"В одном немецком городке" - читать интересную книгу автора (Ле Карре Джон)

7. ДЕ ЛИЛЛ Понедельник. Послеполудня

У Американского клуба не было такой сильной охраны, как у посольства.

— Мечты гастрономов не нашли здесь своего воплощения, — заметил де Лилл, показывая документы американскому солдату у входа, — зато у них роскошный плавательный бассейн.

Он заказал столик у окна, выходившего на Рейн… Поплавав и освежившись, де Лилл с Тернером сидели, пили мартини и наблюдали за тем, как гигантские бурые вертолеты проносились мимо и снижались где-то выше по течению реки. На иных были красные кресты, на других — ничего. Время от времени в тумане скользили белые пассажирские суда с туристами, направлявшимися в страну Нибелунгов, — радио на борту оглушило их раскатами грома. Мимо прошла стайка школьников — донеслись звуки «Лорелеи», лихо исполняемой на аккордеоне в сопровождении хора ангельских, хотя и не очень стройных голосов. Размытые туманом контуры семи зубцов КЈнигсвинтера, казалось, были совсем рядом.

С подчеркнутой почтительностью де Лилл указал на Петерсберг — лесистый конус, увенчанный квадратным зданием отеля.

— В тридцатые годы здесь останавливался Невилл Чемберлен, — пояснил он, — после того, конечно, как мы отдали Чехословакию… По окончании войны здесь помещалась Верховная союзническая комиссия, а позже это была резиденция королевы, когда она приезжала в Германию с официальным визитом. Правее — Драхенфельс, где, по преданию, Зигфрид убил дракона, а потом купался в его крови.

— А где дом Гартинга?

— Отсюда не видно, — спокойно сказал де Лилл, сразу оставив тон любезного гида. — Он у подножия Петерсберга. Гартинг поселился, образно говоря, под крылышком Чемберлена. — И он перевел разговор на более близкие им темы: — А плохо, наверно, быть таким вот пожарником: примчитесь на пожар, а огня уже и нет, правда?

— А здесь он часто бывал?

— Мелкие посольства устраивали тут приемы — те, что не располагают большими гостиными. Это было по его части.

Де Лилл понизил голос, хотя в столовой никого не было. Только в углу у входа, возле бара, за стеклянной перегородкой сидели извечные иностранные корреспонденты, они жестикулировали, пили и жевали, точно моржи.

— Неужели вся Америка такая? — заметил де Лилл. — Или, может быть, еще хуже? — Он медленно обвел взглядом комнату. — Впрочем, это, конечно, создает впечатление масштабности и рождает оптимизм. Но в этом, пожалуй, и главная беда американцев, не правда ли? Эта устремленность в будущее. Очень опасная штука. Они не замечают настоящего и уничтожают его. Я всегда считал, что куда добрее оглядываться назад. Я не питаю надежд на будущее и оттого чувствую себя намного свободнее. И заинтересованнее в сегодняшнем дне. Люди лучше друг к другу относятся, когда сидят в камере, из которой нет выхода, правда? Впрочем, не принимайте меня слишком уж всерьез, хорошо?

— Если бы вам поздно ночью понадобились кое-какие папки с документами аппарата советников, что бы вы сделали?

— Разыскал бы Медоуза.

— Или Брэдфилда?

— Ну, это уж слишком. Роули, конечно, знает комбинации бронированной комнаты, но пользуется этим лишь в крайнем случае. Скажем, если Медоуз попадет под автобус, Роули сумеет добраться до бумаг. А вы, я смотрю, хорошо поработали утром, — сочувственно заметил он. — И до сих пор еще не пришли в себя.

— Так что же вы все-таки сделали бы?

— О, я бы взял папки во второй половине дня.

— Позвольте, а если вдруг понадобилось бы работать ночью?

— Если архив работает сверхурочно, тогда все просто. А если он закрыт, ну что же, у нас почти у всех есть сейфы и металлические ящики для хранения секретных документов, и мы имеем право держать там бумаги до утра.

— А у Гартинга ничего такого не было.

— Может быть, мы отныне будем называть его про сто ом?

— Хорошо, так куда же о н пошел бы работать? Если бы о н взял папки вечером — секретные папки — и решил работать допоздна, как бы он это проделал?

— Наверно, отнес бы их к себе в комнату, а уходя, отдал бы охраннику, который дежурит в коридоре. Если бы, конечно, он не остался работать в архиве. У охранника есть сейф.

— И охранник расписался бы в получении этих документов?

— О господи, конечно. Не настолько уж мы безответственны.

— Значит, я мог бы увидеть эту расписку в книге ночного дежурного?

— Могли бы.

— А он ушел, не попрощавшись с охранником.

— О господи! — Де Лилл был явно озадачен этим сообщением. — Вы хотите сказать, что он отнес эти папки домой?

— Какая у него была машина?

— Небольшой пикап. С минуту оба молчали.

— А он больше нигде не мог работать? На первом этаже нет никакой специальной комнаты для чтения документов, секретного помещения?

— Нет, — коротко ответил де Лилл. — Послушайте, мне кажется, нам надо выпить еще чего-нибудь и немножко освежить мозги.

Он подозвал официанта.

— Знаете, я сегодня провел совершенно кошмарный час в министерстве внутренних дел с этими унылыми типами, что работают у Людвига Зибкрона.

— Чем же вы там занимались?

— О, оплакивал бедняжку мисс Эйк. Очень было мерзко. И весьма любопытно, — признался он. — Очень даже любопытно…— И тут же перескочил на другое: — Вы знаете, что кровяную плазму хранят в консервных банках? Так вот, министерство пожелало дать несколько таких банок посольству — на всякий случай. Прямо как в романах Оруэлла. Воображаю, то-то взбесится Роули. Он и так уже считает, что они слишком далеко зашли. Очевидно, там думают, что у нас у всех одна группа крови — единокровие какое-то. Так здесь, видимо, понимают равенство. — И добавил: — Зибкрон начинает изрядно злить Роули.

— Почему?

