"В ПЛЕНУ У МЕРТВЕЦОВ" - читать интересную книгу автора (Лимонов Эдуард)РАЗГОВОР С РУССКОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИЕЙНочью в тюрьмах не выключают свет. До свободных людей этот феномен не доходит, как до жирафов. Да им и всё равно. Сколько раз я слышал известную блатную песню: «Таганка, о ночи полные огня!/ Централка, навек сгубила ты меня!/ Я твой бессменный арестант/ Погибли юность и талант/ В твоих стенах…» Слышал и не понимал истинного смысла. А когда сам оказался в тюрьме, всё встало на свои места. Ночи, полные освещения, не «огня», конечно, это автор для рифмы «огня» подсунул, чтоб срифмовать с «меня». Во всех тюрьмах, в Бутырке и Матроске, в девичьей Шестёрке, в Пятёрке, на Пресне, да повсюду – ночами и днём находятся зэки в жёлтом тумане света, достаточном для того, чтобы старшой в глазок мог обозреть их несчастные тела. У нас в Лефортово, в дополнение к вечному слабому свету (лампочки постоянно меняют) наши зеленые военные унтера требуют, чтоб мы не закрывались с головой. Они боятся, что под покровом одеяла ускользнёт от них зэк, уйдёт из жизни в мир иной, натянув на голову пластиковый пакет или удавку, разгрызёт себе вены под одеялом, взбрыкнёт ножками и до свиданья! А правосудие останется неудовлетворённым, облизываться. Поэтому у нас в Лефортово не только не позволяют с головой закрываться, так ещё и все пластиковые пакеты неуклонно прокалывают во многих местах. Я защищаюсь от света следующим образом: складываю полосой вафельное полотенце и кладу его на лоб и глаза. Так и сплю. И чернильный штамп СИЗО зияет с полотенца. Обычно я тотчас засыпаю. Несмотря на то, что сокамерники начинают возиться именно после отбоя. Поскольку их лишают телевизора, выключая розетку без церемоний, сокамерники начинают двигаться, производить большой шум. Ихтиандр именно после отбоя начинает мыть ноги. У Ихтиандра, здоровенного, пузатого, всклокоченного верзилы (по внешним данным он, скорее, подходит в пациенты «Серпов», шиздома имени Сербского, чем в обитатели Лефортово) странные общения с водой. Он любит открыть кран на всю катушку и долго с водою общаться. Из-за этого крошечная камера наша становится сырой как общественный туалет. Вода, стекая в раковину, к тому же попадает затем в трубу выходящую прямиком в «дальняк» – тюремный туалет, и низвергается сверху на дно «дальняка» шумной Ниагарой. Если Ихтиандр «плещется», то шум стоит такой, как мельница работает или горная река течёт. Я как-то назвал склонность пузана к воде – «синдромом Ихтиандра» и заклеймил его за эту склонность. Особенно противно становится, когда Ихтиандр моет овощи. А он их моет по вечерам, когда готовит нам салаты, когда есть из чего готовить. Зрелище это не для слабонервных. Как маньяк, открыв кран на полную мощность, он чистит, моет, шумит, и всё это маниакальное действо продолжается гораздо дольше часа. Он трёт каждую овощ чуть ли не зубной щёткой. Я теперь стал хитрее и потому стараюсь задержаться в карцере, куда я хожу писать после обеда, как можно дольше, чтобы избавить себя от зрелища моющего овощи маньяка. Я теперь являюсь, когда он уже режет овощи. Ихтиандр скрутил за время моего пребывания в камере 32 крана… То, что он нездорово обращается с водой, не подлежит сомнению. Одновременно, это его как будто патологическое влечение к чистоте соседствует с дикой грязью в камере. Явившись к ним в 32-ю, я чуть убрался у них, хотя бы взял тряпицу и стёр со стен трупики комаров, в изобилии прибитые тапком Ихтиандра к стенам. Нижнюю их грязь, на полу, я разгребать не стал. Под моей кроватью у меня в относительном порядке лежат на газетах продукты. Под кроватями сокамерников пространство забито их пожитками, старыми газетами… Но вернёмся к Ихтиандру. После отбоя, ни раньше, ни позже, но именно после, когда следует ложиться в постель (в случае Ихтиандра «ложиться» никак не звучит, он и так лежит целый день на спине и или чешет живот или занят вытаскиванием из носа сухих козявок), Ихтиандр начинает шумно мыть красный таз, вращая его в рукомойнике. Потом сливает воду в дальняк. Опять вращает таз – и так минут десять! Наконец он наполняет таз водой, ставит его на пол и тщательно моет, трёт одну волосатую, большую ногу. Затем сливает воду, вновь моет таз. Но уже минуты три всего, ставит на пол, погружает и моет в нём вторую ногу… На воле я бы дал ему по голове тазом и тем, возможно, излечил бы его от синдрома Ихтиандра, но здесь, в вынужденном тюремном общежитии, я переношу своё внимание с Ихтиандра на содержимое моей головы. Это самое разумное, что я могу сделать. Ихтиандр сидит в тюрьме уже четвёртый год, крыша у него давно съехала, посему пытаться воздействовать на его водолюбовь – бесполезно. Возможно также, что и на воле крыша у Ихтиандра уже была набекрень. На второй или третий день после моего вселения в камеру 32, Аслан сообщил мне (Ихтиандра не было, его вызвали к адвокату), что наш сокамерник по всей вероятности – стукач. К такому выводу пришёл Аслан вместе с моим подельником Сергеем Аксёновым ещё летом, когда Аксёнов сидел в камере 32. Ихтиандр подозрительно интересуется деталями чужих дел. Его интересует, «ну что сказал адвокат», когда я возвращаюсь со свидания с адвокатом, что мне пишут в письмах, короче он ведёт себя как классическая сука, выдавая себя за общительного болтуна. И даже имеет наглость обижаться на то, что я неизменно отказываю в удовлетворении его любопытства. История его перевода из Бутырки в Лефортово (а он как и Лёха переведён сюда из Бутырки, и как и Лёха ностальгически вспоминает Бутырку как рай) также маловразумительна, как и история перевода оттуда Лёхи. Согласно Ихтиандру его уже судили за мошенничество и приговорили к шести годам лишения свободы. Он сидел себе спокойно, якобы, и ждал перевода в сортировочную тюрьму на Пресню. Вместо этого его перевели в Лефортово и