"Родичи" - читать интересную книгу автора (Липскеров Дмитрий)

1.

Чувственность этой ночью у него была какая-то особенная…

Скорее не чувственность — чувствование, — и оно вовсе не было связано с необычностью сновидений, хотя сны ему виделись редко, а если и мелькало что в мозгу, то было драным тюленьим хвостом, или солнечные лучи в темной воде дрожали, проникшие сквозь щели многометрового льда.

Сейчас ему и снилось по-другому — длинно, но самое главное, тело ощущало что-то доселе неведомое, незнакомое до жути, что можно назвать страшной чувственностью, потому что в паху было сладко и томно, и все же чувствительно скорее, так как это сладкое и томное могло вдруг оборваться, обдав огромное сердце адреналином ужаса.

Но пока он спал, и все вышеописанное можно опустить, так как оно не осознавалось спящим, а значит, не существовало для него в этом мире реально. Можно отойти к частности, все же вернуться ко сну, продолжительность которого уже была выдающейся для этого огромного существа, и рассказать о дремах коротко.

…Он, крохотный и беспомощный, сосущий мать жадно и бесконечно, пока не рвало жирным молоком на белый снег. Белым по белому. Жаркое молоко растапливало ямку, а потом застывало ледяным камешком, которым он баловался перед следующим кормлением, облизывая ледышку, пробуя ее на зубок, хрустя.

Он, такой же крохотный и беззащитный, вдруг кусающий свою мать за сосок, прокалывая нежный зубками-иголками, из-за чего ему всегда доставалось

— увесистый шлепок по физиономии и короткий полет ввысь, а потом болезненное приземление и скулеж… Потом в животе опять урчало, и он медленно-медленно, ползком возвращался к неистощимому источнику — розовому соску, торчащему призывно и вожделенно.

У него был собственный молочный заводик.

А нажравшись до отвала, срыгнув походя избыток, он начинал бесноваться, чувствуя волю, как и всякое дитя. Отбегал от матери — впрочем, лишь на несколько шагов, — подпрыгивал, пытаясь достать до синевы, так завлекающей глаз своей морозной бесконечностью, ткнуть самую морду в свежую прозрачность. Вмиг головокружительная высь раздражала своей недоступностью, так что он скулил отчаянно и выпускал коготки, страстно желая порвать ими недосягаемое голубое, в котором вдруг кто-то пролетал неожиданно, чем останавливал его раздражение мгновенно. Две секунды он пытался думать о полете, потом от неохватности проблемы забывал о ней сразу же, стоял несколько в недоумении, тряся головой, затем падал в снег и просто лежал, высунув язык, щурясь на яркое солнце.

Он не знал, что такое птица, не ведал, что такое полет, ему было невыносимо мучительно об этом думать, а потому что-то щелкало в голове исправным предохранителем, возвращая младенца к обыденной жизни…

На этом моменте спящий вдруг ощутил, что смотрит сон, и как странно знать о том и не просыпаться, продолжая оставаться наблюдателем за самим собой, за своим сном… А если кто выстрелит, то проснуться мгновенно и обрадоваться, что то лишь было — сон, гадкая дрема, а наяву все прекрасно, белым-бело и без выстрела.

Он спал, и то сладкое и томное в паху постепенно достигало своего апогея, становясь адреналиновой волной, неудачной утренней мужественностью…

Он спал и опять по-детски глядел в прозрачную высь. Теперь в ней грохотало, а потом хлопнуло так, что уши заложило и к черепу прижало! Он тут же от страха обгадился; услышав наполненный болью рев матери, наложил еще и, слабея от ужаса, прыгнул к ней под брюхо. Что есть силы ухватился за теплый сосок, пронзая розовый зубами раз за разом, глотая молоко жадно, прячась в его родном запахе. Он заранее жмурился, ожидая материнского гнева и шлепка по носу. Но происходило нечто совсем странное, мать терпела, даже не рычала, он все кусал и кусал, стараясь от страха сделать побольнее, а потом случилось и вовсе непонятное. Жирное молоко кончилось. Он выпил мать до дна. Розовый сосок, всегда напряженный у него во рту, вдруг обмяк вялой плотью и стал прохладным.

И тогда из-за самой безоблачной голубизны, и еще, и еще откуда-то, из-под бесконечности, в него вошло чувствование — неживое.

Все чувствуют неживое и чаще всего относятся к нему равнодушно.

