"Роскошь изгнания" - читать интересную книгу автора (Басс Луи)9Самолет еще не успел остановить свой бег по полосе, а толпа итальянцев в эконом-классе уже была на ногах, снимала багаж с полок под темпераментную разноголосицу, не смолкавшую с тех пор, как мы взлетели в аэропорту Хитроу. Стюардесса по внутреннему радио объявила сперва по-итальянски, потом с нелепым акцентом на английском, чтобы все оставались на местах, пока самолет окончательно не остановится. Никто не обращал на нее внимания. Но стюардесса явно и не ждала этого от пассажиров: она продолжала трещать как заведенная, словно читая «Аве Мария» на конфирмации. Мы в бизнес-классе вели себя примерно: сидели пристегнувшись. Конечно, нас было меньше. Нам незачем было бросаться, расталкивая друг друга локтями, чтобы оказаться первыми у выхода. Когда рев, доставивший нас из Англии, сменился на гнусавый скулеж, я выпрямился в кресле и выглянул в залитый солнцем пластмассовый иллюминатор. Посадочная полоса вся состояла из заплат, по которым отчетливо стучали шасси самолета. Внезапно показавшиеся в поле зрения строения аэропорта выглядели маленькими и временными. Когда свист стих и двигатели издали последний вздох, даже мои спутники по бизнес-классу отстегнулись и покинули свои кресла. Я наблюдал за ними, поднятием брови выражая удивление и мягкий укор и решив быть более англичанином, чем остальные англичане на борту самолета. Таков заразительный пример итальянцев, которому мы следуем и всегда следовали со времен Байрона и даже раньше. Кое-кто из нас презрительно фыркает: мол, им не хватает сдержанности цивилизованного человека, однако в глубине души не может не завидовать их природной анархии. Это побуждает нас демонстративно подчеркивать, какие мы цивилизованные и сдержанные. Лишь когда и вздох затих, сменившись шепотом, и самолет замер, я отстегнулся от кресла и снял с полки свой кейс. В нем лежала карта Неаполя, на которой мы с Верноном на прошлой неделе пометили адреса всех Апулья. В кейсе также были расшифровки всех писем Гилберта и копии почерка Байрона его венецианского периода, которыми меня снабдил друг Вернона из Британского музея. Только за день до этого он прислал отчет на бланке музея, где говорилось, что письма прошли все возможные тесты. Насколько он мог судить, они подлинные. В Хитроу мы погрузились на борт самолета по высокотехнологичному моторизованному трапу. Здесь же мы сошли на землю мимо дежурных улыбок стюардесс по довольно шаткой лестнице. Вечернее солнце, гревшее мою щеку, было еще горячим. В Неаполе уже наступило лето, и я почувствовал себя молодым и беспечным, словно это была не последняя моя деловая поездка, а первый отпуск за границей. Когда мы все спустились вниз, нас единой толпой, независимо от того, у кого в какой класс были билеты, погрузили в оранжевый аэропортовский автобус. Я едва не оглох, находясь в тесном пространстве среди стольких итальянцев. Автобус, громыхая, покатил к аэровокзалу, а я думал о Байроне. Его впечатления о прибытии в Италию были схожи с моими. Его тоже поразили шумливость и избыточная эмоциональность людей, беспредельная прозрачность света. Подобно мне, он чувствовал себя еще больше англичанином, смотрел на все окружавшее с возросшим сознанием собственной инакости и значимости. Мало что изменилось с того времени, когда он приехал сюда. В своих фундаментальных проявлениях повторялась та же встреча двух культур. Можно было бы сказать, что в моем лице он вновь прибыл в Италию. Когда эти мысли проносились у меня в голове, я впервые почувствовал, будто Байрон здесь, рядом, и это чувство не покидало меня до конца пребывания в Неаполе. Это ощущение не могло бы быть сильней, если б он присутствовал там физически, держась за кожаную петлю рядом со мной в тряском автобусе и с бледной усмешкой вглядываясь в лица тараторящих людей. Я чувствовал, что он там, рядом, явившийся проследить за моими поисками его потерянного труда, его сокровища, его последнего оправдания. Затем, глянув в заднее окно автобуса, я увидел его въяве. В сотне ярдов от нас последняя группа пассажиров с нашего самолета садилась в другой оранжевый автобус, точно такой, как наш. И вот что я увидел: фигура невысокого, довольно плотного сложения человека возникла из тени под крылом, быстро прошла несколько шагов и скрылась за автобусом. Даже на таком расстоянии я безошибочно узнал поразительно бледную кожу и блестящие каштановые кудри. Но самой бросающейся в глаза особенностью была хромота. Человек шагал так, словно старался скрыть ее, точно так же, как Байрон, переходя на скользящий шаг. На нем была белая рубаха с отложным воротничком. Что на нем было еще, я не помню, хотя, думаю, то была современная одежда. Видение было столь материальным и обыденным, что сперва я испытал лишь волнение узнавания, возбуждение, будто увидел в толпе давно потерянного друга; я уже хотел окликнуть его, как-то остановить автобус и побежать назад. Но пришлось подавить свой крик, призвать себя рассуждать трезво. Это был обман зрения, вызванный итальянским светом, к интенсивности которого я только начинал привыкать. Оставалось лишь потерпеть, пока мы доедем до вокзала, и подождать следующего автобуса, в котором приедет человек, мимолетно напомнивший мне Байрона. Однако, стоя у вокзальных дверей и разглядывая вновь прибывших, которые входили друг за другом внутрь, я не увидел среди них той бледной фигуры. Вообще ни одного мужчины в белой рубашке с отложным воротничком. Но ведь он казался столь же реальным, как сам автобус или трава, пробивавшаяся сквозь трещины в посадочной полосе, и я переживал не страх или растерянность, а просто грусть оттого, что он исчез так бесследно. Только взяв напрокат машину и держа путь в город, я ощутил страх и замешательство. Хромой наверняка был техником