— Да все из-за этой его чрезмерной заботы о бедных англичанах. Допустим, Карфельд в самом деле настроен резко против англичан и против Общего рынка. И в Брюсселе решаются судьбы очень многого, а вступление англичан в Общий рынок затрагивает националистические чувства сторонников Карфельдовского движения и бесит их; к тому же в пятницу состоится весьма опасное сборище, и все чрезвычайно обеспокоены этим обстоятельством. Да еще пре неприятные события произошли в Ганновере. Все это, конечно, так. И тем не менее мы не заслуживаем такого внимания, никак не заслуживаем. Сначала — комендантский час, затем — охрана, а теперь еще и эти тени на мотоциклах. У нас такое впечатление, что Зибкрон с какой-то целью делает все это. — И протянув свою тонкую женственную руку за спину Тернера, де Лилл взял огромное меню. — Как насчет устриц? Гурманы, кажется, именно это едят? Здесь у них есть устрицы в любое время года. Они получают их, по-моему, из Португалии, а может быть, откуда-то еще.

— Никогда не ел устриц, — несколько агрессивно заявил Тернер.

— В таком случае вы должны взять дюжину, чтобы на верстать упущенное, — весело заметил де Лилл и отхлебнул немного мартини. — Так приятно встретить человека со стороны. Вам, наверно, этого не понять.

Наступило молчание. Вверх по реке, преодолевая течение, ползли цепочкой баржи.

— Больше всего раздражает нас, по-моему, отсутствие уверенности в том, что все эти охранительные меры принимаются действительно для нашего блага. Немцы внезапно спрятались, как улитка в раковину, точно мы их чем-то спровоцировали, точно это мы устраивали демонстрации. Они с нами почти не разговаривают. Полнейший лед. Да. Вот так-то. — И он добавил: — Они стали относиться к нам как к врагам. А это вдвойне неприятно, если учесть, что мы-то добиваемся как раз хороших отношений.

— Он обедал с кем-то в пятницу вечером, — вне всякой связи с предыдущим произнес Тернер.

— В самом деле?

— Но в дневнике его никаких записей об этом нет.

— Вот неразумный человек! — Де Лилл обернулся, но никого не обнаружил. — Куда запропастился этот чертов малый?

— Послушайте, а где был Брэдфилд в пятницу вечером?

— Перестаньте, — сухо оборвал его де Лилл. — Я не люблю такого рода расспросов. — И тут же продолжал как ни в чем не бывало: — Взять хотя бы самого Зибкрона… Да, все мы знаем, что он человек ненадежный, все мы знаем, что он заигрывает с коалицией, и все мы знаем, что он жаждет политической карьеры. Мы знаем также, что ему очень нелегко будет поддерживать порядок в будущую пятницу и что у него куча врагов, которые только и ждут возможности сказать, что он плохо справился со своей задачей. Прекрасно, — он посмотрел на реку, словно она могла каким-то образом разрешить его недоумение, — но почему, скажите на милость, ему надо было сидеть шесть часов у постели умирающей фрейлейн Эйк? Неужели так интересно было наблюдать ее кончину? И зачем ему понадобилось выставлять охрану возле каждого английского владения, каким бы крошечным оно ни было, — это же нелепость! Клянусь, у него какая-то навязчивая идея в отношении нас, он хуже Карфельда.

— А кто такой Зибкрон? Чем он занимается?

— О, ловит рыбу в мутной воде. В какой-то мере из одного с вами мира. Ох, извините, пожалуйста. — И он вспыхнул, явно огорченный своим промахом. Вовремя появившийся официант — совсем молоденький мальчик — вывел его из неловкого положения. Де Лилл был с ним необыкновенно вежлив, просил у него совета в выборе мозельского вина — что было явно выше разумения этого юнца — и долго расспрашивал о качестве мяса. — В Бонне говорят, — продолжал он, когда они снова остались одни, — что, если у тебя есть такой друг, как Людвиг Зибкрон, тебе уже не нужен враг. Людвиг — существо здешней породы. Он — та левая рука, о существовании которой не хочет знать правая. Без конца твердит о том, что не может допустить, чтобы кто-нибудь из нас погиб. Вот почему он нагоняет такой страх. Он делает эту возможность слишком осязаемой. Не следует забывать, — мягко добавил он, — что хотя Бонн и демократия, но демократов здесь до ужаса мало. — Он помолчал. — Скверная штука даты, — задумчиво продолжал он, — вся беда в том, что они делят время на отрезки. С тридцать девятого по сорок пятый. С сорок пятого по пятидесятый. Но к Бонну неприменим термин «довоенный*, или „военный“, или „послевоенный“. Это просто маленький немецкий городок. И рассечь его на периоды нельзя, как нельзя рассечь Рейн. Он себе живет и живет — или как там еще поется в песне. А туман сглаживает краски и очертания.

Де Лилл вдруг покраснел и, отвинтив крышку с бутылочки, стал осторожно капать острую приправу на устрицы — по одной капле на каждую. Это занятие всецело поглотило его.

— Мы вечно извиняемся за Бонн. Это отличительная черта местных жителей. Как жаль, что я не коллекционирую модели поездов, — без всякого перехода продолжал он. — Мне бы хотелось уделять много больше внимания мелочам. А вы занимаетесь чем-нибудь таким — я хочу сказать, у вас есть хобби?

— У меня нет на это времени, — ответил Тернер.

— Так вот, номинально он возглавляет комиссию по связям министерства внутренних дел — насколько я понимаю, название это придумал он сам. Я как-то спросил его: по связям с кем, Людвиг? Он решил, что это очень удачная шутка. Он, конечно, человек нашего возраста — фронтовое поколение минус пять лет. Как мне кажется, он немного досадует на то, что упустил войну, и ему не терпится поскорее стать старше. Заигрывает с ЦРУ, но это ему по статусу положено. Главное его занятие — знать все, что связано с Карфельдом. Стоит кому-нибудь вступить в сговор с этим движением, и Людвиг Зибкрон тут как тут. Странная у него жизнь, — поспешил он добавить, заметив выражение лица Тернера. — Но Людвиг обожает ее. Невидимое правительство — это ему по душе. Четвертое сословие. Он был бы очень на месте в Веймаре. Кстати, имейте в виду, что в здешнем правительстве все деления чрезвычайно искусственны.