Мать не раз притаскивала неживую нерпу, и он обнюхивал тушку подолгу, покусывал с интересом, затем бросал, пресыщенный одним лишь запахом, так как был слишком мал для мяса… Потом она ела, запросто раздирая нерпу на красные куски…

Здесь же он разом осознал, что неживое относится к нему, что неживым стала его мать. И тогда он выплюнул ненужный сосок, поднялся на задние лапы, заколотил передними по брюху с соском, опадающим от смерти, и заскулил, заплакал по-своему, так отчаянно, так страстно, что один сказал другому, втягивая ноги в кабину вертолета: «Я же говорил тебе, сволочь, что она с детенышем!» — толкнул товарища в плечо с силой и крикнул пилоту, чтобы летел отсюдова прочь!

А он продолжал неистово рыдать. Что-то из-под голубого сообщало ему: и он скоро станет неживым, а неживое — это смерть, и все живое боится своей смерти.

Когда сам неживой, сделал он первый вывод, вот что самое страшное! Когда неживая мать, сделал он второй вывод, то очень больно во всем теле, так беззащитно на всем снежном пространстве, и еще много, так много всего непостижимого, что в голове опять щелкает предохранитель, и тогда он вновь ложится под остывающий бок и всем животом, всем телом своим впитывает последнее материнское тепло.

— Мамочка! Мамуля! — рыдал через много лет стрелок, когда после материнских похорон лежал ничком на ее кровати и вдыхал двустволкой ноздрей самый родной запах, испаряющийся в небеса. — Мама!..

Ах, как необычно восприимчиво спал он этой ночью…

Он пролежал под боком матери, пока родительница не превратилась в каменную глыбу. Тут еще снег пошел, и он чуток отполз, чтобы не превратиться в сугроб. Сел на задние лапы, как песец, высунул красный язык и задышал часто, не зная, что делать.

В небе вновь загрохотало. Какая-то сила заставила его вскочить и броситься со всех ног прочь, туда, за ледяной торос, где, подернутая тонким льдом, скрывалась полынья, в которую он сиганул без раздумий. Она приняла его купелью, он заколотил задними лапами, погрузился глубоко, так что в ушах поселилось по сердцу, затем поспешно всплыл, переместился под толщей льда метров триста, пока, наконец, не отыскал воздушный пузырь, в который тотчас сунул свой черный нос. Рядом проплыла наглая нерпа, слегка задев его ластой, но не о ней он сейчас думал, даже не о матери, превратившейся в небольшой айсберг, а просто дышал подледным воздухом и трусил отчаянно, то и дело поджимая заячий хвост…

Тот, кто стрелял, все-таки вернулся, здраво рассудив, что коли уж убил, то чего добру пропадать. Побродив вокруг уже изрядно занесенной снегом добычи, он так и не обнаружил детеныша, а потому про себя назвал товарища истериком и знаками показал пилоту, чтобы помог.

Под грохот вертолетных лопастей, вколотив под передние лапы крючья, с помощью лебедки они втащили шестьсот килограммов мяса в кабину, стрелок еще раз оглянулся для страховки и, не отыскав ничего интересного, дал пилоту команду взлетать. Время было к вечеру…

Истерик, продолжал думать охотник во время полета.

Но то был его друг, а потому он решил поделиться с ним добычей.

— Не было никакого детеныша! — заверил он мужчину в северной летной куртке. — Не было!

— А кто тогда это б-б-был? — заикаясь, спрашивал друг и потирал заросшую щетиной щеку. — Кто?

— Да никто! — слегка раздражался стрелок. — Показалось.

— П-п-показалось! Как же!

— Достал! — закричал охотник. — Все обшарил вокруг! Никого не было! Вот тебе крест! — Он перекрестился и обиженно отвернулся. Буркнул через плечо: — Поглядел бы, какая красавица!.. Шкура твоя!

Друг продолжал тереть щеку и думал о том, что, может быть, действительно показалось, что не детеныш это был, а лиса какая-нибудь, а жена давно шкуру просит, чтобы в детскую бросить, чтобы детям не застыть. Ковры-то, они для материка, а здесь земля на километр промерзла…

— Д-д-давай к нам на пельмени сегодня!

— Ну, вот и ладно! — обрадовался примирению стрелок. Повернулся лицом к другу и широко улыбнулся. «Четырнадцать лет дружим», — подумал.

Они разошлись до вечера, в котором обоих ждали жены и пельмени с водкой.

Все-таки истерик, подумал стрелок…

Воздушный пузырь кончался, и, когда его осталось на вдох, он глотнул и поплыл обратно.

Наглая нерпа крутилась здесь же, скалила зубы, так что он не выдержал и что есть силы царапнул ее по животу. От неожиданности обиженная пловчиха потеряла ориентацию и, оставляя за собой тоненькие струйки крови, взметнулась к поверхности. Ударилась приплюснутой головой об лед и, слегка контуженная, на большой скорости скользнула в черную глубину.

Он без труда отыскал полынью, выбрался на ледяную кромку, встряхнулся от воды и потрусил к тому месту, где осталась лежать его мать.