или пилотом; а если я мог, пусть на мгновение, увидеть в нем Байрона, это говорило лишь о том, что нервы у меня стали совсем никуда. Так же как Гилберт, я остановился в гостинице, обращенной фасадом на залив. Это могла быть и та самая гостиница; она, безусловно, выглядела старой, разваливающейся и довольно помпезной. Уже начало вечереть, когда я отпустил портье, дав ему чаевые, и остался в номере один. Открыв скрипучие окна, я вышел на крохотный балкон. Протяженная полоса света на востоке освещала город. Судно на подводных крыльях пересекло ее прямо передо мной, медленно повернуло и направилось в открытое море, вспахивая закат. Внизу подо мной проходило шоссе, повторяя огромную дугу побережья,– бешеная, изгибающаяся гоночная трасса, ревущая и гудящая. Вдали слева и справа над городом поднимались молчаливые холмы. Посмотрев направо, на крутые возвышенности к северу от залива, я с удивлением увидел дом, прилепившийся у самого края вершины. С моего балкончика он казался крохотным прямоугольником, однако два ряда его окон загадочным образом поймали заходящее солнце и вспыхивали, словно посылали мне шифрованный сигнал. Я мог сказать, что продолговатый фасад дома был покрыт бледно-розовой штукатуркой; и тут мне внезапно подумалось, что, если бы Байрон когда-нибудь жил в Неаполе, он предпочел бы остановиться в этом палаццо. Расположенное высоко над муравейником города, ежевечерне посылающее свои световые послания с холмов, оно прекрасно подходило тому, кто так возвышался над своим временем. Пока я стоял на балконе, легла ночь. Окна палаццо погасли, и скоро оно растворилось во тьме. Тьма объяла и сами холмы, которые превратились в плоские тени на небе, подпирающие звездные галактики. Я мог понять, почему Гилберт поддался соблазну немедленно пуститься на поиски мемуаров. Даже если не было надежды найти их, город притягивал своей волнующей таинственностью. Как бы то ни было, я стоял опершись о перила балкона и, глядя на черную воду, размышлял над тем, что увидел в аэропорту, и поражался увиденному. Конечно же, это был техник или член экипажа. Хотя, быть может, люди все-таки видят призраков и в более неподходящих местах. На другое утро я забрался в машину и начал по очереди объезжать всех Апулья. Первая семья с такой фамилией жила в многоквартирном доме на юге города. Выйдя из машины, я оказался на улице, которая по сравнению с другими улицами Неаполя казалась вымершей. По одной стороне шли старые дома с потрескавшейся штукатуркой и облупившимися ставнями. На противоположной стороне стоял многоквартирный дом, весь его фасад занимали балконы, ощетинившиеся антеннами. Я пересек улицу, чувствуя, как солнце жарит мне спину. Вдалеке слышался шум машин и гудки клаксонов, будто орава охотников на автомобилях гнала дичь, вокруг же меня царили безлюдье и покой. Шагая к дому, я внезапно почувствовал абсурдность собственной моей охоты. Мне бы хотелось, чтобы эти Апулья жили в каком-нибудь из древних домов на другой стороне улицы, – больше вероятности, что там может храниться старинная рукопись. Тем не менее, увидев табличку с фамилией Апулья под одним из звонков, я почувствовал нелепое волнение. Когда я позвонил и в домофоне, послышался женский голос, мне и впрямь показалось вероятным, что она может оказаться потомком женщины, укравшей мемуары Байрона. – Доброе утро, синьора! – Что вам нужно? Предупреждаю, даже не пытайтесь что-нибудь мне продать. – Я ничего не продаю, а, напротив, покупаю. Дальше я проявил себя во всем блеске, действуя в классическом стиле Вулдриджа, как в дни моей юности, когда гордился способностью проникнуть в любой дом. Синьора Апулья – я предположил, что она дама замужняя, поскольку, судя по голосу, была немногим моложе меня, – оказалась, мягко говоря, особой недоверчивой и отказывалась открыть мне дверь подъезда. Я пустил в ход все свое красноречие: мол, я – антиквар из Англии, ищущий предметы итальянского искусства, и готов заплатить приличные деньги за вещи, которые, на ее взгляд, просто ненужное старье. То, что в Италии воспринимается как ненужное старье, в Англии часто расценивается как ценная антикварная вещь… Пришлось прислониться к стене и вежливо уговаривать ее минут пять. Постепенно скрипучий электрический голос, эхо которого, казалось, разносилось по всей улице, начал смягчаться, и в конце концов дверь зажужжала, впуская меня. Поднявшись по лестнице, я увидел худенькую седую женщину робкого вида. Она с некоторым подобострастием провела меня по квартире, явно надеясь заработать нежданные несколько тысяч лир. Надежду на это ей внушили мой черный костюм и шелковый галстук, специально надетые мною в расчете на подобный эффект. Квартирка была крохотная. Обставляли ее в шестидесятые годы, и с тех пор ничего тут не менялось. Никаких вещей, которые хотя бы с натяжкой можно было назвать антикварным, я не увидел. Задумчиво хмыкая, я разглядывал дешевую и безвкусную обстановку и походя расспрашивал ее о семье. Оказалось, они родом с Сицилии. Оптимизма это не вселяло. Сомнительно было, чтобы ее предки жили в Неаполе во времена, когда пропали мемуары. – Хорошенькая квартирка, – сказал я наконец, – но меня действительно интересуют более старинные вещи. Есть у вас, синьора, какие-нибудь фамильные вещи и тому подобное, с которыми вы захотели бы расстаться? – Есть коробка со всякими вещицами, оставшимися от моего мужа. Но это все старый хлам, который не представляет для вас ценности. В любом случае вряд ли я смогу продать что-нибудь из этого, сентиментальная стала, понимаете ли. Это был отнюдь не первый случай за мою карьеру антиквара, когда я слышал подобный довод. Люди многим дорожат как бесценным воспоминанием, то есть пока не достанешь чековую книжку. И тогда просто удивительно, насколько быстро они забывают о