"Любовь и смерть Геночки Сайнова" - читать интересную книгу автора (Andrew Лебедев)

А?


Ничего…

Ну ладно…

Подошла электричка, отец как то неловко схватил Генку в объятья, потом еще более неловко отстранился и впрыгнул в проем тамбура.

Когда электричка уже перестала гудеть и лишь бесшумно уменьшалась из зелено-красного пятнышка в черную точку, Генка помахал ей рукою.

– А я его хотел спросить, больше он того своего сына любит, или меня?

Генка раскатил велосипед и впрыгнул в седло.

Кошки.

Как и большинство других подростков, Гена не понимал смысла смерти. Ему казалось, что его жизнь будет длинна и преисполнена значимых событий. Он также был убежден, что мама и бабушка Галя будут жить очень и очень долго. Как дерево баобаб и морские черепахи с острова Борнео. Это идиллическое заблуждение не поколебала даже внезапная смерть дедушки Вани. Это событие произошло в середине третьей учебной четверти, и поэтому мама поехала на похороны одна. Гена три дня находился под присмотром соседей, а когда мама вернулась, Гена так и не осознал потери. Его сердце больше обеспокоилось словами мамы о том, что бабушка Галя теперь будет не в силах содержать дом с садом, и дачу в Рассудово, наверное продадут.

Тайна перехода из живого в неживое не занимала его ум до той поры, когда он неожиданно не стал свидетелем дикого озорства незнакомых ему мальчишек. Гена тогда поехал к школьному приятелю в новый, еще не благоустроенный район, куда после конечной станции метро еще надо было пол часа добираться на автобусе. В окрестностях новостройки еще не порубили диких зарослей кустарника и не засыпали глубоких, заполненных черной водою карьеров. На этих, почти дачных просторах, прозванных Генкиным приятелем – прериями, они гуляли и играли в свои мальчишечьи игры, воображая себя исследователями дикой природы, завоевателями пространств и пионерами Дикого Запада, потому как район этот действительно был на самой западной оконечности города.

В тот раз, они прогуливались по зарослям мелкого осинника, болтая о всякой чепухе, по ходу ища глазами попадавшиеся иногда пустые бутылки. Ребята уже нашли две из под водки и портвейна, и теперь надеялись найти еще по крайней мере одну, чтобы на вырученные деньги купить пачку "Трезора" с фильтром…

Подойдя к большой вытоптанной полянке, где обычно местная детвора гоняла в футбол, Гена и его приятель увидели там четверых парней их возраста. Они были на велосипедах и по всему было видать, что парни эти сильно увлечены каким то волнующим их делом. Гена с приятелем остановились поодаль и стали наблюдать за действиями незнакомцев. На земле возле ног одного из велосипедистов лежал большой холщовый мешок, в каких обычно хранят цемент или другие сыпучие материалы. В мешке этом было что-то, что вздымая грубую ткань шевелилось и пыталось вырваться наружу.

Бери.

Вынимай.

Крепче держи

Привязывай Деловито переговаривались велосипедисты, вдруг достав из мешка большого пушистого кота. Коту на шею надели петлю – удавку, другой конец которой был привязан к одному из велосипедов.

Давай, только отпускай, когда я разгонюсь, -сказал один, который был, видать за главного. Он приподнялся в седле, нажимая всем своим весом на педали, и начал набирать скорость. Второй мальчишка, держа кота в руках, сперва бежал рядом, а потом, услышав команду "отпускай", бросил пушистое животное на землю. Гена с бьющимся сердцем смотрел, как метров двадцать кот отчаянно бежал за велосипедом, а потом вдруг повис на удавке и затихнув безжизненно поволочился вслед, скользя по низко утоптанной траве.

Все, отвязывай, – скомандовал главный, остановившись и тяжело дыша, – давай следующего.

Второй велосипедист деловито, но боясь выпустить вырывающегося и царапающегося кота, сунул руки в мешок и осторожно вытащил оттуда еще одну жертву. Это была большая явно не домашняя кошка, разномастная с рыжими, белыми и черными лохмами густой шерсти. Кошка шипела и визжала выставив все четыре лапы с выпущенными когтями, но палачи крепко держали ее за холку, деловито накидывая веревку, затягивая петлю и примеряя в каком месте на шее придется узелок…

Да вы что! Да вы что делаете! – закричал вдруг Гена.

Брось, оставь, они нам наваляют сейчас, – схватил его за рукав приятель.

А че вам надо? Вы че, пацаны, по хлебальничку захотели?

Генка, пойдем, да ну их!

Но Гена уже вышел из кустов и встал на тропинке, перегородив дорогу велосипедисту номер один. Колени его тряслись. И губы.

Отпустите кошку.

Чиго? Ты че тянешь? Ты че, пацан?

Первый положил велосипед на траву и приблизившись, резко выбрасывая вперед обе руки принялся толкать Гену в грудь.

– Ты че? По хлебальничку хочешь, ну так получи!

Первый резко и сильно толкнул Гену, так что он отлетел на пару шагов.

Серый, дай ему!

А ты, Леха, че как гандон стоишь, врежь этому по хлебальничку!

Генку повалили и только тупые и глухие удары как в большой барабан, были слышны в темени, накрывшей его.

Когда он вышел пошатываясь к берегу карьера, невыносимые слезы вдруг стеснили грудь, и вырвались с содроганьем. Он зачерпывал горстями черную воду и плескал на окровавленное лицо. "Чиста вода – здоровья дода", – вспомнил он вдруг, как говорила бабушка Галя. Рыдания его утихли. Он плакал не от того, что было больно.

Он плакал не потому что приятель его куда то неожиданно исчез. Гена плакал от того, что вдруг понял, как легко и просто уходит жизнь. Двадцать метров живое бежит, чтобы вдруг повиснуть мертвым. Бежало теплое и живое, а потом в одно мгновение стало пугающе – недвижимым в своем новом качестве. В качестве тела, из которого ушла жизнь.

В тот вечер Гена понял, что когда то умрет и сам.

Выпускной.

На выпускном он напился. В коридоре третьего этажа родители организовали длинный, покрытый белыми столовскими скатертями стол. И знаменуя переход детей в новое измерение, где начинается почти взрослая жизнь, выпускникам разрешили шампанское.

В самой этой дозволенности пить публично уже было что то возмутительно – нереальное, что будоражило кровь свыше той пьянящей силы, что заключалась в растворенных в вине градусах. Пьянил дух какой то еще неосознанной полу-свободы, в которой уже что-то можно, но еще и по привычке – что то нельзя. Так портвейн перед торжественной частью пили втихаря в туалете, как это бывало и в девятом классе… и по какой то еще не преодоленной внутренней инерции даже приглядывали при этом "за атасом". Но вот шампанское после вручения аттестатов, уже пили в открытую. Не таясь. Правда, глаза у половины девчонок при этом светились самым искренним смущением оттого, что на них смотрят учителя и папы с мамами.

А учителя и вправду смотрели. И юная практикантка Бэлла Сергеевна смотрела.

Смотрела на Ваську. И млела до красных пятен на белоснежной шейке.

А Гена смотрел на Аллу. Смотрел украдкой, все время отводя глаза.

У Аллы что то не заладилось. Она ненатурально громко смеялась, видом своим демонстрируя беззаботную веселость и праздничность, но в глазах ее Гена безошибочно угадал несвободу от сковывающих ее мыслей. Так продолжая озарять школьные пространства ослепительным жемчугом ровных зубов, Алла то и дело бросала глансы в дальний левый угол стола, где сидели "самые крутые". И как самый наикрутейший среди них Перя. В самом факте сепаратного сидения Пери не было бы невыносимо оскорбительного для нее состояния, кабы не одно обстоятельство. В самом центре компании "крутых", между Розеном и Васькой сидела Мила Кравцова… Почти до самого выпуска эта Мила была как то никем не замечена.

Так себе – девчонка "как все". Но на майские праздники она пригласила все сливки двух десятых на родительскую дачу в Комарово. Повод был как бы двойной: Первомай – несомненный праздник сам по себе, и день рожденья – второго мая Милочке исполнилось семнадцать.

Среди приглашенных были конечно и Перя, и Васька с Розеном. Мила позвала и Аллочку. Но Аллу, как назло не отпустили родители. И чуяло беду ее девичье сердечко. И верно чуяло.

После той дачной вечеринки Перю как подменили. Он не звонил, в школе только сухо здоровался, но самое главное, везде и всюду появлялся с Милой.

От помешательства Аллу спасала только непрестанная зубрежка. Предстояло не только "вытянуть на медаль", но сходу и сдать на филфак, а там по прошлому году ожидался конкурс пятнадцать человек на сундук мертвеца.

И вот выпускной. Аллочка так готовилась – сшила платье. Сделала прическу. Папа достал ей английские туфли, а бабушка подарила колечко белого золота с камешком…

А возле Пери сидит не она, а Мила Кравцова.

Гена все понимал. Он был наделен хорошей интуицией.

Но перед вручением аттестатов зачем то с Демой выпил пол-бутылки "тридцать третьего" портвейна. Потом было шампанское. Потом, перед танцами, в туалете, был дешевый венгерский бренди… И перед глазами все поплыло.

