"Северная столица" - читать интересную книгу автора (Дугин Лев Исидорович)

VII

Его стихов пленительная сладостьПройдет веков завистливую даль,И, внемля им, вздохнет о славе младость,Утешится безмолвная печальИ резвая задумается радость.«К портрету Жуковского»

На субботы Жуковского съезжалось множество литераторов.

Но голоса смолкли, когда порог переступили четверо молодых поэтов – будто новый отряд явился на смотр. Первым вошел курчавый, небольшой и легкий Пушкин, за ним – очень высокий, с длинной шеей и с болезненно вытаращенными глазами Кюхельбекер, затем дородный Дельвиг и наконец – стройный, красивый, напряженно-застенчивый Баратынский…

Баратынского здесь никто не знал; Дельвиг печатался давно и уже известен был многим; Кюхельбекер не только заявил о себе как поэт, но и как критик – и сам хвалил, и ругал других; о Пушкине уже шла слава, его знали все…

Молодые поэты разбрелись среди гостей. На диванах и в креслах, на стульях, вдоль стен, оклеенных гобеленовыми обоями и увешанных картинами, вокруг стола и в уголках между книжными полками, рядом с бюстом на подставке и перед узорчатым камином – расположились человек двадцать петербургских литераторов…

Дамы не приглашались. О политике не говорили. В карты не играли… Сюда собирались ради поэзии.

Здесь был издатель журнала «Благонамеренный», председатель литературного «Вольного общества любителей словесности, наук и художеств», баснописец и поэт – толстый, неуклюжий, неопрятно одетый Александр Измайлов… Дельвиг успел близко с ним сдружиться. Он сел рядом с Измайловым.

Здесь был издатель весьма известного петербургского журнала «Сын отечества» Николай Греч – подвижный, сухонький человек небольшого роста, с румяным личиком и задорным хохолком… Он считался либералистом. Кюхельбекер сел рядом с Гречем.

Баратынский робко огляделся и забился в угол… Да, попасть к Жуковскому на субботы – значило приобщиться к литературным верхам Петербурга. Несколько в стороне от всех – будто на особо почетном месте – сидел Крылов… Сам Карамзин любил бывать здесь. Даже важный государственный деятель, известный покровитель просвещения и искусства Алексей Николаевич Оленин, посещал субботы Жуковского.

Портрет хозяина – кисти Кипренского, как раз в духе романтической поэзии – висел на стене: облака неслись по таинственно-сумеречному небу, вдали громоздились развалины замка с бойницами, деревья гнулись под ветром и на мрачном этом фоне – Жуковский, подпершись рукой, задумчиво смотрел вдаль…

Говорили одновременно в разных углах.

Был здесь и председатель литературного «Вольного общества любителей российской словесности», издатель журнала «Соревнователь просвещения и благотворения» Федор Глинка – гвардии полковник, выглядевший настолько моложаво, что походил на подростка. Природа наделила его небольшой, круглой головой – и на маленьком личике в тесной близости расположились мясистый нос, большие глаза, пухлые губы и обвислый подбородок.

Он был известный поэт, герой Отечественной войны, неутомимый покровитель бедных и защитник сирот.

Он отозвал Пушкина и заговорил с ним.

– Хотел бы вас видеть на заседании нашего «Вольного общества»… – Он благоговел перед Пушкиным. – Вступайте в наше общество! Вам каждый даст рекомендацию…

И рассказал о заседаниях: собираются у кого-нибудь на квартире, читают свои творения – опыты в стихосложении и прозе, переводы, критические статьи…

На последнем заседании Бриммер воспел богиню любви; Розентайер воспел соловья на ветке; Дюроп прочитал послание к Лизете: любовь есть мечт а… И друзья Пушкина – Кюхельбекер и Дельвиг – посещают заседания…

– Да, да, – пообещал Пушкин, – непременно! – Но придет ли он? Заседания литераторов казались ему чрезвычайно скучными.

Между тем внимание собравшихся привлек молодой человек с открытым лицом и мягкими русыми волосами – Петр Плетнев, уже весьма известный стихами и статьями. Он с горячностью заговорил о народности:

– По любви к отечеству произведения народной поэзии для нас особенно драгоценны… – Тихие его глаза разгорались жаром энтузиазма. – В Афинах каждый гражданин мог быть судьей поэта: в театре, на площадях, в храмах, в домах слышал он и видел свое, греческое… И у нас все, что возвышает нравственное бытие народа, вызывает всеобщее наслаждение…

К Плетневу прислушивались. Не было предмета более важного, чем народность.

Батюшков подхватил Пушкина под руку и увлек в уголок.

Батюшков – вот кто, может быть, даже больше Жуковского воспитал музу Пушкина! Батюшков – музыкой, роскошью, выпуклой скульптурностью стихов некогда поразил его! В этих стихах была античная гармония!..

Вспомнилась первая встреча – еще в Лицее, когда Пушкин лежал больной, а Батюшков – прославленный поэт – приехал познакомиться с ним!..