сентиментальности. – Тем не менее не возражаете, если я взгляну, что там в коробке? Просто из любопытства, понимаете? – Конечно, не возражаю. Присядьте, пока я схожу за ней. Хотя я уже был уверен, что мемуаров здесь нет, я вновь почувствовал легкое волнение, пока она отсутствовала. Это было то волнение, какого я не испытывал с тех давних пор, когда совершал первые свои сделки, нервное возбуждение от сознания, что охота началась, и жажда убийства, рождающаяся в охотнике. Как того требовала профессия, я скрыл свое нетерпение, с бесстрастным лицом встретив синьору Апулья, которая вернулась и поставила мне на колени пыльную картонную коробку. Она не ошиблась в своем непросвещенном мнении: в коробке был один хлам. Несколько старых фотографий, связка писем, написанных на итальянском, копия дуэльного пистолета, дешевый серебряный брелок для часов и ржавая ручная граната без запала. Синьора нервно расхаживала, пока я перебирал содержимое коробки. Когда я поставил коробку на пол и поднялся, вид у нее был разочарованный. – Значит, вас ничего не заинтересовало? – Нет, синьора. Благодарю вас, но, увы, нет. – Даже граната? Люди коллекционируют подобные вещи, разве не так? – Действительно коллекционируют, – сказал я, двигаясь к двери, – но я не хочу лишать вас того, что для вас столь памятно. Видите ли, я могу предложить только деньги, а я понимаю, как она, должно быть, дорога вам. Большое спасибо. Шагая обратно к машине, я чувствовал себя почти таким же продувным малым, как встарь. Весь остальной день и добрую часть вечера я продолжал розыски. К тому времени, когда стало слишком поздно, чтобы тревожить людей своими визитами, я успел посетить квартиры семи Апулья. Двоих из них не было дома. Остальные благополучно показали мне самые старые из своих вещей, которые, увы, представляли ценность только как воспоминание для своих владельцев: пять небольших коллекций ненужного хлама, жалких и трогательных. Подобные попытки спасти что-то от гибели всегда бессмысленны. Время не обманешь, и все эти вещи быстро становятся красноречивейшими символами скорби и распада. Нет надобности говорить, что я нигде не нашел и признака мемуаров. К тому же никто из этих Апулья, собственно говоря, не мог проследить историю своей семьи до эпохи Байрона. Возвращаясь в гостиницу мимо пышных городских фонтанов и пальм, гнущихся под ветром, я серьезно задумался. Даже если допустить, что письма подлинные и женщина по фамилии Апулья действительно украла мемуары, шансов на то, что они уцелели в этом городе, где, кажется, все население живет в многоквартирных домах, ничтожно мало. Тут не то что в Англии, где на пыльных чердаках и в сараях веками хранятся старые вещи и их не трогают. Если бы рукопись потерялась там, было бы больше надежды найти ее. Сама по себе фамилия Апулья служила лишь отправной точкой моих поисков. Мария вполне могла выйти замуж, оставить все детям, у которых другая фамилия. Кроме того, не было причин, по которым семья должна была обязательно оставаться в Неаполе. Они могли перебраться в другой город, даже в другую страну. Думая обо всем этом и одновременно стараясь не столкнуться с кем-нибудь в беспорядочном потоке машин, я почувствовал, что где-то в глубине души мне хочется просто бросить все и вернуться домой. Пять лет назад я бы так и сделал: все это предприятие было явной потерей времени. Однако теперь ничего иного, на что стоило бы тратить время, у меня не было. Так что я решил по крайней мере пройтись по оставшимся адресам, прежде чем возвращаться в Англию. В гостинице я первым делом позвонил домой узнать, все ли там в порядке. Ответила Элен обычным неунывающим голосом. Слышно было прекрасно, передо мной словно была звуковая фотография дома и всего того, что он символизирует, – жизни, которую я на время покинул. В этот вечерний час Элен готовила ужин и двигалась по кухне, прижимая трубку к уху плечом. Все замечательно, сказала она. Фрэн у себя наверху повторяет уроки. Пришел Кристофер. Все прекрасно себя чувствуют. Все отлично. Поговорив, я положил трубку и вышел на свой крохотный балкон. Облокотился о перила и уставился на черную воду залива. Я думал о своей семье в Англии. Они там были совершенно счастливы без меня. С их точки зрения, от меня было больше проблем, чем помощи. Если бы я умер здесь, как новый Гилберт, никто бы особо не переживал. Моя дочь, в отличие от его дочери, не бросилась бы ни в какое озеро. Конечно, они бы погоревали, но горе быстро проходит. Никто бы особо не переживал. Предаваясь своим горьким размышлениям, я неожиданно ощутил, насколько чуждо мне все здесь: от нестихающего рева машин на шоссе внизу до теплого благоуханного воздуха. Изредка сквозь этот шум до меня волшебным образом долетал шепот волн, как вздох на многоголосой вечеринке. Не зная почему, я повернулся, посмотрел на угрюмые холмы на северной стороне залива, и меня пронзило чувство одиночества, какого мне еще не приходилось испытывать. Впервые в жизни я смутно почувствовал, каково это может быть. Впервые в жизни почувствовал горечь изгнания. Отвернувшись от холмов, я снова стал смотреть на темный залив. Огромный, похожий на свадебный торт паром только что отошел от берега, направляясь к островам, – озаренная огнями крепость посреди бездны, мерцающая во мгле. В последующие шесть дней мне удалось побеседовать со всеми оставшимися Апулья, кроме одного. По мере того как продвигались мои одинокие поиски, я начинал лучше узнавать город. Приезжего в Неаполе с самого начала поражают шумное бурление городской жизни, граффити на осыпающемся камне стен и скульптур, гигантские пальмы, крысы, лениво выглядывающие из продранных мусорных мешков. Но за этим первым впечатлением тут же приходит другое – великолепие древней империи, повсюду напоминающее о себе. Даже в старом