Не обнаружив ее, он лишь единожды проскулил в звездное небо, а потом просто лег на последнее материнское лежбище и приготовился превратиться в неживое. В животе урчало все сильнее, и ото всех сегодняшних горестей даже захотелось стать неживым, но он не знал, как случается смерть, просто закрыл глаза и заснул…

На следующее утро его подобрал Ягердышка. Ехал мимо, а вернее, бежал за четырьмя полудохлыми собачонками, снаряженными в нарты, хватанул его, сонного, за уши да и засунул под вонючую кучу тряпья…

В это время ночью по заснеженному лесу средней полосы бежал кто-то, и глаза его злобно сверкали. Существо то и дело ударялось мускулистыми бедрами о столетние сосны, облизывая при этом свинячьим языком небритые щеки. Держа в правой руке разводной ключ, злобный левой походя распорол брюхо матерому волку, а волчица еше долго, поджимая хвост, трусливо принюхивалась к вываленным кишкам своего самца, смердевшим кислой кровью и тухлым яйцом…

Маленький мужичок Ягердышка, лет примерно двадцати, с огромным фингалом свежего производства, являлся коренным представителем северных народов и гордо называл себя чукчей, хоть и жил с эскимосами, как ему казалось, с незапамятных времен. И жена у него была эскимоска — черная баба лет на десять старше, выше на голову, скуластая, с такими узкими глазами, что Ягердышка, сам отнюдь не круглоглазый, не переставал дивиться, как это она сквозь такие щелки видит. Чукча даже не успевал уловить моменты, когда жена открывает глаза, а когда закрывает. «Может, у нее и нет такой способности? — размышлял Ягердышка, покуривая трубку, набитую махоркой пополам с сушеным ягелем. — Все время с открытыми глазами живет?» Он даже ночью проверял — склонялся над лежанкой и всматривался подолгу в лик жены. Все те же щелки, словно прорези для копилки, да и то старинной, из тех времен, когда монетки были потоньше и поменьше.

Иногда в такие проверки Ягердышка вдруг явственно слышал телесный призыв и тотчас ложился на жену сверху, шаря под ее животом по слежавшемуся меху, отыскивая нужное место, которое раскрывается в самом сладком бабьем уголке. Эскимоска никогда не просыпалась от мужниных манипуляций, а может, и не засыпала, но так или иначе, признаков, что произошло вторжение в ее сухое тело, не выказывала.

Старая, ухмылялся Ягердышка, пересохла, словно рыбина на солнце. Все в ней пересохло, а оттого и детей не рожает. Людишки говорили, что они разной веры, а потому и не дает им небо продолжения. Ягердышка был православным, а Укля, так звали жену, водила хороводы вокруг шамана и шептала какие-то непонятные заклинания по поводу и без повода, сыпала в углы чума всякую дрянь, но была тиха и покорна…

Приноравливаясь за нартами и покрикивая на вожака собачьей упряжки, Ягердышка вспомнил лето, когда его пытались призвать в армию. Он исправно приехал в Центр и явился в военкомат, где его раздели донага, измерили с помощью длинной палки и по причине чрезвычайно малого роста, а также малого размера обуви отпустили обратно в тундру. Военный комиссар, глядя вслед Ягердышке, с недоумением развел руками: «Что ж, мне у восьмилетнего сына сапоги для него просить? — сказал и улыбнулся. — Говорят, у мужика в штанах то же, что и в сапогах!» — опять улыбнулся. Улыбнулась и вся призывная комиссия, вспомнив чукчино недоразумение.

В Центре Ягердышка на радостях запил, а пропив все до копейки, решил не возвращаться в родной чум, а отправился в сторону эскимосских поселений, с которыми чукчи традиционно торговали испокон веков. Ему хотелось поподробнее узнать, как живут за Беринговым проливом, в чужой стране Америке… Однако, не зря же два года Родина подарила!

Через пять дней поисков Ягердышка понял, что заблудился, но не испугался того: в тундре, примыкающей прямо к вечным льдам, стояло на редкость теплое лето, так что и шапка не нужна. Разве можно трусить, затерявшись в родном доме!

Ел он, что под ногой хрустнет. И ягоду, и гриб любой, и ягель, так что несварение в желудке случилось закономерно, и он то и дело садился в тот же ягель облегчить свое и без того воробьиное тело.

А нашелся Ягердышка неожиданно. Он уже почти добрел до Северного Ледовитого океана, чуял самую соль воды, когда вдруг рассмотрел небольшой белый айсберг, с вершины которого, прогретой солнцем, сбегал ручей. Причем так была устроена ледяная глыба, что имела на высоте человечьего роста подобие трамплина, с которого и спрыгивал маленький водопад. И спрыгивал вовсе не в пустоту, не куда-нибудь там в растительность, а на голые плечи ладной эскимоски, которая сразу же заприметила Ягердышку, но ничуть его не застеснялась, продолжала обливать свое тело студеной водой и одаривать чукчу картиной поистине ошеломительной.