Ансамбль "Бобры" пел песни "Битлз". На втором этаже возле их родимой столовой, что кормила их с самого первого класса, стояли колонки, светились огоньками ламп усилители, и одним только видом длинных волос, электрогитар "музима" и ударной установкой "премьер" эти "Бобры" так взвинтили настроение, что казалось сыграй они даже самую казенную комсомольскую дребедень, оба выпускных все равно бы пустились в пляс. А тут "Бобры" играли "Битлз".

И Васька отплясывал, лихо подбрасывая клешоные ноги выше головы. Васька отплясывал и был весь сосредоточен на шампанском с коньяком внутри и на музыке "Бобров" – снаружи. Он отплясывал с лицом, повернутым вовнутрь. И Бэлла Сергеевна сжав пальчики в кулачки, ритмично переставляя свои восхитительные в английских лодочках ножки, отплясывала напротив Васьки, уже почти не пряча растущего в груди чувства от столь опасного для нее общественного мнения.

Генка стоял, прислонившись спиной к стене и глядел на бывших одноклассниц. Вот объявили медленный танец. Он хотел было подойти к Алле, но увидел, как она решительно проследовала через зал и пригласила замешкавшегося Перю. Возникла какая то неловкость. Мила Кравцова осталась стоять у стены, а Аллочка, положив ручки на могучие Перины плечи, отвела головку чуть влево и опустила ее, как бы демонстрируя свою великую грусть. Гена смотрел на них и в общем понимал, что у Аллочки, равно как и у него самого – что то не складывается. Складывалось только у Пери с Милой. Поэтому Мила Кравцова и не бросилась кого то приглашать, а демонстрируя полное олимпийское спокойствие, стояла у стены и словно ухмылялась.

Правда, в темноте об этой ухмылке можно было только догадываться.

Подвешенный на потолке оклеенный осколками зеркала глобус, медленно вращался, щедро разбрасывая вокруг сотни бликов, похожих на летящий по ветру снег. Вот блеснул камешек на пальчике у Аллы. А головка ее все была так же наклонена. И ресницы опущены. И Перя ведет ее в танце молча. Не проронив ни слова. И Гена видит это, не упуская ни единой мелочи. И "Бобры" только стараются по заученному как абракадабра: "Ми-шел, ма-бел, сон ле мо ки вьян тре бьян ансамбль, тре бьян ансамбль".

А в раздевалке физкультурного зала, последовательно усадив Ваську на свернутые гимнастические маты, потом сама усевшись к нему на колени, расстегнув свою джерсовую кофточку и наложив ленивые Васькины ладони на свои бриджит-бордоевские доблести, стиснув его буйную голову горячими ручонками и сняв близорукие свои очки, Бэлла Сергеевна взасос целовала Ваську в сахарные уста…

А знаете, ребята, а поедем ка все теперь ко мне на дачу – в Комарово! – сказала Мила, когда пипл скатился со школьного крыльца. И Генка был рядом. И вроде, как его тоже позвали.

А как поедем?

А в ноль-пятнадцать есть электричка.

Какая электричка – только на такси!

Поедем, ребята! По заливу погуляем.

На могилку к Ахматовой зайдем.

Дурак!

А пожрать там у тебя есть?

А выпить?

Поехали, Перя платит!

Только Гена все же не поехал. Он совершенно машинально, повинуясь не сигналам из головного мозга, а отдавшись на волю понесших его ног, последовал за Аллочкой, что вся в слезах вдруг пронеслась мимо и часто цокая высокими английскими каблучками, удалилась в сторону метро.

Алка, Алка, ты едешь? – покричала для приличия ее лучшая подруга Банечка, – но затихла, втаскиваемая на заднее сиденье "волги" с шашечками, куда богатый Перя уже утрамбовал как минимум шестерых…

Генка молча шел позади Аллы и думал, – ну зачем я так напился?

Не доходя до метро, она вдруг остановилась. Верно она почувствовала последний рубеж, некий "пойнт оф ноу ритерн" за которым уже не будет ночи выпускного, а будет только родительский дом и завтрашняя зубрежка перед вступительными в университет. Она остановилась в нерешительности и оглянувшись наткнулась на Генкин взгляд.

Ты? Ты чего?

Ал, а знаешь, сегодня на Неве праздник "Алых парусов" для выпускников. И в Летнем саду ансамбль "Дружба" с Эдитой Пьехой…

Эдитой?… А иди ты!

И закрыв лицо ладонями, она вдруг разрыдалась.

Генка потом очень часто вспоминал эту ночь. Вспоминал ее и в армии, стоя в карауле, когда как молодой еще боец, заступал на пост в самую противную предрассветную смену… Вспоминал на таежной БАМовсой стройке, когда часами трясся в кабине "Магируса", пылящего по льнущей к реке "притрассовой" дороге от Чары до Тынды… Вспоминал когда мучила бессонница – будь то на казенной койке в рабочей общаге, или на роскошной двухспалке в дорогой столичной гостинице.

Он вспоминал ее поцелуй, которым она ответила на его неумелые, но трогательно-искренние ласки на той скамейке в Летнем саду в те самые воспетые Поэтом пол-часа июньских сумерек… Он вспоминал, как слизывал ее слезы, и как она неожиданно рассмеялась…

И как он подумал тогда, что в природе нет ничего чище этих слез. И как она тогда его поцеловала. Нежно. Мягкими, словно небесная благодать, губами.

Ему не было стыдно за то признание, что он сделал ей тогда.

Он сказал просто, – я тебя люблю.

А она в грустной задумчивости стала говорить, какой он хороший, и какие они с ним такие разные, и что ничего у них не получится…

У них ничего и не получилось. Но в то утро, когда проводив Аллу до ее парадной, он пешком пошел с Черной речки к себе на Петра Лаврова, он поклялся, что будет верен своему чувству всю жизнь. Сколько бы долгой она ни была.

Князь Генрих Генрих Александер Людвиг Петер князь цу Сайн – Витгенштейн родился 14 августа 1916 года в Копенгагене. Он был вторым из трех мальчиков, родившихся в семье дипломата Густава Александера цу сайн-Витгенштейна и баронессы фон Фризен.

В 1919 году после поражения Германии в Первой мировой войне отец Генриха оставил службу и переехал в Швейцарию.

С шести и до десяти лет Генрих учился дома, занимаясь со специально нанятыми учителями. В конце концов родители поняли, что вряд ли сами могут справиться с трудным характером юного князя, и отправили его в интернат в Нейберене.

Учеба в Нейберене прерывалась только дважды из-за слабого здоровья Генриха-Александера.

В двадцать седьмом, а потом в двадцать девятом году он был вынужден прерваться для поправки здоровья на курортах, сперва в Давосе – в Швейцарии, а потом в Монтре во Франции. Но хоть Генрих и не отличался очень крепким здоровьем, силой своего характера он добился уважения товарищей по интернату. Его авторитет среди соучеников был просто безграничным, и у него даже появились телохранители и оруженосцы. Его мать рассказывала: "Директор интерната говорил мне очень много положительного о Генрихе, однако он добавил, когда я что либо приказываю классу, случается что мне возражают, приводя аргументом, что Генрих Витгенштейн велел сделать иначе… И я начинаю давать себе отчет в том, что мне – директору, приходится соперничать с волеизъявлениями обычного учащегося. Я еще никогда не встречал ничего подобного. Но если нам удастся направить его волю к какой то большой цели, то тогда я буду счастлив от того, что страдал не напрасно" В 1932 году Генрих перешел в гимназию во Фрейберге, которую закончил перед Рождеством 1935 года. Сразу после переезда во Фрейбург, Генрих вступил в ряды "Гитлерюгенда", быстро сделал там карьеру и уже через год стал банфюрером 113-ого бана организации.

Укрепляя свое здоровье, Генрих старался принимать участие во всех спортивных соревнованиях, организуемых "Гитлерюгендом". Особенно его привлекали вело и мотоспорт. Позже он стал выдающимся мото и автогонщиком и если бы не война, кто знает, он бы стал чемпионом мира в автогонках!

Княгиня Вальпурга цу Сайн-Витгенштэйн вспоминала: его школьные тетради повсеместно пестрели рисунками гоночных автомобилей и аэропланов. Звук пролетающего самолета, едва донесшийся из окна, подымал его из-за завтрака, и ничто не могло его удержать. Однажды доктор сказал мне после осмотра Генриха: мадам, это возможно, трудный ребенок, но будет разумным – не мешать ему расти, тогда все будет хорошо… Позднее я полностью стала следовать этому совету.

Когда он начал копить деньги на свой первый мотоцикл, Генрих принялся отказывать себе во всем. Он не покупал сладостей, не ездил на автобусе и поездах, передвигаясь либо пешком, либо на велосипеде. Однажды на велосипеде он проделал путь в триста километров, и когда его спросили, где он спал ночью, он просто ответил – в лесу, а на вопрос, что ел – сказал, что у него было два куска хлеба.