городе, где-нибудь в беднейшем квартале, можно было, посмотрев сквозь железную вязь огромных ворот, соскочивших с петель, увидеть сказочный двор с барочным фонтаном в центре, тенистый, прохладный и сонный среди окружающего шума. Добавьте сюда высящийся силуэт Везувия, смутные очертания Капри на горизонте, волшебную атмосферу, присущую всем приморским городам, и станет понятно, как трудно не влюбиться в этот город. Чем дольше я находился там, тем больше надеялся вновь встретить моего призрака. Казалось, он все время где-то рядом, просто не попадается мне на глаза. Свернув за угол, я чувствовал, что он только что исчез за другим углом, что я едва не уловил, как он мелькнул впереди. Успей я на долю секунды раньше, и увидел бы, как он спешит прочь своей скользящей хромой походкой, улыбаясь, как проказливый ребенок, играющий со мной в догонялки. Порой, когда это иррациональное чувство становилось особенно сильным, я чуть ли не припускал бегом по неаполитанским улицам за моим ускользающим фантомом. Или возникало желание незаметно подкрасться к нему, как к пасущемуся единорогу, чтобы рассмотреть его получше: таинственную фигуру в дорожной шляпе с золотой лентой, которая, опираясь на свою трость-шпагу, медлит, досадливо глядя на меня, прежде чем раствориться в сиянии пьяццы. Как поиски мемуаров разжигали мое воображение, так в свой черед воображение добавляло огня в мои поиски. Магия Неаполя вдохновляла то и другое, так что здесь история с письмами не казалась мне такой неправдоподобной, как дома. На той стадии поисков, когда мне следовало бы совсем отчаяться, мои надежды окончательно окрепли. Мемуары были здесь, точно так же и дух самого поэта, только не давались мне в руки. Нужно было лишь улучить момент, чтобы завладеть ими. На седьмой день утром я позвонил Вернону в магазин. – Доброе утро, Клод! Есть успехи? – Нет, – ответил я, косясь на сверкающий залив и представляя себе сумрачный офис. – Я посетил всех Апулья, кроме одного, и ни у кого их нет. – Очень огорчен таким известием. – Голос бесплотно и сухо шелестел, как насекомые на подоконнике. Теперь мне казалось абсурдным, что когда-то я подозревал столь пустого человека. – Впрочем, могу сказать, что это меня не удивляет. – Я уверен, Вернон, мемуары где-то здесь. Я знаю это. Где-то очень близко. Я это чувствую. – И что вы собираетесь предпринять? – Изучить историю семьи, узнать, выходила ли Мария замуж, и разыскать ее потомков. Но первым делом навестить последнего Апулья. Каждый раз, как я прихожу к нему, оказывается, что его нет в городе. Сегодня в последний раз попытаюсь застать его. Последний Апулья жил в предместье Неаполя, в Аккерре, заброшенной деревушке с пыльными улочками и печальными, разваливающимися домами, выстроенной как попало, не имеющей единого центра. Она просто тянулась вдоль проселочной дороги, словно люди, заложившие ее, были слишком угнетены печалями, чтобы заботиться о каком-то плане деревни. Апулья занимал верхний этаж старинного дома, возле которого в то утро играли в мяч двое малышей. Мягкий песчаник, из которого, видимо, здесь предпочитали строить дома, был так сух и слоист, что, казалось, дом можно обрушить голыми руками. Едва я вышел из машины, как меня охватило сильнейшее предчувствие, что я у цели. Возможно, причиной было то, что это был последний адрес в моем списке, моя последняя надежда на благополучное завершение поисков; а возможно, после всех тех многоквартирных домов меня взволновала древняя печаль самого этого места. Как бы то ни было, впервые с момента прибытия в Италию я так сильно почувствовал близость Байрона и был уверен, что его мемуары находятся там, в квартире на верхнем этаже. Мальчишки перестали гонять мяч и с серьезным видом смотрели, как я звоню в дверь. Не дождавшись ответа, я спросил их, не знают ли они, где синьор Апулья. Они отрицательно помотали головой и убежали. Я решил вернуться через час, чтобы снова попытаться, а пока бесцельно побрел вдоль деревни. На главной улице я остановился, чтобы выпить чашку каппуччино, после чего продолжил путь по растрескавшемуся от жары тротуару, поглядывая на витрины магазинчиков, бедные и жалкие. Скоро я набрел на что-то вроде деревенского клуба и подумал, что не вредно было бы зайти и порасспросить посетителей. Заведение состояло из большого и на удивление пустого зала с несколькими беспорядочно стоявшими столиками и заколоченной стойки. На полу – древний линолеум. Краска на стенах облупилась. У дальней стены, почти невидимый под толстым слоем пыли, – автомат пятидесятых годов для игры в пинбол, словно из какой-то призрачной игротеки. В зале находилось человек десять, несколько из них играли в карты, остальные наблюдали за игрой. Все не моложе сорока, а большинство так выглядели и вдвое старше. Когда я вошел, они прекратили игру и уставились на меня. – Доброе утро, господа. Я ищу синьора Апулья. Никакой реакции, разве что персонажам старинной картины, застывшим передо мной, можно было приказать сидеть еще неподвижней, – На этой неделе я заходил к нему пару раз, но его не было дома. Он живет в конце главной улицы. Кто-нибудь случайно не знает его? Скрипнул линолеум под стулом, и поднялась одна фигура, самая, наверно, древняя. Остальные остались неподвижны, так что низенький старичок походил на фигуру, странным образом вышедшую из картины. Он казался ссохшимся и легким, как сморщенный каштан. Прежде чем заговорить, он шумно втянул слюну, пожевал, а потом проглотил. – Я Апулья. – Ах, синьор, очень рад! Могу я с вами поговорить? – Говорите. Я слушаю. – Если не возражаете, я хотел бы поговорить с вами наедине. У меня к вам деловое предложение. – А, деловое? Очень хорошо. Он двинулся ко мне. Его соседи ожили, как по мановению волшебной палочки, и продолжили игру, не обращая на нас внимания. Медленно