшем виде уже при генерале, и Уолтер рассказывал, что ушам своим не поверил, когда дробовик пальнул без осечки дважды, не говоря уже – пять раз!), и как по участку, разделявшему их, прокатился вопль Буна: «Сволочь! Уходит! Улюлю! Улюлю!», и как он, Уолтер, бросился к Буну и обнаружил пять расстрелянных гильз на земле, а в десяти шагах – следы оленя-самца, которого Бун даже не задел.

Потом дед купил эту машину, и Бун нашел избранницу своего сердца. Он уже работал тогда у нас на каретном дворе с общего согласия Маккаслина-Эдмондса-Приста, потому что, когда Бун остался на третий год во втором классе, даже Маккаслин Эдмондс наконец не то отступился, не то прозрел, или, может, он окончательно прозрел, когда до его сознания дошло, что нет на свете такой фермы, где Бун продержался бы столько времени, чтобы научиться вести хозяйство. Сперва он делал что придется – задавал корм, чистил упряжь, мыл экипажи. Но я уже говорил тебе – у него был подход к лошадям и мулам, и скоро его перевели в кучера экипажей – колясок и кэбов, встречавших дневные поезда, двуколок, и дрожек, и фургончиков, в которых торговые агенты объезжали лавки по всей округе. Теперь он жил в городе, разве что и Маккаслин и Захария оба не ночевали дома, и тогда Бун замещал их в роли телохранителя женщин и детей. В общем, он жил в Джефферсоне. То есть у него было там собственное жилье – отдельная комната в гостинице, которая во времена моего деда называлась Коммерческой и была открыта в надежде затмить гостиницу Холстона, но так никогда и не достигла ее ранга. Впрочем, достигла немалого: в ней во время судебных сессий жили, спали и ели присяжные, а фермеры, чьи дела слушались в суде, и барышники, промышлявшие лошадьми и мулами, чувствовали себя там уютнее, чем среди ковров, и медных плевательниц, и кожаных кресел, и полотняных скатертей на другом конце города; потом, в мои времена, она стала называться «Гастинеца Сноупса» (так гласила выведенная от руки надпись) – как раз в те годы начал вытаскивать свое племя из глухой деревушки за Французовой Балкой мистер Флем Сноупс, банкир, убитый лет десять – двенадцать назад своим рехнувшимся родственником, который, возможно, так и не поверил, что засадил его в исправительную тюрьму этот самый Флем, но считал, что тот обязан был его освободить или хотя бы сделать такую попытку; потом, в середине тридцатых годов, она недолго была во владении рыжей леди, выплывшей неведомо откуда и канувшей неведомо куда, известной твоему отцу и полиции под именем «Малышки из Чикаго»; ты знаешь эту гостиницу – правда, уже остатки былого величия! – как пансион миссис Раунсвелл. Но во времена Буна она все еще называлась Коммерческой, и в промежутках между ночевками на кухонном полу в домах у Компсона, или Эдмондса, или Приста Бун жил в ней, и вот тогда-то дед купил автомобиль.

Дед купил автомобиль вовсе не потому, что хотел, а потому, что был вынужден. Он, банкир, президент первого в Джефферсоне банка, старейшего во всем Йокнапатофском округе, считал и продолжал считать до самой своей смерти (когда прочие йокнапатофцы давно уже поняли – автомобиль существует и будет существовать и никуда от него не денешься), что повозка с мотором столь же несостоятельный феномен, как выскочившая за ночь поганка, и что, подобно упомянутой выскочке, исчезнет с первыми лучами солнца. Но полковник Сарторис, президент новоявленного, выросшего как гриб, Торгово-фермерского банка, вынудил его купить автомобиль. Вернее, подвигнул его на это другой несостоятельный феномен – дремотно-мечтательный, близорукий, лазоревоглазый механик-чародей по имени Баффало. Потому что дедушкина машина даже не была в Джефферсоне первая. (Красную гоночную машину Манфреда де Спейна я в расчет не беру. Несмотря на то что де Спейн купил ее несколько лет назад и ежедневно ездил на ней по джефферсонским улицам, она так же выпадала из благонравно-респектабельного существования горожан, как сам Манфред, – оба неисправимые одиночки, не суть города, а его накипь, оба никчемные, точно затянувшийся, непрерывный субботний вечер, хотя Манфред был тогда мэром, так что его алая машина даже не бросала презрительного вызова городу – она попросту рассеянно пренебрегала им.)