Наконец у него скопилась сумма, необходимая для приобретения легкого мотоцикла, не требующего прав на управление. На этом мотоцикле Генрих совершил свое первое большое самостоятельное путешествие из Фрейбурга к Северному морю.

Его мать вспоминала: Мы умоляли его не ехать в форме "Гитлерюгенда", но к тому времени он уже был банфюрером, и поэтому он не мог сопротивляться искушению.

Поэтому в пути с ним едва не приключилось несчастье. Из-за придорожных деревьев кто то выстрелил в него. Пуля застряла в привязанном за спиной чемодане. Генрих не сказал нам об этом, и только несколько лет спустя мы узнали, что с ним случилось по дороге к морю.

При этом с учебой дела у князя шли не очень гладко. Так в одном письме домой он сообщал, что латынь его оценивается между двойкой и единицей, а по французскому за упражнения он получает только двойки и колы. В свидетельстве об окончании гимназии у Генриха – Александера не было ни одной отличной оценки. По семи предметам у него было "удовлетворительно". И только по шести "хорошо".

Как и большинство его сверстников, князь Генрих Витгенштейн был безграничным патриотом Германии, и сразу после окончания гимназии хотел только одного – вступить в Вермахт и сделать карьеру офицера. Зная, насколько большие требования предъявляются на военной службе к здоровью, Генрих совершеннейшим образом презрел все мужские удовольствия в виде курения и спиртных напитков. Он систематически тренировал и закаливал свое тело, и добился в этом хороших результатов.

В 1936 году Генрих Витгенштейн начал свою военную службу в 17-ом Баварском рейтарском полку, расквартированном в Бамберге. Затем он перешел в Люфтваффе, и в октябре 1937 года был направлен в летную школу в Брауншвейге.

В июне 1938 года ему было присвоено звание лейтенанта, и в качестве штурмана-стрелка на Не-45 лейтенанта Вернера Релла он поучаствовал в оккупации Судетов.

Зимой 1938-1939 года его штурманом перевели в бомбардировочную авиацию в КG-254.

Карл-Теодор Хюлсхорф, бывший тогда офицером по техническому обеспечению, вспоминал: Мы видели, какие огромные усилия прикладывает Генрих к тому, чтобы получить квалификацию пилота.

.Я помню, как он был горд, когда сказал, что выполнил самостоятельный полет на Аr-66. В то время никто в полку не мог сравняться с ним в желании летать.

Впервые Хюлсхофф познакомился с Генрихом в марте 1938 года. Он вспоминал: Генрих был скромным и выдержанным офицером, выполнявшим свои обязанности крайне добросовестно. Он был немногословен, предпочитая выслушать мнение других.Мне показалось, что ко всему он относится критически, предпочитая выждать и смотреть, что будет дальше. Только по ироничной улыбке на его губах, можно было определить, что он не просто безучастный наблюдатель. Благодаря необычайной выдержке, Генрих был очень популярен среди своих товарищей.

В составе Кампфгешвадер -54 Витгенштейн участвовал во Французской кампании, потом в битве за Англию, а потом и на Восточном фронте. Всего в качестве пилота бомбардировщика Ju-88 он совершил 150 боевых вылетов.

Однако полеты на бомбардировщике не могли принести ему удовлетворения.

Когда англичане начали массированные ночные бомбардировки германских городов, Генрих стал часто повторять: Я хочу защищать. Я хочу быть защитником Германии.

Пилот Хайнц Ринг, хорошо знавший Генриха, говорил потом: Он не мог примирить себя с бомбардировщиком. Он мечтал о переходе в истребительную авиацию, причем именно в ночную. Именно в этом он видел реализацию своего понятия об идеальном солдате абсолютно чистого неба. Быть не нападающим, а защитником. Не бомбить, а сбивать бомбардировщики, несущие смерть мирным гражданам внизу…

Княгиня фон Витгенштейн говорила: Он перешел в ночные истребители, потому что понял, что его бомбы убивают не только солдат, но и мирных людей.

Второе письмо Аллы Давыдович – Фернанделес Борис!

Вот уже год, как я здесь, в Европе. Я все время думаю о тебе, о нас. Думаю, как много ты для меня сделал, и как сильно ты повлиял на мое становление, как личности. Я чувствую себя бесконечно благодарной тебе, и знаешь, тем, что я теперь здесь, и тем, что я здесь чего то добилась, я обязана тебе. И не удивляйся, это именно так. Я всегда восхищалась твоим умом, твоей образованностью, и рядом с тобой чувствовала себя такой несовершенной, такой неуклюжей. Я понимала, что не стою тебя, но ты заставил мое самолюбие совершить этот маленький подвиг – достичь чего то самостоятельно, достичь такой планки, чтобы ты наконец заметил меня и оценил. Мы прожили с тобой шесть лет. Это большой срок. Находясь рядом, я многому научилась. И прежде всего, я научилась относиться ко всему критически, как делаешь это ты. Меня всегда восхищал твой ум, я ценила каждую минуту общения с тобой, почитая за счастье быть глупой и недостойной собеседницей обладателя столь великого, да, я так действительно считаю, великого интеллекта.

Но все проходит. Я недоговаривала тебе, прости, и когда уезжала, я знала, что вряд ли вернусь. Думаю, и ты тоже все понимал. И вот я уже устроилась. У меня работа, по местным меркам даже не плохая. Знаешь, даже местные аборигенки и с образованием не всегда могут получить такую работу, какую удалось найти мне.

Конечно же мне помогли, вернее помог… И вот, теперь о самом главном, наверное…

Ты понимаешь, что я не могу быть одна. И вот уже почти год со мною рядом человек, которого я безумно уважаю, который по широте своей души – столь несвойственному явлению в здешних местах – дал мне все необходимое для комфортной и что самое важное – легальной жизни здесь.

Да, я замужем. Он сразу сделал мне предложение, как только мы с ним близко познакомились. Он сказал, что это любовь с первого взгляда. Я не могла сразу ответить на его чувство, я была слишком долго и слишком сильно увлечена и даже поглощена тобой. Но жизнь есть жизнь. Я дала свое согласие, и вот я уже гражданка другой страны. Я – европейка.

Он очень милый и хороший. Он самый обыкновенный – и в смысле внешности и в смысле талантов. Жильберт (так его зовут) работает бухгалтером в местном отделении крупного международного банка. У него свой дом в пригороде и в принципе его денег хватило бы на то, чтобы я не работала, но продолжала бы учиться, однако я настояла на том, что буду работать хотя бы пол дня – или двадцать часов в неделю.

Жильберт (так его зовут) он очень мил, он окружил меня той заботой и вниманием, которых мне так не доставало, когда я была с тобой. Да. Он не так умен, ему, безусловно далеко до тебя, но он заботливый и внимательный муж, готовый терпеть многие неудобства ради того, чтобы хорошо было мне.

Прости меня. Если можешь.

Мне бы очень хотелось сохранить ту ниточку общения, которая нас с тобой до сих пор связывала. Для меня это очень важно. Ты знаешь, как я ценила (и поверь, ценю и сейчас) те до сих пор волнующие меня минуты общения.

Я надеюсь, что со временем ты простишь мой маленький обман, простишь, и мы останемся хорошими друзьями, которым есть что вспомнить. А я навсегда запомню только хорошее, что было у нас с тобой.

Прости.

Алла.

Колдовство Как то жарким Сибирским летом, уже на втором году службы, когда дозволительны были некоторые вольности, Гена Сайнов пошел искупаться в Иртыше. Вообще, самовольные отлучки из части, не говоря уже о купаниях, формально считались большими проступками, но старослужащему сержанту – "дедушке Советской Армии" полагались некоторые поблажки. Даже начальник штаба, и тот, увидев Сайнова, неспешно бредущим в сторону поселка, не тормозил свой "Уазик", а проносился мимо, нещадно пыля. Другое дело было в первое лето. Тогда, едва заслышав за спиной шум знакомого мотора, молодой боец Сайнов порою бросался плашмя в не всегда сухой кювет…

Пылевое облако медленно-медленно отползло по едва слышимому ветерку вправо от дороги. Гена сплюнул, откашлялся и невольно взглянул на свои неуставные юфтевые офицерские сапоги… Сорвал пару росших поблизости лопухов, и смахнул с голенищ сухой желтый налет. Внизу за поворотом открывался Иртыш. Широкий. Раза в полтора шире Невы. А слева от дороги показались четыре домика кержачьего хутора. Генкины товарищи ругали его обитателей, называя бесполезными: "ни самогона тебе не дадут, потому как не пьют, ни насчет бабс…" А Гена ходил туда рядом на облюбованное место, под обрывом, где пустынный песчаный пляж растянулся аж километра на два – на три. Кто его мерил?

Хотя прапорщик Елисеев из санчасти, известный в батальоне спортсмен десятиборец, бегал тут все босиком с голым торсом. Пробежит мимо валяющегося на песке Генки Сайнова и только крикнет, – эй, кончай курить, давай спортом заниматься!

