"Спасенная книга. Воспоминания ленинградского поэта." - читать интересную книгу автора (Друскин Лев Савельевич)"Все пропаганда. Весь мир пропаганда"Добавлю: и ложь. Беспросветная, бессовестная ложь. Я видел по телевизору страшное собрание. Полный зал молодежи. На трибуне — парень: — Родине нужны рабочие. Мы окончили десятилетку и решили всем классом идти на завод. На трибуне второй: — Мы, комсомольцы, тоже решили на завод всем классом. И так несколько человек — представители разных школ, один за другим. Неужели никто из сидевших в зале не хотел получить высшего образования, не мечтал о ВУЗе? Вы как знаете, а я не верю. Новый виток памяти. Когда Сталину исполнилось 70 лет, «Правда» стала ежедневно публиковать внушительный столбец — список предприятий, поздравивших великого вождя. Поскольку Иосифа Виссарионовича поздравили все, поток приветствий был нескончаем. Сталину исполнился уже 71 год, а газета продолжала печатать поздравления к семидесятилетию. От подобного идиотизма тупели люди. Я был знаком с инженером, который, разворачивая «Правду», прежде всего, прочитывал колонку целиком. — Зачем вы это делаете? — спросил я. — Как зачем? — удивился он. — Ищу свою организацию. Долго же ему пришлось ждать! И потом ладно, нашел бы случайно (через полгода там или через год) — что бы для него изменилось? И еще одно собрание по телевизору. Из любопытства я пошел бы на любое, да вот не довелось. Правда, все шутят, что нет худа без добра, и милосердная болезнь избавила меня от многого. 160 Так вот — собрание. С экрана горохом сыплются слова. Они почти одинаковые, сменяются только ораторы. Выходит девушка — самая уверенная, самая разбитная. Она открывает рот, но осекается. Происходит что-то непонятное. Девушка беспомощно оглядывается, наклоняется, шарит руками. По залу шепот. "Бумажку потеряла! Бумажку потеряла!" Самое ужасное, что шепот не насмешливый, а сочувственный. К трибуне подбегает парень. Он сразу находит на полу маленький белый листочек. Девушка облегченно выпрямляется. И с трибуны не горох, целая пулеметная очередь, почти без пауз: "Товарищи! Комсомольцы нашего завода клянутся партии и правительству, что в канун славного пятидесятилетия великого октября, следуя героическому примеру отцов, они обязуются беззаветно трудиться на благо нашего народа и дают нерушимое обязательство — все, как один человек…" Хватит? А то я могу цитировать долго. И клянусь вам, тут нет и тени пародии. Но что девушка! Я видел, как награждали орденом Суслова. Брежнев зачитал приветствие. Суслов повернулся к нему и сказал: "Дорогой Леонид Ильич!" Сам, без текста я даже замер от восхищения. Потом Суслов надел очки, порылся в кармане, вынул бумажку и принялся читать дальше. В славословиях Сталину, Хрущеву (особенно под конец) и Брежневу терминология не изменялась ни на йоту. С Брежневым вообще потеряли всякий стыд. Да и чувство юмора тоже. Культ «Леонида» Ильича нарастал крещендо и я уже два раза слышал, как на съезде и еще где-то его, «оговорившись», назвали "наш Ильич". А теперь выяснилось, что к тому же он и писатель. И, как отметил Борис Полевой, все литераторы должны учиться у него стилю. 161 Лишь один прозаик (не помню точно кто) осмелился сказать на собрании: — Хочу покритиковать. Все обомлели. А он продолжал: — Да, у книги есть недостаток. Слишком уж Леонид Ильич скромен. Хотелось бы, чтобы он больше осветил свой грандиозный вклад в общенародное дело. Совсем как в "Голом короле" у Шварца: "Я старик грубый. Скажу прямо: умница ты, король!" В заключение — загадка: какое сражение решило исход Великой Отечественной войны? Думаете, битва под Москвой или под Сталинградом? Ничего подобного! Операция под Новороссийском, в которой принимал участие молодой генерал Леонид Ильич Брежнев. Страшно, противно, не видно конца… А потом напишут о нас (если вообще вспомнят это ничем не интересное время): "Так они и жили". ПОЛНОМОЧИЯ – Женя