"Наследник" - читать интересную книгу автора (Славин Лев Исаевич)7. БАЛСо всех сторон съезжались на бал. Он начинался еще внизу, в гардеробе, где торопливо разоблачались, переходя из дикости мехов к нежности обнаженного тела. Женщины, орудуя карманными зеркальцами, с походной быстротой подмазывали губы, мужчины поспешно уравнивали концы галстуков. Офицеры подтягивали к коленям опавшие сапоги, всюду звенели шпоры. Бал давался офицерским комитетом помощи Увечным воинам. Принято было, скинув пальто на руки капельдинеру, взбежать с озабоченно-счастливым лицом вверх по лестнице, навстречу музыке, деликатно заглушаемой пространствами, и тем особым запахам бала, которые составляются из духов, пота, апельсиновых шкурок. Сверху, из этого розового блаженства, внезапно выбегал Гуревич. На борту его студенческого мундира – голубая розетка распорядителя. Он припудрен, завит, снисходителен. – Молодец, что приехал, – сказал он, – наши уже все здесь. Он обвил меня вокруг талии и повлек вверх, рассказывая бальные новости. Очень весело. Уйма хорошеньких женщин. Танцуют уже третий вальс. Пьяных покуда немного. Видимо, стесняются присутствием начальника округа, генерала Белова. Зато внизу, в подвалах биржи, на полуразрушенных плитах парочки завели похаберию на полный ход. Завьялов притащил спирту, очень хорошего, из дядькиной лечебницы. Он, Гуревич, изобрел новую игру. Нечто изумительное! Он расскажет о ней потом. Держась за руки, мы стали пробираться по залу сквозь толпу. Танцующие налетали на нас, слышались возмущенные возгласы. Мы насмешливо переглядывались. Особая грубость манер считалась в нашей компании хорошим тоном. Кругом, в киосках, сделанных как лебедь, как храм, как бутылка, продавались хризантемы и шампанское. В киосках сидели калеки, отмытые и причесанные, оглушенные музыкой. Никто у них не покупал. Мелькнуло среди цветов и бокалов разрубленное лицо Рувима Пика. – Мосье Иванов, – крикнул он, – здесь мадмазель Маргарита! Он подошел ко мне, застенчиво улыбаясь. Мы стали друзьями после того, как я освободил его из полицейского участка и устроил на службе у дедушки. – Ну как я выгляжу? – тревожно спросил он. Инвалид был в чистом костюме и с новой деревянной ногой, которую он приобрел на первые же заработанные деньги. Он надевал ее только в торжественных случаях – когда шел в кино или в почтенные дома. У него был плохой вид, открылась старая рана на шее, и теперь Пик не мог поднимать головы, а смотрел исподлобья, как школьник, поставленный в угол за непоседливость во время урока. – Хорошо, Пик, – сказал я, отворачиваясь, – вы, наверное, понравитесь мадмазель Маргарите. Гуревич усмехнулся, но ничего не сказал. Открыли форточки. Сентябрьская ночь туманом ворвалась внутрь, выше виднелись фрески: гений торговли обнимался с гением промышленности, богиня хлебофуража взвешивала на мифологических весах золотое зерно, стоял, опираясь на трезубец, дух мануфактуры, мускулистый, прекрасный, совсем не похожий на живых мануфактурщиков, которых было довольно много на балу, и, как правило, низеньких, толстых, с отставленными, как у борцов (но – от жира), руками. Жена начальника округа, похожая на Екатерину Великую, гравированную на меди, сидела на троноподобном стуле и благожелательно лорнировала публику. Через каждые пятнадцать минут, справляясь с часами, она подзывала какую-нибудь девушку из толпы и ласково трепала ее по щеке, говоря: «Какая красавица! Тебе весело? Как зовут?» – не дожидаясь, впрочем, ответа, а через каждые двадцать минут – кого-нибудь из коммерсантов и протягивала руку для поцелуя. Это была большая милость, и купечество хмурилось, опасаясь дополнительного требования денег на нужды военных лазаретов. Я увидел дедушку Абрамсона. Он держался среди