"Северная столица" - читать интересную книгу автора (Дугин Лев Исидорович)IIОн задумался, глядя на лепной бордюр потолка, будто на какое-то мгновение забыл, где он находится. Бал гремел, а он, глядя в потолок, представлял белесое петербургское небо, улицу, фонари и молодого денди в экипаже… С некоторого времени новый замысел владел им: ему хотелось изобразить молодого человека, недавно вступившего в свет. – Faites place, monsieur![37] – услышал он голос распорядителя танцев. И в глаза хлынул поток света от множества люстр, а в уши – говор толпы и звуки оркестра. Мимо него проносились танцующие пары. Он отошел к окну и прижадся лбом к стеклу. …Его герой, молодой человек, выпрыгнул из экипажа у нарядного особняка, украшенного аттиком и колоннадой… Вдоль улицы выстроился ряд карет, озябшие кучеры бьют в ладоши, крыльцо освещено плошками, а сквозь ярко освещенные окна особняка с улицы видны тени гостей…. Он вбежал бы по извитым лестничным маршам – сюда, в этот праздничный, ярко освещенный зал… – Changeons de figure![38] – громко распоряжался месье Трике, француз, оставшийся после войны в России, коротконогий, с мясистым носом и жирным подбородком. Зала была длинная, с закругленными углами. В одном конце хозяйка вокруг себя собрала в кружок почетных дам. В другом конце хозяин беседовал с почетными гостями. Слуги в позументных фраках разносили чай, печенье, мороженое. Вдоль стен расселись маменьки и тетушки, а их дочки, племянницы или воспитанницы кружились с кавалерами. «От этих балов болит голова», – подумал его герой, молодой человек, недавно закончивший учение. И Пушкин направился в соседнюю гостиную. Тотчас вслед за ним двинулись – одетые в свои яркие мундиры с шитьем и аксельбантами – трое воспитанников Пажеского корпуса, отпущенные на праздники по домам. Когда он остановился – они остановились тоже. Наконец вперед выступил самый храбрый из них – сын хозяев. – Excusez-nous…[39] – у него от волнения на полной губе с темнеющими усиками выступили капельки пота, а круглое лицо покраснело под цвет мундира. – Не вы ли… О-о! И Пушкин тоже покраснел. Потому что подобные сцены повторялись теперь часто – в театрах, в гостях и даже на улице… – Не вы ли господин Пушкин?.. – Воспитанники, тесно обступив его, смотрели с изумлением, округлившимися глазами, стараясь что-то понять в необыкновенном человеке, который был лишь ненамного старше их самих. – Вы не представляете, – торопливо говорил сын хозяев. – Не представляете, как прекрасны ваши стихи!.. О, они у всех… И они попросили вписать в их тетрадку новые стихи. Этой тетрадке, должно быть, довелось побывать и под матрасами, и под подушками, и в мешочках со сладостями. – Господа, – Пушкин был и обрадован и смущен. – Право же, не знаю… В тетрадке собрано было все то, что расходилось, минуя цензуру: стихи Марина, Дениса Давыдова, «Опасный сосед» Василия Львовича Пушкина, безымянные «Критика на Московский бульвар», «На Пресненские пруды» и собственные его «Ноэли», эпиграммы, «Вольность»… Его именем было подписано множество стихотворений, не им написанных. – Господа, у вас собрание более полное, чем у меня самого! В этом же будуаре у камина с резной решеткой стали в кружок несколько офицеров. Они о чем-то тихо беседовали. О чем?.. – Рад был познакомиться… – Пушкин простился со своими юными поклонниками. Это произошло на его глазах. Подошел новый офицер и, здороваясь, особым образом подал знак: большим пальцем нажал один раз, потом быстро еще два раза… Он видел это совершенно ясно. Но был ли это лишь масонский знак или знак принадлежности к тайному обществу, к которому он, Пушкин, все еще не принадлежал? Он мог бы подойти к офицерам, но захотят ли они при нем продолжать разговор? «Тоска, – подумал его герой, возвращаясь в зал. – Вот так мы губим лучший цвет своей жизни. Кадриль с contre-temps en ayant, потом