С, молодой поэт, писавший стихи отнюдь не комсомольского содержания, пришел ко мне как-то с красной повязкой на рукаве. Оказывается, ночью он дежурил в дружине. На углу Невского и Литейного, в самом центре, они наткнулись на прислонившегося к стене совершенно пьяного пожилого человека. — Придется пройти с нами! Человек забормотал что-то несусветное, можно было разобрать только слово "полномочия — Что? — не поняли ребята. — Полномочий не имеете, — отчетливо выговорил пьяный. Ребята засмеялись. — Имеем, имеем, — добродушно сказал Женя. 162 Подхватили под руки, привели в штаб дружины, пихнули на стул. — Фамилия? Пьяный не отвечал — он явно задремывал. Начальник дружины встряхнул его хорошенько, пнул кулаком под ребра и стал обшаривать одежду в поисках документов. Полез в нагрудный карман и внезапно даже в лице переменился. — Ребята, что мы наделали! В руках у него была аккуратная книжечка — Депутат Верховного Совета СССР. Испугался он ужасно. — Как же это случилось? Вот беда! И не приказал, попросил: — Ребята, вы его домой отведите… тихонько, вежливо… до самой квартиры… На обратном пути Женя не выдержал. — Что же ты, дядя? — сказал он. — Депутат Верховного Совета, а так напиваешься. И вдруг пьяный заплакал. — Деточка!.. Какой я депутат? Я — говно. Я токарь хороший… у станка стоял… Все уважали… А тут… И, махнув рукой, повторил: — Какой я депутат? Я — говно! ПОЛКОВНИК НУЖИН- До Лазаря Абрамовича в маленькой двухкомнатной квартире, в которой мы занимали одну комнату, соседствовал с нами полковник в отставке по фамилии Нужин — широкоплечий человек с тупым рябоватым лицом. Разговаривать с ним было противно, но интересно. Он хвастался: — Я был командир строгий — у меня два солдата застрелились. 163 И охотно рассказывал о службе на Дальнем Востоке: — Ведь мы Японию как обманули? Войну начали по местному времени, а объявили по московскому. Очень он гордился этой подлостью! Однажды он постучался в мою дверь весело-возбужд ный: — А ко мне на день рождения генерал придет. — Ваш друг? Он посмотрел на меня, как на идиота. — Какой друг?.. Генерал… Я его подчиненный. И заторопился на кухню — обрадовать жену. Вероятно, это был лучший день его жизни. "А соседи говорят: Ваши спички не горят, Ваша лампочка потухла, Ваша курица протухла, Ваша верная жена Абсолютно неверна. Я соседям отвечаю: Мол, не лучше ль выпить чаю? Я, мол, старый их сосед, У меня претензий нет. Только детям их поганым Стыдно шарить по карманам. А за окнами Нева, На Неву летит листва. Осень, шпиль, решетка сада… И не ты ль, моя отрада, Золотую эту грусть С детства знаешь наизусть?" 164 ЧЕХОСЛОВАКИЯ – Утром позвонил Володя Фрумкин: Лева, ты уже вывесил черный флаг? А что? Сегодня наши войска вступили в Чехословакию. За несколько месяцев до этого Н. приводила к нам двух прелестных чехов — Зденека и Гелену. Перебивая друг друга, они восторженно рассказывали о всенародном ликовании, об отмене цензуры, о равноправии, о том, как на каком-то собрании люди запросто подходили к Дубчеку, беседовали с ним, а кто-то от полноты чувств даже взял его за пуговицу. Мы слушали их с грустью. Лиля спросила. — Чему вы радуетесь? Неужели вы думаете, что мы это допустим? Они поглядели на нее с огорчением, дивясь бестактной нелепости вопроса. И вот… Это была блестящая операция, особенно воздушная карусель над Прагой. Солдатам отдали приказ: выстрел — очередь, на очередь — залп. Девятнадцатилетние парни шумно радовались походу, но когда раздали индивидуальные пакеты, у многих на лбу выступили капли пота. Однако, как известно, все обошлось. Наши войска молниеносно заняли главный объект — здание ЦК коммунистической партии. Правительство арестовали и увезли в Москву. Я хорошо помню эти дни — ледяной ветер отчаяния и стыд. За себя и за чехов. Прости меня, Чехия, и за чехов. Что за манера пускать к себе оккупантов — то немцев, то нас? Ведь у них была регулярная