Иностранные корреспонденты, словно подчиняясь единому порыву, вдруг покинули бар и теперь длинным косяком потянулись к накрытому для них столу в центре комнаты. Очень крупный мужчина с усами, заметив де Лилла, смахнул длинную прядь черных волос на правый глаз и выбросил руку в нацистском приветствии. Де Лилл в ответ поднял бокал.

— Это Сэм Аллертон, — пояснил он, — в общем, порядочная скотина. О чем это я говорил? Ах, да, об искусственном делении. Они здесь ставят нас в тупик. Вечно одно и то же: мы точно безумные шарим в тумане, пытаясь нащупать абсолюты. Антифранцузская ориентация, профранцузская ориентация, коммунисты, антикоммунисты. Все это чистейшая глупость, и тем не менее мы вечно этим занимаемся. Вот почему мы не правы относительно Карфельда. Отчаянно не правы. Мы спорим об определениях, о ярлыках, тогда как должны были бы спорить о фронтах. Боннские правители пойдут на виселицу, но все будут спорить, какой толщины должна быть веревка, на которой надо повесить нас. Право, не знаю, как определить Карфельда, — да и кто знает? Немецкий Пужад? Лидер восстания средних слоев? Если это так, то мы гибнем, потому что вся Германия — средние слои. Как и Америка. Вопреки своему желанию и воле они одинаковы. А они не хотят быть одинаковыми, да и кому этого хочется? Но так оно есть. Единокровие.

Официант принес вино, и де Лилл предложил Тернеру попробовать:

— Я уверен, что вкус у вас еще не притупился, как у меня.

Тернер отклонил предложение, и тогда он попробовал сам, не торопясь, старательно причмокивая.

— Вполне разумный выбор, — оценив по достоинству вино, сказал он официанту, — очень хорошо. Так вот, — немного помолчав, продолжал он. — Все модные термины без исключения применимы к Карфельду — они вообще применимы к кому угодно. Как в психиатрии: опишите симптомы, и вы всегда сможете назвать болезнь. Он — изоляционист, шовинист, пацифист, реваншист. А помимо этого, он стоит за торговый договор с Россией. Он человек прогрессивных взглядов, что очень устраивает немецких стариков; он — реакционер, что очень устраивает немецкую молодежь. А молодежь здесь весьма пуританская. Они хотят очиститься от скверны процветания: им нужны луки и стрелы и походы Барбароссы. — Усталым жестом он указал на семь зубцов КЈнигсвинтера. — Они хотят возвращения всего этого, но в современном обличье. Неудивительно поэтому, что старики — гедонисты. А вот молодежь…— он помолчал, — молодежь, — повторил он с глубочайшим отвращением, — пришла к самой жестокой из всех правд: она поняла, что наиболее действенный способ наказать родителей — это им подражать. Карфельд — человек старшего поколения, которого приемлют студенты… Извините, пожалуйста. Я сел на своего конька. Вы мне скажите, когда вам надоест.

Тернер, казалось, не слышал его. Он смотрел на полицейских, стоявших вдоль дорожки на равном расстоянии друг от друга. Один из них обнаружил лодку, пришвартованную к берегу, и поигрывал со шкотом, крутя его, как веревку, через которую прыгают дети.

— В Лондоне нас все время спрашивают: кто его поддерживает? Откуда он получает деньги? Дайте определение, дайте характеристику. Ну, что я могу им сказать? «Человек улицы, — написал я однажды, — в классовом отношении труднее всего поддающийся определению». Они обожают такие ответы, и все обстоит хорошо, пока дело не доходит до Управления по исследованию международных проблем. «Он — из разочарованных, — сказал я как-то, — из сирот, оставшихся после покойной демократии, жертва, не нашедшая себе применения при коалиционном правительстве. Социалисты, считающие, что их продали красным; люди, считающие ниже своего достоинства голосовать, — все это Карфельд». Как охарактеризовать умонастроение? До чего ж они у нас там, в Англии, тупы! Мы теперь больше не получаем инструкций — одни вопросы. Я как-то сказал им: «Ну, конечно, у нас в Англии есть такое же явление. Это сейчас всеобщее поветрие». Никто не считает, что в Париже готовится заговор против всего мира. Почему же мы ищем его здесь? Умонастроения… невежество… скука. — Он облокотился на стул, — Вы когда-нибудь голосовали? Уверен, что да. Ну и что? Вы почувствовали в себе перемену? Будто прослушали мессу? Или ушли с избирательного участка, чужой всем и всему? — Де Лилл проглотил устрицу. — У меня такое ощущение, будто Лондон разбомбили и его больше нет. Может быть, этим все объясняется? А вы — ширма, скрывающая от нас действительность и тем вселяющая в нас бодрость. Возможно, на свете и остался-то всего один лишь Бонн. Страшная мысль. Мир в изгнании! Однако именно такова наша участь. Изгнанники, окруженные изгнанниками.

— Почему Карфельд так ненавидит англичан? — спросил Тернер, хотя мысли его были далеко.

— Это, признаюсь, одна из нераскрытых тайн мироздания. Все мы, в аппарате советников, пытались ее разгадать. Мы говорили об этом, читали, спорили. Ответа не дал никто. — Он передернул плечами. — Ну, кто теперь верит в какие-то побудительные причины, тем более когда речь идет о политическом деятеле? И все-таки мы пытались что-то установить. Возможно, мы где-то чем-то ему насолили. Возможно, он где-то чем-то насолил нам. Говорят, дольше всего в человеке живут впечатления детства. Кстати, вы женаты?

— А какое это имеет отношение к делу?

— Ого! — не без одобрения воскликнул де Лилл. — А вы колючий.

— На что он живет?