якобы проводят его сейчас по делу о фальшивых авизо. Вероятнее всего всё это ложь. Куда более правдоподобной выглядит версия, что в самом Лефортово нелегко найти стукачей, здесь сидят очень серьёзные люди, потому ФСБ импортирует стукачей с Бутырок. Все «переведённые» из простых тюрем выглядят подозрительно. Но сокамерников не выберешь, потому я кладу полотенце на глаза, пусть плещется Ихтиандр, кто бы он ни был, сука и маньяк, или просто маньяк. Боевик Аслан смотрит приглушённый мой телевизор, сериал «Крот»…Занудные голоса гундосят о преступлениях, но с такими голосами и преступления тоже занудные, выдуманные советским недоделком-режиссёром. Аслан сидит на корточках перед телевизором. Я обращаюсь к Бродскому, завожу беседу. Последнее время я всё больше общаюсь с мёртвыми. Я: Ты остался позади, Иосиф. Я тебя уделал в нашем соревновании. Тюрьма меня возвеличивает. Даже страшно. Здесь я омываюсь водами вечности, здесь я превращаюсь в бронзу, начиная снизу, с ног. Верхняя часть тела, где сердце и голова, ещё живые, а внизу уже статуя самого себя начинается. Бродский(мрачно): я всегда тебе говорил, что ты расчётливый тип. Всё рассчитал и проигрываешь свою жизнь как по нотам. Я: Я не рассчитывал свою жизнь. Я её пророчески предвидел. Вот, из «Истории его слуги» строки, попытаюсь вспомнить: «Если ты хочешь написать книги, основать партию или религию, скорей, скорей поторопись. Всё должно быть закончено до 2000-2005 года, до превращения в ничто, до возвращения из солнечных каникул в вечность». Это написано в 1980 году. За 21 год, прошедшие с тех пор я основал газету, партию. Правда, ещё не основал религию, но у меня остаются четыре года. Где, как не в казематах тюрьмы 18 века основывать религию. Бродский(так же мрачно): Скажи спасибо ГэБэ. Они сделались ещё тупее, чем в моё время. Я: У нас с тобой общее время. Просто ты почувствовал, что стал ненужен и ушёл. Ты мог ещё тянуть. Но твои неспешные философские мудрые стихи никому стали не нужны в лихорадочную эпоху войн и сказочного обогащения. Ты знал это. Признайся, что ушёл по собственному желанию. Тебе ли, Иосиф, таиться от меня. Мы ведь с тобой друг друга без слов понимали, сознайся. Взглядами. Молчаниями оперировали. Бродский (грустно смеётся): Отстань от мёртвого, Эдик! Я: Меня тоже трудно назвать живым. Я уже полубронзовый снизу. Бродский: Не заебало тебя ещё всё это? Я: У меня долг перед ребятами. Перед партией. Хочу снабдить их всем необходимым для Победы. Бродский: Героя хочешь доиграть? Я: Хочу забраться как можно выше. Учить хочу. Есть чему учить. Собрал за свою жизнь некоторое увесистое количество правд, истин и мудростей. Хочу в последнюю треть жизни научить этим правдам, истинам и мудростями пацанов. А что, есть куда спешить, у вас там что, крайне интересно? Бродский : Да нет тут ни хера, Эдик. Мгла какая-то серая. Слышатся шорохи, шаги, свет, хуйня какая-то. Мы возникаем только вследствие сильного импульса от вас, живых. Мы – в вашем представлении, вы – в нашем. Ну то есть как в связи по рации. Приём? Как меня слышите? Приём? – Конец связи. Я: Я так и думал. Слушай, тебе ведь нравился мой «Дневник неудачника». Ты сам бы хотел такое написать… я видел в кафе «Моцарт», ты ревнивыми глазами листал «Дневник». Остановился ты, помнишь, на куске "Какое неземное было адски-райское время… когда Елена ушла от меня… На зимнем нью-йоркском ветру бродили саблезубые тигры и другие звери ледникового периода… Трещали раздираемые небеса… И я тёплый, влажный и маленький едва успевал отпрыгивать от зубов, утроб и когтей… И страшным грохотом звучали… слова философа-горбуна «Несчастнейший – он же и счастливейший… Несчастнейший – он же и счастливейший…» Бродский : Твоя лучшая книга, Эдик «Дневник неудачника» Я: Там столько оказалось пророчеств, Джозеф! Я писал её в 1976 и 1977, несколько кусков добавлены в 1978 году. Я тогда был так беден, так унижен, так несчастен, как Гитлер в Вене, что обрёл дар дальнобойного страшного ясновидения, сквозь толщу годов далеко вперёд увидел. Там даже видения разрушенного Нью-Йорка есть. После всего, что случилось в сентябре… Бродский : А что случилось? Я: Три гражданских самолёта, угнанных неизвестными, предположительно, мусульманами, вонзились, два – в Мировой Торговый Центр, один – в западное крыло Пентагона. Мировой Центр в результате обрушился. Погибли около 7 тысяч человек… Бродский : Ни фуя себе! Довыёбывались! Долго напрашивались. Я: Ясно было, что они величественно падут. Что их постигнет участь Карфагена. Бродский: Эдик, они себя всегда за римлян принимали. Хм… И что, велики разрушения? Я: Весь «даун-таун» был завален обломками. Вплоть до Канал-стрит доступ был закрыт полицией. Бродский: Ровно за 225 лет до этого, в сентябре 1776 года Нью-Йорк выгорел ровно на ?, пятьсот домов выгорели. В городе тогда стояли англичане. Англичане поймали и повесили за поджог несколько человек, в том числе и молодого колониста Натаниэля Хейла. Генерал Джордж Вашингтон стоял на Гарлемских высотах и обозревал пожар с удовольствием. Он хотел выкурить англичан из Нью-Йорка. Вашингтон тогда обмолвился: «Провидение или какой-нибудь добрый человек сделал для нас больше, чем мы были готовы сделать сами». Ты, предполагаю, рад катастрофе, Эдик, как Вашингтон? Я: Как сверхъестественно сбывшемуся одному из моих желаний – рад. Я также рад, что восторжествовала справедливость. Я всегда на стороне справедливости. Ведь Соединённые Штаты давно нарушили все законы, и божьи и международные. Вот их и постигла заслуженная кара. К тому же, перед подобным глобальным разломом человеческой психики поневоле преклонишься. А с Вашингтоном мы родились в один день оба, 22 февраля, с дистанцией в 211 лет. Бродский (задумчиво): Вот как..? Я: Так что я с удовольствием повторяю за генералом слово в слово: «Провидение или какой-нибудь добрый человек сделал для нас больше, чем мы были готовы сделать сами». Бродский: В твоём «Неудачнике» есть что-то про маму, 1999 год, электрический стул, тюрьму… Я (неуверенно): «Электрический стул – это больно и неприятно, как живот перед экзаменом схватило… Маму, привезённую из России в каком-нибудь 1999 году… Я – мечтатель, „дример“, как сказала мне девушка Вирджиния… Я умру в тюрьме или на виселице, как увидел я сам»… Куски вот всплыли, многое забыл. Бродский: Тюрьма у тебя есть, самого жёсткого свойства, но что, электрический стул, виселица у чекистов имеются в наличии? Я: Статьи у меня, Джозеф, как тяжкие каменные плиты. 