Гена любил здесь лежать, и думать. В прошлом году умерла бабушка Галя и его не отпустили на похороны. Начальник штаба сказал, что бабушка не является близким родственником. Мол, кабы мать умерла… Генка тогда едва-едва слезы сдержал. Но не стал унижаться – объяснять, что бабушка Галя дала ему самое-самое дорогое – счастливые дни школьных каникул в Рассудово. А потом прибежал в каптерку к полу-земляку из Луги, и все же дал волю чувствам. Поревел.

Через месяц, в своем письме мама написала, что ездила в Москву и была у бабы Гали перед самой ее смертью. И совсем не ожидал Гена от мамы, что она написала, как бабушка "велела ему молиться и в церковь ходить", потому как в тайне от его отца и дедушки Ивана Максимовича, когда тот был еще в чинах, покрестила Геночку в церкви, что на Ваганьковском кладбище. И еще, мама прислала ему крестик простенький алюминиевый, иконку картонную Богоматери Казанской, и молитвослов тоненький в мягкой обложке.

Почтарем тогда у них Леха – дружок его был. Раскрыли они с ним посылку еще по дороге в роту. А не то, замполит бы с этой религиозной атрибутикой известно как бы поступил!

Носить крестик на груди, Гена не стал, нельзя ему – командир, сержант, и вообще…

Не положено. Но спрятал крестик в кармашек своей гордости – офицерской кожаной планшетки, которую почти официально носил повсюду через плечо. А потом, когда едва не лишился сумки по прихоти самодура начштаба бригады, что прямо рвал ее у него с плеча как не положенную сержанту срочнику, перепрятал крестик под обложку военного билета, и носил его повсюду в нагрудном кармане – рядом с сердцем.

Гена любил приходить в эту оконечность пляжа еще и потому, что иногда здесь можно было встретить Любочку – кержачку с хутора. Она ходила как и вся ее родня по женской линии, в платке, скрывающем волосы, глухой блузке с длинным рукавом и плотной юбке, скрывающей даже щиколотки. Однако по всем признакам, ноги у Любочки должны были быть исключительно стройными и красивыми. Гена чувствовал это по ее глазам. Легкой походкой, держа пряменькую спинку, Любочка подходила к воде, скидывала простые спортивные тапочки – полукеды, и садилась на песок возле кромки набегающей волны.

Как же ты так загораешь? Разденься! – кричал пробегавший мимо спортсмен Елисеев.

Любочка улыбалась краешками губ и ничего не отвечала. А Гена смотрел на нее издали. И любовался тонкой линией всегда улыбчивого, но в тоже время грустного лица.

Только на второй год они с Любочкой все же разговорились. Как то само собой это произошло. И потом она приходя сюда, сразу шла не к воде, а подсаживалась метрах в десяти… Гена понял сразу, чтоб коли родня заметит, не очень ей попало.

Любочка садилась на песок так далеко, что бы было можно расслышать слова, но и не напрягать голос. А так – вроде и не вместе сидят – этот солдат, и она – дочка старого кержака Михея Власова.

А как у вас с женихом знакомятся?

Сватают. Нас – староверов здесь по Сибири много. Мы друг о дружке знаем, где невеста, где жених есть.

А если не понравится?

Понравится! А иначе батька так даст!

А за не из ваших, можно замуж выйти?

Неа! Только если он в нашу веру перейдет.

А у вас ведь вера, тоже в Иисуса? Так ведь?

Нет. Не совсем. У нас и книги по другому написаны, и молимся мы по другому.

Но ведь если Бог один? Какая разница.

Нет. Ты не понимаешь, – мягко и тоненько пела Любочка глядя в сторону и вытянувшимся из под длинной юбки большим пальчиком ноги чертя на песке какие то окружности. – У нас правильная вера. А у всех остальных она неправильная. Во время раскола, это еще до царя Петра было, часть русских людей приняли веру новую, переписанную, а мы – староверы, в скиты удалились. Тогда много наших братиев в гарях пожгли.

Как это?

А так – заживо. За веру.

А знаешь, я ведь молитву выучил по молитвослову.

Какую?

Отче наш…

Это хорошо… Но пора мне.

Любочка вскакивала пружинно, и покачивая, как написал бы Лермонтов, гибким станом быстро уплывала по ведущей вверх тропинке.

Алле он писал часто. Адрес ее он знал наизусть еще с того вечера… Нет, утра, когда проводил ее в первый раз.

Он писал часто, почти каждую неделю, а она отвечала изредка. Может один раз в три месяца. В письмах на пылкость его признаний отвечала сухой хроникой своих университетских буден. А потом, на второй год и вовсе перестала писать. А когда Гена получил отпуск десять суток, и примчавшись домой, едва расцеловав мать бросился звонить Аллочке, вдруг узнал ошарашившую его новость: Алкина бабушка на том конце детским своим голоском актрисы травести прозвенела словно колокольчик, – а Аллочка замуж вышла и с Борисом Анатольевичем – мужем ее теперь уехала в свадебное путешествие к Черному морю…

Весь отпуск Генка ходил чернее тучи, все порываясь рвануть в Сочи… Но где там!

Паспорта нет, а по его военному билету путешествовать только до первой комендатуры!

Потом уже из армии, он послал ей поздравительную открытку. И больше не писал.

По тропинке, что серпентином петляла по дну крутого овражка, прорывшего массивное тело песчаного обрыва, Гена спустился к Иртышу. Любочки не было. Он расстегнул хэ-бэшку, бросил ремень и фуражку на песок. Сел лицом к воде, подхватив колени, как это всегда делала Любочка. А вон вдали и Елисеев приближается… Нет, не Елисеев. Их там двое. Нет, даже трое. Да они еще и в форме! Да и с автоматами. При приближении солдат, Гена встал, застегнулся на всякий случай, и подпоясался.

Эй. – крикнул старший из краснопогонников, – вы бы сержант, шли до части своей.

А что? – наивно поинтересовался Геннадий.

А то что осужденные убежали… Тут где то могут… Вы не видели никого?

Я? – по идиотски переспросил Гена, – не, не видал.

Солдаты проследовали дальше вниз по берегу.

Интересно! Зэки беглые, ну дела! Гена усмехнулся, и снова расстегнул форменный ремень.

Эй. Эй! Эй. Солдатик! Еле – еле послышалось вдруг из кустов что под самым обрывом, где овражная тропа выползала на пляжный песок.

Эй, солдатик, подь сюда, не боись!

Гена прищурившись стал глядеть во все глаза туда, откуда доносился призыв, но ничего так и не увидал.

Подь сюды, денег дам.

Гена осторожно приблизился, и тут таки разглядел в кустах двух дядек в серой робе и таких же темно-серых кепи.

– Ты молоток, кореш, что нас краснопогонникам не сдал… Молоток! Ты не боись, ты сбегай в сельпо, принеси нам похавать да выпить, вот деньги, возьми, тут тебе еще и самому на курево да на ханку хватит. Дядька, который говорил, протягивал несколько скомканных бумажек: трешки, пятерки…

Ты нам похавать принеси, и еще купи там в аптеке йоду и бинтов. Только, ты кореш, нас не выдай, ато мы тебя того…

Да не, он парень хороший, он же нас видел, когда спускался, ты же видел? – спросил другой – что постарше, – и не выдал, значит наш, значит соучастник, а значит и болтать не станет.

Неожиданно Генка почувствовал тонкий укол холодной стали сзади под ребро.

Не дергайся, кореш, а нето зарежу больно! – дыхнул кто-то сзади, тот третий, которого Генка вообще прозевал.

Нука достань у него этот, как его, военный билет! – приказал тот, что давал деньги.

Сильная рука стоящего позади, властно и оскорбительно грубо полезла в нагрудный карман.

Са- йно… Сай-нов! Во как! Место рождения – Ленинград… Ну так, если ты нас корешок, выдашь, так мы тебя сыщем, а там – фью, – и Гена почувствовал, как нож, приставленный к спине двинулся вперед, заставляя Гену выгибаться, словно он становился в гимнастический мостик.

Вдруг зэки замерли, прислушиваясь… Гена тоже прислушался невольно, и уже разгадал легкую походку, Любочки, еще скрытой за изгибом серпентина, но уже отчетливо приближающуюся.

Беги прочь, Люба, спасайся! – крикнул Гена, и только остро почувствовал холод ножа, на всю ладонь входящего в него.

Любочка потом приходила в гарнизонный госпиталь вместе со своей матерью, тоже в таких же платке, глухой блузке и плотной темной юбке до самого полу. Они приносили свежего творогу, варенья, меду, пирожков с яблоками.

Маму звали Авдотья. Без отчества, просто Авдотья.

Любочка рассказала, как на Генкин крик спустилась было ниже к воде, но едва увидела беглых, рванулась наверх, что было сил. А тут как раз наш спортсмен Елисеев навстречу трусцой бежал… "Бог его нам послал". Любочка мимо него стрелой и только крикнула, сама не помнит что. А Елисеев то не даром мастер спорта по десятиборью! Сломал всех этих троих, да так, что одного, говорят, едва живым до тюремного госпиталя довезли.

А Генке операцию делал – сам полковник Хуторной, который доктор медицинских наук и все такое. А теперь Любочка к нему будет приходить, но всегда с мамой, или с братом.

А крестик мой нашли? – почему то первым делом спросил Гена.