Машина деда даже не была первая, увидевшая Джефферсон и увиденная Джефферсоном. Даже не первая, застрявшая в нем. Два года назад одна уже добралась до Джефферсона из Мемфиса, проделав это восьмидесяти-мильное путешествие меньше чем за трое суток. Но тут зарядил дождь, и она простояла в Джефферсоне две недели, и все это время мы, в общем, сидели без электричества, сидели бы и без городского транспорта, если бы работа каретного заведения зависела от одного Буна. Потому что мистер Баффало был тем человеком, тем одним-единственным человеческим существом на всем пространстве от Джефферсона до Мемфиса, который умел справляться и справлялся с нашей паровой электростанцией, а с той минуты, как стало ясно, что машина, по крайней мере до завтрашнего дня, никуда не двинется, мистер Баффало и Бун уже не отходили от нее, словно две ее тени, большая и маленькая – пропахший аммиаком и дегтем неуклюжий великан и пропитанный смазкой, покрытый сажей человечек с глазами как два пера голубой сойки, вправленные в осколок угля, не выручивший бы и сотни долларов за себя и все свои – да и муниципальные в придачу – инструменты, которые он носил в карманах; один неподвижно, завороженно глядел на машину с недоверчиво тоскливым выражением, как привязанный бык, другой дремотно-мечтательно, бережно, нежно трогал, гладил, ласкал грязными, но по-женски бережными руками, а потом вдруг нырял, по пояс исчезая в ее нутре под приподнятым капотом.

Всю ночь лило, дождь продолжал лить и утром. Владельца машины кто-то убедил, заверил, что неделю, а то и десять дней по дорогам нельзя будет проехать – судя по всему, мистер Баффало, и это довольно странно, так как на памяти джефферсонцев он ни разу не отходил от электростанции или от крошечной мастерской за своим домом на такое расстояние, чтобы знать, а тем более предсказывать состояние дорог. Так что владелец машины вернулся в Мемфис поездом, а ее оставил в строении, которое на любом другом заднем дворе именовалось бы хлевом. Не могли мы понять и другого: как удалось мистеру Баффало, кроткому, мягкому, косноязычному человечку не от мира сего, неизменно погруженному в некий пропитанный смазкой мечтательно-дремотный сомнамбулизм, как, каким способом, с помощью какого месмерически-гипнотического дара, о котором до того времени пе подозревал даже он сам, как удалось ему уговорить совершенно незнакомого человека оставить свою дорогую игрушку на его, мистера Баффало, попечении.

Но тот оставил, а сам уехал в Мемфис, и теперь, когда электричество начинало шалить, кому-нибудь приходилось пешком, или верхом, или на велосипеде отправляться на окраину города, и к нему с заднего двора, из-за угла дома, на ходу вытирая руки, рассеянный и дремотно-мечтательный, неторопливо выходил мистер Баффало; и на третий день мой отец выяснил наконец, где, по всей видимости (со всей очевидностью), пропадает Бун в те часы, когда ему – Буну – надлежит быть в конюшне. Потому что в этот день Бун с отчаянной, неистовой поспешностью сам выдал свой секрет, вывел себя на чистую воду. Они с мистером Баффало чуть было не дошли до рукопашной, но в последний момент мистер Баффало, этот, видимо, неиссякаемый источник неожиданностей и возможностей, наставил на Буна пропитанный смазкой, покрытый сажей, но совершенно исправный пистолет.

Вот как рассказывал об этом сам Бун. Они с мистером Баффало достигли не только полного, но и мгновенного согласия и взаимопонимания насчет того, как водворить машину в хлев к мистеру Баффало и выдворить ее владельца из города, и Бун, естественно, рассчитывал, что мистер Баффало тут же проникнет в тайну, как ею управлять, после чего они под покровом темноты выскользнут на ней из хлева и начнут колесить по дорогам. Но, к полному его смятению и негодованию, оказалось, что мистер Баффало хочет одного – выяснить, почему она бегает.

– Он сгубил ее! – орал Бун. – Хотел посмотреть, что у нее в нутре, и всю распотрошил! Ввек ему теперь не рассовать все по местам!