армия! Ну, конечно, мы бы 165 их разбили, но день-два они бы сражались, и весь мир явно бесспорно видел бы, что это оккупация. Цветаева писала: "Но пока есть во рту слюна, Вся страна вооружена". Я не мог с ней согласиться. Что за оружие слюна? Ничего, утремся. Дубчека поставили лицом к стене, руки на затылок, он согласился после этого снова возглавить ЦК. Как можно идти на такое? Так думал я тогда и тут же грубо себя одергивал: — Заткнись! Какое право имеешь ты, оккупант, рассуждать, как должен был бы вести себя оккупированный тобой народ? Да, тобой, потому что ты частица своего народа, выступающего в роли жандарма, душителя и палача. А что сделал ты, ты сам? Повозмущался в узкой безопасной кампании? И все? Ах, ты еще написал стихи? "Не вынесла душа поэта"? Ну что ж, приведи их, если хочешь, в свое утешение, побарахтайся, высунь хоть ненадолго голову из грязи: Ты теперь товарищ мой и брат, Гитлеровской армии солдат. Я напьюсь воды из синей Влтавы, Молодой и сильный как гроза, И девчонка, родом из Остравы, Плюнет мне в бесстыжие глаза. Я увижу площадь городскую В острых шпилях, в острой тишине, И рука словака нарисует Свастику на танковой броне. Я войду в собор Святого Витта, В полутьме пристроить пулемет, А когда я выйду деловито, У порога встречу весь народ. 166 И тогда я автомат тяжелый Вскину по приказу из Кремля… И поднимут кулаки костелы, И завоет чешская земля… Ты теперь товарищ мой и брат, Гитлеровской армии солдат! А сейчас вспомни, пожалуйста, как ты записывал это стихотворение. Ты теперь товарищ мой и брат, Ленинградской армии комбат. Я напьюсь воды из синей речки, Молодой и сильный как гроза, И девчонка, родом из местечка, Глянет мне в красивые глаза. Вот так я его записывал — из осторожности или из трусости, не все ли равно? Ведь я не мог себе представить, шифруя свой крамольный стих, вместо того, чтобы пустить его по рукам, ни живого костра Яна Палаха, ни Хартии 77, ни патетического выхода па Красную площадь. Я уже думал, но еще не смел, потому что не стал еще самим собой. И не был еще самим собой год назад, когда начинал свою книгу. Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут Меня, и жизни ход сопровождает их. Сегодня я пишу не стихи, а прозу. А проза пишет меня. МЫ- Господи, да что же это такое! Почему я все время говорю «мы»? "Мы вступили в Чехословакию", "Мы заточаем людей в психбольницы…" Что общего у меня с этими выродками, сидящими наверху? 167 Почему горит во мне, не переставая, чувство вины и стыда? Вчера Лиля ездила с Наташей в Тарту. Вернулась огорченная. Даже она, даже моя умная Лиля не понимает. — За что же им меня-то ненавидеть? Я же их не оккупировала? Нет, оккупировала! Если бы они знали Лилю, они бы, может быть, и полюбили ее. Любят же они Лотмана. А так она — русская, оккупантка, нагло разъезжающая на машине по их земле. И если бы где-нибудь в оккупированной стране выстрел сразил моего друга или жену, я бы и в страшном горе своем осознавал, что это пуля справедливая. ЗАЧЕМ ТАКОЙ ПЛАКАТ? – На всю жизнь запомнилась мне поездка из яркого богатого Крыма в Ленинград накануне пятидесятилетия. Вся страна была затянута кумачом. (Трудно даже представить: какие деньги ушли на это!) На страшных черных избах-развалюхах почти совсем закрывая их, алели полосы материи с лозунгом: "Вперед, к победе коммунизма!" И мы мчались на поезде вперед, к победе коммунизма, а в мозгу крутились строчки Блока: "Зачем такой плакат, Такой огромный лоскут? Сколько бы вышло портянок для ребят — А каждый раздет, разут". Но эти строчки, мысли и вообще все на свете перекрывало радио. Оно гремело в каждом купе. Передавали отчетный доклад. Свой репродуктор нам удалось как-то испортить. Но в коридоре голос орал, как резаный. 