Вот, я его потом там на песке нашла…

И Любочка склонившись к самому Генкиному лицу вдруг ловко протащила петлю шнурка между подушкой и его бритым затылком.

Носи…

Это мне бабушка подарила.

Бог тебя хранил, – вставила Авдотья, и ласково улыбнулась всем добрым своим лицом.

Уходя, Любочка положила рядом с Генкиной подушкой тоненькую книжицу. Генка пощупал пальцами. Евангелие. Евангелие Господа нашего Иисуса Христа.

Когда Гену стали выпускать гулять в госпитальном дворе, Любочка пришла одна, без Авдотьи. Взяла его под руку, заговорщицки и спросила, – а хочешь…а хочешь я тебе отмолю… Отворожу твою любовь к Алле?

Нет, не хочу, – ответил Гена.

Но она же замуж вышла!

Ну и что? Это не важно.

А как же ты?

Не знаю.

А я тебя бы всю-всю жизнь любила бы. И батька с тобою меня бы отпустил. Мне Авдотья сказала. Только бы повенчались. И отпустил бы.

Ты хорошая.

Да. Но только ты еще ничего не знаешь, какая я. Я тебя буду так любить – до самой черточки! Всю-всю жизнь, и ты счастлив будешь со мной.

Ты хорошая, но только я другую люблю.

Гена, но она же замужем!

Ну и что?

Гена, ну миленький, ну давай я тебя отворожу! Я сама умею ворожить. Грех на себя возьму – у тебя как рукой сымет.

Нет.

Гена уехал из армии на три месяца раньше срока. Его списали по состоянию здоровья, и еще сказали, что в Ленинграде ему оформят инвалидность.

Провожать на вокзал его пришли почти все Власовы. Сам Михей поклонился Генке в пояс и сказал просто: Приезжай, ты у нас как свой будешь. А Любочка пожала руку и отвернувшись зарделась, как маков цвет.

– Я напишу, – сказал Гена, поднимаясь в вагон уже трогающегося поезда. Поезда, который понес его ближе к Алле.

Ночной пилот В августе 1941 года Генрих смог перевестись в ночную истребительную авиацию. Он был направлен в авиашколу в Ехтердинлегене, но обучение там предстояло долгое, а князю Витгенштейну не терпелось попасть на фронт. Помогли друзья, и в январе сорок второго, Генриха перевели в боевую часть – вторую группу второго нахт-ягдгешвадера.

С первых же дней "цу" приступил к изнурительным тренировочным полетам. Особенно князя интересовала отработка взаимодействия с наземными операторами наведения.

Его настойчивость вызывала у офицеров полка восхищенное сочувствие, чего никак нельзя было сказать о техниках, обслуживавших его Ju-88. Им приходилось по несколько раз в сутки без конца готовить самолет.

Свою первую победу он одержал в ночь с 6-го на 7-ое мая 1942 года, сбив английский "Блейнхейм". Но уже к сентябрю Витгенштейн, за пол-года получивший звание обер-лейтенанта и назначенный командиром девятой группы второго нахт-ягдгешвадера, имел двенадцать побед. А второго октября, когда его наградили "рыцарским крестом", он имел на счету уже двадцать два сбитых английских бомбардировщика.

Главной целью Витгенштейна – было стать лучшим ночным истребителем германских люфтваффе.

Оберст Фальк потом вспоминал о нем: "Витгенштейн был очень способным пилотом. Но он был болезненно честолюбивым и при этом страшным индивидуалистом. Он не принадлежал к типу прирожденных командиров. Тем не менее он был выдающейся личностью и отличным боевым летчиком. Он имел шестое чувство – интуицию, которая позволяла ему находить противника в ночном небе. Это чувство заменяло ему радиолокатор. А стрелял он – снайперски.

Однажды я был вызван в Берлин в министерство авиации. Как выяснилось потом, одновременно со мной туда же выехал и Генрих Витгенштейн, так как на следующий день Геринг должен был вручать ему Рыцарский крест. Мы оказались в одном вагоне и в одном купе. Я был рад встрече, но сильно удивился тому, что Генрих ужасно нервничал, а руки его сильно дрожали. Дело оказалось в том, что в эту ночь его отделяла всего одна победа от высшего показателя другого аса ночной авиации Гельмута Лента, и Генрих попросту переживал, что пока он едет в поезде, Лент собьет еще двух англичан. И эта мысль не давала ему покоя.

Бывший командир второго нахт-ягдгешвадера оберст-лейтенант Хюлсхофф вспоминал о Генрихе так: Однажды ночью англичане атаковали все аэродромы ночных истребителей в Голландии. Генриху пришлось взлетать поперек летного поля среди взрывов бомб, а через пол-часа он сел взбешенный от того, что его пушки заело, и он сбил только два бомбардировщика.

Желание Витгенштейна летать и сбивать было настолько сильным, что военный журналист Юрген Клаузен, который сделал с Генрихом несколько боевых вылетов, вспоминал, как однажды, Витгенштейн поднялся в воздух только в одном сапоге.

Когда по тревоге он выпрыгивал из подвозившей к стоянке самолетов автомашины, сапог его в темноте обо что то зацепился и соскочил с ноги. Князю было некогда искать в темноте обувь, он залез в кабину и дал газ. Далее в течении четырех часов полета Генриху приходилось пилотировать свой Ju-88 нажимая на педали рулей ногой, обутой лишь в один шелковый носок. И если учесть что на высоте шесть тысяч метров в кабине самолета было мягко говоря – "не жарко" – можно понять какова была целеустремленность этого человека.

На женщин у него совершенно не оставалось времени. В частых дружеских застольях, повод для которых в летном полку находился каждый день, Генрих исповедовал принцип почти монашеской умеренности. Рюмка шнапса выпитая за очередные крылышки в петлице и звездочку на погоне боевого камарада, или бокал шампанского за еще один "железный крест" товарища, было все что Генрих мог себе позволить. Великая цель требовала великих лишений. Поэтому и краткосрочным отпускам, которые его боевые товарищи проводили в дорогом борделе ближайшего голландского городка, он предпочитал лишний боевой вылет и лишний боевой трофей в виде жирного четырехмоторного англичанина. Генрих летал на износ, и его не слишком сильное здоровье наконец дало трещину. В феврале сорок третьего он попал в госпиталь с диагнозом "полное нервное истощение и острая амнезия".

Только в госпитале он понемногу стал обращать внимание на женщин. Вообще, как и подобает отпрыску древнего рода, "цу" был условно помолвлен с Анной Луизой Гердой фон Айшенбах еще в возрасте двенадцати лет. Анночке – Луизочке тогда было и вовсе восемь. Однако, ни он, ни она к этому ритуальному для родителей акту отнеслись не слишком серьезно. Генрих все свое время был занят службой и учебой, а Анна-Луиза была увезена своими аристократическими родителями подальше от войны и всеобщей воинской повинности, распространявшейся и на девочек – в далекую Португалию, а потом для продолжения домашнего образования, отправилась в нейтральную Швейцарию, где была принята в частный католический пансион Святой Екатерины.

Генрих иногда писал своей "суженой" пару дежурных строк, в которых большее место уделялось проблемам мощности новых авиамоторов "Майбах", нежели чувствам… Анна – Луиза отвечала Генриху в тон, посвящая свои письма описаниям рутины школьной зубрежки.

Но природа берет свое. В шикарном высокогорном Альпийском госпитале, на вторую неделю вынужденного безделья, Генрих влюбился. Она была медицинской сестрой.

Лота де Совиньи была из старого немецкого рода спорного с французами Эльзаса. У ее отца не было замка и коллекции в нем портретов древних предков, висящих в рыцарском зале вперемежку с доспехами и холодным оружием. Ее отец, кроме дворянского имени не имел ни земли, ни каменных стен с башнями. Гильберт де Совиньи был инженером электриком и работал в фирме профессора Вилли Мессершмидта.

Поэтому, юная голубоглазая Лота тоже имела какое то отношение к авиации.

Не обратить внимание на ее тонкие и нежные ручки, Генрих не смог бы, даже если бы и захотел. Лота была процедурной медицинской сестрой неврологического отделения, и именно она два раза в день делала уколы этому худенькому гауптману с "рыцарским крестом" и очень грустным взглядом серых глаз.

На вторую неделю Генрих предложил Лоте прогулки после ее дежурства. Юная медсестрица с радостью согласилась, и отныне они каждый вечер гуляли по окрестным горам в поисках настоящих эдельвейсов. Генрих пробыл в госпитале почти полтора месяца, и уезжая, он объявил Лоте, что отныне – именно она, и только она – хозяйка и распорядительница его сердца. Лота обещала верно ждать своего повелителя, и когда кончится война стать его женой.

Но ночного пилота ждало ночное небо. И в апреле Витгенштейн отправился по месту нового назначения командиром вновь созданной четвертой группы пятого нахт-ягдгешвадера.

Летая с аэродрома в Восточной Пруссии, уже в первую неделю апреля "цу" сбил четыре советских ДБ-3 и одну американскую "суперкрепость" В-25.

В конце июня его группу перебросили на Восточный фронт под Орел, так как там тоже активизировалась ночная бомбардировочная авиация.