В голове у парня зашумело, как после выпитой водки, в горло словно полено засунули. Он стоял раскрыв рот, лишь косые глаза шарили то по плоскому животу эскимоски, то по плоским грудям с бледными сосками…

«Она меня не видит! Не видит! — шептал про себя молодой чукча. — У нее глаза закрыты! Эх! Эх, как повезло!..»

Дело в том, что Ягердышка никогда прежде не видел голой бабы. Материнские руки до плеч, и только… То был первый случай!.. Когда-то, лет семь назад, ему дали посмотреть на фотку с обнаженной французской девицей, выгнувшейся рысью и выставившей напоказ уж такое!!! Но есть индивидуумы, которые не воспринимают наготу чужой расы. Например, белый часто смотрит на черную, что бы она ни вытворяла, равнодушно. Так и красотка на фотке не вызвала в трусах Ягердышки даже легкой подвижки.

Здесь же было совсем иное… Косая!..

Не видит!

Но оказалось, что моющаяся баба все прекрасно подмечает.

— Замужняя я! — крикнула негромко, чем застала Ягердышку врасплох, так что в желудке опять скрутило. Он отбежал поодаль, скинул порты и стал еще легче. Так и улечу в небо, подумал.

— Жаль! — крикнул он, когда вернулся.

Баба уже оделась и собиралась уходить.

— Жаль!

— Чего же? — обернулась.

— Что замужняя!

— А то?

— Женился бы, — ответствовал Ягердышка, все еще ослепленный ее наготой.

— Пошли, — поманила баба.

Он не стал спрашивать, куда, а затрусил за бабой спешно; эскимоска шла молча, но быстро, так что Ягердышке пришлось припрыгивать вослед. Целый час они шли до стойбища, а чукча узнал о бабе лишь одно — как ее зовут. Укля!

Она привела его в свой чум, в котором, впрочем, мужа не оказалось, а воняло тухлым оленем. «Промышляет, видимо, — подумал Ягердышка. — К вечеру, поди, будет…» Но и к вечеру муж не появился, а Укля, устраивающаяся на ночлег, так и не потрудилась объяснить, где ее благоверный. Ну что ж, Ягердышка не был слишком любопытным и довольствовался открытыми под животом мехами, между которых милостиво пропустили его снаряженную плоть, впрочем, разрядившуюся почти мгновенно.

Так Ягердышка не стал солдатом, но стал мужчиной. Предстояло узнать об Америке…

Но все по порядку. Сначала Ягердышке поведали о муже Укли.

Сухой старикашка, назвавший себя Берданом, сидя на корточках и поглаживая трехволосую бороденку, неторопливо вел рассказ.

— Укля, — важно произнес он первое слово, черно сплюнув жевательную смолу под ноги Ягердышке. — Укля — баба, однако!..

— Ага, — подтвердил молодой чукча.

— Почти тридцать ей годов!

Ягердышка попытался просчитать разницу в возрасте, но старик помешал сосредоточиться и продолжил:

— Замужняя баба, однако!

— Да знаю, — радостно сознался Ягердышка.

Старик порылся в кармане телогрейки и выудил оттуда следующий кусочек смолы, предварительно очистил его от табачной крошки и направил жвачку в рот.

— А чего же ты, к мужней жене?

Ягердышка сглотнул слюну. Ему тоже хотелось пожевать.

— Сама поманила, — оправдался парень. Старик закрыл глаза, перестал чавкать и как будто заснул. Ягердышка зевнул широко и протяжно, но в самый сладкий момент, когда от зевка полезли слезки на глаза, старый эскимос прошипел:

— Вернется Кола, кишки твои собакам скормит!

Испугался этих слов молодой чукча, но беседу продолжил.

— А где он, этот, как его, Кола?

— В тюрьме пока, — ответствовал старик.

— Чем отличился?

— На охоту пошел.

— И за это в тюрьму? — удивился Ягердышка.

— Зачем за это? Не один пошел.

— А с кем?

Старик открыл глаза и вновь сплюнул. Теперь черный вонючий сгусток попал прямо Ягердышке на обувку.

— С кем, спрашиваешь, пошел? Ну, с братом со своим, с Бала.

— За это в тюрьму?

— Зачем за это. Закон не запрещает братьям на охоту ходить!..

— Что ж тогда?

— Экий ты, пришлый, любопытный!

