"Два великих лунатика, или Полное несходство взглядов" - читать интересную книгу автора (Лугонес Леопольдо)СЦЕНА 1Г. Кажется, была объявлена всеобщая забастовка. Движение по дороге совсем прекратилось. Может, неделю не будет ни одного поезда… К. Настоящее безумие — приезжать сюда. Г. Нет, безумцы — рабочие, объявившие забастовку. Бедняги не знают истории. Им неведомо, что первой всеобщей забастовкой был уход плебеев на Авентинский холм[1]. К. Рабочие делают правильно, сражаясь за торжество справедливости. Две-три тысячи лет — небольшой срок для того, чтобы уже завоевать это великое благо. Геркулес в поисках сада Гесперид забрался на край света. Горная цепь преградила ему дорогу; чтобы выйти к морю, он разломил ее, взявшись руками за две горы, как разламывают вареную баранью голову, взявшись за рога. Г. Неплохо сказано. Но ведь вам известно, что Геркулес — это миф. К. Для недалеких умов идеал всегда был мифом. Г. К. Хотя мне доводилось пользоваться вилкой за королевским столом, чаще всего я ел простую пищу вместе с простыми людьми. Ягоды отшельника или хлеб пахаря, тяжелый и твердый, как сама земля; моему нёбу привычен долгий пост. Г. У вас дурной вкус, уверяю вас в этом. Не думайте, что я не сочувствую обездоленным. Я — за равенство, но если говорить о гигиене, культуре и повседневной жизни, то я — за равенство в благополучии. Раз оно недостижимо, я предпочитаю оставаться выше других. К чему новые жертвы, когда один Христос уже искупил все грехи рода человеческого? К. Признак добродетели в том, чтобы восставать против неправды, препятствовать ей и карать ее, даже когда исправить содеянное невозможно. Горе попранной справедливости, если помощь ей — следствие логически стройного рассуждения или безупречно доказанной теоремы! Что до меня, то мне не нужны ни равенство, ни новые законы, ни философия, даже наилучшая. Я просто не в силах видеть горе слабого. Мое сердце тут же готово пуститься на поиски счастья для него, пусть даже ценой опасностей и страданий для меня. И не важно, в согласии с законом или против него. Справедливость обычно становится жертвой законов. Вы не заставите меня примириться с подобным издевательством. Но каждое чудовище, явленное мне в видениях, каждый из моих напрасных подвигов заставляли меня еще упорнее сражаться против низкой действительности. И разве рабочие поступают дурно, если ведут борьбу, несмотря на голод? Разве голод — не плата за идеал, так же как кровь и слезы? Г. Ваше изысканное красноречие переносит меня лет на двадцать назад. Я тогда верил птицам и девушкам. К. Надеюсь, вы не хотите сказать ничего дурного о птицах или о девушках? Г. О, разумеется нет. Птицы переставляют ноги точно так же К. Отвратительная система. Мне думается, вы явно неравнодушны к социализму. Г. Не спорю; в свою очередь, вы как будто склоняетесь к анархизму. К. Не стану скрывать своих предпочтений. Мне всегда было близко рыцарство; и не знаю, какое страстное влечение к забытой всеми справедливости, какое безумное желание противостоять целым армиям, какое мрачное пренебрежение к неминуемой смерти — в надежде, что другие полнее насладятся от этого жизнью, в ожидании очистительной жестокости убийства — заставляют меня видеть глубокое родство между рыцарями со шпагой и рыцарями с бомбой. Великие правдолюбцы, на ком лежит тяжкая ответственность за грядущие времена, похожи на осенних пчел, которые с помощью своего жала добывают пищу для потомства, — но им самим не дано увидеть его. Ради жизни, что произрастет из их смерти, они убивают пауков и червей, словно своих тиранов, — иногда ни в чем не повинных, всегда ненавистных. Они лишены рта и не могут попробовать ни капли меда; все их достояние — любовь и жало. Смысл их существования — в смерти, ведь она, в конце концов, — единственный путь к бессмертию. Г. Вы идеалист? К. Да, а вы? Г. Материалист. Я перестал верить в реальность души с тех пор, как разочаровался в любви. К. Вам холодно? Г. Нет. Во всяком случае, холодно по-иному, чем представляете вы… Если хотите, это нелепо, но вон тот сундук вызывает у меня странное ощущение. Когда я прохожу мимо него в первый раз, он на слона, а когда возвращаюсь — на кита. К. Г. В Скандинавии сундукам иногда придавали внешность китообразных. К. Нет, нисколько. Г. Венгерская мода[2]. Я следую ей, чтобы всегда ходить по серединам плиток и никогда не наступать на их края. В психологии для такого синдрома должно быть свое название. К. А мне нравятся ослы — терпеливые, верные животные. В светлые ночи их далекие крики звучат так поэтично. Я знал одного, который стоил Валаамовой ослицы. Г. Вы ездите на ослах? К. О нет. Но один мой слуга ездил. Превосходный