шаркая и опираясь на палку, старичок вывел меня на улицу в пыльное пекло. На тротуаре у клуба стояло в ряд несколько стульев с сиденьями из разноцветных переплетенных пластиковых полосок. Мы уселись, и я инстинктивно тут же завел обычную свою песню о том, что я антиквар из Англии. Апулья вежливо слушал, не двигаясь и склонив голову набок. Время от времени его тело сотрясал кашель. Лысая его голова была в коричневых старческих пятнах, лицо под ярким солнцем – шершавое и иссеченное морщинами, как колода мясника. Кожа – с сероватым оттенком. Когда я закончил, он минуту смотрел на меня, потом сказал: – У меня много старинных вещей. Квартира забита ими. Наша семья очень старинная, к тому же я много путешествовал. Служил на торговом флоте. Посвятил жизнь морю. – Понимаю. Что ж, если б мы могли просто… Я двинулся, как бы приглашая его направиться к нему домой, но старик остался сидеть, только смотрел на меня острыми голубыми глазками. – Может быть, вы ищете что-то конкретное? – Нет,– ответил я, не желая выкладывать карты на стол, пока точно не узнаю его козырей.– Так, вообще старинные вещи. Синьор Апулья, положив руки на палку, отвернулся от меня и устремил взгляд вдоль улицы. – Не лги мне, мой мальчик. Таким способом ты не получишь того, чего хочешь. Я человек необразованный, но, учти, никак не глупый. Ты говоришь с английским акцентом. Знаешь мое имя. Ты проделал долгий путь, чтобы найти меня, потом трижды за неделю приходил ко мне домой. Так что никаких «вообще». – Вы совершенно правы, синьор, – ответил я спокойно, но внутренне злясь на себя за столь явный промах. Его возраст и немощность ввели меня в заблуждение, заставив недооценить его. – Я ищу конкретную вещь. – Случаем, не книгу? Я ответил спокойно, стараясь не выдать себя голосом: – Возможно, синьор. – Очень хорошо, – выдохнул старик, тяжело поднимаясь со стула. – Пойдемте ко мне и поговорим о деле. – Я тоже встал, но, прежде чем мы отправились к нему домой, он положил свою сухую и невесомую, как пучок прутиков, ладонь на мою руку. Потом вдруг больно стиснул ее. – Верите вы в судьбу, синьор? – Ну, я… – Ответьте просто: да или нет. – Да. Апулья издал странный смешок, отчего вдруг показался мне столь же безумным, сколь старым. – И я верю! Судьба! Меня, между прочим, зовут Джузеппе. С этими словами он повел меня по солнечной улице. Нам потребовалось по меньшей мере минут десять на короткую дорогу до его дома, и за это время никто из нас не пытался начать разговор. Все в Джузеппе возрождало мои подозрения, которые Неаполь было рассеял. Если у него имелось что-то претендующее на звание мемуаров, ему придется очень постараться, чтобы убедить меня в этом. Вид его квартиры мало способствовал тому, чтобы развеять мои опасения. С верхней площадки рахитичной лестницы старик провел меня в кухню, одновременно служившую столовой. На окнах лежал густой слой грязи. Древние обои местами вздулись пузырями, одна полоса свисала чешуйчатым треугольником. Перед огромным телевизором, выглядевшим далеко не новым, стояло еще довоенное кресло. Вместе с тем квартира напоминала хранилище сокровищ, будучи забита предметами искусства и старинными вещицами со всего света. На ржавой плите стояли африканские статуэтки, на стене висели тайские эстампы на ткани, эротические гравюры из Индии, арабская джезва на полочке. В одном углу стояла огромная китайская ваза, из которой торчали трости. На телевизоре лежал казацкий кинжал, у кресла – волынка. – Очень любопытно. – Мы у нас в семье все собиратели. – Не спрашивая моего согласия, он поставил на стол, покрытый клеенкой, две рюмки и налил жуткого на вид местного ликера. – Да и я, как я вам уже говорил, немало попутешествовал. Присаживайтесь. Выпейте. На вкус ликер оказался еще отвратительней, чем на вид. Джузеппе одним глотком выпил свою рюмку и скрылся в другой комнате, полагаю, спальне. Несколько секунд спустя он, шаркая и сутулясь, появился вновь с инкрустированной шкатулкой красного дерева. Я недостаточно хорошо разбирался в итальянском антиквариате, но предположил, что шкатулка – конца восемнадцатого века. Даже будь в этой шкатулке труп младенца, Джузеппе не мог бы обращаться с ней более осторожно и благоговейно. Водрузив ее на стол, он мгновение стоял, глядя на рисунок, украшавший крышку. Потом с торжественным видом сел напротив меня. Помолчал, прежде чем заговорить. – У меня такое чувство, что тут находится то, что вы ищете. – Он смолк и разразился кашлем, который, казалось, прикончит его. Откашлявшись, он слабо улыбнулся. – Я говорил вам, что верю в судьбу! – Почему? Что в шкатулке? – Очень старая книга. Он снова замолчал, а я ждал, когда он продолжит. Наконец мне стало ясно, что он готов сидеть так, глядя на рисунок на крышке, целый день. – Расскажите мне о ней. – Да тут не о чем особенно рассказывать.– Джузеппе поднял глаза от шкатулки и посмотрел на меня. – Книга хранится в нашей семье с незапамятных времен, даже мой прапрадед не мог сказать с каких. Никто никогда не рассказывал, от кого или когда мы ее унаследовали. Конечно, толковали, что она представляет собой огромную ценность, но никто по-настоящему в это не верил, а меньше всех я. Я, синьор, не романтик. В мифы не верю. – Только в судьбу. – Теперь, когда появились вы, пожалуй. Видите ли, по семейному преданию, кто-то должен явиться за книгой перед тем, как пресечься нашему роду. Я, синьор, – последний в роду Апулья, и вы можете видеть, что здоровье у меня никуда. И вот вы здесь, как было предсказано! Так что, возможно, эта история вовсе не вздор. Возможно, старинная книга, которая хранилась в нашей семье, и впрямь представляет большую ценность. – Есть лишь один способ это проверить. На каком, между прочим, языке она написана? – Не знаю. Во всяком случае, не на итальянском. Я заглядывал