Ягердышка хотел было ответить грубо, но удержался из почтения к старости, а еще ему хотелось вызнать, за что сел в крытку Кола, брат Бала.

— Потерялись они во льдах!

— Так-так! — поддержал молодой чукча.

— Буря началась!

— Ага.

— На три недели закрутило… — Старик выудил из глубин одежды пластинку жвачки, обертка которой выглядела столь потертой, что не было сомнений, что пролежала сия драгоценность под мышкой не менее года. «Форсит»,

— решил Ягердышка, исходя слюной. Не разворачивая деликатес, старик засунул резинку в рот и продолжил:

— Не было равной той буре лет двадцать. Ходили они, ходили, да и съели все припасы.

Старик вновь замолчал, усердно жуя, открывал рот пошире, чтобы молодой чукча позавидовал. «Никогда не пробовал жевать с фольгой», — подумал Ягердышка и вновь сглотнул.

— Так вот, ходили они, ходили, а потом Кола съел Бала.

Чукча от неожиданности чуть было не подавился.

— Как съел Бала?!!

— Так и съел, — невозмутимо отвечал старик, перемалывая Spearmint. — Кола был сильнее Бала, а потому подкараулил ночью и тюкнул топориком по макушке.

— Брата?

— А чего ж?.. Зато выжил, хоть и тощенький вернулся. Как шкелет!.. На шее леска с зубами Бала. Любил он брата, однако!

— Сколько дали? — спросил Ягердышка, оправившись от потрясения.

— Много.

— Пятнадцать?

— Больше.

— Двадцать? — присвистнул.

— Расстрел дали.

— Фу-ты ну-ты! — облегченно выдохнул Ягердышка. — Расстрел — дело серьезное! Не скоро-то Кола вернется, надо думать!

Старик криво улыбнулся.

— Вернется, сынок, не сомневайся, однако! — Выудил изо рта резинку, сжеванную вместе с фольгой, и прилепил ее за дряблую мочку уха, продырявленную китовым усом.

Наговорившись, Бердан поднялся с корточек и зашаркал в сторону своего чума. «Вот как бывает! — подивился Ягердышка. — Кола съел Бала, и Родина приговорила Кола к расстрелу! А я буду жить с женой Кола!»

Так Ягердышка стал жить с Уклей, которая не слишком выказывала радость от такой жизненной перемены, но и не роптала, как уже и говорилось. Допускала молодого чукчу до сокровенных мехов, меж которых он стремительно выстреливал, а потом засыпал рядом с чужой женой покойно… Более Укля не открывала Ягердышке своей наготы, а он хоть и вспоминал о первой встрече с эскимоской и испытывал от памяти сладострастие, но мысль о том, чтобы попросить возлюбленную явить всю прелесть своего создания на свет керосиновой лампы, такая мысль его не посещала, да и зима началась. Разденешься — сам себе памятником станешь.

Вскоре Укля получила казенное письмо, в котором сообщалось, что приговор в отношении Иванова Кола, 1956 года рождения, приведен в исполнение. Место захоронения указано не будет. И подпись — Надзорный прокурор Индигиркин.

Ягердышка приготовился было успокаивать Уклю, но баба даже не вздохнула, спрятала весть в меха и заправила в котелок с кипящей водой кусок вяленой оленины.

Проснувшись ночью от чего-то тревожного, Ягердышка приоткрыл глаза и рассмотрел картину поистине мистическую. Укля стояла возле откинутого полога чума и в мертвенном свете огромной луны разглядывала лежащую на ее ладонях человеческую челюсть без двух передних зубов. Затем она прикоснулась к кости губами, почти неуловимо чиркнула языком, спрятала челюсть возле порога, задернула полог и легла.

«Эка что! — обалдел Ягердышка. — Челюсть Бала, съеденного Кола». И вдруг чукчу осенило: вовсе не Кола любила Укля, а брата его — Бала!!! Дела-а-а!.. Почти до самого утра он размышлял о том, какая сложная штука жизнь, вот ведь какие в ней разности неожиданные происходят, а на думку все просто — ешь, спи да сквозь меха стреляй!..

Но объективности ради надо коротко сказать, что, хоть и раздвигал меха Укли Ягердышка регулярно, зачать эскимоска не могла, и не от разности веры, а по причине того, над чем смеялись в призывной комиссии. «Что в сапогах, то и в портках»! Недоразумение Ягердышки никак не могло достать, дотянуться до Уклиного тела, не то что проникнуть в него; просто застревало в мехах, которые чукчина плоть по неопытности принимала за бабское нутро. А Укле до этого все равно было. Все Бала вспоминала, но безо всякой грусти, во всяком случае, физиономия ее ничего не выражала. Крепка эмоционально была эскимосская женшина!