богатейших негоциантов города. Это были все крепкие люди, первогильдейцы, в длинных черных сюртуках, подпертые высокими сверкающими воротничками. Дедушка поцеловал руку губернаторше бережно, как тору. У стойки с винами паслись тонконогие столики. Здесь было шумней и веселей всего. Мы стали искать знакомых. – Мальчики, к нам, к нам! – весело закричала Тамара и поманила рукой, затянутой до локтя в белую перчатку. Наташа, Маргарита, Иоланта и Вероника улыбнулись. – Жара дает себя знать, – пробормотала Иоланта, отирая ладонью потный лоб и стараясь вести себя, как дама из хорошего общества. Наташа глупо захохотала. – Ах, боже мой, как скучно! – сказала Тамара. – С такими кавалерами повеселишься! – со злостью сказала Вероника, оглядывая мужскую часть компании. Действительно, протянув ноги под стол и уложив подбородки на грудь, Беспрозванный, Завьялов и оба Клячко сладко дремали, не допуская себя, впрочем, до полного сна. Сон восстанавливает силы, а завтра – призываться в армию. Маргарита положила руки на стол и вполголоса запела: – Маргаритка, спасайся, идет калека! – взвизгнула Иоланта. Постукивая деревянной ногой и согнув простреленную шею, со своим видом наказанного школьника, инвалид Рувим Пик шел прямо на столик. Он остановился в нескольких шагах и заговорил низким, полным страсти голосом: – Холера тебе в голову! Ты еще долго будешь от меня бегать? Маргарита, я тебе говорю, Маргарита! Мало я на тебя денег перевел? Мосье Иванов знает. Сейчас же идем со мной, не то я тебе устрою такой скандал, что ты еще в жизни не слышала! Женщины замерли! При своей профессии они больше всего на свете боялись публичных скандалов. Внезапно вскочила Тамара. – Что вы пристаете к девушке? – сказала она, побледнев от гнева. – Кто вас трогает? Девушка вас знать не хочет. Что, вы ее купили за свои паршивые деньги? Она их заработала. Она плевать на вас хочет. Урод, калека! Тамара наступала на инвалида. Эти расширенные в бешенстве глаза хорошо были знакомы ее подругам и людям, которых она любила. Когда у Тамары делались такие глаза, надо было подчиняться или бежать. Но тут ничего не вышло. Тамара была слишком высока для того, чтобы инвалид со своей склоненной головой мог видеть ее глаза. – Она не девушка, – рявкнул он, хватив кулаком по столу. – Она – тварь! Озадаченная его бесстрашием, Тамара села. Тут она попала в поле зрения инвалида. Когда Рувим Пик увидел, что его ругает такая хорошенькая женщина, он смягчился. – Маргарита завела себе новую моду, – пожаловался он, – каждый вечер гулять с другим. Я ничего не имею против. Но я тоже хочу получить удовольствие. Она должна протанцевать со мной один вальс. Инвалид хлопнул себя по новенькой деревяшке, которой, видимо, очень гордился, и сделал два шага вперед, но вдруг повернулся и с непостижимой для его хромоты ловкостью исчез. Я оглянулся. Мимо нас проходил офицер в лакированных сапожках, с плотной талией, приятно, несколько свысока поводя лысеющей головкой. «Поручик Третьяков», – подумал я. Но кто это рядом с ним в черном платье, с оголенными плечами? Неужели? Нет, не может быть! Неужели Катюша Шахова? – Тише! – закричали в зале. Множество голосов повторили: «Тише!» Музыка смолкла. Посреди залы очистился большой круг. Высокий нестарый военный вышел на середину. Он оперся рукой о столик и слегка отставил ногу – в позе генерала Отечественной войны 1812 года. Только фоном ему, вместо дымящихся пушек и эскадронов, скачущих по косогорам, служили официанты, скользившие меж столиков с подносами в руках, да купцы, засевшие в креслах, сосредоточенно копаясь во рту зубочистками. Это был начальник округа генерал Белов. Он поднял, блеснув обшлагом, руку, в которой была зажата свернутая в трубку бумага. Говор стих. От почтительного