— Занимается промышленной химией. Имеет большой завод возле Эссена. Поговаривают, будто англичане немало попортили ему крови во время оккупации: демонтировали его предприятие, разорили его. Не знаю, верно ли это. Мы предприняли попытки кое-что выяснить, но не от чего оттолкнуться, а Роули совершенно справедливо запретил нам открыто наводить справки. Одному богу известно, — сказал он и слегка поежился, — что подумал бы о нас Зибкрон, если бы мы повели такую игру. Пресса утверждает, что он нас терпеть не может — просто так, без всяких объяснений. Вполне возможно, что она права.

— А какая у него биография?

— Ничего особенного. Перед войной окончил институт, попал в инженерные войска; воевал на Русском фронте в качестве специалиста-подрывника; был ранен под Сталинградом, но сумел выбраться оттуда. Разочарован в послевоенном мире. Много усилий — мало достижений. Все это очень романтично. Смерть духа — и постепенное возрождение. Как водится, говорят, будто он родственник Гиммлера, и прочие глупости. На это никто не обращает внимания: нынче стоит человеку прибыть в Бонн, как восточные немцы непременно придумывают про него какую-нибудь небылицу.

— И это все небылицы?

— В таких слухах всегда есть доля правды, но всегда только доля. Во всяком случае, всем на это наплевать, кроме нас, — почему же мы должны так уж беспокоиться? К политике, как утверждает Карфельд, он пришел постепенно: любит говорить о долгих годах, которые провел в спячке, и о своем пробуждении. Говорит он так, будто вещает мессия — во всяком случае, когда говорит о себе.

— Вы с ним когда-нибудь встречались?

— Упаси боже, конечно, нет. Только читал о нем. Слышал его по радио. Но в известном смысле он всегда присутствует в нашей жизни.

Взгляд светлых глаз Тернера снова был прикован к Петерсбергу, солнце сквозь щель в холмах било прямо в окна серого отеля. Один из холмов был весь изрыт каменоломнями, какие-то маленькие машины, белые от пыли, копошились у его подножия.

— Надо отдать ему должное: за полгода он перестроил все на этой галерее. Кадры, организацию, термины. До по явления Карфельда это были слабоумные маньяки — неприкаянные, вроде цыган, бродячие проповедники, гитлеровские выкормыши. Сейчас это вполне оформленная группа интеллектуалов-патрициев. Никаких орд в рубашках с закатанными рукавами, никаких глупостей, присущих социалистам, — если не считать, конечно, студентов, а он до статочно умен, чтобы терпеть их. Он знает, какая тонкая грань отделяет пацифиста, набрасывающегося на полицейского, от полицейского, набрасывающегося на пацифиста. Словом, мы имеем дело с Барбароссой, который ходит в чистой рубашке и имеет диплом доктора промышленной химии. Герр доктор Барбаросса — таков он сегодня. И с ним — экономисты, историки, статистики, ну и, конечно, юристы. Юристы — это великие гуру германского народа, всегда так было. А вы знаете, сколь нелогичны могут быть юристы. При этом — никаких политиков: политиков не уважают. К тому же, в понимании Карфельда, они всегда играют представительскую роль. А Карфельд не нуждается ни в каком представительстве, отнюдь. Его лозунг: иметь власть, но не править. Все знать лучше всех — ни за что не отвечать. Это, как вы понимаете, конец, а не начало, — сказал он с глубоким убеждением, так не вязавшимся с его апатичностью. — И мы, и немцы прошли через демократию, и никто не сказал нам за это спасибо. Все равно как человеку, сбрившему щетину. Никто не поблагодарит вас за то, что вы побрились, никто не благодарит вас за демократию. Теперь мы подошли к другому ее концу. Демократия возможна только при наличии строго регламентированной классовой системы; это игрушка, которую снисходительно бросают массам. Больше мы не можем этим заниматься. Это была вспышка света между феодализмом и веком автоматики, ныне угасшая. С чем же мы остались? Избиратели отрезаны от парламента, парламент отрезан от правительства, правительство отрезано от всех. Отсюда лозунг: правительство правит молча. Правительство правит в отчуждении. Впрочем, мне нет нужды говорить вам об этом — это ведь явление чисто английское.

Он умолк, ожидая, что скажет Тернер. Но Тернер глубоко задумался и молчал. За длинным столом в центре спорили журналисты. Кто-то пригрозил переломать кому-то кости, кто-то третий заявил, что тут же размозжит им обоим

головы.

— Я не знаю, что я защищаю или что представляю. Да и кто знает? В Лондоне вам говорят, подмигнув, что вы — джентльмен, который врет направо и налево на благо своей страны. Причем учтите: добровольно. Но сначала скажите, какую правду я должен скрывать. Никто об этом понятия не имеет. За стенами министерства несчастные люди думают, будто у нас есть книга в золотом переплете, на обложке которой написано: Политика ... Господи, если бы они знали…— Он допил вино. — Может, вы знаете? Предполагается, что мы должны добиваться максимума благ при минимуме трений. Ну а что подразумевается под благами? Власть? Сомневаюсь, чтобы власть была нам ко благу. Может, нам полезнее упадок? Может, нам нужен Карфельд? Новый Освальд Мосли? Боюсь, мы даже не заметили бы его появления. Противоположность любви — апатия, а не ненависть. Вот в состоянии апатии мы здесь и живем. В состоянии истерической апатии. Выпейте еще мозельского.

— Как вы считаете, — спросил Тернер, по-прежнему не отрывая взгляда от холмов, — может Зибкрон уже знать насчет Гартинга и, если да, может ли это ожесточить их? Может это быть причиной такого чрезмерного внимания

к нам?

— Обсудим это потом, — спокойно сказал де Лилл. — Не при детях, если не возражаете.

Солнце опустилось на реку и осветило ее; оно казалось большой золотой птицей, которая, распустив крылья, слегка коснулась ими поверхности воды, и все сразу ожило, точно веселым весенним днем. Приказав юному официанту отнести две рюмки лучшего коньяку на улицу к теннисным кортам, де Лилл изящно продефилировал между пустыми столиками к боковой двери. Журналисты, сидевшие в центре комнаты, умолкли; они накачались вином и угрюмо осели в своих кожаных креслах, тупо ожидая какой-нибудь новой политической катастрофы, которая возродила бы их к жизни.