был человек — только вооруженный нравоучениями, как дикобраз иглами. F. У меня никогда не было верного слуги и не думаю, что такие вообще есть. А что касается служанок, знаю одну; она невидима, имя ей — вероломство. К. Мерзкая тварь, нужно признаться. Г. Вероломство — имя для сладострастия, порождающего преступление. Однажды утром вы понимаете, что ваша жизнь сломана — грубо и бесповоротно. Ваша кровь стынет от безнадежности, как застывает болото зимой. И отныне вы находите удовольствие только в мести. Тогда становитесь безумцем — это лучший способ выжить. Сумасшедший носит в себе пустоту. Изгоните разум — и на его место придет забвение. Понемногу вы начинаете замечать, что ваши поступки лишены связности, и совершаете разные чудачества из чистого удовольствия. Смотрите, что происходит со мной. Мои скрипящие башмаки и фехтовальные выпады выглядят по-идиотски; зато какое наслаждение они доставляют мне! Это своего рода категорические императивы, способы рассуждения, пусть и немного необычные. Но логика говорит в них не менее ясно, чем в силлогизмах Аристотеля. Наконец, вы проникаетесь отвращением ко всему, что любит и что живет. Внутри вас появляется новое, неожиданное существо. Вы принимаетесь бить зеркала, ступать по коврам грязными ногами. Затем вы убиваете выстрелом из пистолета в ухо, не моргнув глазом, свою любимую лошадь. Затем вам хочется чего-то большего. И напоследок вы причиняете непоправимое зло своей матери или сестре. К. Сударь! Г. Какого черта! Дайте закончить. Знайте же: и я любил. Любил девушку, русоволосую, хрупкую, поэтичную, — настоящий аквамарин лазури. Она умела петь и вышивать; была не чужда спорту; с охотой и радостью каталась на велосипеде. По правде говоря, она была немного пресной, как куропатка без соуса. Но страсть моя к ней была так чиста, что руки холодели. Мне нравилось проводить долгие часы, положив голову ей на колени и наблюдая за горизонтом, что опускался до уровня наших зрачков. Она наклонялась ко мне с необычайной ласковостью, подобно сестре. Властный подбородок; глаза, полные юной, девственной лазури, когда бывали широко раскрыты, — но обычно она слегка прикрывала их с мечтательным безразличием ко всему. Нос немного вздернутый; рот великоват, но ни следа той алости, что пятнает искушенные в любви губы, как вино — чашу. Скулы слегка выдаются. Изумительная прическа, мягкие русые пряди ниспадали в беспорядочном порядке. Шея всегда открыта, она постоянно склоняла голову, как бы для чтения. Вот и все ее кокетство. Грудь под блузкой совсем незаметна. Руки и ноги были, пожалуй, великоваты. Довольно короткая юбка; под ней угадывались стройные ноги любительницы плавать. Плавание, впрочем, было самым большим ее увлечением. Плавание — даже с опасностью для жизни, и любые запреты были напрасны. Она всегда уходила к реке — будто бы для того, чтобы украсить фиалками свою летнюю шляпку. Я разлюбил ее, как только понял, что и она принадлежит к подлой женской породе. Потом она умерла, а может, сделалась монахиней. У нее было призвание и к тому, и к другому. Прощай навсегда, невеста моя! К. Я не смог бы говорить с вами иначе, хотя и сознаю устарелость подобных речений; но спешу исправить вашу ошибку относительно женщин. Женщина — это награда за годы долгого труда; ее одежды — как пальмовые листья для путешествующего по пустыне; и если берешься за трудное дело, то женская любовь — сад, где отдыхаешь после работы. Если это жена, то она — словно спокойный источник, из которого можно напиться, и вода его всегда будет рядом с вашими губами. Если это незамужняя девушка, то она вся — огонь, зажигающий другие огни и не убывающий в своей силе. Я тоже любил, любил красавицу, необычайную во всех отношениях. Скажу одно: от ее дыхания посреди зимы могли бы расцвести все розы Трапезунда[3]. Если бы море было бесцветным, то окунись она в волны — и море стало бы синим, ведь у него появилась бы своя звезда, как у небосвода. Ее душа — кристалл, прозрачный в своей чистоте, неизменный в своей верности, блестящий в своих переливах, тончайший в своей чувствительности, пламенеющий даже в отсутствие света, прохладный в своей скромности. И не просто кристалл — кубок венецианского стекла, который надлежит завоевать для алтаря византийского императора силой оружия. Г. Будь я знаком с такой женщиной, возможно, я полюбил бы ее, как и вы. К. Г. К. При виде луны моя душа переполняется поэзией, как вода в темном пруду между елей. Своими лучшими порывами я обязан именно ей. Сколько уже лет я наблюдаю луну, и она всегда благосклонна к моей любви. Светильник верности — вот что она такое. Г. Проклятая самка, безнадежная дура. К. Г. К. Г. К. Г. |
||
|