В ночь с 24 на 25 июля восточнее Орла Генрих сбил сразу семь бомбардировщиков.

Этот боевой эпизод попал в сводку Главного командования вермахта. В ней говорилось: За истекшую ночь на одном из участков Восточного фронта, гауптман цу Сайн фон Витгенштейн сбил семь вражеских самолетов. Это самый высокий показатель побед одержанных когда либо в одном ночном бою.

Оберст Фальк писал: Витгенштейн сбивал за ночь по два, а то и по три самолета противника, но при этом был ужасно собой недоволен. Он полагал, что в это самое время его соперник Гельмут Лент на Западном фронте сбивает гораздо больше англичан и американцев. Мне, как командиру, было нелегко управиться с его болезненным честолюбием. 31 августа сорок третьего года Витгенштейн был награжден "Дубовыми Листьями" к своему Рыцарскому Кресту. На его счету уже было 64 победы. 1 января сорок четвертого года майор Витгенштейн стал командиром второго нахт-ягдгешвадера.

Теперь его главной задачей была защита ночного Берлина.

За всю вторую половину сорок третьего года, Генрих лишь только один раз увиделся с Лотой. Когда он поехал в Берлин получать награду, Лота отпросилась у госпитального начальства, и тоже приехала в столицу. Они были вместе целый день.

Семья В детстве с Аллой произошел такой случай. У нее сильнейшим образом разболелся живот. Это был приступ желтухи. Но Аллочка верила в то, что если ее отвезут в больницу, и узнают, что у нее болит именно живот, его ей обязательно там разрежут и будут в нем ковыряться. Аллочка была в ужасе и предпочитала умереть не сознавшись в причине своего недуга. Когда терпеть было уже невмочь, она слегла, но вызванным врачам врала, что у нее сильно болит горлышко. Сбитые с толку доктора три дня лечили Аллу от простуды, пока она вся не пожелтела…

Умный, читавший Фрейда Борис Анатольевич разобрался в причине Аллочкиной склонности ко лжи. В минуту какой-то уже совсем семейной близости, она рассказала ему, как в совсем – совсем раннем детстве стала свидетельницей и помехой материнскому адюльтеру. Они жили тогда в коммунальной квартире, и мать сошлась с соседом – молодым тогда здоровяком – аспирантом философского факультета Николаем. Чувствам их способствовало то обстоятельство, что родной Аллочкин папа с утра уходил на работу, а мать оставалась дома. Та же картина только наоборот, была у соседей. Там, жена аспиранта дяди Коли утром уходила в свой институт, а ее муж – бородатый штангист – разрядник оставался в квартире писать свой "диссер". На кухне в течение долгого дня Аллочкина мама и сосед Николай вели длительные задушевные беседы, которые с истинно природной закономерностью перенеслись из кухни в мамину опочивальню. И это стало повторяться каждый день. Диссертация бородатого Коли замерла на сороковой странице… Но Аллочка самим своим присутствием на этом белом свете стала маме сильно мешать. Ее все время приходилось куда то засовывать: то в Колину комнату – играть с его коллекцией старинных монет, то в ее детскую кроватку – хотела она спать или не хотела… И тут, в Аллочкиной психике произошел надлом. Она ничего не понимая, почему мать на нее кричит, приспособилась, и стала врать. Она стала врать, что спит, когда не спала. Она стала врать, что ничего не видела, когда видела все.

Кончилось все тем, что мама развелась. И вышла за аспиранта Колю замуж.

Диссертацию Коля так и не защитил, потому как мама родила Аллочке сводную сестрицу Эвелину. А потом еще и сводного братца Марка.

Но самое интересное, что в минуту Аллочкиной семейной расслабленности удалось узнать Борису Анатольевичу – это то, что когда Алле было тринадцать, она стала любовницей "папы Коли". И тот год, покуда им удавалось хранить свои отношения втайне от мамы, еще более приучил ее говорить неправду.

И школьный друг Перелетов по прозвищу Перя – был у нее далеко не первым мужчиной.

Называть Бориса Анатольевича просто Борей Алла приучила себя не сразу. Даже когда они с ним в первый раз переспали на даче у его друга, она наутро продолжала говорить ему "вы".

Вообще, роман учителя и ученицы – сюжетик пошленький. И Аллочка, впервые отметив его взгляды, что он дарил ей все полтора часа семинаров по английской литературе, которые он вел у них в группе, решила сперва, что отвечать на его знаки внимания не будет. Но потом, как это вероятно и было заведено и отработано у многоопытного Бориса Анатольевича, она угодила в его сети перед сессией, когда получить зачет оказалось не так уж и просто. "Бориска", как за глаза кликали его товарки-студентки, подловил Аллочку на том, что она не явилась на занятие перед началом зачетной недели. Он взял, да поставил всей их малочисленной группе зачет "автоматом". А Аллочке, когда на следующий раз по расписанию она пришла в естественно – пустую аудиторию, Борис Анатольевич так и сказал, – вы, мадмуазель, отчитаетесь за всю свою группу. И она ходила к нему с зачеткой и чужими конспектами пять вечеров подряд. Они сидели рядом на задней парте в пустой аудитории и он с пафосом говорил ей об Английской литературе и об Англии, в которой стажировался по обмену. В третий вечер он предложил ее проводить. Она отказалась. В четвертый – согласилась. Они сидели в кафе на седьмой линии, пили шампанское и он опять говорил про Англию, но при этом говорил и про свою жизнь, жалуясь на одиночество и о понимании и симпатии, от дефицита которых он по его словам, невыносимо страдал.

Алка была далеко не дура. Она поняла все уже с первого раза, когда оказалась ним наедине в аудитории и единственная из группы – без зачета. Она поняла, но раздумывала. Раздумывала, желая понять: зачет будет стоить ей пересыпа с этим еще не шибко старым доцентом, или следует подумать о более серьезных отношениях…

Она четко и по-взрослому поняла, что инициатива не в его руках, – экий выдумщик и стратег – создал, понимаешь, безвыходную ситуацию! Нет, – думала про себя Аллочка, – это ей решать, что и как будет… От пересыпа она не умрет. В конце – концов ему всего сорок три, а не пятьдесят, и многие девчонки даже сами хотели бы завести с таким импозантным кавалером интрижку длиной в семестр. У нее не было и отвращения к этой банальной, переходящей за грань пошлости ситуации.

Доцент соблазняет студентку во время сессии, пользуясь ее зависимостью от его воли – поставить или не поставить требуемый академический зачет.

В конце концов, все получилось так, как захотела сама Алла. Был уже третий курс, а о замужестве, все равно, рано или поздно, думать когда то надо. Так почему и не теперь?

Мать, как ни странно ее поддержала. Папа Коля дико заревновал, и сперва попытался даже устроить что то вроде обструкции, истерично кричал: за старика!

Какой позор, – угрожал проклясть на веки веков… Но когда маман объяснила ему, что дочка материально отныне от него зависеть уже не будет, да и вообще с квартиры съедет, а по сему, реальных рычагов влияния у папы Коли уже нет…Все уладилось.

Свадьбу сыграли тихую, только свидетели и родители. Борису было неудобно всех ее студенток приглашать! А потом укатили на три недели в Сочи. Поехали на машине, на его "Волге" – старенькой, еще с оленем на капоте… Путешествие получилось преинтереснейшее. По дороге заезжали на четыре дня к его другу в Подмосковье.

Друг оказался крупным засекреченным ученым. В маленьком академгородке у него был целый двухэтажный коттедж. Вот как жить надо, – подумала тогда про себя Алка. И тут же что то щелкнуло у нее в голове: А ПОЧЕМУ БЫ И НЕТ? Жизнь то длинная, куда то да вывезет…

Заводить "ребенков" ни он, ни она не собирались. Сперва потому как ей еще надо было окончить учебу, потом от того как надо было поступать в аспирантуру. Потом снова, какие то бесконечные более важные приоритетные дела, а потом они как то и привыкли без детей… Когда ему стукнуло сорок восемь, Борис стал жаловаться на здоровье. Три месяца лежал в больнице, получил сертификаты целого букета диковинных болячек и стал невыносимым психом. Орал по всякому поводу и без повода. Ревновал. Дела у него шли не ах, докторскую его на кафедре в план не ставили. Одним словом, Аллочка призадумалась.

На развод она его уговорила неожиданно легко. Сыграла на его природной жадности и подозрительности. Как раз умирала его мать, и Боре надо было срочно к ней прописываться, что б не пропала жилплощадь. Они с Борисом жили в однокомнатной, в блочной многоэтажке, а у свекрови была большая двухкомнатная в центре, в шикарном сталинском доме. Вобщем, Боря развелся, выписался – прописался, а сходиться назад Алка не стала. Они формально еще жили вместе, ведя какое то подобие общего хозяйства. В последний год даже съездили вместе в отпуск. На старенькой "волге" с оленем на капоте. Но недалеко. Боря боялся приболеть, и оказаться вдалеке от любимой поликлиники. А осенью ей предложили стажировку в Женеве.