Но Баффало рассовал. Тихий, весь в смазке, дремотно-мечтательный, он смотрел, как вернувшийся через две недели владелец заводит машину и уезжает на ней, а год спустя Баффало соорудил собственный автомобиль, пристроил мотор, и коробку передач, и прочее к двуколке на резиновом ходу и однажды после полудня проехался на ней, сильно и непрерывно воняющей и отнюдь не быстроходной, по городской площади и так напугал кровных рысаков полковника Сарториса, что они понесли и, можно сказать, вдребезги разбили коляску – по счастью, без седоков, – после чего, на исходе следующего дня, в джефферсонском муниципалитете было зарегистрировано постановление, воспрещающее езду в черте города на любом виде транспорта с механической тягой. Так что, будучи президентом первого, старейшего банка в Йокнапатофе, дед был вынужден либо Купить автомобиль, либо подчиниться приказу президента младшего банка. Понимаешь, что я хочу сказать? Старший и младший не потому, что таково было их положение на иерархической лестнице города, и уж конечно не потому, что они оспаривали друг у друга это положение, а потому, что оба были банкирами, жрецами, сопричастными святым и сокровенным финансовым тайнам, и еще потому, что, несмотря на пожизненное, неуклонное и твердокаменное неприятие, более того – непризнание машинного века, дед, едва этот век начался, сподобился кошмарного на его взгляд видения будущего нашей страны, того беспредельного и неоглядного будущего, когда основой ее экономики и процветания станет крошечная стандартная каморка на четырех колесах и с мотором.

Так что он купил машину, и Бун обрел голубую мечту, девственную любовь своего неотесанного и бесхитростного сердца. Автомобиль был марки «Уинтон Флайер» [9] – первый, приобретенный нами, то есть дедом, и замененный им потом на «Уайт Стимер», когда два года спустя бабушка окончательно пришла к выводу, что не выносит бензиновой вони. Он заводился вручную, спереди, и вы рисковали при этом всего лишь одним-двумя переломами предплечья (если, разумеется, не забывали поставить его на тормоз), и был оборудован на случай ночной езды керосиновыми фонарями, а на случай дождя – тентом и шторками: всего за десять – пятнадцать минут каких-нибудь пять-шесть человек без особого труда поднимали тент и опускали шторки; для загородных поездок дед самолично купил еще один керосиновый фонарь, новый топор и лебедку с мотком колючей проволоки. С таким снаряжением машина вполне могла бы добраться до самого Мемфиса – и однажды добралась, об этом я и собираюсь рассказать. Кроме того, у нас у всех – у деда, бабушки, родителей, тетушек, дядюшек и детей – были особые автомобильные костюмы: вуали, кепи, большие очки, кожаные перчатки и длинные, от подбородка до пят, бесформенные плащи неопределенного цвета, именуемые пыльниками – о них я тоже кое-что расскажу.

Мистер Баффало уже давным-давно выучил Буна управлять своей самоделкой. Они, разумеется, не смели ездить по городу, автомобиль так больше ни разу и не выехал за пределы забора перед домом мистера Баффало, но задний двор выходил на пустырь, и они с Буном постепенно утрамбовали его, сгладили (относительно) и превратили в сносный автодром. Так что когда Бун и мистер Уордвин, кассир из дедушкиного банка (холостяк, записной гуляка и клубный завсегдатай, который за десять лет тринадцать раз был шафером на свадьбах), отправились в Мемфис поездом, а вернулись оттуда на автомобиле (в этот раз меньше чем за двое суток – настоящий рекорд), Бун уже был готов к роли старейшины джефферсонских водителей автомашин.

Но дед сразу упразднил этот автомобиль – по крайней мере, с точки зрения Буновой мечты. Он ограничился тем, что купил его. отвалил, по выражению Буна, большую деньгу и все звонкими, внимательно, с полной невозмутимостью оглядел, а затем изъял из обращения. Разумеется, быть до конца последовательным он – дед – не мог; в природе уже существовал вызывающий приказ полковника Сарториса, и, будучи по старшинству первым, он – дед – считал, что должен нарушить этот приказ, каково бы ни было его собственное мнение о повозках с механической тягой. В общем-то, тут они с полковником Сарторисом были единодушны: до самой своей смерти (а к этому времени воздух во всей Йокнапатофе днем благоухал бензином, а по ночам, особенно с субботы на воскресенье, гудел от лязга напирающих друг на друга машин и скрежета тормозов) они оба гроша ломаного не ссудили бы человеку, способному, по их соображениям, истратить его на покупку автомобиля. Преступление полковника Сарториса состояло лишь в том, что он не спросился старшего, прежде чем сделать этот, с их общей точки зрения, разумный ход – изгнать автомобили из Джефферсона еще до того, как они там появились. Понимаешь? Дед купил машину не в виде протеста против запрета полковника Сарториса, нет, он просто объявил этот запрет несуществующим, хладнокровно и предумышленно нарушая его пусть хотя бы раз в неделю.