кадриль с contre-temps en arriere…» И он пустился танцевать. …У нее светлые локоны свисали вдоль милого личика, бледно-зеленое платье призывно шуршало, и, когда она в танце приближалась, ему казалось, будто облако тюля, туман ароматов поплывут с ним рядом. Они светски болтали – точно так же, как во всех концах зала болтали танцующие барышни и кавалеры. Он сказал: – Я храню ваш портрет! Она усомнилась: – Но как вы смогли достать? – Я смог, потому что хотел… потому что любуюсь вами… Она подумала и ответила фразой, недавно вписанной в ее альбом: – Отклонять похвалы с жаром – значит желать продолжения их… Бесчисленные огни свечей вспыхивали в бронзе люстр, в вызолоченных жирандолях, в гранях хру: стальных корзин; легкие туфельки шуршали, каблуки выстукивали, шпоры звенели; припрыгивая и притопывая, изогнув станы и откинув головы, проносились пары… И хотя вымышленный его герой уже тосковал, ему самому не было защиты от женских прелестей, от женского очарования, и он начинал дышать тяжело, когда его касались ее пальчики в белых высоких перчатках и когда в танце от быстрых движений колыхался и приоткрывался рюш воротника на ее шее. – Да, да, я храню ваш портрет! – В голосе его звучало волнение. – Но покажите мне… – Но неужто вы не верите моей искренности?.. Она опять подумала и ответила фразой, недавно вычитанной: – Искренность? Но это лишь средство снискать доверенность! Став у колонны, они рассуждали о любви и дружбе. – В чем разница между дружбой и любовью? – Но, боже мой, дружба – это одна душа в двух телах, а любовь – неизъяснимая сила, влекущая к любимому предмету… Он увидел своего лицейского приятеля князя Горчакова – рука об руку они побрели вдоль анфилады парадных комнат. Говорили о Коллегии иностранных дел, в которой оба служили. – Наш государь – хитрый византиец, – смело рассуждал Горчаков. – У него два статс-секретаря – граф Нессельроде и граф Каподистрия, а для чего? Один – монархист, другой – конституционалист; один – сторонник Австрии, другой – Греции, они друг друга уравновешивают, а мы, бедные, служа у одного, вызываем неудовольствие у другого… – Это сильно его беспокоило. Он уже делал успехи по дипломатике, исполнял лестные поручения и лишь недавно вернулся из Лиф-ляндии. На его румяных устах, как и прежде, играла тонкая улыбка, глаза умно светились. Но теперь на красивом, продолговатом лице появилось особое выражение человека, много узнавшего и умудренного опытом. – Но ты, – сказал он Пушкину, – вовсе не изменился. – Он оглядел своего подвижного, оживленного, неспокойного приятеля. – Да, ты все такой же… Бывало, в Лицее, вот так же рука об руку, бродили они по актовому залу и, предугадывая друг для друга необыкновенное будущее, воображали себя бесстрастными наблюдателями светских обычаев и нравов. Так что же? Grand-mond теперь кипел вокруг них… – В обществе большие перемены, – рассуждал Пушкин. – Посмотри: молодые военные не отстегивают шпаг. Они не желают танцевать… Наши умные рассуждают с дамами об Адаме Смите. – Этот ramolli, – злословил Горчаков, кивая на согбенного старичка в припудренном парике, в чулках и старинных башмаках, – в восьмидесятых годах танцевал со старой графиней Румянцевой, которая некогда танцевала с самим Петром Великим… Кого не увидишь на этих балах! Сколько их здесь – стариков и старух с трясущимися головами, с восковой кожей, былых героев французских кадрилей, знатоков старинных реверсалий. Кто окружает нас на этих балах? Изношенные глупцы, почетные подлецы, кривляющиеся придворные мистики. Вот кружок дам. – Вы покупаете чепцы у Annedinne? – О нет, только в магазине m-me Xavier. – Я платья покупаю у Clara Angilique. – Вы слышали необыкновенные слова императора: «Луна – лучшая часть иллюминации!»