— Бедняга вы, бедняга, — заметил де Лилл, когда они вышли на свежий воздух. — Я вам, наверно, ужасно надоел. Вам всегда так везет? Но, видно, всем нам хочется излить душу стороннему человеку, правда? Неужели все мы кончаем тем, что становимся маленькими Карфельдами? И только-то? Анархистами-патриотами из средних слоев населения? Вот какая перспектива должна казаться особенно унылой.

— Я должен посмотреть его дом, — сказал Тернер. — Мне надо кое-что выяснить.

— Ничего не выйдет, — все тем же ровным тоном заметил де Лилл. — Людвиг Зибкрон поставил вокруг его дома охрану.


Было три часа. Они сидели в саду под парусиновым зонтом, потягивая коньяк, и наблюдали за тем, как дочери дипломатов весело играют в мяч на мокрых кирпично-красных площадках кортов.

— Я подозреваю, что Прашко — мошенник, — заявил де Лилл. — Он давно числился в нашем активе, но потом повернул против нас. — Он зевнул. — В свое время это был человек весьма опасный — настоящий политический пират. Ни один заговор не обходился без него. Я видел его не сколько раз: мы, англичане, до сих пор время от времени беспокоим его. Как всех отступников, его тянет к утра ченной вере. Сейчас он свободный демократ. Может быть, Роули уже говорил вам? Сейчас это прибежище для всех потерпевших крушение; у них там есть весьма странные личности.

— Но он же был нашим другом!

— До чего вы наивны, — вяло проронил де Лилл. — Совсем как Лео. Можно знать человека всю жизнь и не быть его другом. Неужели Прашко так для вас важен?

— Он мой единственный ключ, — сказал Тернер. — Единственный, за кого можно ухватиться для начала. Только он общался с Гартингом вне посольства. Ему была отведена роль шафера на будущей свадьбе.

— На свадьбе? У Лео? — Де Лилл резко выпрямился, сразу утратив всю свою невозмутимость.

— Гартинг был давно уже помолвлен с некой девицей по имени Маргарет Айкман. Они знали друг друга еще до того, как Лео стал работать в посольстве.

Де Лилл с явным облегчением снова откинулся на спинку кресла.

— Если вы собираетесь говорить с Прашко…— сказал

он.

— Не собираюсь, не волнуйтесь — это мне разъяснили. — Тернер отхлебнул немного вина. — Но кто-то предупредил Лео. Кто-то это сделал. И он потерял голову. Он узнал, что время у него ограниченно, что он живет в долг, — и тотчас прихватил все, что мог. Все. Письма, документы… И бежал, даже не позаботившись закамуфлировать свой побег отпуском.

— Роули никогда бы не дал ему отпуска — в нынешней ситуации.

— Отпуск по семейным обстоятельствам он бы получил. Брэдфилд, например, сразу об этом подумал.

— А тележку тоже он украл? Тернер молчал.

— Наверно, и мой новый электрический вентилятор тоже. Это, несомненно, пригодится ему в Москве.

Де Лилл удобнее откинулся в кресле. Небо было голубое-голубое, яркое солнце так сильно припекало, точно светило сквозь увеличительное стекло.

— Если дело затянется, придется мне покупать новый вентилятор.

— Кто-то его предупредил, — повторил Тернер. — Это единственное объяснение. Он сдрейфил. Потому-то я и подумал о Прашко: он ведь в прошлом принадлежал к левым. Был попутчиком, следуя терминологии Роули. Они давние друзья с Лео — вместе пробыли в Англии всю войну.

Он посмотрел на небо.

— Сейчас вы выдвинете теорию, — пробормотал де Лилл. — Я уже вижу, как она рождается.

— Оба они вернулись в Германию в сорок пятом, послужили в армии, потом расстались. Пути их разошлись: Лео остается британским подданным и этим прикрывается, а Прашко натурализуется и начинает заниматься политикой в Германии. Должен сказать, эти двое могли бы быть весьма полезной парой в качестве долгосрочных резидентов. Возможно, оба они были втянуты в одну и ту же игру — завербованы кем-то еще в Англии, когда Россия была нашим союзником. И дружбе их пришел конец. Так обычно бывает. Стало небезопасно даже поддерживать отношения: дескать, наши имена не должны быть связаны. Но они продолжали эти отношения поддерживать тайно. И вот однажды Прашко что-то узнает. Всего несколько недель назад. Возможно, совершенно неожиданно. Представим себе, что он это узнает по секретным боннским каналам, о которых вы такого высокого мнения, слышит, что Зибкрон напал на след. Всплыла какая-то старая история; кто-то проболтался: мы преданы. А возможно, под подозрение попал один Лео. И вот Прашко говорит: укладывай чемоданы. Забирай с собой все, что можешь, и беги.

— Какой страшный у вас ум, — с искренним восторгом заметил де Лилл. — Какая жуткая, изощренная фантазия.

— Беда в том, что на этот раз она работает вхолостую.

— В самом деле? В жизни так не случается? Я рад, что вы это сознаете. Так вот: Лео никогда не сдрейфил бы — это не в его натуре. Слишком он держит себя в руках. И как это ни глупо звучит, но он к нам очень привязан. Без лишней скромности говорю: очень. Это наш по складу человек, Алан. Не их. Ему невероятно мало нужно от жизни. Шах терская лошадка — таким почему-то представлялся он мне в нашей проклятой конюшне на первом этаже. Даже когда он поднялся выше, перешел на другой этаж, он словно принес с собой что-то снизу, какую-то атмосферу таинственности. Все считали его славным малым. Славным и несколько излишне любопытным…

— Ни один из тех, с кем я говорил, не называл его таким уж славным.

Де Лилл повернул голову и с нескрываемым интересом посмотрел на Тернера.

— В самом деле? Как страшно! Значит, каждый из нас считал, что собеседник шутит. Точно клоуны в трагедии. Это очень гадко, — заметил он.

— Ну, хорошо, — сказал Тернер. — Он не был привержен никакой догме. Но мог быть привержен в юности, не так ли?