168 А на полке, напротив нас, сидел огромный добродушный украинец. Он боялся, что мне скучно, и занимал меня бесконечными, пустыми разговорами. Когда же темы иссякали, он пел мне одну за другой советские песни. И, теряя свою иронию, в мозгу, на полном серьезе, опять возникали строчки Блока: "Ох, матушка заступница! Ох, большевики загонят в гроб!" ЛЮБИМЫЙ ЕВРЕЙ КОРОЛЯ – Как-то Ося Домнич привел ко мне своего родственника — директора большого завода. Это был одетый с иголочки интеллигент лет сорока пяти с выразительным энергичным лицом. Я еще не встречался с советским работником такого ранга. Он произносил "товарищ Романов", "товарищ Демичев" не в шутку, а совершенно серьезно. Это было смешно и дико. Но в смысле интеллекта и остального словаря все обстояло благополучно. Между нами почти сразу завязалась ожесточенная политическая баталия. Директор душил меня эрудицией, не переставая бил колючим градом цифр. Я пробовал наступать, но мне казалось, что все мои удары проходят мимо. Я говорил о евреях. Он соглашался, но спрашивал, почему этот мелкий в общем масштабе вопрос я ставлю во главу угла? Я напоминал о миллионных репрессиях, он возражал, что это было давно. Я твердил о свободе мысли, о благородном движении диссидентов, а он, опять же соглашаясь, уточнял: сколько их, диссидентов, какой процент? И стыдил меня: — Такая война! Половина городов в развалинах, голод, 169 отсутствие техники, плач о погибших. Разве вы слепой? Разве вы не понимаете, чего мы достигли? Я вставил в паузу яростную реплику о спецпсихбольницах, но это его еще больше распалило: — Да, у каждой страны есть свои недостатки, имеются они и у нас. С евреями — плохо, с диссидентами — ужасно, психбольницы — позор. Но надо же дифференцировать! В сопоставлении со всеми этими теневыми подробностями, наши успехи несоизмеримы. Вы что — статистики не видели? И снова, становясь предельно конкретным, вколачивал в меня цифры, ударяя голосом, как будто пристукивая молотком по каждой шляпке. Я чувствовал себя бессильным. В памяти всплыли строчки: "А для низкой жизни были числа, Как домашний подъяремный скот, Потому что все оттенки смысла Умное число передает". Против чисел я боролся словами. "Но забыли мы, что осиянно Только слово средь земных тревог. И в Евангельи от Иоанна Сказано, что слово — это Бог". Мы забыли, что слово — это Бог. Слова, мысли, эмоции отступали перед цифрами. Магия чисел торжествовала. Но, пасуя, я все время ощущал его чудовищную неправоту. Как я жалел, что рядом нет Сережи или Бори, которые могли бы сражаться с ним его оружием. Я честно сказал ему об этом. И привел пример, вызвавший ироническую улыбку. Однажды Кювье заспорил с Ламарком по какому-то научному поводу, кажется об эволюции. Спор был публичным. Кювье — человек огромного ума и ораторского блеска — разнес противника в клочья. Тот удалился посрамленный. 170 Кювье наградили ликующим воплем. А через несколько лет выяснилось, что прав Ламарк. Не хочу кривить душой, я сознавал всю беспомощность этой притчи. И вдруг директор сам поставил себе подножку. Снисходительно посчитав спор оконченным, он перевел разговор на другое. Сейчас он едет к себе в Петрозаводск. А до этого был на совещании в ЦК, где ему предложили автомобильный гигант в Набережных Челнах. — И знаешь, Ося, — сказал он племяннику, — у меня все налажено, все идет как по маслу, и я рискнул отказаться. Я думал, Суслов взорвется, а он только рассмеялся и потрепал меня по плечу. Директор форсил. Он хотел произвести на нас впечатление. Все-таки вначале я его переоценил. Гипноз лопнул. Цифровая плотина рухнула. Цифры, подпрыгивая, катились во все стороны, теряя свое значение. Я презирал этого человека. Я сказал ему: — А вам не кажется, что вы любимый еврей короля? Я бил ниже пояса я не жалел об этом: — Вы отступник. Вы постарались забыть о своей национальности. Сколько у вас комнат? Четыре? А закрытый распределитель? Не брезгуете? Интересно, как вы будете рассуждать, если по капризу того же Суслова полетите вверх тормашками? Я хамил. Я нарушал законы гостеприимства. Я мстил за недавнее