Еще до приказа полковника Сарториса дед перевел свой экипаж и лошадей из домашней конюшни в каретный двор – бабушке легче было дозвониться туда по телефону, когда ей нужна была коляска, чем дозваться кучера из окна, выходившего в ее собственный двор, потому что кто-нибудь из служащих каретного двора непременно отвечал на звонок. А Нед, где бы он ни был, – в кухне, в конюшне или в любом другом месте (или предполагалось, что был в те часы, когда мог понадобиться бабушке) – отзывался на зов не так уж часто. Вернее сказать, его почти никогда не было в пределах досягаемости человеческого голоса, исходившего из бабушкиного дома, так как один из этих голосов принадлежал его жене. Вот мы и дошли до Неда. Он был дедушкиным кучером. Его жена (тогдашняя, он сменил четырех жен), Дельфина, служила у бабушки в кухарках. В те времена только мама считала его «дядюшкой» Недом. То есть только она настаивала, чтобы мы, дети, или хотя бы трое из нас, поскольку Александр еще не умел называть никого и никак, называли его дядюшкой. Остальных не волновало, как мы его называем, даже бабушку, хотя она тоже была из Маккаслинов, и, уж конечно, не волновало самого Неда – он еще не заработал такого титула даже летами, они еще не начали серебрить, не говорю – белить венчик волос вокруг его лысины (он так никогда и не побелел – я имею в виду венчик; не побелел и даже не засеребрился. Нед прожил на свете семьдесят четыре года, и никаких перемен в нем за это время не обнаружилось, не считая перемены четырех жен), и, подозреваю, вовсе и не стремился, чтобы его звали дядюшкой; так что настаивала на этом одна мама, хотя, с точки зрения Маккаслинов, она даже родственницей нам не приходилась. Тогда как он – Нед – был настоящий Маккаслин, поскольку родился в 1860 году на заднем дворе Маккаслиновой усадьбы. Он являл собой наш семейный позор, и мы все по очереди получали его в наследство вкупе с преданием (никто с таким усердием не распространял его, как сам Нед), будто его мать была незаконной дочерью самого старика Люция Карозерса и рабыни-негритянки; Нед ни на секунду не позволял нам забыть, что только он, да еще твой дядюшка Айзек – родные внуки достопочтенного основателя рода, а мы, обесчещенные Эдмондсами и Пристами, пусть даже трое из нас – ты, я и мой дед – были названы в честь этого патриарха, все равно мы только дальние родственники и прихлебалы.

Так что когда Бун с мистером Уордвином вернулись на машине, каретный сарай был уже готов ее принять: новый настил, новые ворота, новехонький висячий замок – дед не выпускал его из рук, медленно обходя машину и вглядываясь в нее не менее внимательно, чем осматривал бы плуг, или жатку, или фургон (или посетителя, если уж на то пошло), под который или которую возможный клиент просит в его банке заем. Потом он сделал Буну знак загнать ее в гараж (о да, мы уже знали тогда, как называется автомобильный сарай, знали даже в 1904 году, даже в штате Миссисипи).

– Что? – спросил Бун.

– Загони ее туда, – сказал дед.

– Вы и пробовать ее не станете? – спросил Бун.

– Нет, – сказал дед. Бун загнал ее в гараж и (на этот раз уже один) вышел оттуда. Сперва на его лице было недоумение, потом – негодование, недоверие к собственной догадке, подобие ужаса. – А ключ где? – спросил дед.

– Что? – спросил Бун.

– Болт. Винт. Крюк. Чем ее заводят. – Бун медленно вытащил что-то из кармана и протянул деду. – Закрой ворота, – сказал дед, подошел к ним, собственноручно повернул ключ в висячем замке и этот ключ тоже положил в карман. Теперь Бун вел сражение с собой. Близился взрыв, положение было отчаянное. Мы – я, мистер Уордвин, бабушка, Нед, Дельфина, все белые и все черные, кому случилось быть на улице, когда подъехала машина, – следили, как он одерживает победу в этой битве или, вернее, в этой первой стычке пикетов.

– Я вернусь после обеда, тогда мисс Сара (моя бабушка) и попробует ее. В час или около того. Могу и раньше, если это поздно.

– Нужно будет – позвоню в конюшню, – сказал дед. Потому что битва завязалась настоящая, не просто столкновение передовых отрядов. Победа или поражение – иного исхода не было дано; тут все играло роль – тылы и топография, умение отвлечь противника и отбить атаку, обмануть, а главное – умение выжидать, заранее все предвидеть. Так оно длилось три дня до субботы. Бун вернулся в конюшню; после полудня он упорно болтался поблизости от телефона, но не навязчиво, не назойливо, не подавая виду, даже делал свое дело, или всем казалось, что делал, пока отец не обнаружил, что Бун собственной властью отрядил Ластера с коляской встречать дневной поезд, который прибывал (если не опаздывал) в то самое время, в ту самую минуту, когда дед выходил из банка и направлялся домой. Но хотя сражение все еще шло с переменным успехом и нуждалось, более того, требовало неусыпного внимания, бдительности, хотя еще не вступило в стадию, когда можно положиться на одну силу инерции, Бун держался по-прежнему уверенно, по-прежнему не сдавал позиций. – Ну да, я послал Ластера. Город видите как растет, не сегодня-завтра придется нам по две коляски в день высылать к поездам, так что я давно уже готовлю Ластера во вторые кучера. Будьте спокойны, я за ним присматриваю.