205-я – «терроризм», предусматривает до 20 лет заключения, 208-я – создание незаконных вооружённых формирований – до семи лет, и даже 222 – покупка оружия и взрывчатки – до восьми лет. Вот уже путём сложения все тридцать пять. Бродский: Они что, ввели путём сложения, как в Штатах? Я: Ну да. В первоначальном тексте обвинения предполагалось также обвинение по 278 статье – захват власти, но от предъявления этого обвинения следствие отговорила прокуратура. Бродский (свистит): Да не маслице-фуяслице… Это тебе не маслице-фуяслице, круче чем у Исаича, портянку его дери. Я (ехидно): И это не тунеядство, не ссылка в Архангельскую область на 101-й километр от Петербурга. Бродский: Кончай подъёбки... Ну и что общественность? Я: И в хуй не дуют. Бродский: Чего и следовало ожидать. Никогда, мягко говоря, храбрыми не были так называемые «русские интеллигенты». Скорее трусливое отродье. Я: Но тебе-то грех… Тебя-то они защитили… Бродский: Меня защитил Запад. И евреи. Тебя Запад защищать не будет. Запад теперь в одной лодке с Россией плывёт. И евреи тебя защищать не станут, зачем ты им сдался. Ты за палестинцев всё писал. Напророчил сам себе со страшной яростью. И ясностью. Надо же… Свою судьбу, следовательно, знал. Я вот свою никак не предвидел. Приблизительно… (Думает) Ты хочешь, что б я тебя пожалел? Заступиться с того света я за тебя не могу… Я думаю, такая судьба должна тебе страшно льстить, выглядеть для тебя как полное подтверждение твоего морального превосходства, величия и гениальности. Ты же не собирался умирать в постели… Ну вот, добился… За что боролся, на то и напоролся (последние слова звучат с заметным раздражением) Я: Тебе неприятно, что я тебя обставил, а ты уже ничего не можешь сделать, поскольку ты ушёл раньше. Прoклятый поэт всегда будет предпочтителен юношам следующих времён. А поэт-лауреат, пусть даже и Нобелевской премии, выглядит как геморроидальный старикашка – филолог, перед Байроном – властителем душ. Бродский (с обидой): Сиди тогда, прoклятый поэт, в своей вонючей камере с этим Ихтиандром один… (исчезает). Я (закрываясь одеялом с головой): Когда я начинал писать, я не рассчитывал на такие результаты. На такую судьбу сверх-супер-стар, судьбу мега-стар, культовой фигуры. Разумеется, я больше чем писатель, я – культовая фигура. И здесь я гениально напророчил в понимании себя. Разве не я написал текст «Мы – национальный герой», ещё в 1974 году, когда мало что ещё предвещало в несомненно одарённом богемном поэте того мрачного узника, наполовину бронзового, каковым я лежу в этот вечер 19 октября в тюремной камере №32, в русской Бастилии. Как я сумел 27 лет тому назад приподнять угол довольно обычного холста «Сегодня» и увидеть за ним «Будущее»? Как? «Стока стока о тебе в Интернете» – пишет мне моя крошка Настенька. А о ком ещё можно беседовать этим пассивным педикам из Интернета? Есть там правда и горстка нормальных пацанов, плавают в виртуальности.. Привет, пацаны, вам от полубронзового истукана… Когда я начинал писать, я не рассчитывал на такие результаты. Жизнь мне испортил, к стихам меня пробудил Александр Блок – самый испорченный русский поэт. Я обнаружил старую, аж жёлтую хрестоматию русской литературы для старших классов школы на полу в нашей общей для всей квартиры ванной комнате. Горячей воды в посёлке ещё не было, и ванная комната использовалась, как склад. Умывались же на кухне. Хрестоматия, жёлтая массивная как кусок сыра бессистемно выглядывала из-под чугунного тела ванной (Мне бы догадаться, что её подсунули как приманку, как сыр! Колченогий Дьявол подсунул) Именно в «Хрестоматии» я обнаружил стихотворение «Незнакомка», совратившее меня. Как могла «Хрестоматия» попасть в ванную комнату квартиры номер 6, дома номер 22, по Поперечной улице Салтовского посёлка города Харькова? Вероятнее всего «Хрестоматию» завезла одна из четырёх девочек-студенток во главе с наследницей квартиры Тамарой Печкуровой. Хотя все четыре обучались в ВУЗах Харькова техническим наукам, полагаю кто-то из них завёз для души и «Хрестоматию». Печкуров был майор, сослуживец отца, ему успели вручить ордер на обладание двумя из трёх комнат нашей квартиры, одну комнату отписали нам, семье Савенко. А майор взял да и скончался вскоре от лейкемии – рака крови. Комнаты отнимать не стали. Комнаты остались жене и двоим детям: Тамарке и Володьке. Жена захотела переехать и переехала из Харькова на свою родину в город Ивано-Франковск в Западной Украине, а дети учились последовательно в харьковских ВУЗах и были нашими соседями… Короче, лежит, высовываясь из-под ванной жёлтый брикет книги. Пятнадцатилетний отрок наклоняется, подымает книгу с плиточного пола. Открывает, начинает читать. До этого отрок ненавидел стихи. И вдруг, через «Незнакомку», к нему приходит женщина. Проститутка. То есть профессиональная женщина. Творцы всегда любили и чувствовали проституток. (Он ещё не творец, но чувствует!) Бодлер, Ван Гог, Тулуз-Лотрек, тот же Саша Блок, я – грешный, уже немалая толпа. А если вспомнить глубже, – соперник Христа Симон-Маг, возил с собой повсюду проститутку и называл её Еленой Прекрасной. Симон-Маг по преданию мог летать, и на закате летел над Иерусалимом, но кто-то из пророков сбил его силою воли, а жаль. Симон-Маг