в нее только пару раз. Почерк трудно разобрать. – Так она написана от руки? – У меня перехватило дыхание. – Хорошо. Давайте же взглянем на нее. Джузеппе с напряженным видом несколько мгновений смотрел на шкатулку, словно если сильно сосредоточиться, то можно проникнуть в великую тайну, заключенную в узоре на крышке. – Открыть шкатулку стоит два миллиона лир. – Ах, да открывайте же! – сказал я, быстро произведя в уме расчет и поняв, что он просит чуть ли не тысячу фунтов. – Вы не думаете, что книга действительно представляет какую-то ценность, поэтому пытаетесь обобрать меня, прежде чем я ее увижу. – Я человек бедный, – сказал Джузеппе, не поднимая головы, – и больной. Я встал и, разозленный, заговорил, не выбирая выражений: – Ах-ах, ты меня разжалобил! Тебе не удастся запудрить мне мозги, приятель. Я в эти игры всю жизнь играю, и, поверь, ничего у тебя не выйдет. Два миллиона лир только за то, чтобы заглянуть в какую-то дерьмовую коробку, – это ж смех. Прощай! – Очень хорошо, синьор, – сказал он, когда я направился к двери. – Во всяком случае, я извлек пользу из вашего визита. Возможно, попробую предложить книгу кому-нибудь другому. – Делай с ней что хочешь,-отрезал я и вышел. Разумеется, я лишь блефовал. Я чувствовал в Джузеппе вульгарного пройдоху, и это подсказывало мне, что чем жестче и грубей я буду с ним, тем лучше. А стоит проявить нерешительность, так он постарается содрать с меня как можно больше. Покинув Аккерру, я прямиком направился в банк в Центре города, где заранее открыл счет, и снял два миллиона лир. Затем вернулся в гостиницу, задернул шторы, лег на спину и, заставив себя успокоиться, пролежал битых два часа, собираясь с мыслями. Немного обескураживало то, что Джузеппе упоминал о содержимом своей драгоценной шкатулки как о книге, а не, скажем, о связке старых бумаг. Я ожидал найти рукопись на отдельных листах большого формата, вроде тех, какие Мюррей сжег в камине. А еще я знал, что Байрон в свой итальянский период использовал маленькие черные записные книжки для ведения дневника и записи наблюдений. Вполне вероятно, что одну из таких книжек Байрон использовал для предварительных набросков мемуаров и с нею-то и сбежала Мария Апулья. Единственный способ выяснить это было, конечно, выложить денежки и взглянуть, что в шкатулке. Отдохнув, я поднялся и остаток дня провел на балконе, изучая образцы байроновского почерка, стараясь запомнить и вжиться в него. Если у Джузеппе хранятся подлинные мемуары, не удивительно, что он так и не дал себе труда попытаться прочесть их: у поэта был нервный и витиеватый почерк, убористый, буквы порой налезали друг на друга, так что почти невозможно разобрать написанное. Вечерело, когда я вновь вернулся в Аккерру. Свет едва пробивался в грязное высокое окно в квартире Джузеппе. Итальянские вечера дышат ожиданием, чем-то огромным и жарким, как возбуждение, исходящее от ждущей толпы. Выйдя из машины и шагая к долгу, я остро ощутил, что это самый важный момент в моей профессиональной жизни: крупнейшая находка, крупнейшая сделка, ореол славы или унижение. Джузеппе очень долго брел до двери. Наконец он открыл мне и изобразил ужасное разочарование, просто-таки настоящий профессионал. – Какая неожиданность, синьор, – сказал он равнодушно и посторонился, пропуская меня в квартиру. – Кого-кого, а тебя я ожидал увидеть меньше всего. – Как же, как же. Шкатулка еще у тебя? – У меня. – Я готов заплатить, сколько ты требуешь, за право заглянуть в нее. Наличными. – Тогда поднимайся. Но должен предупредить, меня гости. Гости, двое молодых головорезов с напомаженными волосами и чисто итальянским презрением на лицах, сидели, небрежно развалясь, у стола. Шкатулка стояла там же, где мы оставили ее утром. – Это мои друзья, Луиджи и Сальваторе, – объяснил Джузеппе. – Подождите на лестнице, ладно, ребята? Но далеко не уходите. Парочка неторопливо и с наглым видом прошествовала мимо меня к двери. – Опасаешься насилия, синьор? – спросил я, кладя кейс на стол рядом со шкатулкой. – Кое-кто счел бы это оскорблением. – В моем возрасте осмотрительность не помешает. Ничего личного, как ты понимаешь. Прежде чем мы приступили к делу, я настоял на том, чтобы он предъявил паспорт. Документ был весь покрыт выцветшими печатями пограничных пунктов и по крайней мере удостоверял, что он итальянец, а не лондонский приятель Вернона, и что его действительно зовут Джузеппе Апулья. – Ничего личного, как понимаешь, – сказал я, возвращая ему паспорт. – Просто я предпочитаю знать, с кем совершаю сделку. Мы уселись, как в прежнее мое посещение: друг против друга, шкатулка между нами. Я достал из кейса и послал ему по столу впечатляющую пачку денег. Едва кивнув, Джузеппе вынул из кармана ключ и вставил в крохотную замочную скважину. Потом добрую минуту крутил его, пытаясь открыть шкатулку. Я был вне себя, но Джузеппе выглядел совершенно невозмутимым. Он походил на священника, который видит, что не получается открыть дарохранительницу, когда прихожане ждут причащения, но понимает, что малейший знак раздражения на его лице нарушит святость ритуала. Торжественность старика, явно наигранная, передалась и мне: я заставил себя сидеть неподвижно, пока он возился с замком. Все так же безмолвно Джузеппе медленно открыл крышку и повернул шкатулку ко мне. Она была устлана красным бархатом, местами потемневшим и потертым. Внутри находилась только одна вещь – обычная записная книжка, переплетенная в черную кожу. После всех моих ожиданий она, в тот миг, когда я увидел ее, показалась мне такой маленькой и обыкновенной, что я был уверен – это всего лишь какой-то семейный дневник. Тем не менее я с благоговением взял ее в руки и внимательно осмотрел переплет. Хотя местами и потертый, он выглядел подозрительно новым, но потом я