А через некоторое время Ягердышка проснулся ночью от того, что кто-то по морде его треснул. От неожиданности и боли чукча вскочил на ноги, напряг зрение, всматриваясь в чернь ночи, но никто в ней не проявился, не метнулся бандитской тенью, лишь Укля крепко спала у противоположной стены чума. «Показалось, что ли», — подумал Ягердышка, но, ощупав физиономию и обнаружив на ней болезненное место, тихо вскрикнул, быстро лег и перестал думать обо всем. Так дети защищаются, когда не могут объяснить происходящего. Когда им страшно, они просто перестают думать.

Ягердышка заснул. А на следующей заре, когда выполз из чума справить нужду, встретил старика Бердана, жующего то ли смолу, то ли Spearmint. Хотя откуда у него столько богатства!

Поглядев на замысловатые рисунки желтой струйкой по белому снегу, затем на физиономию Ягердышки, старик гадливо заулыбался.

— Говорил тебе, вернется Кола!

— Какой Кола! — от неожиданности чукча плеснул себе на ноги. — Ты что говоришь! Расстреляли твоего Кола и в землю закопали! В неизвестном направлении!

— Хы-хы! — хмыкнул Бердан. — Расстреляли, эка невидаль! А светофор у тебя откудова под глазом?

Ягердышка схватился за лицо и вспомнил события прошедшей ночи.

— Так я, это… Об Уклино плечо вдарился!

Старый Бердан мелко засмеялся, потрясывая трехволосой бороденкой.

— Да ты до плеча ее не достанешь! — трясся словно в лихорадке Бердан. — Вернулся Кола! И тебя сожрет!

— А ну! — Ягердышка замахнулся на Бердана и велел ему уходить на бранном языке, о чем впоследствии сожалел, так как уважал старость от воспитания, да и ругаться матерно не приемлел…

Эскимосское поселение занималось тем, что взрослые мужчины били всякую живность, уходя на недельный промысел, женщины заготавливали продукт впрок, шили одежду, а детей в стойбище случилось мало, да и само поселение было небольшим. Чумов шесть-семь.

Ягердышка охотиться с эскимосами не ходил. Соорудил себе удочку, а так как отец его был каячных дел мастером, то сын, перенявший семейное искусство, запросто построил каяк с веслом и, плавая неподалеку от стойбища, ловил рыбу. У него это здорово получалось. Зачастую, когда эскимосы возвращались с промысла, то рассаживались для отдыха по берегу и смотрели на каяк Ягердышки, в который молодой чукча ловко вытягивал из океана рыбину за рыбиной. Если особенно большая попадалась, эскимосы цокали и качали головами.

Возвращаясь с очередным уловом, Ягердышка был подкараулен стариком Берданом, который, вопреки обыкновению, гнусно не щерился, а, наоборот, заискивающе улыбался. Оказалось, что старый эскимос рыбки захотел, мол, желудок и зубы неймут жирного тюленьего мяса, а рыбка была бы в самый раз.

— Нутро болит, так и жарит вечерами!..

В обмен старик предложил кусок жевательной смолы и хорошее отношение.

— А на кой мне твоя смола! — сохранял гордость Ягердышка. — Подумаешь, смола, а тут рыба, вещь куда ценнее! Вялить можно, варить, собак в стужу кормить!

— А хорошее отношение, однако?! — не унимался Бердан.

— А Spearmint?

Старик потупил седую голову и развел руками.

— Нету более Spearmint, — сказал жалобно. — Могу от Кола тебя избавить,

— предложил. — Могу про Америку рассказать…

— Про Америку? — заинтриговался Ягердышка.

— Про США, — подтвердил Бердан, уже предвкушая запах жареной скумбрии.

— Про ЮЭСА.

Ягердышка подумал лишь для вида.

— Держи! — и кинул старику самую большую добычу.

Бердан ловко поймал подарок и тут же ретировался, бормоча, что поутру они непременно встретятся и он все без утайки поведает об Америке, о стране, в которой живут богатые эскимосы.

— А чукчи?

— Чукчи-чукчи… Чукчи тоже состоятельные, — услышал Ягердышка напоследок. — Но не такие, как эскимосы.

И опять Ягердышка не спал всю ночь. Все ему мечталось об Америке и грезился золотой каяк. Хотя на кой черт мне золотой каяк, думал чукча, перекрещивая на слово «черт» косую физиономию. И вообще, зачем мне ЮЭСА?.. На этот вопрос Ягердышка не знал ответа, но в душе у него что-то сладко ныло и перетекало елейно от самого слова «Америка», а потому он не мучился сильно, отыскивая ответ, укачивал сладостную маету, словно конфетку сосал не спеша, и под утро заснул.