один из моих любимых героев. Среди окружавших Христа женщин было немало проституток. Мария Магдалина – лишь самая известная. Она вымыла Христу ноги и высушила своими волосами, что должно быть очень приятно… Женщина склонилась над подростком, у которого ещё не было женщин. Пахнула на него винищем и духами. Блок описал в «Незнакомке» кабак в дачном Сестрорецке, что под Петербургом, кабак на железнодорожном вокзале. Туда приходила одна тварь… И вот он написал об одной твари. Чтобы сын капитана Эдька Савенко прочёл и втюкался, втюрился вдруг в проститутку, в запах винища, в проститутский образ жизни, через стихи: "И перья страуса склонённые/ В моём качаются мозгу И очи синие, бездонные/ Цветут на дальнем берегу" Если воспринимать буквально и только зрительно, то получается картина бельгийского сюрреалиста Рене Магрита: каменистый охровый берег, и на нём цветут очи, окаймлённые перьями страуса. Несколько бессмысленные визуальные образы. На самом же деле – это гипнотический сеанс не визуального, но звукового оболванивания подростка. «АУСА ЕЁННЫЕ, гу, гу» – вот к чему всё сводится. К шаманской краже души. Украл мою душу Блок. Позвал меня Блок Крысоловом за собой, и по этой дорожке я и пошёл, и пришёл в конце-концов в тюрьму. Моя мать недавно давала в Харькове, уже восьмидесятилетняя, интервью поэту Диме Быкову для еженедельника «Собеседник»: «Мы понимали, что он не такой как мы. Он всегда был не такой как мы.» – призналась мать. То есть я родился уже порченным, а потом мою душу и вовсе украл умелый ловкий человек. «Блок – король/ И маг порока/ Роль и боль / Венчают Блока». Со мной ему повезло больше, чем с Любой Менделеевой. Я думаю, всё происходит следующим образом. Маг передаёт свою тайну другому и делает его магом. Это не значит, что они физически встречаются во времени, хотя, может быть, бывает и так. Или встречаются они через посредника. Как Ницше и Фрейда связала странная Лу Саломе, якобы женщина, дочь русского генерала. А Достоевского и Розанова связала Надежда Суслова. А меня это шаманское «АУСА ВЁННЫЕ, гу, гу» совратило. Как вампир укусил меня Блок, и я стал вампиром. И укушу своего сына капитана в свой черёд. Как бы там ни было, я вышел из ванной всклокоченный и обновлённый, и перерождённый. Просто как вселился в меня «Не я». Был я кошкой, а стал тигром. Я до сих пор испытываю удивление, почему я не прохожу сквозь стены. Ведь судя по тому, что во мне пылает, куда как естественно проходить сквозь стены. Но если не проходил сквозь, то я обрёл дар всё видеть…Я разительно увидел окружающее увеличенным и усиленным в резкости в десятки раз… Через несколько дней со всем классом мы отправились на похороны матери моего школьного друга Витьки Ревенко. Эта сцена есть в моей книге «Подросток Савенко». Но в сцене нет нужной глубины… На самом деле там зловеще ползали, оставляя мокрый след, уродливые страшные улитки. На лопухах чёрным мешком висел громадный паук, красавица-девочка Женя Лазаренко странно воняла из-под юбки и скалилась… В деревянном доме жутко со слюной выли над умершей матерью Ревенко старухи… Боевик Аслан: Эдуард, Эдуард, открой лицо! Я: Что случилось? Аслан: Старшой велит открыть лицо. Я (приподымаясь): Живой я. Свежий. Лежу, мечтаю. Унтер-офицер (в кормушку): Правила давно читали? Я(встаю): Виноват. Исправлюсь. На самом деле в правилах поведения задержанного, обвиняемого и осуждённого насчёт того, чтоб одеялом не закрывать голову, такого нет. Там есть про носки, не более двух пар, про костыли даже есть, но отношения головы задержанного, обвиняемого или осуждённого и казённого одеяла правилами не определены. Пререкаться нет желания, вот в чём дело. Легче сказать: «Виноват. Исправлюсь». На самом деле меня, как и горбатого, исправит могила. Но не скажешь же: «Меня укусил Александр Блок».Отправят на Серпы и заколют. Шемякин: Тебя заносит. Я: Чего, Мишаня? Шемякин: Когда я выходил с передачи Гордона, меня отозвал твой посланник и передал твою просьбу помочь, чем могу. Я своё обещание выполнил. Я: Ну и? Шемякин: Я говорил о тебе с Путиным. Я: Ну и? Шемякин: Меня просили с прессой на эту тему не распространяться. Но поверь, я о тебе говорил. Я: Причём здесь пресса? Я – заинтересованное лицо. Я не просил тебя говорить обо мне с Путиным, но если уж ты разговаривал с Президентом обо мне, то расскажи. Шемякин: Чтобы назавтра это появилось в «Лимонке»? Нет. Я считаю тебя очень талантливым, но ты занимаешься большой глупостью. Я знаю твою, так называемую, партию. В основном состоящую из молодых, вспыльчивых ребят. Дело зашло далеко у вас, вам хочется действовать, обращать на себя внимание… Я: Это тебе Путин сказал? Шемякин: Это я тебе говорю… Но все шишки будут сыпаться на тебя. Ты ведь – идеологический лидер. В одной из газет я читал большую статью в твою защиту, и человек, желавший тебе помочь, на самом деле оказал медвежью услугу. Там были выписки из своих манифестов: глава партии распоряжается жизнью и смертью твоих подчинённых. Ты понимаешь, как это сегодня воспринимается? К сожалению, тебя заносит. Ты помнишь, ты предлагал мне вступить в свою партию, предлагал пост Министра Культуры… Я: Миша, на самом деле я бы тебе никакого поста не дал. Ты бы не справился. Я хотел всего-навсего вытянуть из тебя денег на партию. Шемякин: Ты…ты… Я: Угу, твой друг Лимонов, которого ты вызывал среди ночи в Нью-Йорке и Париже, чтоб я спасал тебя. Однако тебе ничто не грозило никогда, ты – воплощённый здравый смысл. Тебе нужен был свидетель твоих якобы «безумств». Ты хитрил и начинал бросать деньги и пепельницы в своих женщин и собутыльников только в момент, когда я появлялся на пороге. Таким образом с помощью моей и ещё нескольких лиц, использованных для той же цели, ты прослыл буйным гулякой и безоглядным безумцем. Однако взаправду тебя никто в этой жизни даже не поцарапал, и шрамы ты сам себе