предположил, что, коли книжка все эти годы пролежала в темноте в запертой шкатулке, наверно, она и должна так выглядеть. Бурое пятнышко на чистой странице, шедшей сразу за переплетом, убедило меня в том, что так оно и есть. Следующая страница была плотно исписана почерком, который я еще недавно так тщательно изучал. Несколько мгновений я, онемев, с трепетом смотрел на этот почерк. Потом поднял глаза на Джузеппе, не выдаст ли что-то его лицо, но он уставился на крышку и, казалось, забыл о моем присутствии. Взгляд его был столь безжизнен, а тело – неподвижно, что он походил на старого выключенного робота. Стараясь не дышать, я принялся читать. «Правда ложится тяжким грузом – особенно на человека вроде меня, – который чувствует себя одиноким, которого оставили друзья. Пришло время мне освободиться от нее… То, что я напишу, будет полной правдой, не ведающей пристрастий, не отравленной никаким страхом перед обществом. Возможно, никто никогда не прочтет этих строк, – по крайней мере очень долгое время, – но однажды это признание сослужит мне службу – оправдает перед лицом армии клеветников и гонителей… Правда – а я хочу поведать правду о своей жизни в изгнании – моей теперешней, одинокой жизни, – но, боюсь, буду вынужден много писать о Прошлом – Женитьбе, Славе, Предательстве; порой мне представляется, что у меня ничего не осталось, кроме воспоминаний, – столь многое теперь стало лишь воспоминанием… Конечно, писание – это не более чем способ беседовать с самим собой. Вот до чего я дошел в своем одиночестве – величие всегда должно иметь своим следствием одиночество. Быть великим означает вызывать преклонение одних, осуждение других и непонимание всех остальных; величие есть само по себе изгнание, но для меня оно теперь еще более тяжко – здесь, в Венеции, – изгнание не только в смысле духовном, но также и в географическом – порою невыносимое одиночество… Общество самого себя – сладостное бремя! – это одновременно и величайшая боль изгнания, и величайшее его утешение… Уединение – это единственная роскошь, которою оно дарит!» В этом месте я заставил себя остановиться и оценить прочитанное, хотя единственное, чего мне хотелось, это продолжать чтение, пока не дочитаю до последнего слова. Теперь я мало сомневался в том, что мемуары подлинные. Все это звучало правдоподобно. Поэт словно прямо обращался ко мне. Я был уверен, что эти страницы хранят прикосновение Байрона; я даже видел по внезапным утолщениям линий, в каких местах он останавливался, чтобы обмакнуть перо в чернила. Я был первым, кто за все годы получил возможность прочитать, какие мысли посещали его в те мгновения, и это делало маленькую книжечку вещью совершенно особой, не похожей ни на что, что мне до сих пор доводилось держать в руках. Казалось, моя жизнь остановилась. Чувства, все разом, обратились в груду лома, как машина, на полном ходу врезавшаяся в стену. Только присутствие синьора Апулья удерживало меня от того, чтобы не расплакаться. Позаботившись о том, чтобы ни единым мускулом лица не выдать своего потрясения, я посмотрел на книгу под углом к свету, не осталось ли каких тайных следов на бумаге. Таковых не оказалось. Потом достал из кейса образцы байроновского почерка и принялся сравнивать с текстом записной книжки – слово за словом, буква за буквой. Через двадцать минут я увидел, что расхождений нет. Джузеппе оторвался от шкатулки и с уважением дилетанта наблюдал за моими манипуляциями. – Ну что? – поинтересовался он, когда я убрал образцы обратно в кейс. – Это та книга, которую ты ищешь? – Возможно. Но мне нужно прочитать ее всю, прежде чем решить это. Не возражаешь? – Читай, синьор. Я подожду. Ему не пришлось ждать слишком долго, потому что, к моему глубокому разочарованию, исписанных страниц оказалось всего двадцать. Я читал их, и что-то странное происходило со мной. Сначала я вдруг оказался в городе, в Венеции. Маленькая, забитая вещами квартирка Джузеппе осталась где-то позади, забылись его приятели, угрожающе ожидающие за дверью. Вместо всего этого я увидел молодого поэта, сидящего за столом и пишущего. Я слышал его бормотание. Сквозь плеск воды в канале различался скрип пера. Свет мерцающим занавесом взлетал над водой. Но я находился не снаружи, как бывало раньше, наблюдая за ним от противоположной стены комнаты. Я был в его голове, читал его глазами, и слова наполняли меня ужасным и клаустрофобическим ощущением deja vu. Еще не прочитав, я уже предугадывал следующее слово, какое он напишет. Как будто я был уже не я, но Байрон, перечитывающий им написанное в бледном свете зари. Как и обещал поэт, то, что я прочитал дальше, было написано им в свое оправдание. Он подробно останавливался на своем недолгом браке, описывая жену как женщину злую, ограниченную и коварную, чье самолюбие было уязвлено его величием, и задавшуюся целью всячески посрамлять его. Были, тоже как он обещал, и пространные описания его жизни в изгнании. Подробный пересказ разговора с Шелли о реинкарнации, перемежающийся размышлениями Байрона об Италии (очень близкие моим собственным), о женщинах и о том, обладают ли животные душой. И только ближе к концу появилось упоминание об Августе. «Я любил и утратил любовь – в этом я подобен всем людям, – хотя немногие терпят столь полную утрату, как я! Мы испытываем боль утраты потоми, что утраченное является частью нас – чем больше от себя мы находим в нем, тем сильней мы любим, – вот почему так называемая противоестественная любовь всегда казалась мне наиболее естественной… Позвольте мне здесь открыто признаться – мои полупризнания в этом присутствуют во многих моих произведениях: я люблю Августу не только как свою сестру, но также как женщину. Как женщину! Общество возденет в ужасе руки и назовет меня чудовищем – но что может быть более естественным – более