Когда Боря провожал ее в аэропорту, до него вроде как стало доходить, что Аллочку он больше не увидит. Она трещала без умолку про то, чтобы он писал, про то, как себя чувствует и что сама будет звонить три раза в неделю, проверять – не болеет ли. Но она говорила, а умом была там – за горизонтом. Вместе со своей новой судьбой.

Из шести лет проведенных с Борисом, Алла больше запомнила первый год, когда на выходные бывало сутками они лежали в постели, слушали музыку, занимались любовью, болтали о всякой всячине.

Расслабившись, Борис любил вспоминать год своей стажировки в маленьком университетском городке Шлосбери на Северо-Западе Англии. Он вспоминал и вспоминал, каждый раз, снова и снова, повторяя те же самые случаи, про которые рассказывал уже тысячу раз, и она удивлялась тому, как сам Борис не спохватится и не остановится в испуге от того, что он становится просто нудным.

А Гена… А Гена звонил ей иногда. Но не домой, он был очень щепетилен в этом.

Звонил на кафедру, где она работала. Иногда заходил – днем, чтобы не провожать потом и не прощаться. И в каждый ее день рождения – 12 апреля, приходил с цветами.

Она летела над облаками. А облака летели над землей. Уже не русской землей.

Самолет пролетал где то над Германией или над Польшей. Она думала, кого ей будет больше не доставать? Генки Сайнова с его странной, пугающей и в тоже время жалкой привязанностью? Или Бориса? Который теперь сидит на задней парте в пустой аудитории и рассказывает какой-нибудь дурочке с третьего курса про то, как восемь лет назад ездил в Англию.

Встреча.

Не ждал Гена, не ждал – не гадал, встретить Перелетова, и уж меньше всего здесь – на БАМе! Этого баловня, который на родине кроме трех городов – Москвы, Ленинграда и Сочи никуда не выезжал, вдруг занесло в населенный пункт совсем иного порядка – в Тынду, негласную столицу комсомольской стройки века.

Гена с начальником своего участка Николаем Ивановичем приехал с трассы сдавать квартальную отчетность. Коля-Ваня свою: акты "формы три", процентовки, квартальные матотчеты, а Гена свою: наряды, табеля, акты скрытых работ… Все сто пятьдесят километров ехали как всегда, в кабине "магируса", с европейским комфортом. Генка даже часок поспал на плече у Николая Ивановича. А приехали – сразу кто куда. Николай Иванович в трест, а потом в банк, шофер "магируса" Женя Червяков – на нефтебазу и в магазин, а Гена с нарядами – в управление, где уж ждала его бухгалтерша Таня Кравченко.

И тут, ба! Столичных пришельцев в Тынде всегда легко узнать по легкомысленной одежонке, а уж иностранцев – тем более! Прыгает Гена через лужи по нетвердым опоркам дощатого тротуара, и глядь, среди джинсовой – переджинсовой толпы каких-то журналистов с кино-камерами и магнитофонами, видит знакомое толстое – на телеге не объедешь – лицо Перелетова.

Здорово!

Сайнов, Гена! Ты тут!

Я то ладно тут, я тут работаю, а ты как? Ты ж вроде как дипломат?

Да я вот с Дином Ридом приехал, слыхал?

Джерихон-Джерихон-Джерихон, – пропел Гена знакомый с детства мотивчик с той пластинки, которую они пилили в седьмом классе аж до самого корда, потому как американский певец протеста Дин Рид был единственным издававшимся тогда на "Мелодии" американцем.

Ага, он самый, Джерихон-Джерихон, помнишь еще?

Забудешь такое! Так ты с ним?

Ну да, я же после МГИМО в Це-Ка комсомола распределился… В отдел международных связей.

Ух ты!

Ну вот теперь приехали к вам, на БАМ – кино про него сымать… Вот, познакомься, Леночка, это мой школьный так сказать скул-мэйт Гена Сайнов, – Перя заученными уверенными движениями рук словно не на деревянной мостовой, а в парадном зале королевского дворца делал церемонию представлений, – А это Леночка, помощник режиссера с киностудии…

Ленфильм? – почему то глупо спросил Гена и тут же покраснел.

Нет, мы с центральной студии документальных фильмов, – сухо поджав губки ответила заджинсованная хипповая особа.

Ну, извините, а ты, Перя… пардон…

Виктор Михайлович, – подсказал Перя.

Виктор, ты надолго? Поговорить вечерком сможем? а то я сейчас в управу бегу, бумажек надо сдать тонну – не то мои там на трассе без денег останутся.

А ты заходи в гостиницу… Московскую делегацию спросишь, где поселили…

Фамилию не забыл…

Освободившись где то только около восьми, Гена заскочил в трестовский буфет, где буфетчица Рая его знала, и спиртное отпускала. А то вечером в Тынде, разве что в ресторане бутылку возьмешь! Дал Райке два красных червонца за бутылку шампанского, что так в магазине стоила пять шестьдесят пять, и за бутылку водки – "экстра", что в магазине, если и бывала, стоила четыре двенадцать.

По мосткам доскокал до гостиницы. На недоброе "куда?" ответил уверенным – "к товарищу Перелетову из московской делегации"…

Пустили.

Перя сидел в своем маленьком, но персональном номере, прямо на полуторной койке.

Кроме него в комнате была все та же Леночка – помрежиссера, но вместо джинсовой курточки на ней был моднющщий синтетический свитерок "лапша" ядовито желтого цвета, обтягивающий и подчеркивающий ее женские достоинства, подтверждающие принадлежность хомо сапиенс к отряду млекопитающих.

На столике, единственно кроме койки, тумбочки и стула, представлявшем гостиничную мебель, стояла почти выпитая бутылка шампанского и два граненых стакана. В растерзанной фольге чернели останки шоколада.

Вот, – сказал Гена, ставя на стол водку и шампанское.

А закусить у тебя ничего нет? – не подымаясь с места спросил Перя, Нет, я как то… но можно в буфет спуститься, – засмущался вдруг Гена, подумав, что он наверное все таки здесь в Тынде за хозяина, и ему надо гостей принимать.

Да ладно, чего там буфет, мы бы с Леночкой в ресторан, но у вас там публика, мы заглянули, а там все в этих – в сапогах, и танцуют…

Перя подмигнул Леночке, и она улыбнулась в ответ, как то по-свойски, мол да, мы с тобой столичные штучки, и этих аборигенов с их обычаями не понимаем.

Достали из тумбочки еще один граненый стакан. Хлопнули в потолок пробкой.

Может водочки? – спросил Гена Да не, мне завтра с утра в горком, а потом на трассу – выбирать места – на плэнэр, понимаешь ли, мон шер ами.

А вас в МГИМО французскому тоже учили?

А як же! Без хранцузского нам дипломатам никак нельзя – первый дипломатический язык!

Ну давай…

Выпили. Леночка, для которой этот стакан шампанского был явно не первый и не второй раскраснелась и курила, сложив тонкие ручки под своей очерченной желтою синтетикой грудною достаточностью.

Ну а ты как тут оказался? Спросил Перя скорее не из любопытства, а более из дежурного политесу дабы разговор поддержать.

Ну, после армии…

Ах, ну да, ты же у нас не поступил… – это Перино "у нас" как то резануло, будто Перя его Гену в школе учил – учил, а он – Гена не оправдал надежд.

Да нет, я поступил, только на втором курсе я на вечернее перевелся, и меня через пол-года призвали…

А чего переводился?

Работать надо было…

А-аа!

Тут Генка почему то понял, что сытый голодного не разумеет.

Ну и потом А потом после армии доучился, кончил институт…

А ты какой кончал, я че то позабыл?

Генка хотел сказать, мол "да ты и не знал", но сдержался.

ЛИИЖТ я заканчивал, строительство мостов.

А-а-а! Мостовик – передовик!

Что то вроде, – без куража ответил Гена.

Ну а кем теперь здесь?

Прорабом. Строю сразу три маленьких мостика по двадцать метров и пять труб.

А это чего такое?

Ну труба, это такое отверстие под насыпью, под полотном дороги, чтобы по весне паводковую воду пропускать.

А-а-а, ну ясно…

Пере и его девушке было явно не интересно.

А наших в Ленинграде видишь?

Да я там, старичок, как то не часто и бываю. Я вот в Берлине тут на слете актива комсомола, потом в Карловых Варах… Прошлый год в Прагу на общую линейку интеротрядов пришлось ездить…

Ну да, понятно…

Слушай, старина, у меня до тебя дело будет потом одно.

Какое?

Ну потом.

Да говори сейчас.

Перя быстро глянул на задремавшую было Леночку, и спросил, Ты, Геша, талон свой бамовский на "жигули" еще не получал?

Гена сразу все понял и как то насупился, Не получал, мне в следующем году.

Ну так не хочешь его мне продать? Я сверху, как положено дам, я цену знаю.

Леночка неожиданно как бы проснулась, -

У тебя ж есть машина, ты говорил.

Да, есть, одна, – Перя налил всем по пол-стакана, – но мне надо еще одну.

Зачем, – почти в один голос спросили Лена и Геннадий А-а-а за черное, за черное держитесь. И желание загадывайте, – запричитал Перя, отвлекая собеседников от темы.