нарезал постепенно. Расчётливо. Меня возможно, заносит, но твоя проблема в том что тебя не заносит. Шемякин: Ты…ты… Я: Мишка, однажды я подошёл к двери твоего номера в «Хайт-Редженси Отель» в Нью-Йорке и приложил ухо к двери. Ты о чем-то спокойно разговаривал со своей графиней, помнишь, была у тебя такая. Когда же я постучал и вошел, ты заорал и бросил в неё пепельницу. Если хочешь знать, я больше любил общаться с твоей женой и дочкой. Они были симпатягами, кормили меня, Доротея училась во французской школе, была панкеткой, и вместе мы ходили на концерт «Клэш», в то время как ты пускал пыль в глаза заезжим москвичам, выгуливая их в «Царевиче»… Шемякин: Дыр бул щил… Твою, Лимона, мать… Я: К тому же Доротея была уже тогда классная художница… Издатель: Я бы не хотел, чтобы наше издательство обвинили в финансировании деятельности НБП. Да я и не хочу такую деятельность финансировать. И вообще мне очень не нравится, когда авторы, даже любимые мною, пытаются давить на издательство, в том, какие книги издавать. Я: Э,э, полегче. ФСБ, точнее, мой следователь, всего лишь попросил от Вас справку, как доказательство, что Вы действительно выплатили мне сумму в пятнадцать тысяч долларов за издание двух моих произведений: книги воспоминаний «Книга Мёртвых» и расследования «Охота на Быкова». А Вы тотчас и струсили. Следователь уже шесть месяцев не выдаёт мне деньги, потому что у него душа Инквизитора, палача. Но я пожаловался три раза Генеральной Прокуратуре и прокуратура велит следователю отдать конфискованные у меня частные деньги. От Вас требуется лишь подтвердить, что мои деньги – чистые. А какие это книги я Вас заставлял издавать? Издатель: Все Ваши предложения об издании Ваших социально-политических книг мне не интересны, мы очень редко издаём non-fiction, кроме того я люблю Лимонова-писателя и равнодушен к Лимонову-политику. Это как минимум. Я: Когда «роман» «Это я, Эдичка» вышел в 1979 году, он был расценен читателями именно, как социально-политическая книга. Эмигранты обвинили меня в том, что я продался КГБ. Когда вышла по-французски моя книга «У нас была Великая Эпоха», то французские газеты называли меня «певцом Сталинизма». А когда в 1993 вышел в Париже «Дисциплинарный санаторий», очень крупный французский критик Мишель Поляк назвал меня «философом для скин-хэдов». Я хочу сказать, что все мои книги социально-политические. Других я не пишу. Издатель: Я очень расстроен тем, что Вы отвергли все мои предложения. Прежде всего по поводу трёх романов. Я уверен, что Ваши романы войдут в школьные учебники, даже если они остое…нили самому автору. А все предложения об издании Ваших социально-политических книг мне не интересны, повторяю… Я: Вы не хотите меня услышать, Вы не понимаете, что Лимонов – автор книги лекций «Очертания будущего», она сейчас печатается в газете «Лимонка» из номера в номер – тот же Лимонов, что и автор «Эдички». Одно и то же лицо. Он лишь с годами прояснил своё видение мира и теперь картина того братства ребят и девушек, братской семьи, о которой он мечтал, бродя в то далёкое жаркое лето 1976 года в Нью-Йорке, дана им в «Очертаниях будущего». Я всегда был, есть и до последнего вздоха останусь социально-политическим автором. В этом моя сила. Если Вы этого не понимаете – то Вы близорукий издатель. Как можно разрезать меня на писателя и политика, объясните? Подозреваю, что если бы в 1976 году неизвестный никому Эдуард Лимонов принёс бы Вам книгу под названием «Это я, Эдичка» – Вы бы её не напечатали, сославшись на то, что это социально-политическая книга. И заподозрив, что это non-fiction, а вы очень редко издаёте non-fiction. Издатель (молчит, звуки его дыхания): ху-фу, фу-ху – хух… Я: Вам следует продолжать издавать Довлатова, это политически корректный писатель, как Вы – политически корректный издатель. Я – политический писатель и политический заключённый. Вы сумели один раз зацепить деньгами писателя Лимонова, ну а вкуса, силы и мужества и веры не хватает, чтобы продолжать быть его издателем. А ведь много веры и не нужно. Я уже крупнейший писатель современного мира. ФСБ и тюрьма постараются, сделают меня Великим. Издатель (фыркает): Кхе-кхе… Я: Я с Вами разговариваю без сюсюканья, без умолчаний, без жеманного кокетства живого человека. Я наполовину бронзовый, и потому называю себя «Великим писателем» as a matter of fact, как бизнесмен назвал бы «обширными» какие-нибудь залежи урана или самым крупным в мире назвал бы, скажем, тракторный завод. Мне брехня давно уже не нужна. Брехня и ложная скромность унизительны. Но продолжим… Вы хотите от меня роман, но я их не пишу – последний написан в 1990 году. Ещё в середине 80-х годов критик Николь Занд догадалась, и писала в «Ле Монд» обо мне: «Его роман – его жизнь.» Вот и печатайте главы моей жизни. Каждая глава моей жизни – мой роман. Вы здесь в России нечутки, как брёвна или как сапоги. И не развиты. Издатель: Что касается аванса за «Монстров» и «Книгу воды» – могу предложить рублёвый эквивалент 2500 долларов США. А там уже будем надеться на хорошие продажи. Я: Мне мало этих денег. И мне непонятно, почему за «Книгу мёртвых» Вы выплатили мне десять тысяч аванса, за книгу о Быкове – 5 тысяч долларов, и так и не начали выплачивать проценты с продажи, хотя ведь сами писали мне в тюрьму, что «Охота» продаётся очень хорошо". Что, в течении полутора лет моя цена как писателя драматически уменьшилась в четыре раза? Этого быть не может, потому что пол-России осведомлено о том, что я в тюрьме. У меня складывается впечатление, что Вы пользуетесь тем обстоятельством, что я нахожусь в тюрьме. Издатель: По поводу Вашего последнего письма. Мне неприятно и жаль, что Вы пишите о том, что Вам приходится выпрашивать и ждать денег. Это неправда, мы за всё заплатили далеко вперёд Я: Поскольку все мои деньги конфискованы следствием, то даже продуктовые