— Мог.

— В таком случае он мог преспокойно спать — я имею в виду, его политическое сознание могло спать…

— А…

— …пока Карфельд не заставил его проснуться, пока новый национализм — этот старый враг — внезапно не разбудил его. «Эге, что же это происходит?» Он увидел, что все начинается сначала, и сказал об этом людям: история, мол, повторяется.

— Кажется, Маркс сказал: история повторяется, но в первый раз как трагедия, а второй раз — как фарс. Весьма остроумно для немца. Хотя должен признаться, что в сравнении с Карфельдом и его движением коммунизм кажется иногда необычайно привлекательным.

— Каким он все-таки был? — упорно добивался своего Тернер. — Каким он был на самом деле?

— Лео? Господи, а какие все мы?

— Вы-то знали его, а я — нет.

— Вы что, собираетесь меня допрашивать? — спросил де Лилл, и вопрос прозвучал совсем не шутливо. — Черта с два стану я платить за наш ленч, если вы намереваетесь сорвать с меня маску.

— Брэдфилд любил его?

— А кого Брэдфилд любит?

— Он присматривал за ним?

— На работе — безусловно, там это необходимо: Роули знает свое дело.

— Он ведь, кажется, католик, не так ли?

— О боже милостивый, — вздохнул де Лилл с неожиданно прорвавшимся чувством. — Какие чудовищные вещи вы говорите! Нельзя так делить людей — из этого ничего хорошего не получится. Жизнь ведь не меряют тем, сколько на свете ковбоев и сколько индейцев. Тем более жизнь дипломатов. Если вы в самом деле так понимаете жизнь, лучше подавайте в отставку. — Произнеся эти слова, он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, давая теплым лучам солнца немного восстановить его душевное равновесие. — А именно это и тревожит вас в Лео, верно? — добавил он прежним, утраченным было, безразличным тоном. — Вот он взял и исчез, следуя какой-то глупой вере. А ведь бог мертв. Нельзя же поклоняться одному и сжигать другое — это уже отдавало бы средневековьем. — И, окончательно примирившись с собой, он снова умолк. — Мне вспоминается один случай с Лео, — после паузы снова за говорил он. — Это может пригодиться для записи в вашей маленькой книжечке. Интересно, как вы это истолкуете. Однажды роскошным зимним днем я возвращался со скучнейшей конференции, которую проводили немцы; время около половины пятого, делать особенно нечего, съезжу-ка в горы за Годесберг, решил я. Солнце, мороз, снег, ветерок — именно в такой день, надеюсь, моя душа отлетит когда-нибудь в рай. И вдруг я увидел Лео. Это был — бесспорно, безусловно, вне всяких сомнений — он, Лео. В этаком фантастическом черном тулупе с поднятым воротником и в отвратительной фетровой шляпе, какие носят карфельдовские сподвижники. Он стоял у края футбольного поля, наблюдая, как гоняют мяч какие-то юнцы, и курил одну из своих тонких сигар, на которые все всегда жаловались.

— Один?

— Совершенно один. Я хотел было остановиться, но передумал. Он был без машины — во всяком случае, поблизости не видно было ни одной — и за много миль от обжитых мест. И все же я не остановился, потому что подумал: не надо, не мешай, он молится. Он видит перед собой детство, которого никогда не знал.

— Вы испытывали к нему теплые чувства, да?

Де Лилл, наверное, ответил бы — вопрос явно не смутил его, — но их беседу неожиданно прервали.

— Привет! Завели себе новую тень? — заплетающимся языком пробубнил кто-то рядом с ними.

Человек стоял против солнца, и Тернер прищурился, чтобы его разглядеть. Понемногу в покачивающейся фигуре с копной черных косматых волос он признал английского журналиста, который здоровался с ними во время ленча. Журналист тыкал пальцем в Тернера, но наклоном головы явно адресовал свой вопрос де Лиллу:

— Он кто — сутенер или шпион?

— Кем вы предпочитаете оказаться, Алан? — весело спросил де Лилл и, не получив ответа от Тернера, нимало не смущаясь, продолжал: — Алан Тернер — Сэм Аллертон. Сэм представляет тут целую кучу газет, верно, Сэм? Это необычайно могучий человек, хотя он не ценит своего могущества. Журналисты вообще его не ценят.

Аллертон продолжал глядеть на Тернера.

— Ну, хоть откуда он взялся?

— Из города под названием Лондон, — ответил де Лилл.

— А из какой части города Лондона?

— Из министерства сельского и рыбного хозяйства.

— Врете вы все.

— Ну, в таком случае из министерства иностранных дел. Неужели трудно догадаться?

— Надолго он тут?

— Проездом.

— А надолго проездом?

— Ну, вы же знаете, что такое визиты.

— Я знаю, что такое его визиты, — сказал Аллертон. — Он ищейка. — Его тусклые желтые глаза медленно оглядели Тернера и отметили ботинки на толстой подошве, костюм из легкой тропической ткани, бесстрастное лицо и светлые, смотрящие в упор, не мигая, глаза. — Белград, — сказал он наконец. — Вот где я вас видел. Какой-то посольский парень залез в постель к одной шпионке, и их сфотографировали. Нам пришлось про это дело промолчать, не то посол всех нас вышвырнул бы оттуда. Сотрудник безопасности — вот что вы такое, Тернер, выкормыш Бевина. Вы подвизались и в Варшаве, верно? Это я тоже помню. И там был переполох, верно? Какая-то девица пыталась покончить с собой. Девица, которую вы чересчур прижали. И этот материальчик нам тоже пришлось сунуть в мусорную корзину.

— Проваливайте-ка отсюда, Сэм, — сказал де Лилл.

Аллертон расхохотался. Смех у него был какой-то жуткий, безрадостный, больной, к тому же он и в самом деле, видимо, вызвал у него боль, потому что Аллертон вдруг опустился на стул и длинно выругался. Черные жирные волосы его подпрыгивали, разметавшись, как плохо причесанный парик, огромный живот подрагивал, свисая над перетягивавшим его ремнем.