Гена нашел на себе черный кусок ткани и загадал… Загадал, как всегда… Одно и тоже.

Уже уходя, и прощаясь в дверях, спросил-таки, – Аллу видел?

Какую? – не понял московский гость, или сделал вид, что не понял.

Аллу Давыдович…

А-а-а! Эту? Нет, давно не видел.

Гена вышел в ночь и вдохнув полную грудь Тындинского кислорода, посмотрел на звезды… Он смотрел и решил помолиться…

Молитва Гены Сайнова:

Господи, Ты засушил смоковницу, что не накормила тебя. Ты только посмотрел на нее и сказал, зачем она здесь растет, если не приносит доброго плода? И она засохла через три дня, как Ты ей велел. Господи, засуши мою любовь к Алле.

Прикажи ей умереть, пусть она больше не терзает меня, коли не приносит добрых плодов. Освободи меня, Господи. Прости мне мои грехи и спаси мою душу.

Ночной полет.

Гена любил ночные полеты. Любил за то что в них царил дух почти домашнего аэрофлотовского уюта. Еще пол-часа назад была какая то беспокойная суета: очередь на посадку, портфель с прихваченной из ресторана бутылкой коньяка, пакет с бутербродами… теперь это "ручная кладь". Тяжелое и крупное – в багаж. Билеты в онемевших пальцах. Столичные стюардессочки в едва накинутых на плечи шубках стоят возле трапа, пускают легкий парок из картинно – косметических губок… бравируют своей авиационной закалкой, высокомерно, но вежливо поглядывая на смешанную толпу из командировочных москвичей в несерьезных пальтишках, на обветренные якутские лица, на денежных простаков и балагуров – БАМовских шоферов в форсисто распахнутых овчинах и лисьих шапках на скошенных затылках.

А вот через пол-часа уже наступает какая то расслабляюще – леностная благодать.

Покойно тянут на приятной ноте турбины. Тепло от выпитого коньяка разливается по щекам… И столичные стюардессочки деловито готовятся кормить всю эту разношерстную братию что на шесть часов полета Аэрофлот объединил с одной лишь целью – доставить до Ленинграда… а там чтобы все разбежались и никогда боле не встретились.

У Гены место с литерой "А". Это значит – у иллюминатора. А у девушки в синем свитере – "В", значит рядом с проходом. Между ними на литере "Б" не сняв рыжей дохи, спит пожилой якут. Гене нравится смотреть на ночные облака. В свете луны они составляют свой небесный мир в сине-лиловых тонах. И кажется, что нет под ними никакой земли, и ритмично мерцающий оранжевыми огоньками "ту" летит из Сибири в Питер над несуществующей страной, состоящей лишь из облаков и вечного покоя.

Хотите к окошку?

А как же вы?

А, ерунда, я себя лучше возле прохода чувствую…

Голова от высоты кружится?

Вроде того.

Надо бы этого дяденьку как то пересадить.

С разбуженным "оленя лучше" договорились махнуть его литеру "Б" на…

А как вас зовут?

Настя… … на Настину литеру "В".

У Насти длинная шея и очень красивый профиль. Светло-пшеничные волосы с нежного затылка и висков подобраны в оригинальный – на самой макушке – пучок. Глаза не разглядеть. Они целомудренно убегают и прячутся под спасительными ресницами.

Вы летите домой?

Наоборот. Была на каникулах у папы с мамой.

А где учитесь?

В Вагановском. ….

В училище хореографии.

Я знаю, я ленинградский – коренной…

А я уж подумала…

Неужели меня за три года так обтесало?

Строите?

Угу…

Теперь, чтобы заглянуть на лилово-синюю небыль под реально дрожащим дюралем крыла – надо слегка наклониться к нежному Настиному виску. Ее небольшая грудь от привычно по-вагановски сведенной спины, выпячивается, как если бы была большой.

Бледные запястья почти прозрачны. Таким пальцам должно быть всегда холодно и их наверное, то приходится то прятать в белый пух платка, то… может, искать желанного тепла в сильных шершавых ладонях любимого человека.

Я всегда восхищался, глядя на балерин и гимнасток… И не в театре или спортзале, а просто так – на улице, их никогда не спутаешь, по прямой спинке, по гордой походке, по тому как голова поворачивается…

И не вы один…

Гена меня зовут.

Гена…

Вас одолевают?

Кто?

Ну грузины…

Ха-ха…, – она рассмеялась искренне, и брильянтовым светом сверкнули ее чистые зубки, – а знаете, нам наша классная много рассказывает о жизни балерин в те времена, до революции. Очень интересно. Гвардейские офицеры лучших аристократических фамилий брали девушек на содержание. Снимали квартиры, дарили драгоценности, лошадей, экипажи… Жениться на артистке, на балерине для офицера из знатной семьи было практически невозможно. Дружбе рано или поздно наступал конец. Но суды офицерской чести строго следили, чтобы решив жениться на достойной себя паре и расставаясь со своим предметом, покровитель не оставил бы балерину без средств. Иначе можно было лишиться чинов и общественного уважения.

Это был своего рода ритуал.

А это не было унизительно?

Нет.., – Настя снова спрятала глаза.

А бывали случаи?

Когда бросали без средств?

Нет, когда все же женились на артистках?

Бывали…

"Граждане пассажиры, наш самолет совершит посадку в аэропорту города Омск в три часа ночи по Москве. Стоянка один час. Желающие, могут выходить в здание аэровокзала. Температура воздуха в Омске минус двадцать четыре градуса".

Не холодно, правда?

А я в Ленинграде сначала все время мерзла… Вроде и температура всего – минус три или пять, против наших якутских морозов – просто чепуха!

Это от влажности – море рядом…

Да… И еще от самого города. Он холодный.

Питер Достоевского.

Да.

А какое у вас самое любимое место в Ленинграде?

Ну, конечно, улица Зодчего Росси… А потом… Я обычно после занятий выхожу на Невский…

Через Катькин садик?

Да… Мимо Дворца пионеров через Аничков мостик, потом сворачиваю на набережную Фонтанки и иду к метро Владимирская… Переулочками.

Владимирская – это самое сердце Достоевского.

Не самое, самое – это Сенная площадь…

Он жил в Кузнечном переулке и молиться ходил во Владимирскую церковь.

А Родион Раскольников и процентщица – в районе Сенной…

Площадь мира…

Да.

Наконец, он поймал ее взгляд. Глаза – голубые… а может – серые.

Гена, вы так смотрите интересно.

Как?

Так… у вас глаза, умные.

"Глаз – это алмаз душа! Так старый люди говорят", – на литере "В" проснулся все еще завернутый в рыжую доху "оленя лучше".

Что он говорит такое?

"Кымбырлит. Кымбырлитовый трубка – алмазов многа! Якутия много алмазов – больше чем Южная Африка" О чем это он?

А Бог его знает, приснилось может чего…

"Глаз – это алмаз душа человека. Якутия – многа алмазов, оченна многа"!

Вы поспите, дедушка, мы еще не прилетели…

Не обращайте внимания, Настя.

А знаете, о каком кимберлите он говорит?

Конечно, ведь я не дикий, и еще инженер…

А вы видели ее?

Трубку? А почему вы спрашиваете?

Потому что это рукотворный ад…

Вы имеете в виду Данте и Виргилия?

Я люблю стихи…

Стихи это осколки языка Бога.

Что?

Сбив ритм ритм беседы, гена задумался не несколько мгновений…

Язык достался нам от Бога, но мы утеряли его доподлинное знание, а так бы, слова должны были автоматически слагаться в стихи, и кто имеет дар…

Пушкин?

Да…

Она с укором вдруг посмотрела на него…

Ах, ну как вы могли добровольно из Ленинграда уехать? Я когда в этот город попала… Да я не могу его просто городом называть – это Ленинград… А вы – в Сибирь… По своей воле!

Иногда бывает так, что из этого города хочется убежать.

От кого?

От того, что возникает внутри нас, когда мы в этом городе долго живем.

Наверное, я слишком мало еще здесь прожила…

Наверное…

И неужели я тоже захочу вдруг отсюда уехать? От этой красоты? От города Пушкина и Кировского театра?

Может у вас все сложится.

А у вас не сложилось?

Не знаю…

Настя отвернулась к иллюминатору и сказала тихо, едва слышно:

Мужчина не может так отвечать… Это женщина может не знать. А мужчина должен знать.

А вы, я вижу, сильная.

Сибирский характер… А вы обиделись? Простите, я не хотела.

No offence mended.

Вы не забыли в Якутии ваш английский?

Хорошая школа в Питере была…

В иллюминаторе, бросая на нервно дрожащий дюраль крыла свой белесый отблеск из неживого серебра – плыла луна. Глаза Насти прикрыты полуопущенными ресницами. И только веселый кустик светло-соломенных волос на ее макушке, нарушал почти что сбывшуюся гармонию, где ко всем словам подходило прилагательное "грустный"… и разговор, и полет, и вечер… то есть ночь.

А я в обычную школу ходила…

Не верю.

Почему?

Потому что вы такая необычная…