посылки в тюрьму мне оплачивает мой защитник. Пребывание в тюрьме, кстати – дорогое удовольствие. Я предполагал, что пребывание в тюрьме даёт мне право на некоторые небольшие льготы в отношениях с моим издателем, как то: дружеский аванс, какие-то деньги в счёт публикации следующей книги. За мной долгов не числится, первая же книга вернула бы Вам эти несколько тысяч долларов. Вы ведёте себя хуже, чем когда я был на свободе… Аслан: Эдуард, у тебя больше не осталось твоего шоколада? Я (шуршу бумагами): Держи! Осталось немного… Аслан: Спасибо партийцам. Нет, Издатель не понимает, кого он издаёт. Такое может быть. Близкие даже люди однажды перестают понимать, кто ты. Моя первая жена Анна знала лучше меня мои стихи, но расставшись со мной, потом не могла понять последующего моего творчества… Ни жанра, ни смысла текстов «Русское» и «Золотой век». «Что это? Зачем?» Когда я написал мой первый роман, те, кто любил мои стихи, говорили мне: «Поэт ты отличный, а вот проза тебе не удается. Ну зачем ты стал писать прозу. Только позоришься с этим…» В 90-е года, те, кто был в восторге от моих «романов», не захотели понимать мою журналистику. «Ты отличный писатель, зачем ты лезешь в беллетристику? Пусть этим занимаются бесталанные патриоты, но ты – в „Савраске“?!» Они морщили носы и считали, что я загубил свою репутацию тем что стал публиковать статьи в «Советской России». Впоследствии суждено было появиться и тем, кто любил мою журналистику, но не верил в мой политический талант. «Журналист ты был от Бога, но в политике, в политике ты ничего не понимаешь. Политика – грязное дело», – говорили они снисходительно и банально. Если бы я слушал моих близких и окружающих меня людей, я бы так и остался умеренно пьющим московским поэтом, в треснувших очках и с корявой физиономией. И сейчас выдёргивал бы морковку со своих шести соток, задумчиво отирал бы её о фуфайку и хрустел бы морковкой, разговаривая с соседом о первых заморозках. А не сидел бы в Бастилии, как государственный преступник. Напрашивается только одно возможное объяснение поведению близких: люди по природе своей реакционны, неподвижны, они совсем не хотят, чтобы ты был больше их. Они намеренно тянут тебя назад, в свой вонючий улей. Помню алкоголичка Наташа Медведева, жена, радовалась, когда мне случалось напиваться. «Edward, She is very happy to see you drink», – с изумлением открыл мне наш общий друг Тьери Мариньяк. Это всё происходило в середине 80-х годов в Париже. Выглядело её удовольствие якобы непонятным и неуместным. Мне её удовольствие по поводу моего состояния опьянения было куда как понятно. Чрезмерно выпив, я опускался на один уровень с нею, во мне обнажалась человеческая слабость. Люди, и близкие, хотят, чтоб их кумиры, любимые так же вывозились в дерьме, как они сами, не высовывались, не возвышались. Мои жёны и близкие, хотя и хотели быть жёнами Супермена и железного человека, радовались проявлению моих слабостей. Род человеческий всегда тянет свои жирные пухлые ручонки к Герою: «Сойди к нам в жидкое месиво, будь как мы!» А я бил их по рукам, а я кричал своей женщине: «Ты ленива! Подъём, в строй, совершенствуй себя!» Толпа не любит жить с героями. Пока я не пришёл в камеру 32, они себе спокойно храпели до обеда, возились до полуночи, а появился я, и им пришлось почувствовать себя виновными перед самими собой. Я говорил им: «Учите английский, используйте время, ходите на прогулку, не то у Вас атрофируются ноги, занимайтесь спортом». Им пришлось переживать меня недели две, они пытались подражать мне, мы пошли все трое на прогулку… Первым отстал Аслан… Ихтиандр продержался дольше и импульсивно, с перерывами ходил на прогулки. Потом, к его счастью, началась осень и появился предлог не ходить, – дождь, он радостно дождём и воспользовался, хотя одна треть прогулочного дворика закрыта железной крышей. Человек слаб и не терпит возле себя возвышающихся людей: Ихтиандр едва ли не каждый вечер канючит, что вот на Бутырке бы… Я для него слишком активен, и он имеет в виду, что на Бутырке бы меня поставили на место… Ибо я камень, брошенный в их стоячий пруд. Газета «Коммерсант» задала вопрос французскому писателю Эммануэлю Карреру: Какого Вы мнения об Андрее Макине? Э. Каррер: Честно говоря, я не очень люблю его произведения. За «Testament» он получил Гонкуровскую премию. Добрая и искренняя книга, но для меня немного скучная, поверхностная /…/ Я встречал в Париже ещё одного русского писателя… Эдуарда Лимонова. Где он, кстати, теперь? «Коммерсант»: Сидит в тюрьме. У него сложная репутация левого экстремиста, и о своей партии он сейчас думает больше, чем о своих книгах". Э. Каррер: "Вот повезло ему! Я гораздо больше люблю писателей с плохой репутацией. Скандальный Лимонов для меня интереснее, чем приглаженный Макин. Каррер сам, если не приглаженный, то причёсанный. У него есть роман «Усы», где рассказывается, как приличный член общества, бизнесмен, сбривает усы, но окружающие его люди не замечают изменения в его внешности. История с усами – повод для обличения безжизненного безразличия буржуазного общества. Но Каррер, какой он ни есть буржуазный, хотя бы понимает, что стыдно быть буржуазным, политкорректным, что это своего рода умственная и родовая неполноценность: быть буржуазным. Что это мелко. Что быть буржуазным – это как признаться – «Вот – я не очень умный, Вы знаете». У француза хоть шевелится в подкорке – что стыдно быть этаким Макиным, что стыдно быть скучным и поверхностным, пусть и добрым. Каррер знает, что злые, неправильные, сидящие в тюрьмах, антибуржуазные прoклятые писатели приносят человечеству больше озарений и дают пинков, чем Макины. Мы – камни, взрывающие ваши болота! Француз Каррер понял и позавидовал Лимонову, потому что во Франции есть традиция де Сада, Бодлера, Селина, Жана Жене. В России? Первого нашего поэта Василия