сдвигания каблуков звенели шпоры. – Господа! – воскликнул генерал хрипло и повелительно, как на церемониальном марше. – Я обращаюсь главным образом к купечеству. Среди вас, здесь сидящих, есть миллионеры. Могут ли эти люди считать, что они выполнили свой гражданский долг, пожертвовав на лазарет какие-то жалкие гроши? Подписной лист у меня в руках. Я не хочу оглашать его, чтобы некоторым не стало стыдно. – Какие скареды, дуся, правда? – проговорила Маргарита, прижимаясь ко мне. Купцы задумчиво смотрели на пол. Абрамсон душевно склонил голову, как бы заслушиваясь звуками генералова голоса. – Господа, – продолжал генерал, – мы, начальники округов, даем отчет царю. Как я скажу его величеству об Одессе? Кому же не известно, что Одесса – богатый город? Я не призываю вас в Минины, которые говорили: «Заложим жен и детей и все принесем за дорогое отечество…» Генерал сделал паузу и сощурил глаза в знак того, что он сказал шутку. Кругом охотно засмеялись. Купцы подняли глаза к потолку, не теряя серьезности. – Я прошу вас, – продолжал генерал, – только об одном: приютите больных и раненых, положивших здоровье свое на защиту родины. Господа, от вас требуются только крохи, какие-нибудь сто тысяч на оборудование лазарета. Поймите, бедняки отдают все… Генерал сделал широкий жест, обводя рукой публику. Посвященные этим жестом в бедняки, студенты в мундирах на белой подкладке, молодые танцоры во фраках и смокингах, откупившиеся от военной службы крупными взятками, чины жандармского управления, кокотки и сутенеры зашевелились и укоризненно посмотрели на купцов. Калеки в киосках тупо хлопали глазами. – Да, – растроганно сказала Маргарита, – старикан прав. Мы тоже сегодня играем здесь бесплатно. Купечество глядело вдаль с благообразной грустью. – Вот подписной лист, – сказал генерал. – Матвей Иванович, начинайте, покажите, что вы русский человек. Генерал сделал шаг вперед и протянул лист высокому бородатому купцу с медалью в петлице. Коммерсант услужливо подхватил бумагу и сказал: – Ваше превосходительство, что же я?… Пускай вон начинает Израиль Маркович! Он сунул бумагу в руку дедушке. Дедушка ласково улыбнулся, как шутке балованного ребенка, и деликатно отложил бумагу на стол. Никто ее не брал. Генерал постоял с минуту, потом разгневанно повернулся и пошел, гремя металлическими частями, к выходу. За ним потянулась свита: жена, полицмейстер, чиновники окружной канцелярии и раздосадованные чиновничьи жены, которым до смерти хотелось остаться на балу. Капельмейстер поднял палочку, снова заиграли, пошли танцевать, за столиками сделалось шумно. Дедушка подошел ко мне. – Что ж, что война? – говорили купцы, толпясь. – Войны всегда были. Даже в Библии про войны упоминается. – Не война, а мир ожесточает человека, – ораторствовал высокий англизированный коммерсант в пенсне, – долгий мир всегда родит жестокость, трусость, грубый, ожирелый эгоизм, а главное – умственный застой. Прочие солидно соглашались. Какой-то офицер, подойдя к группе, захохотал и воскликнул: – Денег пожалели, господа! Эх, российская буржуазия! Дедушка взял меня под руку. – Тебе не нужно мелочи, Сережа? – пробормотал он. – Ничего мне не нужно, – ответил я, освобождаясь от старика. Меня беспокоило отсутствие Гуревича. Куда он пропал? Я стал искать его, бродя между столиками. Старик не отставал от меня. Мне было тяжело без Гуревича. Меня мучило сожаление: почему я пошел на бал, вместо того чтобы пойти к Стамати? Это было ощущение утраты чего-то страшно важного. Единственно я утешался тем, что точно такое же ощущение мучило бы меня, если бы я пошел к Стамати, вместо того чтобы пойти на бал. Это оттого, что я не знаю, что хорошо и что плохо. Я не знаю сравнительной ценности вещей. А Саша знает. У меня нет