бессилие: — Все ваши цифры лживые, даже те, которые правдивы. Потому что в сумме они поддерживают ложь. Они такие же лживые, как сообщения центрального статистического бюро. И не нужно тут ни Сережи, ни Бори. Все, что вы говорили, обыкновенная демагогия, только цифровая. Но от этого она еще гаже. Я гуманитар, но я тоже могу привести пару цифр. Каждый год мы импортируем из Америки миллионы тонн зерна. Сколько процентов населения занято в американском 171 сельском хозяйстве? Пять? А у нас? Шестьдесят шесть? Что же вы молчите? По-моему, я просто орал. Лиля встала. У Оси были испуганные и возмущенные глаза. Директор вспомнил, что ему надо побриться перед отъездом. Но у двери он вдруг обернулся: — Поймите, я не могу думать по-другому, иначе как же мне жить и работать? Помолчал и опять повторил: — Я не могу думать по-другому. Но тут уж я ему был помощник! СМОТРИТЕ… СМОТРИТЕ… – В Советском Союзе событие — приехал Никсон. Побывает он, разумеется, и в Ленинграде. Идут спешные приготовления. Невский заново заасфальтировали. По пути следования знатного американца жителям запрещено подходить к окнам. Милиция заколачивает балконные двери. У нас напротив садик — видно как между деревьями протягивают канаты, опутывают стволы, чтобы, Боже упаси, кто-нибудь не свернул на улицу по дорожке. Главный режиссер БДТ Товстоногов находился в это время в Москве. К нему постучали. На пороге стоял человек, предъявивший красную книжечку. — Извините, Георгий Александрович. Из гостиницы выходить нельзя. К окнам — тоже нельзя. Сами понимаете — Никсон. С вашего разрешения, я посижу у вас полчасика. Делать было нечего. Товстоногов завалился на диван с книжкой. Непрошенный гость пристроился на краешек стула и развернул газету. Они читали в полном молчании. И вдруг агент закричал: — Смотрите… Смотрите… Смотрите… Едет… Едет… И бросился к окну. Товстоногов за ним. Так они вместе и посмотрели. 172 РОМАНОВ И ПУЛЕМЕТЧИЦА – Ленинградские пионеры — красные следопыты — отыскали всеми забытую героиню Великой Отечественной войны, бывшую пулеметчицу, жившую в трудных условиях — в коммуналке. Город благодарно отнесся к находке, и героине дали однокомнатную квартиру. Но старуха была больна, беспомощна, и к ней из провинции приехал племянник. Начались хлопоты о прописке. В райисполкоме отказали, в горисполкоме тоже. Тогда, пользуясь извлеченными на свет заслугами, она неожиданно легко добилась приема у Романова. В Смольном ее встретили очень вежливо, но предупредили: — Прасковья Никитична, постарайтесь изложить свое дело как можно короче. Григорий Васильевич человек занятой. И вашем распоряжении три минуты. — А чего тут разговаривать? Я больна, ухаживать некому всего и делов. Романов сидел за огромным столом, на котором стояли несколько телефонов и изумительный чернильный прибор, то ли подаренный Брежневым, то ли украденный в Эрмитаже. Бывшая пулеметчица управилась со своей просьбой за полторы минуты. Романов сказал: — Не разрешаю… Живите одна… — Но, Григорий Васильевич, я больна и мне… Романов сказал: — Прием окончен. — Но, Григорий Васильевич… Романов повторил: — Прием окончен. Старуха не обладала выдержкой да и терять ей было в общем-то нечего. 173 — Ах ты тупорылая сволочь! — вспыхнула она. — Да ты еще сопли вытирал, когда мы за вас кровь проливали. Романов протянул руку к звонку. Как из-под земли, выросли джины: — Прасковья Никитична, успокойтесь, разве вам можно так волноваться? Ласково уговаривая, ее свели вниз по лестнице, где у подъезда ждала роскошная черная "Волга". Старуху так же вежливо усадили в машину и отвезли… в психиатрическую лечебницу. Впрочем, кажется, недели через три выпустили. ХОТЬ В ЛИЦО ВСЕХ ЗНАЛИ! – Спросили бы вы меня или любого советского человека несколько месяцев назад: кто такой Кулаков? Ну член Политбюро, ну один из них, ну портрет среди других вождей вывешивают на Дворцовой на время демонстрации… А чего