Тредиаковского при дворе били палкой. Все последующие наши писатели старались быть политкорректными. Прoклятым был Чаадаев, Герцен был прoклятым, но умел устроиться. Крайне не повезло Чернышевскому, после чуть ли не двадцатилетней каторги умер в Астрахани… Нет у нас прoклятой традиции, хотя отдельные прoклятые писатели были. Впрочем они не были тотальными бунтовщиками, их бунт был в основном антисамодержавным, политическим. Ну конечно, они слышали тут в России о прoклятых. Самая последняя модель прoклятого поэта для русских – это Шарль Бодлер. Жан Жене или Пазолини для русских недоступны, просто морально непостижимы. «Лолиту» Набокова они прочли, как читают краснощёкие здоровые крестьянские дети. И писали в редакции газет: «Ну и что особенного в этой „Лолите“? А нас пугали!» С такой толстой шкурой как у русских, ну конечно, ничего особенного… Я: Русские, Иосиф, недоразвитые по фазе, не понимают моего типа писателя. Где надо плакать, – они смеются, и наоборот – плачут, где я смеюсь. Они любят свои кинокомедии 70-х годов – всякое свинство: «Бриллиантовая рука», «Берегись автомобиля», «Приключения Шурика». Русские – нация пошляков – их герои Остап Бендер (жулик-еврей), Никулин, Вицин и Моргунов – пошляки, доминошники, управдомы. А я трагический писатель. У меня всё серьёзно на 100 градусов. Бродский: Русский обыватель – свинья, потому что его кормили отрубями советской анти-героической поп-культуры: «Берегись автомобиля», «Бриллиантовая рука», шурики – это всё отруби. Я: Мы с тобой, Иосиф, оказались единственными трагическими фигурами в литературе русского языка. Все остальные «коллеги – литераторы» – дешёвые комики. Свинский стёб только и слышен со всех сторон. Стёб и чавканье… Этой нации придётся долго тужиться, чтобы родить ещё пару таких… Бродский: Дело в том, что мы оба с тобой несовременны, Эдик. Я – архаичный классицист, позади их советской современности. Ты обо мне правильно писал, что я поэт 30-х годов. Ты тоже несовременен, ты ломишься панком впереди советской словесности. Мне повезло, и очень, я вписываюсь целиком в каноны классической культуры, тебе – разительно не повезло, просто трагически не повезло. Для того, чтобы понять тебя – у них нет эталонов. Они ни хера не читали такого, чтобы послужило им эталоном. Чтобы потом сравнивать с тобой, мерить тебя. Ихтиандр: Вчера, когда ты спал, Эдуард, показывали документальную ленту о колонии для малолеток. Там из 80 человек, 16 пацанов уже педерасы, опущенные. Вот на Бутыэрке… Я: Ихтиандр, эта тема по-видимому тебя лично очень волнует. Что ты как старуха Изергиль, всё про педерасов да Бутырку вякаешь ежевечерне… Бродский: Меня, Эдик, тут осенила простая мысль. Твой Ихтиандр – стукач, и читать ему давали то же самое досье, что и Лёхе, первому твоему сокамернику. В досье же сказано: «Автор романа „Это я, Эдичка“, где есть гомосексуальная сцена, в которой главный герой совокупляется с негром на пустыре. Наилучший способ разрушить зэка Савенко: постоянно напоминать ему о педерасах, о теме „педерасы в тюрьме“, об опущенных и опущении. Савенко будет запуган, возможно. Тогда в обмен на некие льготы, например, обещание, что он будет отбывать наказание в спецлагере, он признает на суде свою вину. Или часть вины.» Всё так просто. Заметь, Ихтиандр ни разу не упомянул, что читал твой роман «Это я, Эдичка», потому что Лёха уже пользовался этим романом, это тебя бы насторожило. Однако Ихтиандр упомянул, что читал твою книгу «Подросток Савенко». Опытный следователь, а твой инквизитор по особо важным делам не мог стать особо важным, если б не был опытным, прописал Ихтиандру знание твоей другой книги. Ихтиандру дана роль запугивать тебя более завуалированным способом – постоянно напоминать тебе о твоей пяте Ахиллеса. Толстая сука этот Ихтиандр…. Ихтиандр: Вот если, не дай Бог для тебя, тебя осудят, попадёшь на Пресню, вот ты узнаешь… Бродский: Вот, это уже прямое указание на то, что он читал твоё досье. Иначе почему он считает, что тебе, бородатому мужику 58 лет, с такими уважаемыми в тюрьме статьями как у тебя, почётными геройскими статьями 205-й, 208-й плюс 222-й, есть чего опасаться на Пресне? Я: Может мне устроить с ним разборку, «рамс» как выражался бандит Мишка, и развести его на чистосердечное признание. Вывести его на это не физически, а путём логических построений. Бродский: Это взвинтит ситуацию в камере. Не стоит. Следователи решат, что тема тебя всё-таки нервирует, и возобновят давление на тебя. Пропусти мимо ушей. Я: Сколько врагов, блин, из всех щелей лезут. А.Кабаков, писатель: …несут с базара Маринину, и даже мишуру Савенко… Я: Ты-то чего, недотыкомка хуева! Чего меня поминаешь всуе? Ходи себе по коктейлям, крякай, вздыхай, охай, жалуйся, пропускай тут водочки, там бутербродик, и будь доволен. Чего я тебе сделал? Что, в должности понизили, секретаршу отняли, больше ты в кабинете с видом на Пушкинскую площадь не сидишь? Чего меня-то,…мы с тобой из разных весовых категорий литературы, я – тяжёлый полубронзовый, ты – в категории дохлых мух. Чего тебе Савенко? Нашёл кому завидовать, господин Кабаков! Ты ж в букве "К" в Бастилии сидеть не будешь, чего завидуешь? Что, модный писатель был, да быстро кончился, «невозвращенца» публика купила, а после не хочет ничего твоего покупать, жидкий собрат? Но тогда любую херню покупали за демократические глазки. За талант, за читателя надо кровью платить, харканьем, мокротой, язвами. А ты с шарфиком по коктейлям ходишь, чтоб узнавали. «Вот это писатель Кабаков, он всегда с шарфиком. А который всегда в шляпе, нет, это не он». 