Но телефонного звонка не было. К шести часам даже Бун признавал – сегодня и не будет. И все же битва продолжалась, еще ничего не было потеряно, под прикрытием темноты он мог даже немного перестроить свои войска. На следующее утро около десяти, словно вдруг что-то вспомнив, он – то есть мы зашли в банк.

– Дайте-ка мне ключи, – сказал он деду. – Под ней уже пылища и грязища со всего Миссипи, да и со всего Теннесси в придачу. Шланг я возьму в конюшне, если Нед задевал куда-нибудь ваш.

Дед смотрел на Буна, смотрел внимательно и спокойно, точно Бун и впрямь привез фургон или сенокосилку и просит под залог в его банке пятнадцать долларов.

– Незачем разводить сырость в каретнике, – сказал дед. Но Бун был достойный противник, не менее хладнокровный, не хуже, даже еще лучше владеющий собой, и в запасе, в распоряжении у него было даже еще больше времени.

– Что верно, то верно. Помните, механик сказал – мотор нужно каждый день прогревать. Не чтоб ездить, а чтоб свечи и магнето не заржавели и вам не пришлось бы выкладывать двадцать, а то и двадцать пять долларов за новые и выписывать их из Мемфиса, а то, может, невесть откуда, даже с самой фабрики. Я это вам не в укор, но так сказал механик, мне его наказ забывать нельзя. Вы-то, конечно, можете себе это позволить. Машина ваша, хотите, чтоб проржавела, – что ж, дело хозяйское. Но с лошадью вы бы так не обходились. Даже если бы она и не влетела вам в сотню долларов, все равно велели бы мне с утра разминать ее, чтобы у нее кишки не застоялись. – Потому что дед был опытный банкир, и Бун знал, что дед знает не только когда взыскивать за просроченную закладную, но и когда повременить, а когда и вовсе ее аннулировать. Он вынул из кармана и отдал Буну оба ключа – от висячего замка и ту штуку, которой заводят машину. – Пошли, – сказал мне Бун уже на ходу.

Еще на улице мы услышали, как из верхнего окна, выходившего на задний двор, бабушка надрывается, зовет Неда, но когда мы подошли к дому, она уже замолчала. Нам нужен был шланг, мы шли по двору, и тут на пороге кухни появилась Дельфина.

– Где Нед? – спросила она. – Мы все утро надсаживаемся, зовем его. В конюшне он, что ли?

– Где же еще, – сказал Бун. – Я передам ему. Только скоро его не ждите. – Нед был тут же, во дворе. Он и два моих брата, стоя гуськом, по росту, наподобие лестничных ступенек, заглядывали в щели гаражных ворот. Убежден, Александр тоже был бы с ними, вот только он еще не научился ходить. Непонятно, как это тетушка Кэлли не подумала об этом! Но тут появился и Александр: с ним на руках из нашего дома напротив пришла мама. Значит, тетушка Кэлли все еще стирала пеленки. – Доброе утречко, мисс Элисон, – сказал Бун. – Доброе утречко, мисс Сара, – сказал он, потому что возле гаража уже стояла бабушка, а за ее спиной и Дельфина. И немедленно тут же возникли две наши соседки, еще в утренних чепцах. Потому что Бун, может, и пе был банкиром, не был даже опытным коммерсантом, но партизан он был отменный и сейчас это доказывал. Он подошел, и отпер ворота гаража, и распахнул их. Первым внутри оказался Нед.

– Ты тут с утра околачиваешься, смотришь на нее в щель, – сказал Бун. – Как она, по-твоему?

– А никак, – сказал Нед. – За такие деньги Хозяин Прист вполне мог бы купить двухсотдолларового коня, лучшего во всей Йокнапатофе.

– Во всей Йокнапатофе нет двухсотдолларового коня, – сказал Бун. – А были бы – десяток пошел бы за эту машину. Иди соедини шланг.