— Ну, Питер, как же поживает наш друг Людвиг Зибкрон? Следит за тем, чтобы мы остались целы и невредимы? Спасает империю?

Не произнеся ни слова, Тернер и де Лилл поднялись и направились через лужайку к стоянке машин.

— Эй, кстати, а вы слыхали новости? — крикнул им вслед Аллертон.

— Какие новости?

— Эх, ребята, ни черта вы не знаете! Федеральный министр иностранных дел только что вылетел в Москву. Переговоры на высшем уровне для заключения советско-германского торгового соглашения. Немцы вступают в СЭВ и подписывают Варшавский договор. Все, чтобы угодить Карфельду и спутать карты в Брюсселе. Британию — вон, Россию — милости просим, Раппальский договор — только на этот раз о ненападении. Что скажете на это?

— Скажем, что вы врун, каких мало, — заявил де Лилл.

— Приятно чувствовать, что ты нравишься, — намеренно сюсюкая, как гомосексуалист, отпарировал Аллертон. — Только не говори мне, радость моя, что этого никогда не будет, потому что в один прекрасный день это произойдет. В один прекрасный день они на это пойдут. Вынуждены будут. Врежут мамочке по шее и найдут себе нового папочку для своего фатерланда. Но это будет, уж конечно, не Запад. Верно? Так кто же это будет? — И, повысив голос, поскольку они уже отошли от него, он заорал: — Вот чего вы, дурачье, не понимаете! Карфельд — единственный человек в Германии, который говорит правду: «холодная война» окончена. Всем это ясно, кроме вонючих дипломатов! — Последний его залп настиг их, когда они уже закрывали дверцы машины: — А впрочем, все это не страшно, дорогулечки, — донеслось до них. — Теперь мы можем спать спокойно, раз Тернер с нами!


Маленькая спортивная машина медленно продвигалась мимо стерильно чистых аркад американской колонии. Церковный колокол, усиленный динамиком, гудел, славя солнце. На ступеньках типично американской часовни жених и невеста позировали фотографам — то и дело вспыхивали блицы. Машина свернула на Кобленцерштрассе, и гул толпы захлестнул их волной. Наверху мигали электронные индикаторы, указывая скорости машин. Портретов Карфельда стало много больше. Мимо промчались два «мерседеса» с арабскими буквами на номерных знаках, обогнали их, врезались в один с ними поток, снова из него вышли и исчезли.

— Этот лифт…— сказал вдруг Тернер,-…в посольстве… Он давно вышел из строя?

— Бог ты мой, кто помнит, когда что случилось? Где-то в середине апреля, должно быть.

— Вы уверены?

— Вы все думаете насчет тележки? Она ведь тоже исчезла в середине апреля!

— А вы догадливы, — заметил Тернер. — Даже очень.

— А вы допускаете непоправимую ошибку, если считаете себя великим специалистом, — парировал де Лилл с неожиданной силой, которую Тернер однажды уже подметил в нем. — И не воображайте себя человеком в белом халате, а всех нас — подопытными кроликами. — Он резко свернул в сторону, чтобы не столкнуться с грузовиком, и за их спиной тотчас яростно завизжали тормоза. — Я спасаю вашу шкуру, хотя вы, возможно, этого и не замечаете. — Он улыбнулся. — Не сердитесь. Просто Зибкрон действует мне на нервы — вот и все.

— У него в дневнике стоит буква «П», — неожиданно сказал Тернер. — Запись сделана после рождества: «Встретиться с П. Пригласить П. на обед». И больше никаких упоминаний об этом П. Ведь это мог быть Прашко.

— Мог.

— Какие министерства расположены в Бад-Годесберге?

— Строительства, науки, здравоохранения. Насколько мне известно, только эти три.

— Он ездил туда на совещание каждый четверг во второй половине дня. В какое из этих министерств он мог ездить?

Де Лилл остановил машину у светофора. Сверху на них хмуро смотрел Карфельд, похожий на циклопа: один глаз у него был содран чьей-то возмущенной рукой.

— Не думаю, чтобы он ездил на какие-либо совещания, — осторожно предположил де Лилл. — Во всяком случае, в последнее время.

— Что вы хотите этим сказать?

— Только то, что сказал.

— Послушайте…

— А кто вам говорил, что он ездит на совещания?

— Медоуз. Причем Медоуз слышал это от самого Лео. Лео сказал ему, что он ездит каждую неделю на совещания по договоренности с Брэдфилдом. Это как-то связано с финансовыми претензиями немецких граждан.

— О господи, — еле слышно пробормотал де Лилл. Он вывернул машину влево, пропуская вперед сигналивший ему белый «порш».

— Что значит «о господи»?

— Сам не знаю. Но, наверно, не то, что вы думаете. Никаких совещаний не было. Во всяком случае, таких, на которых должен был присутствовать Лео. Ни в Бад-Годесберге, ни где-либо еще, ни по четвергам, ни по каким— либо другим дням. До приезда Роули он, правда, бывал на совещаниях низшего звена в министерстве строительства. Там обсуждались частные контракты на восстановление домов, поврежденных во время маневров союзных войск. И Лео утверждал их.

— До тех пор, пока не приехал Брэдфилд?

— Да.

— А что произошло потом? Эти совещания окончились, что ли? Так же как и вся его работа.

— Более или менее.

Вместо того чтобы свернуть направо к воротам посольства, де Лилл повернул влево, решив сделать еще один круг.

— Что значит «более или менее»?

— Роули положил этому конец.

— Совещаниям?

— Я же сказал вам. Гартинг выполнял там чисто механические функции. Разрешение можно было давать и письменно.

Тернер чувствовал, что близок к отчаянию.

— Ну чего вы крутите? В чем дело? Прекратил Брэдфилд поездки на совещания или нет? Какую роль он в этом играл?

— Спокойнее, — предостерег его де Лилл, приподняв руку, лежавшую на руле. — Не спешите. Роули стал посылать меня вместо него. Ему не нравилось, что такой человек, как Лео, представляет посольство.