300 долларов тебе только за книгу дают, да, а если посчастливится, то только тыщу? Я бы и этого за падаль не дал. Падаль дохлой мухи. Падаль денег не стоит. Уходящим себя чувствуешь? Все умрём, господин муха… Бродский: Писатель такой профессии вообще не должно быть вовсе. Она не так давно и появилась. Где-то в середине 19-го века, ну в первые десятилетия 19-го. А в 18-ом только разве что Вольтер да Руссо на литературные доходы могли жить. Первым писателем был толстый Бальзак. Я: А то есть такая гнида Дашкова. Я у неё в одном из романов выступаю героем. Старая вонючая тётка. Сидит по утрам в грязном вонючем сарафане, прикрывающем несвежее тело, и пасквили на мускулистых здоровых людей пишет. На компьютере. Беззвучно стрекочут клавиши. Пародию на меня создала. Ты, сука, меня хоть раз видела? Обоссалась бы от счастья, если б увидела. Пошлая пожилая тётка. Бродский: А куда твои партийцы смотрят? Что горшок ей с гавном на голову одеть не могут? Я: Писательство как профессия – это французская затея. Французы – великая нация, они в сущности всю современность придумали. Администрацию они первые организовали. Бюро, а в бюро посадили бюрократию. И вот литературу – вышивание из слов на бумаге воображаемой действительности. С сотворения мира сообщал нечто, записывал, только тот, кто пережил нечто особенное. Цезарь написал (или за него написали) свои «Записки», поскольку он хотел о своих войнах с галлами написать и тем самым оставить потомкам свои подвиги. Ему и в голову не пришло бы писать «Записки» для денег. Бродский: Вначале модно стало читать романы у богатых людей. Позднее, когда книга стала дешевле, читать о вымышленных героях принялись и бедняки. Книжки по 10 центов, даже по 5 центов, в бумажных обложках. Про сыщиков и воров агентства Пинкертона. Для бедняков писали коротко. Беднякам нужно работать, у них нет времени. Я: В своё время Бальзак мог один диван на две страницы описывать. «Величественное левое крыло гордо и неистово возвышалось ввысь далеко за кожаные подушки и зеркала, всё ввысь как в храме» – в таком возвышенном стиле. Тем паче, что ему платили от количества написанных страниц. Бальзак вовсю боролся за авторские права и завоевал для Кабакова и его коллег мух немало привилегий. Но Бальзак – гений, не потому, что он мастерски живописал гостиные (30 страниц каждая) или этажерки (2 или 2,5страницы штука), но потому, что талант его был не писательский, но социологический. Бальзак-гений социологии, науки об обществе. Он сумел создать все основные типы французского общества. Его Гобсек, его Растиньяк, Вотрен, отец Горио и прочие социальные типажи величественны. Бальзак сконструировал их и запустил в мир. После него появились романисты. Бродский: В начале нового века появилось кино. В нём описание самой злостной и возвышенной этажерки занимало самое большее 30 секунд, а можно было уложиться за 0,5 секунды. Через пару десятилетий после появления кино роман наполовину умер, по крайней мере у него отнялись ноги. Но вечно живой остаётся поэзия, эмоциональная захлёбывающаяся прямая речь человека. Зря ты перестал писать стихи… Я: Рядом с тобой трудно было работать… В начале 21-го века можно констатировать уже и смерть кино. Теперь только совсем в тёмных странах, в Индии, в Египте или Китае народ ещё наполняет кинотеатры. Сценированная, сыгранная актёрами романическая история, снятая на целлулоид, мало кого увлекает в европейских странах. Прежде всего потому, что трудно поверить в тождественность актёров и героев. Для этого нужно быть уже даже не наивным египтянином, но человеком из только что найденного последнего племени дикарей Новой Гвинеи. И роман, и художественный фильм сегодня дохлые. Роман сдох вместе с верой в реальность романа. Это как трюк с зеркалом: до тех пор, пока мы уверены, что эти, кого мы видим в зеркале каждый своего – это мы, до тех пор всё нормально. Если однажды мы потеряем веру в то, что этот вот в зеркале – "Я", мир сломается, так станет страшно. С литературой не так страшно, романы fiction по инерции печатаются тысячами тонн, но в них уже никто не верит, они потеряли силу. Писатель – жалкая фигура. Что может быть архаичнее и тупее, чем сидеть и лепить из слов обывателя Иванова и давать ему в подруги Петрову… Безусловно вершиной всех достижений человека в описательной (то ли словом, то ли визуально) деятельности является прямой эфир – документальное прямое телевидение. Как жаль, что видео-камер не существовало в прошлом. Как жаль, что мы не можем увидеть Юлия Цезаря, переходящего Рубикон, не можем увидеть графа Дракулу, или Сада в тюремной камере, склонённого над манускриптом «120 дней Содома», или увидеть других затейников человечества. Бродский: Профессиональный писатель – это переделкинский отвратительный тип, которого переделкинские хулиганы должны постоянно тревожить, бросать в его дом кирпичи, сдирать с него на улице пыжиковую шапку. Я: Но, скажем, реалистическое исследование жизни Феликса Эдмундовича Дзержинского, честное исследование, я бы прочёл с удовольствием. Не ту отвратительную агитку для слабоумных, каковая создана в серии ЖЗЛ, но честное описание жизни заключённого Дзержинского. Интересно бы знать, как именно, на сколько градусов, куда и когда съехала у него крыша. С деталями такое роскошное бы исследование, с фотографиями его вещей, если они у него были… Помню, что железные кровати двух супругов: Ленина и Крупской на улице Мари Роз в Париже (собственность компартии Франции), между ними я стоял, позируя фотографу, произвели на меня большое впечатление, как доказательство суровой, больной и блистательной аскетичности Ленина… В 1993 году издательство «Молодая Гвардия» уговаривало меня написать для ЖЗЛ книгу о Ленине. Бродский: Что ж не написал? Я: Времени не было. Казалось, сегодня или завтра разразится революция… Обобщая всё ранее сказанное, я – не писатель. Я репортёр моей же жизни. Все мои так называемые «романы» (не я их так называл) романами не являются. Это репортажи из горячей точки, – из моей жизни. Коллеги не признают меня своим, потому что их до сих пор забавляет примитивная старая игра в слова. Я играю в жизнь. |
||
|