Это был небольшого роста, белокурый, тридцатилетний человек, с впалой грудью, с вздернутыми кверху худыми плечами – робкий и застенчивый. Что-то странное было в его лице: светлые его глаза разбегались, будто надолго не могли ни на чем остановиться, а на губах мелькала неопределенная даже страдальческая улыбка, будто из глубины души что-то стремилось, но не могло пробиться… Он был уныл, подавлен.

– Ах, что со мной происходит, – говорил он. – В «Арзамасе» у меня была кличка Ахилл. А теперь я – ах, хил! – И он то прикладывал руку к горлу, то щупал свой лоб, то покашливал. – И все так наскучило, и люди так надоели, и сердце так пусто, и надежды так малы – что я желал бы уничтожиться, уменьшиться, сделаться атомом…

Пушкину даже тягостно было его слушать. Батюшков вдруг переменил тему:

– В поэзии нужна точность, да, да, точность, даже от перестановки слов зависит многое… – И снова изменил тему: – Нет, лучше хоть как-нибудь внушать блаженство, чем никак…

Пушкин посмотрел на него вопросительно: был ли Батюшков здоров?

– Когда я любил, – продолжал Батюшков, – увенчанный ландышами, в розовой тунике, с посохом, перевязанным зелеными лентами – цветом надежды… – Когда я любил, – задумчиво повторил он, – когда, говорю, я любил с невинностью в сердце, припевая: «Кто мог любить так страстно…»! – Он не закончил мысль и воскликнул: – Святая невинность, чистая непорочность – живите в бедном доме, где нет ни бронзы, ни драгоценных сосудов… – И неожиданно улыбнулся, и опять не закончил мысль. – Что есть разум? Да, что такое разум? Не сын ли, не брат ли тела нашего? – И он уставился на свою руку, как на нечто чужое…

У него нервы были расстроены. Он уезжал в Италию – служить, лечиться… Отъезд арзамасского Ахилла был как бы символом конца «Арзамаса»…

Голос Кюхельбекера сделался слышным в гостиной. Вильгельм, ухватив Жуковского за пуговицу сюртука и прижав его к стене, рассуждал о русской грамматике… На лице Жуковского были и улыбка и растерянность.

– Ветви славянского языка, – горячился Кюхельбекер. – От берегов Адриатического моря до Ледовитого океана, от Дуная до тихоокеанских островов – никогда ни один язык не занимал такого пространства.

Но язык нужно очистить от заимствований! Греческие, татарские, латинские, немецкие, французские заимствования… – Он кричал в лицо Жуковскому.

– Да, да, может быть, – соглашался Жуковский, стараясь вырваться. – Может быть, вы правы…

– Немецкие варваризмы – невыносимы! «Обер-гофмаршал»! Что за обер-гофмаршал? А дифтонги?.. Но я хочу обсудить с вами особенности русского гекзаметра. Присущ ли гекзаметр русскому стихосложению? Да, присущ. Но в русском гекзаметре преобладают дактили, а в латинском – спондеи…

– Да, да, может быть, – соглашался Жуковский и, вырвавшись от Кюхельбекера, устремился к Пушкину.

На благодушном его лице играла улыбка… Певец мечтательной грусти умел быть весел и каждого готов был обласкать.

– Ну, Сверчок, – сказал он. – Ты помнишь, что я тебе говорил? Жизнь похожа на темную улицу, на которой расставлены фонари. Чем чаще фонари – тем светлее дорога… Наше дело – давать свет… Чем сегодня ты порадуешь меня? Что прочитаешь из богатырской поэмы?

И вдруг все разговоры смолкли – всем стало извест-но, что Пушкин сейчас прочитает из свой поэмы…

Он не отказывался. Для него это сделалось уже привычным. Он стал посредине комнаты.

И когда чтение окончилось – сразу же голоса слились в гул. Что за поэма! Что за стих! Какая свобода, что за гармония! Но какой жанр поэмы – она героическая, волшебная, богатырская, шуточная?.. Или все вместе? Или ее можно обозначить не совсем ясным, расплывчатым словом – романтическая? И чье чувствуется в ней влияние: Флориана? Или Виланда? Или Ариосто?.. И когда наконец она будет окончена вся?

Батюшков стоял очень бледный, сжав пальцы в кулаки, и каждому, кто оказывался с ним рядом, говорил:

– Как стал писать этот злодей? Как он стал писать?..

Жуковский обнял Пушкина.

– Быть Сверчку орлом – и долететь ему до солнца. Жуковский! Он был общим учителем. Но он перенес в русские снега унылый и мечтательный европейский романтизм… Увы, он лил прекрасное свое вино в чужие мехи…

Жуковский обнял Пушкина, шутливо изображая борьбу с ним.

– Да, мы боремся с тобой – кто лучше пишет?.. Когда же, злодей, ты засядешь по-настоящему за работу?

Жуковский! Пушкин любил его, во многом обязан был ему. Но он уже знал: чтобы найти свой путь, нужно учиться и у других…