— Такой человек, как…

— Я имею в виду, человек временный. Только и всего! Временный сотрудник, не имеющий постоянного дипломатического статуса. Роули считал, что это неправильно, и передал эти функции мне. После этого Лео перестал со мной разговаривать. Он решил, что я интриговал против него. А теперь хватит. Не спрашивайте меня больше ни о чем. — Они снова проезжали мимо гаража «Арал», только на этот раз в северном направлении. Служитель, заливающий бензин, узнал машину и весело помахал де Лиллу. — У вас свои мерила и правила, у меня свои. Я не стану обсуждать с вами Брэдфилда, даже если вы будете орать на меня, пока не посинеете. Он мой коллега, мой начальник и…

— И ваш друг! Кого вы, черт возьми, здесь представляете? Самих себя или несчастных маленьких налогоплательщиков? Хотите, я скажу вам кого: клуб. Ваш клуб. Этот чертов Форин офис. И если вы увидите, что Роули Брэдфилд стоит на Вестминстерском мосту и торгует вразнос архивами, чтобы немного подработать к основному окладу, вы отвернетесь, черт побери, и сделаете вид, будто ничего не заметили.

Тернер не кричал. Но он произносил каждое слово отдельно и так весомо, что это придавало его речи необычайную силу.

— Так бы и наклал на вас на всех. На весь ваш паскудный, насквозь прогнивший балаган. Пока Лео был с вами, вы и двух пенни не дали бы за него, ни один из вас. Ну, что он был такое — ничтожество, мразь! Ни именитых родителей, ни привилегированной школы в детстве — ничего. Загнать его на другой берег, где никто не станет обращать на него внимания! Упрятать в посольские катакомбы вместе со служащими-немцами. Угостить такого стаканом вина можно, а обедом — уже нельзя. Ну, и к чему это привело? Что он дал деру, утащив с собой половину ваших секретов. И тут вы вдруг почувствовали свою вину и застыдились, как девственница, — придерживаете рукой передничек и рта не смеете раскрыть перед чужим мужчиной! Все — и вы, и Медоуз, и Брэдфилд. Вы знаете, как он сюда проник, как всех облапошил, всех провел за нос и бежал с украденным. Вы знаете и еще кое-что: знаете о существовании в его жизни дружбы, любви — это-то и выделяло его среди вас, делало интересным. Он жил в своем особом мире, и ни один из вас не хочет этот мир назвать. Что это был за мир? Кто был этим миром? Куда, черт побери, он ездил по четвергам во второй половине дня, если не в министерство? Кто направлял его действия? Кто ему покровительствовал? Кто давал ему задания и деньги и кто получал от него информацию? Кому на руку он играл? Ведь он же шпион, черт побери! Он же залез к вам в карман! И вот как только вы это обнаружили, вы стали на его защиту!

— Нет, — сказал де Лилл. Они остановились у ворот посольства, машину окружили полицейские, в окно застучали. Но он не спешил опускать стекло. — Нет, все это не правда. Вы с Лео — одного поля ягода. Вы оба — по ту сторону барьера. И тот, и другой. Понять и найти Лео — ваше дело. Несмотря на все объяснения и все ярлыки. По тому-то вы так и взбиваете пену.

Они подъехали к стоянке для машин, и де Лилл свернул к столовой, где утром, глядя вдаль, стоял Тернер.

— Мне нужно осмотреть его дом, — сказал Тернер. — Нужно. — Оба помолчали, уставившись прямо перед собой в ветровое стекло.

— Я так и думал, что вы меня об этом попросите.

— В таком случае забудьте об этой просьбе.

— Почему? Я не сомневаюсь, что вы все равно попробуете туда пробраться. Рано или поздно.

Они вылезли из машины и медленно пошли по асфальту. Фельдъегери лежали на лужайке неподалеку от своих мотоциклов, стоявших возле флагштока. Под солнцем пламенели герани, выстроившиеся в ряд, точно крошечные солдаты на военном параде.

— Он любил армию, — произнес де Лилл, когда они уже

поднимались по ступенькам особняка. — Действительно любил.

Оба остановились, чтобы показать пропуска сержанту с лицом хорька, и Тернер оглянулся на аллею, по которой они только что проехали.

— Смотрите-ка! — воскликнул он, — Та самая пара, что прицепилась к нам в аэропорту.

Черный «опель», покачиваясь, подъехал к проходной. На переднем сиденье — двое. Отсюда, со ступенек, Тернеру хорошо видны были блики солнца, отражавшиеся от длинного смотрового зеркала.

— Ну что ж, Людвиг Зибкрон проводил нас на ленч, — с сухой усмешкой заметил де Лилл, — а теперь привел домой. Я ведь говорил вам: не считайте себя великим специалистом.

— В таком случае где вы были в пятницу вечером?

— В сарае, — рявкнул де Лилл, — поджидал леди Анну, чтобы убить ее и завладеть прославленными бриллиантами.

Шифровальная была снова открыта. Корк прилег на раскладную кровать на колесиках, возле него на полу валялся проспект с виллами Карибского побережья. На столе в рабочей комнате лежал голубой конверт со штампом посольства, адресованный Алану Тернеру, эсквайру. Имя и фамилия были напечатаны на машинке, стиль письма сухой, довольно неуклюжий. Автор доводил до сведения мистера Тернера, что ему известен целый ряд вещей, связанных с проблемой, приведшей мистера Тернера в Бонн. Если мистер Тернер не возражает, продолжал автор письма, он готов встретиться с ним за бокалом вина по указанному выше адресу в половине седьмого. Место встречи в Бад-Годесберге, а автором письма была мисс Дженни Парджитер из отдела прессы и информации, прикомандированная в данное время к аппарату советников. Подписавшись, она — для ясности — напечатала ниже свое имя и фамилию на машинке. Крупная буква «П» бросилась Тернеру в глаза, и, открыв книжку-календарь в синей дерматиновой обложке, он позволил себе многозначительно улыбнуться. «П» могло означать Прашко, «П» могло означать и Парджитер. А именно «П« стояло в записной книжке. А ну—ка, Лео, за глянем в твою тайну.