Впрочем, спать пришлось недолго, так как разбудил его мощный удар в челюсть.

Ягердышка вскочил, принялся размахивать руками и ногами в разные стороны, стараясь достать противника. Но удары ловили утреннюю пустоту, и вскоре чукча вымотался, повалился в постель. Еле отдыхиваясь, чертыхался — впрочем, шепотом.

Чертов Кола! Чертова Укля, наблудившая с Бала!

Со следующим рассветом эскимосы отправились на охоту. В стойбище из мужиков остались лишь Ягердышка, старик Бердан и шаман — мужик не старый, с высшим землемерным образованием, получивший столь важный в сообществе пост по наследству.

Ягердышка, почти нокаутированный ночью, решил отоспаться, но в полог чума поскреблись, а затем появилась голова старика Бердана.

— Однако, вставай! Про США рассказывать стану.

— Сейчас. — Ягердышка широко зевнул, но чуть было не утерял сознания от боли. Потрогал лицо. Скула набрякла взбитой кровью. — Выхожу…

Он выбрался на свет и, стыдливо прикрывая скулу, признался Бердану:

— Кола ночью приходил.

— Не Кола это, — покачал головой эскимос. — Нет, не Кола!

— О Господи! — вскричал чукча. — Тогда кто?

— Кола бил всегда под глаз… Бала это! Его удар. Он всегда в скулу метил.

Ягердышка присел за сугроб облегчиться.

— Кола расстреляли, — ныл. — Бала съел Кола! Я живой, а меня каждую ночь по мордасам бьют мертвецы! У вас, эскимосов, всегда так?

— Всегда! — подтвердил Бердан. — Однако, пошли живее!

— Куда? — поинтересовался Ягердышка, натягивая штаны.

— Сядем в твой каяк, ты рыбу ловить станешь, а я про Америку расскажу, однако.

И они пошли к чистой воде, там сели в лодочку и поплыли навстречу восходящему солнцу, греющему лишь призрачно, растапливающему только их сердца красотой неохватной, простором северным.

— Ну, — поторопил Ягердышка.

— Ты леску-то забрасывай, забрасывай! — Бердан смотрел в глубокую воду, и виделись ему там, на глубине, спины гигантских рыб, отливающих серебром. — Первая рыбка моя!

Бульк! — и выточенный из моржовой кости крючок ушел под воду.

— Из наших он был, — вдруг сказал старик, выуживая из кармана кусок смолы.

— Дай, что ли, пожевать! — попросил Ягердышка.

— Последняя, — признался старик искренне и быстро сунул смурь в рот.

— Кто?

— Смола.

— Кто из ваших был? — спрашиваю.

— А-а-а, — старик чмокнул губами, смакуя лакомство.

Ягердышка не завтракал, рыба не клевала, оттого чукча злился на старика.

— Открыватель Америки из наших был! — гордо произнес Бердан.

— Россиянин?

— Эскимос!

— Эскимос? — недоверчиво переспросил Ягердышка.

— Иван Иваныч.

— Какое-то не эскимосское имя, — еле успел сказать чукча, как уловил поклевку. Подсек удочкой, но рыба сорвалась, пустила зеркальной спиной солнечный луч в глаза собеседников и скрылась в темных водах.

— Однако, нет ловкости в тебе! — разочаровался Бердан. — А Иван Иваныч

— имя интер-р… — во рту у него заплелось. — Международное имя Иван Иваныч, самое что ни на есть эскимосское!

— А фамилия его как была?

Ягердышка решил не спорить со стариком, вновь подсек и на этот раз вытащил здоровенного щокура, забившегося на дне каяка в последнем истерическом припадке.

— Моя рыба! — Старик вскочил и бросился на добычу, отчаянно шмякая кулаком по рыбьей голове. — Моя!

— Твоя-твоя! — подтвердил Ягердышка. — Рассказывай же дальше!

— Беринг фамилия того эскимоса была, — важно сообщил Бердан, усаживаясь на место. — Большой человек был!

— Какого росту? — уточнил Ягердышка и вытащил на дно каяка вторую рыбину. Старик вновь хотел было наброситься на добычу, но чукча успел предупредить, что этот улов принадлежит ему, Ягердышке, что старик жаден не по годам и если станет давать так скудно информацию, то и первую рыбу придется изъять!

— А росту в том человеке было ровно что три твоих! — ответил в отместку Бердан и обиженно отвернулся.

— Врешь! Таких эскимосов не бывает! Как, говоришь, Беринг?

— Иван Иваныч, — подтвердил Бердан.

В сей момент не клевало, и оба в каяке задумались о своем. В общем, их мысли были почти тождественны, каждый размышлял о величии человека, открывшего Америку и сделавшего эскимосов и чукчей богатыми.