– Иди, Люций, соедини шланг, – даже не оборачиваясь, сказал мне Нед. Он подошел к автомобилю и открыл дверцу заднего сиденья. В те времена переднее сиденье было открытое – поднимайся на ступеньку и усаживайся. – Влезайте, мисс Сара, и вы, мисс Элисон, – сказал Нед. – Дельфина с детьми обождут, потом прокатятся.

– Шланг соедини, слышишь? – сказал Бун. – Мне надо ее вывести отсюда, тут с ней ничего не сделаешь.

– Не на руках же ты ее вынесешь, – сказал Нед, – Вот мы и выедем вместе с ней. Мне же и править ею потом, так чем раньше я начну, тем быстрее выучусь. – И добавил: – Хи-хи-хи. – Потом сказал: – Влезайте, мисс Сара.

– Ты думаешь, не опасно, Бун? – спросила бабушка.

– Нет, мисс Сара, – сказал Бун. Бабушка и мама сели в машину. Бун не успел захлопнуть за ними дверцу, как Нед уже устроился на переднем сиденье.

– А ну, вылазь, – сказал Бун.

– Иди занимайся своим делом, если кумекаешь в нем, – сказал Нед. – Я ничего не трону, пока не обучусь, где у нее что, а сама она меня не обучит. Иди включай или что там ты с ней делаешь.

Бун обошел машину, встал с водительского места, повозился с рычагами и переключателями, потом прошел вперед и начал поворачивать ручку. С третьего оборота мотор взревел.

– Бун! – вскрикнула бабушка.

– Все в порядке, мисс Сара, – заорал Бун, перекрикивая рев мотора, и снова перебежал к рулевому колесу.

– Садись, – сказала бабушка. – Садись скорей, я все равно волнуюсь. – Бун влез на сиденье, и приглушил мотор, и переключил скорости; секунда – и машина плавно, спокойно выехала задом из гаража во двор, на солнце, и остановилась.

– Хи-хи-хи! – сказал Нед.

– Осторожнее, Бун, – сказала бабушка. Снаружи я видел, что она крепко ухватилась за стойку тента.

– Да, да, – сказал Бун. Машина снова дала задний ход и стала разворачиваться. Потом, все еще разворачиваясь, двинулась вперед; бабушка все еще держалась за стойку. Мамино лицо было как у девчонки. Машина спокойно, плавно пересекла двор и у самых ворот на улицу, в город, в мир остановилась. Но Бун не произнес ни слова; он просто сидел за рулем под размеренное, спокойное урчание мотора, повернувшись вполоборота, ровно настолько, чтобы бабушка видела его лицо. Ну да, ну да, может, он и не умел колдовать с гербовыми бумагами, как дед, и кое-кто в Джефферсоне сказал бы, что вообще не умел делать ничего путного, но, так или иначе, в этой схватке передовых отрядов он показал себя бойцом на удивление искусным и ловким. Бабушка молчала, пожалуй, с полминуты. Потом сделала глубокий вдох и медленный выдох.

– Нет, – сказала она. – Надо подождать мистера Приста. – Может, это еще и не была победа, но во всяком случае наша – Бунова – сторона нащупала слабое место в расположении неприятельских (дедовых) войск, а за ужином эту его слабость неминуемо должен был обнаружить и сам неприятель.

И действительно, он обнаружил, что его фланг дрогнул. Назавтра (в субботу), в предвечерние часы, когда рабочий день в банке кончился, и во все следующие субботы в предвечерние часы, а потом, когда наступило лето, ежедневно в предвечерние часы, если только не лил дождь, дед на переднем сиденье рядом с Буном и мы все попеременно – бабушка, мама, и я, и трое моих братьев, и тетушка Кэлли, – она вынянчила по очереди всех нас, включая отца, – и Дельфина, и наши многочисленные родственники, и соседи, и ближайшие бабушкины приятельницы, строго соблюдая черед, все в полотняных пыльниках и в очках, объезжали Джефферсон и окрестности; тетушка Кэлли и Дельфина попеременно, но не Нед. Он прокатился один-единственный раз – в ту минуту, когда машина медленно выезжала задом из гаража, и в те минуты, когда плавно разворачивалась и пересекала двор, пока бабушка не дрогнула, не сказала «нет» открытым воротам и всему миру за ними – больше он ни разу не ездил. В следующую субботу он понял, убедился, в общем – проникся сознанием, что даже если бы дед и вздумал сделать его официальным водителем и стражем автомобиля, приблизиться к нему он мог бы только через труп Буна. Но хотя Нед и отказался признать существование машины во дворе у деда, между ними было заключено некое джентльменское соглашение: Нед как бы обязывался никогда не произносить нелестных или уничижительных слов по поводу ее приобретения или присутствия во дворе, а дед – никогда не приказывать Неду вымыть и навести на нее лоск, как тот мыл и наводил лоск на карету, чего, как мы все понимали, Нед все равно не стал бы делать, даже если бы Бун и позволил ему; тем самым дед налагал на Неда единственную кару за его вероотступничество: отказывал в возможности во всеуслышание отказаться от мытья машины прежде, чем при первой возможности ему в этом во всеуслышание откажет Бун.