человечным, – чем любить существо, которое мне ближе кого бы то ни было? И любить ее столь сильно, что знания, что она, единственная, может существовать – и существует сейчас, – одного этого знания, говорю я, уже достаточно, чтобы до некоторой степени облегчить мое одиночество. И все же – я одинок… Как бы мне хотелось увидеть кого-нибудь из моих английских друзей, поговорить хоть с каким-то англичанином – подошел бы и Полидори, ей-богу. Но Шелли нет в Венеции весь этот месяц, и вот уж вечность, как никто из Англии не удосуживается посетить меня, – приходится довольствоваться обществом моего зверинца да девушки-простолюдинки с юга Италии, которая выводит меня из себя тем, что устраивает мне сцены – к чему, безусловно, женщины имеют слабость, которую я нахожу наиболее утомительной. Нынче вечером придется искать спасения от нее в Опере, где предстоит томиться скукой – невыносимой скукой – и терпеть любопытные взгляды, как всегда». Это был последний абзац и, что касалось меня, последнее необходимое доказательство. «Девушкой-простолюдинкой с юга Италии» была Мария Апулья, с которой Байрон явно поссорился в тот день. Хотя он не отнесся к ссоре серьезно, она, возможно, восприняла ее как окончательный разрыв. Отчаянно нуждаясь в обществе англичан, он отправился в оперу, встретил там Гилберта и пригласил к себе на обед. Тем временем Мария, в ярости оттого, что ею так демонстративно пренебрегли, исчезла, прихватив записную книжку. В конце концов, сделав над собой усилие, чтобы не показать своих чувств, я положил книжку на стол перед собой. К этому времени на улице совсем стемнело. Молодежь теперь хозяйничала в городе, и над мощеными улицами разносились перекликающиеся голоса. Хищно сузив глаза, синьор Апулья внимательно наблюдал за мной, подсчитывая, какую цену заломить. – Ты прав, синьор, – сказал я. – Возможно, это та книга, которую я ищу. Но, повторю еще раз, она может быть и талантливой подделкой. – В этом мире ни в чем нельзя быть уверенным. Я могу лишь повторить то, что сказал: книжка находилась в нашей семье сколько я себя помню. Хочешь ты ее купить или нет? Я помолчал. Здравый смысл подсказывал, что следует по крайней мере позвонить Вернону или даже вызвать его в Неаполь, чтобы он взглянул на книжку. Однако я уже представлял себе его скептицизм и знал, как бы скептически он ни отнесся к этому, я должен купить мемуары. – Сколько ты просишь? Апулья секунду пристально смотрел на меня, потом назвал цену: в переводе на фунты что-то около двадцати тысяч. Хотя это было меньше, чем я приготовился заплатить, – а даже часть мемуаров, если они подлинные, стоила этого, – я в ужасе поднял руки. Согласись я слишком легко на его цену, и он бы увеличил ее. Мы торговались добрых полчаса, пока мне наконец не удалось сбить цену до пятнадцати тысяч. – Деньги для тебя будут у меня завтра, – сказал я, – но ни при каких условиях я не принесу их в этот дом. Апулья взглянул на меня с видом оскорбленного достоинства. – Это почему же, синьор? – Мне не нравятся твои друзья, синьор. Я, как и ты, не дурак. Встретимся в каком-нибудь людном месте. Позвони мне в гостиницу, и я скажу, где именно. – Так и быть. – И послушай меня, ты, ничтожный старикашка, – сказал я, наклоняясь к нему через стол. – Я человек очень влиятельный и богатый. Если ты до завтра продашь кому-нибудь эту книжку или я узнаю, что ты еще как обманул меня, ты труп. Понял? Я тебя разыщу и убью, и все крутые молокососы на свете не смогут тебя защитить. Никогда не пойму, как мне удалось сохранить серьезное лицо в этот момент. Апулья, будучи итальянцем, безропотно проглотил угрозу. – Ну что ты, синьор! – залопотал он. – Пожалуйста! Я человек слова! – Вот и хорошо. До завтра. На другой день вечером я стоял у кромки воды и любовался тем, как ночь укутывает залив. Записная книжка лежала в моем кейсе, и я чувствовал, что причастился величия. Я целую вечность стоял и глядел на море, воображая его огромность. Холмы, окружавшие город, казались еще молчаливей по мере того, как угасал свет, словно ложащаяся тьма, подобно снегу, приглушала все звуки. Через день я улетел в Лондон. Во время полета я не расставался с кейсом, держа его на коленях. Мой «рейнджровер» ждал меня на парковке в Хитроу. Всякий раз, останавливаясь у светофора на пути в Гринвич, я не мог удержаться, чтобы не протянуть руку на пассажирское сиденье и не коснуться кейса, убеждаясь, что он на месте. Уже вечерело, когда я подъехал к дому. Деревья в парке, темные и раскачивавшиеся, казалось, стали ниже, чем были до моего отъезда. В воздухе пахло Англией и домом. Теперь, после Италии, мне было здесь прохладно. Открыв парадную дверь, я услышал безудержный смех, доносившийся из кухни. Внутри запах дома ощущался сильней. Шагая по коридору, я чувствовал комок в горле. Я распахнул дверь в кухню, и все повернули головы. Меня не ждали. Смех замер на их лицах. Все были тут: Элен, Росс и Фрэн – три родные души, так или иначе ставшие чуждыми. Вернувшись из другого мира, я вдруг увидел это намного ясней, чем прежде: умершая дружба, супружество, ставшее невыносимым, дочь, которая выросла из моей ревнивой любви. Они тоже, должно быть, увидели это еще ясней, потрясенные моим появлением. Элен пришла в себя первой. – Клод! Ты вернулся! Удачно съездил? – Нет. – По какому праву, в конце концов, они обязаны все знать? Я для них больше ничего не значил. – Не было никаких мемуаров. Все это было сплошное мошенничество. Перед тем как покинуть Неаполь, я съездил на холм на северной стороне залива, желая найти палаццо, которое увидел вечером в день моего прибытия. Я легко нашел его. Это было самое большое и старое строение в округе – величественные руины, чьи сады были прибежищем пальм, фонтанов и ящериц. Как я предчувствовал, дом оказался необитаемым. |
||
|