мировоззрения. Кровь с бесполезным шумом бежит по моим жилам. А у Саши есть, он находится с миром в сложных, интимных, ворчливых отношениях, как со старым приятелем, с которым никогда нет разговора о любви, и, однако, двух дней невозможно прожить друг без друга. А я в стороне от мира, перед закрытыми дверями, хозяина никогда нет дома, он прячется, ему скучно со мной. Мне нужен Саша, иначе я пропаду! – Саша! – крикнул я, внезапно увидев его. Он сидел за столиком в незнакомой мне компании. Но я знаю, кто они. Это золотая молодежь города. Некоторые и меня причисляют к золотой молодежи потому только, что я шляюсь по бильярдным, одет франтовски, сорю чужими деньгами. Но тут, за столиком, сидела настоящая золотая молодежь, верхушка пирамиды, лысоватые и черноусые денди, жившие от карт, от эксплуатации женщин, от тотализатора, чьи портреты выставлялись в витринах лучших фотографов, посреди артистов, героев и профессоров. И Гуревич сейчас сидит среди них как равный, разве только слишком громко говорит и при этом поглядывает на соседние столики. – Дедушка, – вполголоса сказал я, – что вы увязались за мной? – Ну что такое? Я тоже сяду с твоими знакомыми. Разве ты стыдишься меня? – бранчливо сказал дедушка. – Чтоб вы не смели подходить! – прошипел я. Я подошел к Гуревичу. Но он словно не узнает меня. Я неловко мнусь. От близости к этим людям я ослеплен, я теряю фокус, я только вижу сигарный дым, мужские руки, унизанные брильянтами, взлетающие в клятвах и в хохоте, скатерть, забросанную рыбьими костями, облитую вином с небрежностью гениев. Кто-то говорит: – Гуревич, что это за мальчик торчит возле вас? Я совсем не знал, что вы Петр Дмитриевич. Все засмеялись. Я краснею. Я знаю, что – А, – говорит Гуревич, – уступаю его вам. Оборотившись, Саша бормочет: – Что тебе надо? Что ты ходишь за мной? И, увидев слезы на моих глазах: – Тряпка! – Постойте, Гуревич, – говорит один. – Может быть, у него есть деньги? – У тебя есть деньги? – резко говорит Гуревич. – Мы хотим еще пить. Рублей пятьдесят. – Я сейчас достану, – говорю я. – Возьми, возьми, Сереженька, – счастливо шепчет дедушка, – только позволь мне сесть с вами. Последний вечер, ты же завтра призываешься. – Нет, – говорю я жестко, – мне неудобно. – Ну, так я не дам, – говорит дедушка жалобно, – пожалуйста, доставай у других. Он хитрый старый делец. Он знает, что мне негде достать. Это верная спекуляция. – Ну, идем уж, идем! – говорю я со злостью. Появление дедушки приветствуется компанией с комической торжественностью. – Ну, как дела в похоронном бюро, папаша? – говорит кто-то из них. Дедушке наливают большой бокал вина и убеждают выпить. Он виновато отшучивается и старается не рассердить «Сережиных товарищей». Он убежден, что это все мои друзья и что завтра мы все вместе идем призываться. Я поминутно краснею от ярости, оттого, что никто не хочет со мной разговаривать, даже Гуревич. Только теперь я замечаю, что здесь, за столом, кроме Саши, всего четыре человека, а я думал – десять, толпа. Один – с издевательским складом рта и манерой недоговаривать. Пробую подражать ему, но у меня ничего не выходит, я договариваю, у меня не хватает силы бросить фразу на середине. Другой отвечает всем, ни минуты не думая. Как это у него выходит? Постой, постой, ты подумай! Куда там! Я так не могу, я мучительно оттачиваю свои ответы. Третий, разговаривая, не дает себе труда смотреть на собеседника, а рассовал глаза по углам зала и оттуда, из-под мебели, извлекает свои ответы. Я попробовал сделать так же и вытащил из угла, подле стойки с вином, такое несуразное, что все переглянулись. Но не сказали ни слова. Хоть бы выругали меня! Четвертый молчит, но молчит так внушительно, что я глохну от его молчания, и при этом он презрительно