… А вот затянутый невежда-генерал – из тех, кого называют хрипунами, – потряхивая канителью пышных эполетов и подкручивая пышные усы, он расточает казарменные каламбуры: «Я сражен, как залпом, вашей красотой!», «Я вручаю вам рапорт любви». А вот – неизменная принадлежность светских раутов – говорун: он, не умолкая, говорит… Ах, изобразить свет – вот замысел! Написать послание от того, кто чуждается пустых и утомительных светских собраний, к тому, кто тянется к ним; от любящего свободу, кипение ума, шумные споры – к тому, кто готов терпеть стеснительные правила света, кланяется глупости и покоряется скуке. Горчаков взглянул на лицо своего приятеля, по которому будто пробегали тени от внутренней работы, и сказал: – Ты, как и прежде, всегда в думах, в своей поэзии… Вернулись в зал. И при виде цветника девушек на лицах обоих приятелей появилось одно и то же выражение: изрядного женолюбия. …У нее талия была узкая, длинная, она вскидывала глаза, со значительным видом покачивала головой и таинственно улыбалась – и во всем этом было pruderi – жеманство. Все же он пылко воскликнул: – Я храню ваш портрет! Движения ее были легки, грациозны. Она вела жеманный разговор: – В кого бы мне влюбиться? – Конечно, в того, кто с вами рядом. – Большие, выпуклые его глаза старались выразить нежность. – Но опасен не тот, кто рядом, а тот, о ком думаешь? – Тогда влюбитесь в господина, который в конце зала стоит к вам спиной… – Ах, ах, вы злой!.. Но посмотрите на К. В.: как просто она одета, белое платье без гирлянд, но на голове и шее на полмиллиона бриллиантов. Посмотрите на С, она уморительна: на платье не цветы, а какие-то сушеные грибы, – должно быть, ей прислали из деревни. Посмотрите на М. – она вся в румянах; впрочем, ей уже пора… Но прощаясь с ним, она вздохнула с выражением усталости: – Молодые люди либо упитаны, либо напитаны, но вовсе не воспитаны. Сегодня о портрете я слышу уже от пятого… Он увидел приятелей-офицеров и направился к ним. Здесь, на бале, гвардейских офицеров было множество, то и дело мелькали бархатные куртки кавалергардов, мундиры с узкими фалдами семеновцев, мундиры с высокими воротниками прёображенцев, лампасы конногвардейцев, темные формы моряков… – А-а, Пушкин!.. – Здравствуй, Пушкин!.. – Пушкин, где скачет твой Руслан? – Пушкин, как это у тебя: «Ура, в Россию скачет…» С каким восторгом его встречали! А случалось и так, что целая свита следовала за ним по пятам, как за признанным вожаком в поэзии, острословии и проказах… Он мог быть доволен своей популярностью! Но кто из них состоял и кто не состоял в тайном обществе? Эти офицеры не желали смешиваться с веселившейся на бале толпой. Здесь, в их кружке, говорили об императоре Александре, об Аахенском конгрессе, о новостях в «Courier de Paris», о дебатах во французском парламенте, о крепостном праве и военных поселениях – говорили громко, говорили открыто, потому что с некоторых пор прямое выражение мнения сделалось первым признаком порядочного человека. Вот эти их мнения, вот эту устремленность их к вольности он страстно желал передать в стихах! Судьба наделила его бесценным даром. Этот дар он принесет на алтарь великого дела. Он напишет новый призыв к свободе! Вдруг в зале поднялся шум, послышались взволнованные голоса, началось какое-то движение… Новый гость появился на пороге – но с траурными плерезами, нашитыми на черный фрак, и с траурным черным крепом, повязанным у обшлага. Хозяйка упала в обморок, начался переполох. Но потом раздались негодующие голоса: гнусная мистификация! Негодники-шутники разослали печатное приглашение на похороны хозяина дома! Вот чем развлекается нонешняя молодежь!.. А шутники, возможно, были тут же. Их можно было встретить на любом бале. Они стояли отдельной кучкой – молодые люди, броско одетые в коричневые, зеленые, синие фраки, в полосатые узкие панталоны а ля гусар, вправленные в сапоги, в жилетки и под-жилетники из турецкой шали, а у некоторых в петлицах