еще? При Сталине хоть в лицо всех знали — Молотова, Калинина, Маленкова. А теперь — никого. Косыгина по старой памяти да, пожалуй, раньше Подгорного, потому что лысый и похож на Никиту. А Кулаков… Умер и вдруг узнаем по западному радио и соображаем по неожиданной пышности похорон, что ведь действительно был наверное вторым человеком в государстве и намечался, как преемник Брежнева. На кого угодно думали — на Кириленко, на нашего матерого ленинградского волка Романова (все-таки помоложе!), но чтобы Кулаков… и в голову никому не приходило. Это вообще характерно для нашей страны. Вот сняли, например, Подгорного. Почему? За что? Да какая разница? Президент страны? Подумаешь! Мы и не такое видали. Мы помним, как большая часть Политбюро за одну ночь превра- 174 тилась в антипартийную группу. А тут — один человек. Сняли, исчез — и ладушки! "Кто смел, тот и съел". НИКАКОГО ПРОДЫХУ – Иногда ничего: все-таки стерпелись. А иногда от радио и телевидения, от ядовитого газетного тумана — невыносимо, никакого продыху. Это даже смешно (просто мистика какая-то!), но когда бы ты ни ткнул в штепсель вилку репродуктора, первое услышанное слово — либо партия, либо народ, либо коммунизм. А газеты… У меня есть друг, умный человек, серьезный ученый, химик — он вообще не читает газет. Но это ему помогает мало. Недавно получила государственную премию телевизионная программа «Время». Я изредка смотрю этот получасовой спектакль. Композиция его нерушима. Сперва идут огромные, колоссальные, величественные успехи Советского Союза: ударные вахты, вести с полей и т. п. Потом чуть скромнее, но тоже напыщенно, — достижения социалистических стран. "В Плоешти (Румыния) выпуск нефтехимических продуктов увеличился в семьдесят раз". И бегут, бегут, постукивая по рельсам, нескончаемые цистерны. "Музыкальное издательство «Супрафон» (Прага) выпустило впервые запись оратории чехословацкого композитора Шульгофа "Коммунистический манифест". И тут же фрагмент концерта. И каждому видно, как стараются музыканты, понимающие всю значительность исполняемого произведения. "В Болгарии широко развернулось соревнование за завершение годовых планов к седьмому ноября и за досроч- 175 ное выполнение заказов Советского Союза". У станка симпатичный молодой болгарин. Ему некогда. Но он все же успевает повернуть лицо и радостно — во весь экран — улыбнуться нам, советским людям. И куда бежать от этой улыбки? Но передача еще не окончена. Сейчас нам покажут антиправительственную демонстрацию в Вашингтоне, наводнение во Франции, пожар в Англии, землетрясение в Японии… Куда бежать? Куда деваться от постоянной подтасовки, от наглой трескотни, от неумного хвастовства? Хоть ненадолго, хоть на отпуск, хоть на несколько недель. Можно вырваться из Ленинграда на Сашкиной машине — в глушь, в псковскую область, подальше от железной дороги, в никому не известную деревню Усохи или в такую же Богом забытую деревню Рудиновку. Хочешь? Давай позвоним ему… не отказывайся… Я тебя очень прошу! Оставим город стыдный, Уедем наконец Туда, в тот край завидный, Где небо, как ларец. И отомкнем со звоном Мы крышку у ларца. А в нем — лесам зеленым Ни края, ни конца. Дремучие крылечки, Росистая межа… Там ждут меня две речки — ВЕЛИКАЯ И ЛЖА. ПОДСЛУШИВАНИЕ – А, впрочем, не надо звонить. Все равно никуда не денешься "от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей". Мы-то хорошо это знаем, а вот иностранцы порой этому не верят, но почти всегда убеждаются. 