поглядывает на окружающих, на всех, кроме меня. Я пытаюсь поставить себя под его взгляды, изгибаюсь, проливаю бокал, изобретаю застольную школу акробатики, все-таки мне не удается попасть в солнечную систему его взглядов. Я изнеможен. Я раздавлен ощущением собственного ничтожества. Существую ли я еще? Ощущение небытия так мучительно, что я сейчас готов на все: могу поцеловать стул, могу убить человека. Но все равно – уберут труп и не посмотрят на меня. Я существую только для дедушки. Он озабоченно смотрит на меня, не понимая, чем я обеспокоен. На вид все так хорошо: шестеро прилично одетых молодых людей весело разговаривают, отличные остроты, прекрасное вино, благовоспитанность, дружба. Отчего же Сережа нервничает? Дедушка – по своей привычке сводить все страдания к простейшим причинам: мигрени, тесной обуви, изжоге, запору – решил, что я голоден. Он взял кусок хлеба и толсто намазал его маслом и икрой. – Кушай, Сереженька, – сказал он, – это горбушечка. Ты же любишь горбушечки. Он побледнел от испуга – до того страшным сделалось мое лицо. Раскрыть мою тайну среди таких людей, мою мальчишескую тайну! Никто не сказал ни слова, но я понял, что моя репутация среди золотой молодежи окончательно загублена. Они ни за что не допустят в свою среду человека, который любит мещанские горбушки, намазанные маслом, – они, чьи привязанности отданы женщинам, скаковым лошадям, марке вина, способу вывязывать галстук. Я посмотрел на дедушку с ненавистью. Почему у меня есть дедушка, даже два дедушки? Ни у кого из золотой молодежи нет родственников. Родственники – мещанство. Можно еще допустить существование матери, грустной дамы, коллекционирующей фарфор, – заходишь к ней в гостиную два раза в неделю для того, чтобы, целуя руку, выпросить денежный чек на покрытие позорного векселя, – или отца, о котором известно, что он живет с опереточной актрисой, и призывающего тебя однажды вечером в свой кабинет со словами: «Завтра утром ты отправляешься экспрессом в Бухарест заведовать отделением нашей фирмы – или твои карточные долги останутся неоплаченными». Попробуй поцелуй руку бабушке, если она вечно воняет рыбой и в ответ на поцелуй даст тебе тумака в бок, приговаривая: «Я у тебя не заслужила, Сережа, чтоб ты строил с меня насмешки!» Я отталкиваю дедушкину руку с проклятой горбушкой и залпом выпиваю стакан водки. Дедушка только ахнул. Тотчас тело мое содрогнулось от желания выплеснуть отвратительную жидкость. Но она пошла уже внутрь, разгорячая кишечник. Жизненные процессы в моем организме протекают слишком медленно. Усталость и гнев растягиваются на недели. Между приемом цианистого калия и смертью я успел бы, вероятно, еще пожалеть о недочитанных книгах. Я бы не опаздывал на свидания, не пропускал восходов, не проиграл бы первенства по фехтованию, если бы кто-нибудь сумел изменить химию моего организма. Алкоголь это сделал. Он достиг мозга, ополоскал железы, я съел огурец и почувствовал беспечное желание говорить людям правду. – Кривляки! – храбро воскликнул я. – Ну что вы сидите, опустив носы? Больше жизни! Все внимательно посмотрели на меня. Только теперь, казалось, меня заметили. Самый тембр моего голоса переменился, жесты стали взрослыми, как у игроков в преферанс. Ого, со мной уже разговаривают! Атмосфера накалялась. Я острил, как бешеный, провозглашал тосты, интимничал. Все, что было разболтанного в моем организме, – проницательность, лукавство, сердечность, юмор, запальчивость, – все собралось теперь в безупречный механизм. Я становился центром кружка. Я разливал вино, издевался над публикой, ласкал собеседников, не отвечал на вопросы. Я нашел горбушку и с аппетитом ее сжевал. Все за столом вдруг стали громкими. Один снова завел свою отрывочную речь, посвящая