— Знавал я его, — неожиданно поведал Бердан и смахнул с глаза слезу. — Однако, человек был!

Какое-то смутное знание истории у Ягердышки имелось, здесь оно и выплыло. Чукча поинтересовался: когда те времена были? Сколько лет прошло? Бердан задумался и раз пятнадцать выкинул по десять пальцев.

На сей раз Ягердышка разозлился и раскраснелся от этого.

— Что врешь-то! Столько люди не живут! Изымаю твою рыбину за вранье!

— Да как же… — разволновался старик. — Я вру?!! — Он почернел лицом.

— Сейчас каяк раскачаю и переверну, оба ко дну пойдем!

И действительно, поднялся и принялся прыгать с одной ноги на другую, так что каяк сразу зачерпнул правым бортом по щиколотку и уже заснувшая было рыба забила хвостами по мелководью.

— Сдурел ты, что ли? — завопил Ягердышка. — Потонем!

— Меня во вранье никто не обвинял! — Теперь каяк зачерпнул левым бортом. — Ах, как оскорблен я, однако!

Поочередно обе рыбины с силой ударили хвостами и, красиво перелетев через преграду, ушли на океанское дно. Чувствуя, что дело идет к неминуемой смерти, Ягердышка размахнулся веслом и влепил лопатой по самому темечку старика Бердана. От этого долгожитель плюнул смолой, глаза его закатились, и тело, подкошенное потерей сознания, легло в каяк недвижимым…

Старик пришел в себя, когда измученный Ягердышка втащил Бердана в чум шамана.

— Сотрясение мозга, наверное, — произнес свой вердикт шаман и запалил какие-то травы, пахучие и сладкие. — Помереть может — старый… Наверняка помрет!

— Он меня… Меня… во вранье… — скрипел старик.

Шаман оглядел Ягердышку, молчаливо вопрошая.

Чукча что-то прикинул в уме и принялся оправдываться, мол, старик сказал, что чуть ли не двести лет ему от роду, а в ответ на недоверие чуть не потопил каяк!

Тромсе, так звали шамана, вдруг донес неожиданное:

— Ему, может, и больше, чем двести! Его еще мой дед стариком помнил!

Затем Тромсе склонился над стонущим Берданом и что-то пошептал ему в ухо, а Ягердышке подтвердил, что, вероятно, старик может помереть.

— Ах, глупо как! — сокрушался Тромсе. — Человек, участвовавший в переписи населения 1901 года и доживший до третьего тысячелетия, умрет от удара веслом по физиономии. Неромантично все это!

Слезы навернулись на глаза Ягердышке.

Шаману Тромсе он верил, может быть, не сильно, но словам землемера с высшим образованием внимал, будто слову Божьему. Оттого его сердце сжалось. Ягердышка всем животом ощутил, что свершил убийство напрасное, и, выбравшись из шаманьего чума, зарыдал в небо, побежал сломя голову куда-то, шлепнулся в чьи-то нарты и унесся во льды, где и заплутал к ночи.

А еще он слышал, как трещит лопастями вертолет, и выстрел. А потом нашел белый пушистый комочек, почти замерзший, однако. Схватил за шкирку, бросил под шкуры, закричал собакам «поть-поть-поть» и побежал за нартами навстречу Полярной звезде, под которой, по его разумению, находилось эскимосское стойбище с умершим или умирающим стариком Берданом, чей двухсотлетний путь оборвал он, почти мальчишка, чукча по имени Ягердышка…

Какой длинный сон… И вот ведь хочется проснуться, а не можется…

Теперь ему снился жар во всем теле. Как будто в шкуру засунули солнце. Причем солнце сначала было утренним и на небе, а потом спустилось и каким-то образом забралось внутрь и жарило, жарило….

А потом приснился запах костра. Он так и чуял его, втягивал ноздрями. А прежде, во младенческом возрасте, боялся огня, испытывал мистический ужас перед красными языками пламени, от которых исходил жар.

Почти как сейчас, подумал он, силясь проснуться. Но утро его мозга еще не наступило, тело и внутренности жарило еще отчаянней, и сквозь сон он рычал слегка на это неудобство. И это было — чувствование!

И только тут он проснулся.

Обычно как только он просыпался, то сразу же становился на лапы и открывал глаза.

Он встал на лапы и открыл глаза…

Насколько хватало взгляда, вокруг него простиралась без конца и края пустыня. Осыпались песком барханы, дрожал воздух, почти синее солнце нестерпимо палило, жаря бока.

Огромный белый медведь, почти в тонну весом, стоял посреди пустыни, широко расставив могучие лапы, с высунутым языком, с которого капала, растягиваясь, желтая слюна, и сквозь взгляд маленьких глаз его прорывалось безумие…