была пробка – условный знак общества пьяных оргий. И в этом кружке Пушкина встретили восторженно. – Пушкин, где твой Руслан? Пушкин, что твоя Людмила… Пушкин: «Тираны мира! Трепещите!» Впрочем, они ругали всех и все: надменного хозяина, важничающую хозяйку, нерасторопных слуг, нестройный оркестр. О завиднейшем женихе Петербурга только что разнесся слух, будто по причине физического недостатка он не может быть мужчиной, – и они хохотали, глядя на свою жертву… – А вот идет господин Мельгунов – потомок того самого Мельгунова, которого Петр III поколотил тростью на разводе… – злословили они. – Посмотрите на графиню Апраксину – ее дети от князя Барятинского, и это знают все, кроме графа Апраксина… Один из них по просьбе Пушкина клятвенно уверил молоденькую девушку, будто Пушкин без памяти в нее влюблен. Когда Пушкин подошел к ней, чтобы пригласить на танец, – протянул руку, отставил ногу, наклонил голову, – она бурно покраснела. Она была еще совсем дитя, и можно было представить те усердие и волнение, с которыми готовилась она к выезду на бал. Когда он сказал: – Я храню ваш портрет!.. – она от смущения потеряла способность соображать, а потом спросила изумленно: – Но как вы достали? Бирюзовые стрелки удерживали пряди ее волос, она была миниатюрная и исподлобья поглядывала на него темными влажными глазами. А он говорил на языке страстей, что для нее, конечно, было внове, он придал лицу выражение мрачности и ронял отрывочно: – Судьба… Не судьба… Все кончено… Приходится жить макинально… – Всего этого требовала наука любви. – Но почему, почему вам приходится жить макинально? – взволнованно спросила она. Но он воскликнул: – Прикажите мне уехать!.. Чтобы не видеть вас… Чтобы не страдать! И в ее глазах появилось далее сочувствие. – Нет, останьтесь, – сказала она мягко. Она была легкая, прехорошенькая, и ей шло платье с вышитыми на атласе цветами, а к мизинцу руки, как это делалось, она привязала на цепочке маленький флакончик духов, и он украдкой пожал ей руку. Уступая его мольбам, она назвала дом, в котором живет… И ему удалось увлечь ее туда, где расставлены были диваны и кресла для отдыхающих от танцев, быстро оглядевшись, он пал на колени, страстно моля подарить талисман и пытаясь снять с ее пальца кольцо. – Что вы делаете! – воскликнула она в ужасе и, совершенно растерянная, взволнованная, не зная, чему верить и чему не верить, убежала к полной и строгой даме, – должно быть, своей матери, которой на время танцев оставила веер и шаль. Он остался один. На душе было смутно. Нет, эти балы, эти прыжки в танцах, этот флирт с девицами, казавшиеся ему такими заманчивыми после выхода из Лицея, уже приелись и нагоняли тоску. Он увидел Грибоедова. Тот, как обычно, был в черном костюме, лицо его было сумрачно, а тонкий ободок очков строго поблескивал. Он остановился возле Пушкина и, морща лоб, будто мысли были мучительны, сказал как раз то, что Пушкин чувствовал сам: – Балы… веселье… а для меня Петербург душен… В Петербурге нельзя молодо себя чувствовать, нельзя искренне мыслить… я задыхаюсь… И рад, что уезжаю… Он уезжал на Восток, в дипломатическую миссию. К этому его принуждала злобная сплетня, пущенная после злосчастной partie carre. – Не драться же с каждым на дуэли… – Он высокомерно пожал плечами. Да, grand-monde – где, казалось, так легко и весело все порхали, имел свои законы, и законы эти были беспощадны. – Хотел было отнестись ко всему холодно… Даже рассмеялся, услышав толки… Потом писал опровержение, хотел пустить по рукам… Но нет, от сплетен нет защиты! – Экосез а ля грек! – громко провозгласил мосье Трике. – И вот уезжаю… Будто маска спала, Пушкин увидел бледное, нервное, с трепетными губами лицо страдающего человека. – Еду куда-то вдаль, в Персию, к азиатам… Бурно заиграл оркестр – скрипки, контрабасы, валторны, кларнеты. Закружились пары… |
||
|