недоговоренные части фраз на этот раз одному мне. Другой заговорил еще быстрей, чем прежде, и я принял эти старания с благосклонностью. Третий вытащил для меня из угла свою лучшую остроту. Четвертый сосредоточил на мне все свое великолепное молчание, я купался в его пренебрежительных взглядах. Для полноты счастья мне недоставало только зависти. Я посмотрел на Гуревича. – Саша, – сказал я, – что ж твоя игра? Ты хвалился, что придумал какую-то изумительную игру? Представляю себе! – Идемте! – сказал Гуревич, вскочив. – Я вам покажу свою игру! Все поднялись и со смехом пошли за Гуревичем. За столом остался один дедушка. Он надел очки и недоверчиво разглядывал счета, поднесенные ему официантом. И хотя самые суммы его ужасали, он получал удовольствие от арифметических выкладок. Игра Гуревича оказалась чрезвычайно простой. Следуя за ним, мы подошли к одной из стен зала. Здесь оказалась небольшая лестница, почти трап, видная только вблизи, заброшенный вход в ресторан – должно быть, для поваров и судомоек, – которым сейчас никто не пользовался. Мы спустились за Гуревичем, который сохранял таинственный вид, в темноту и пыль этого крошечного помещения. Тут открылось еще одно свойство лестницы. Из понятной предосторожности, чтоб никто сверху не упал в пролет, лестницу прикрыли большим деревянным чехлом. Однако между ним и полом вследствие небрежности плотников оставалась щель, куда при желании можно было просунуть нос и приблизить глаза. Вот в этом и состояло одно из условий игры Гуревича. Он расположил нас на ступеньках и попросил посмотреть в щель. Мы ахнули: одни ноги! Мы видим бал снизу, он шаркал, пылил и притопывал, проходя на уровне наших глаз. Гуревич объявил правила игры: по ногам надо было отгадывать возраст и профессию – это давало одно очко – или имя – два очка; очко расценивается в три рубля. Всем эта игра понравилась. Мы разостлали на полу носовые платки и прильнули к щелям. Оказалось возможным по сапогам определять чин и возраст офицеров. Припадание на каблуки говорило о тучном животе, о командовании полком. Мы узнавали подагрические косточки бальных завсегдатаев и плоские ступни белобилетников. Ноги разоблачали множество мелких тайн: заплатки бедных студентов, проникших на бал зайцами, носки старых холостяков, прикрепленные наспех к кальсонам английскими булавками, шнурки из веревочек на ботинках телеграфистов, старательно замазанные чернилами. Мы видели желтые розы на подвязках кокоток, мощные коленные связки балерин, чулки мещанок, скатанные как бублики над коленями, грязные панталоны нерях, иногда – полное отсутствие белья, указывавшее на чрезвычайную рассеянность человека или на его нетерпеливость. Прильнувши к щели, мы азартно выкрикивали: – Помещик лет сорока пяти! – Кавалерист, кривые ноги! – Мадам Криади! – Земгусар призывного возраста! Гуревич деловито проверял через специальное отверстие, проделанное им на уровне роста. Я выиграл один раз, узнав новую деревяшку Рувима Пика. В другой раз мне удалось назвать Маргариту, которая прошла возле самой щели, волоча тяжелые икры. Лучше всех угадывал Гуревич. Он знал в ноги множество народу. – Пара ножек на ять! – крикнул он. Все прильнули к отверстию. Проходила женщина, девушка должно быть, легко и уверенно отталкиваясь стройными ногами, и вся система мускулатуры играла с необыкновенной отчетливостью, так что походка говорила не только о собственной красоте, но о богатстве натуры, о застенчивости, об уме, о страстности. – Два очка мне! – закричал Гуревич. – Это Катюша Шахова! Вот девчонка как раз мне по мерке! Я повернулся и ударил Гуревича по лицу. Он вскочил. – Вот как! – сказал он, потирая покрасневшую щеку. – Вот как! А я совсем ничего не знал. Но я не слушал и бежал туда… |
||
|