Потому что как раз тогда Бун перевел себя – был переведен с общего и единодушного согласия – из дневной смены в ночную. Иначе он вовсе бы погиб для конюшни. Та часть досужего джефферсонского общества, друзья и знакомые отца или, может, просто друзья лошадиного племени, которые вполне могли бы дать адрес конюшни в качестве делового адреса своим корреспондентам, будь у них какие-нибудь дела или корреспонденты, заглядывали туда гораздо чаще, чем Бун. Если – когда – у него, то есть у моего отца, бывала надобность в Буне, он посылал меня во двор к деду, где Бун неизменно мыл или полировал машину – мыл и полировал даже в первые недели, когда с субботы она никуда не выезжала и до следующей субботы не должна была выехать, каждое утро выводил ее из гаража и опять и опять мыл с самозабвенной нежностью всю, до последней втулки и гайки, а потом сидел на страже и смотрел, как она сохнет.

– Всю краску с нее смоет, – сказал мистер Бэллот. – Знает Хозяин, что он каждый божий день пять часов подряд окатывает ее из шланга?

– А если знает, то что? – сказал отец. – Все равно Бун будет сидеть там до вечера и смотреть на нее.

– Переведите его в ночную смену, – сказал мистер Бэллот. – Пусть делает что хочет днем, а Джон Пауэлл пусть отправляется домой на ночь и спокойно спит в собственной постели.

– Уже перевел, – сказал отец. – Вот только некого послать в гараж – сказать ему об этом.

В кладовой для упряжи лежал на полу тюфяк, и там каждую ночь, в основном на случай пожара, дремал Джон Пауэлл или кто-нибудь из его конюхов или подручных. Теперь отец распорядился поставить раскладную кровать с тюфяком в самой конторе, чтобы Бун мог хоть немного поспать, в чем он, несомненно, нуждался, потому что с этих пор уже с полной безнаказанностью торчал целые дни во дворе у деда, то поливая автомобиль, то созерцая его.

Так что теперь ежедневно в предвечерние часы мы по очереди и в том количестве, какое вмещало заднее сиденье, выезжали через городскую площадь за город. Дед уже купил запасную цепь, и она стала такой же неотъемлемой принадлежностью машины, как и двигатель.

Но всегда начинали с городской площади. Любой решил бы, что, купив автомобиль, дед сразу сделал то, что на его месте сделал бы любой, купивший ради этого автомобиль: подстерег полковника Сарториса и его коляску, выскочил на него из засады, проучил как следует – пусть знает, как отдавать приказы, ущемляющие права и привилегии ближних, не испросив предварительно совета у старшего. Но дед этого не сделал. Под конец мы все-таки сообразили, что думал он не о полковнике Сарторисе, а о лошадях, о повозках. Потому что, я уже говорил тебе, он был человек дальновидный, наделенный даром прозрения: бабушка сидела прямая, напряженная, ухватившись за стойку, даже не называя деда мистер Прист, – а на нашей памяти она только так его и называла, – но просто по имени, словно не была ему женой, и когда навстречу ехала двуколка или фургон и тот, кто правил, начинал осаживать лошадь, а она испуганно пятилась или даже становилась на дыбы, и когда бабушка говорила: Люций! Люций! – дед (если лошадью правил мужчина и в двуколке или фургоне не было женщин или детей) спокойно говорил Буну: – Не останавливайся. Езжай прямо. Только убавь ход. – Или, если правила женщина, говорил: – Остановись, – и вылезал, и спокойно, не повышая голоса, уговаривал испуганную лошадь, пока ему не удавалось взять ее под уздцы, и вел ее мимо автомобиля, и, сняв шляпу, раскланивался с женщинами в двуколке, и возвращался, и садился на переднее сиденье, и только тогда отвечал бабушке: – Надо их приучать. Как знать, может, лет через десять – пятнадцать в Джефферсоне заведется еще один автомобиль.