176 Польский режиссер Аксер, сидя в своем номере в «Европейской», сказал приятелю: — Безобразие! Такая гостиница, а окна не мыли уже целую вечность. Они сидели вдвоем, но не прошло и получаса, как в дверь постучали. Вошла уборщица с ведром и тряпкой. — Разрешите, я у вас окна помою. ЕЛЕНА СЕРГЕЕВНА – Иногда в незаконченности есть какая-то удивительная законченность. Я очень люблю стихи маленьких детей. "Белка по лесу гуляет, Шишки ежику давает". Такие стихи писала и четырехлетняя Даша. Отец спросил ее: — Ну, Дашенька, ты еще сочиняешь? — Да. — Тогда почитай. Даша подумала и произнесла: — Уточка вышла из воды и отряхнулась. — А дальше? — Зачем дальше? Это все стихотворение. И я ее понимаю. Это было действительно все — остальное пополнило воображение. А теперь вроде бы о другом. Однажды мои друзья Сережа и Наташа случайно оказались в Москве. Сережа сказал: — Сейчас я познакомлю тебя с замечательной женщиной Еленой Сергеевной Булгаковой. Они доехали на троллейбусе до Никитских ворот и пошли но Гоголевскому бульвару. Наташа навсегда запомнила памятник Гоголю, неболь- 177 шой светло-серый дом и буквы «п-р-о-к-а-т», набитые справа над окнами, между первым и вторым этажом. Внизу почему-то были открыты обе половинки двери. Сережа и Наташа поднялись по лестнице. Наташа потом рассказывала, что она очень волновалась, во всех подробностях представляя себе встречу. И вдруг они обомлели — на площадке стояла прислоненная к стене крышка гроба. Несколько секунд они молчали, потрясенные. Наконец Сережа пробормотал: — Но ведь здесь две квартиры… Почему же обязательно к ней? Они позвонили. Дверь открыл незнакомый человек. Сережа спросил: — Можно видеть Елену Сергеевну? Человек ответил: «Можно». И посторонился. Они прошли в комнату. В гробу, головой к окну, лежала Елена Сергеевна Булгакова. И больше я ничего не прибавлю. АННА АНДРЕЕВНА АХМАТОВА- К портрету Анны Андреевны Ахматовой приступаю с робостью. Имя ее я услышал в шестнадцатилетнем возрасте от моей московской тетушки Фани Гинзбург. Она сказала, что это дореволюционная поэтесса с маленьким, но очень красивым и искренним голосом. Обычно так хвалят певиц. Через пару недель я держал в руках «Чётки», но по-прежнему был уверен (до самого конца войны), что автора уже давно нет в живых. Первую нашу встречу помню смутно. По-моему, я позвонил ей домой, и Ахматова пришла ко мне по зимнему снегу 178 пешком через весь город. "Не люблю трамваев" — сказала она, здороваясь. Это было для нее счастливое время. Ее стали понемножку печатать, и она как бы возникла из небытия. Недаром муза в "Поэме без героя", обращаясь к своей хозяйке, восклицает: „А твоей двусмысленной славе, Двадцать лет лежавшей в канаве, Я еще не так послужу. Мы с тобой еще попируем, И я царским моим поцелуем Злую полночь твою награжу". Кажется тогда я прочитал Анне Андреевне всего одно стихотворение, как считал — лучшее. Особенно нравилось мне четверостишье: Да, любимая будет довольна И придет в балаганчик опять. Что ж, я шут прирожденный! Но больно Мне стихами тебя забавлять. Ахматова улыбнулась: "Такую вещь мог бы написать Блок". А я обрадовался и возгордился, не понимая, что она деликатно упрекнула меня в подражательности. Говорили мы, очевидно, о поэзии. Память сберегла лишь одну, поразившую меня мысль: "Плохие ботинки все-таки кое-как еще можно надеть. Но кому нужны плохие стихи?" День этот почему-то быстро забылся, хотя я прочитал почти все, что она написала, очень ее полюбил, и у меня даже хранился первый вариант «Решки» с авторскими пометками на полях. Но до пира, до царского поцелуя музы было, к сожалению, далеко. В газетах зачернело постановление ЦК о журналax «Звезда» и "Ленинград". Писателей собрали в большом зале Смольного. Ахматова 179 и Зощенко приглашены не были. Председательствовал Попков. Мне подробно рассказывали про этот шабаш. Сперва на сцену вышли эмведешники. Они расселись вдоль всей стены. Некоторые спустились в зал и встали у дверей, чтобы никто не смел покинуть помещение. Затем появился Жданов. Он говорил без бумажки. Ахматову он определил грубо и безапелляционно: "Взбесившаяся барынька, мечущаяся между будуаром и моленной". До сих пор с ленинградского университета не смыто позорное пятно — "Университет имени Жданова". И до сих пор, думая о взаимоотношениях партии и Ахматовой, я вспоминаю строку: |
||
|