Между прочим, самодельная мечта, которую два года назад собственноручно смастерил на своем заднем дворе мистер Баффало, чуть было не отучила деда от давней привычки – он был верен ей с девятнадцатилетнего возраста. Дед жевал табак. Когда он в первый раз повернул голову, чтобы сплюнуть на ходу машины, мы на заднем сиденье поняли, что произойдет, только когда оно уже произошло. Потому что как нам было понять? Никто из нас прежде не ездил на автомобиле (это случилось в самую первую поездку) на дистанцию большую, чем от гаража и до дворовых ворот, не говоря уже о скорости в пятнадцать миль в час (тут надо сказать вот что: когда скорость была десять миль, Бун неизменно говорил, что двадцать, а когда двадцать, неизменно говорил сорок; мы обнаружили в нескольких милях от города прямой участок дороги примерно в полмили длиной, машина развивала там скорость в двадцать пять миль, и я сам слышал, как Бун рассказывал кружку мужчин на городской площади, что автомобиль шел со скоростью в шестьдесят миль; это было еще до того, как он узнал, что мы знаем, что штука на приборной доске, с виду вроде манометра, на самом деле спидометр) – как же нам было понять? К тому же остальные просто не обратили бы на это внимания; все мы были в очках, и пыльниках, и вуалях, и будь даже пыльники новые, где это сказано, что одно коричневое пятно или подтек хуже другого и что раз они называются пыльниками, значит, и принимать на себя должны одну только пыль? Может, так случилось потому, что бабушка сидела с левой стороны, за спиною деда (в те времена водительское место было справа, как в двуколке; даже Генри Форд [10], человек не менее прозорливый, чем дед, и тот не предвидел, что в будущем руль окажется слева). Она тут же сказала Буну:

– Остановись, – и застыла, не рассерженная, а холодно, непреклонно негодующая и оскорбленная. Ей было тогда за пятьдесят (а когда они с дедом обвенчались, было пятнадцать), и все пятьдесят она прожила в уверенности, что существо мужского пола, не говоря уже – собственный муж, так же не может плюнуть ей в лицо, как, скажем, Бун, подъезжая к повороту, не может не дать сигнала. Даже не шевельнув рукой, не стерев плевка, она сказала, ни к кому не обращаясь: – Отвезите меня домой.

– Ну, Сара, – сказал дед. – Ну, Сара. – Он выкинул табак и вынул из другого кармана чистый носовой платок, но бабушка даже не дотронулась до него. Бун собрался было вылезти из машины, и зайти в дом, видный с дороги, и попросить ведро с водой, мыло и полотенце, но бабушка и от этого отказалась.

– Не трогайте меня, – сказала она. – Отвезите домой. – И мы поехали, и на одном из стекол бабушкиных очков, и ниже, па щеке, подсыхал длинный коричневый подтек, хотя мама все время предлагала поплевать на свой носовой платок и стереть его. – Оставь меня в покое, Элисон, – повторяла бабушка.

А маме – нет, маме табак не мешал. Во всяком случае, в машине. Может, дело было именно в этом. Но все чаще и чаще в то лето сзади сидели только мама, и я с братьями, и тетушка Кэлли, и кто-нибудь из соседских ребятишек и лицо у мамы горело, и сияло, и было счастливое, как у девчонки. Она изобрела нечто вроде щита на ручке или большого, легкого веера, и заслоняла нас почти с такой же быстротой, с какой дед поворачивал голову. И теперь он опять мог жевать табак, мама всегда была настороже и наготове со своей заслонкой, да и все мы стали очень проворные, так что дед еще не успевал подумать, что ему надо повернуть голову налево и сплюнуть, а мама уже подымала заслонку, и все мы на заднем сиденье отклонялись вправо, точно были нанизаны на проволоку, и это при постоянной скорости в двадцать – двадцать пять миль в час, потому что тем летом в Джефферсоне появилось еще два автомобиля; они как бы сами утрамбовали и сгладили дороги задолго до того, как вложенные в них деньги стали требовать дорог еще более гладких.

– Двадцати пяти лет не пройдет, и автомобили станут бегать по всем йокнапатофским дорогам, и притом в любую погоду, – сказал дед.

– Но, папа, это же будет стоить уйму денег, – сказала мама.

– Денег это будет стоить немалых, – сказал дед. – Строители дорог выпустят акции. Банки их купят.

– А наш банк? – спросила мама. – Купит эти акции?

– Да, – сказал дед. – И наш банк.

– А как же тогда мы? То есть Мори?

– Мори будет по-прежнему держать каретный двор, – сказал дед. – Только назовет его по-другому. Может, гараж Приста или автомобильная компания Приста. Люди будут платить бешеные деньги за скорость. Даже согласятся работать на нее. Посмотри на велосипедистов. Посмотри на Буна. А зачем – никому неведомо.

А потом опять наступил май, и в Бей-Сент-Луисе умер другой мой дедушка, мамин отец.