"Секретный пилигрим" - читать интересную книгу автора (Ле Карре Джон)Глава 4Кто– то снова спросил Смайли о допросе. Этот вопрос часто возникал в течение вечера -главным образом потому, что аудитория хотела вытянуть из него как можно больше конкретных примеров. Дети безжалостны. – О, безусловно, существует своего рода искусство вывести на чистую воду лжеца, – с ноткой сомнения допустил Смайли, отпивая глоток из стакана. – Но настоящее искусство состоит в узнавании правды, а это намного сложнее. На допросе никто себя нормально не ведет. Глупые люди ведут себя по-умному. Умные действуют глупо. Виновный выглядит как невинный младенец, а невиновный – ужасно виновато. И только изредка люди ведут себя естественно и говорят правду, которую они знают, и, конечно же, им, беднягам, всякий раз и достается. Нет ничего менее убедительного для нашей несчастной работы, чем человек с чистой совестью, которому нечего скрывать. – Исключая те случаи, когда этот безупречный человек женского пола, – чуть слышно заметил я. Джордж напомнил мне о Белле и подозрительном морском капитане Брандте. Это был крупный, лохматый, светловолосый малый, на первый взгляд славянин или скандинав, с походкой вразвалку, как у сошедшего на берег матроса, и витающими где-то далеко глазами искателя приключений. Впервые я встретился с ним в Цюрихе, где за ним охотилась полиция. Начальник городской полиции позвонил мне среди ночи и сказал: – Герр консул, здесь находится человек, располагающий информацией для британцев. У нас приказ утром переправить его за границу. Я не стал спрашивать, за какую границу. У швейцарцев их четыре, но когда они кого-то выкидывают из страны, то не уточняют. Я поехал в окружную тюрьму и встретился с ним в огражденной решеткой комнате для допросов: заключенный в клетку гигант в водолазке называл себя морским капитаном Брандтом, что скорее всего было его личным переводом Kapitan zur See [12]. – Давненько же вы не плавали, – сказал я, пожимая его огромную пухлую руку. По мнению швейцарцев, у него все было не так, как у людей. Он обжулил гостиницу, а это в Швейцарии считается настолько гнусным преступлением, что составляет отдельную статью в Уголовном кодексе. Он вызвал нарушение порядка, остался без денег, а его западногерманский паспорт при проверке оказался фальшивым, хотя швейцарцы и отказались заявить об этом во всеуслышание, поскольку подложный паспорт мог уменьшить их шансы сбагрить его обладателя другой стране. Его подобрали пьяным, жилья у него не было, и во всем этом он обвинял какую-то женщину. И кому-то еще сломал челюсть. Он настоял на том, чтобы разговаривать со мной наедине. – Вы британец? – спросил он по-английски, вероятно, для того, чтобы наш разговор не поняли швейцарцы, хотя по-английски они говорили лучше его. – Да. – Подтвердите, пожалуйста, документами. Я показал ему свое официальное удостоверение личности, представляющее меня вице-консулом по экономическим вопросам. – Вы работаете на британскую разведку? – спросил он. – Я работаю на британское правительство. – Ладно, ладно, – сказал он и в поистине внезапной усталости прикрыл лицо руками, наклонившись так, что его длинные светлые волосы упали вперед – ему пришлось всей пятерней водворять их на место. Его лицо было в оспинах и старых шрамах, как у боксера. – Вы сидели когда-нибудь в тюрьме? – спросил он, уставившись на рахитичный белый столик. – Слава богу, нет. – Господи, – произнес он и на плохом английском поведал мне свою историю. Он латыш, родился в Риге, в жилах его текла латышская и польская кровь. Он говорил на латышском, русском, польском и немецком языках. Родился он у моря, что я моментально почувствовал, поскольку у моря был рожден и сам; его отец и дед были моряками, а он шесть лет прослужил в советском морском флоте, ходил в Арктику из Архангельска и в Японское море из Владивостока. Год назад он вернулся в Ригу, купил маленькую лодку и занялся контрабандой на Балтийском побережье: перевозил дешевую русскую водку в Финляндию с помощью скандинавских рыбаков. Его поймали и посадили в тюрьму под Ленинградом, он бежал, пробрался в Польшу, где на птичьих правах жил в Кракове с одной польской студенткой. Я передаю вам все в точности, как он рассказал мне: словно то, что он пробрался в Польшу из России, было таким же обычным делом, как сесть в автобус № 11 или заглянуть в соседнее кафе, чтобы пропустить стаканчик. Я, конечно, не знаю во всех подробностях о препятствиях, которые ему пришлось преодолеть, тем не менее понимаю, что он совершил необычайный подвиг – и подвиг этот не утратил своей значительности, когда он повторил его. Когда студентка бросила его и вышла замуж за швейцарского моряка, он вернулся на побережье, добрался до Мальмё, затем до Гамбурга, где у него был дальний родственник, однако родственник был настолько дальний, что послал его к чертовой матери. Стащив у родственника паспорт, он направился к югу, в Швейцарию, полный решимости заполучить свою польку назад. А когда ее молодой муж не пожелал ее отпустить, Брандт сломал бедняге челюсть, из-за чего и попал в швейцарскую полицию. Все это он рассказывал по-английски, поэтому я спросил его, где он учился языку. По Би-би-си, сказал он, когда занимался контрабандой, и от своей польки – она изучала языки. Я дал ему пачку сигарет, и он засасывал их одну за другой, превратив нашу комнатенку в газовую камеру. – И что же это за информация, которую вы собираетесь нам сообщить? – спросил я его. Будучи латышом, сказал он во вступлении, он не испытывал по отношению к Москве никакой лояльности. Он вырос в Латвии при вонючей русской тирании, служил на флоте под началом вонючих русских офицеров, вонючими русскими брошен в тюрьму, вонючими русскими затравлен и, предавая их, никаких угрызений совести не испытывает. Он ненавидел русских. Я попросил его сказать названия кораблей, на которых он служил, и он сказал. Я спросил, как они оснащены, и он описал мне самые сложные штуковины, которыми они в то время располагали. Я дал ему карандаш с бумагой, и он нарисовал мне на удивление впечатляющие рисунки. Я спросил его, что ему известно о сигналах. Он знал очень многое. Он был профессиональным сигнальщиком и умел пользоваться их самыми новейшими игрушками, несмотря на то что все это происходило год назад. Я спросил его: “А почему вы решили обратиться именно к британцам?” – и он ответил, что познакомился в Ленинграде с “парочкой ваших парней” – британскими моряками во время визита доброй воли. Я записал их имена, название их корабля, вернулся к себе в контору и послал в Лондон телеграмму-молнию, поскольку у нас в распоряжении оставалось всего лишь несколько часов до его высылки за границу. На следующий вечер морского капитана Брандта со всей строгостью допросили в конспиративном доме в Суррее. Он вступал на путь опасной карьеры. Он знал каждый укромный уголок и каждую бухточку по всему южному побережью Балтики; в его хороших друзьях ходили честные латышские рыбаки и торговцы “черного рынка”, воры и раздраженные личности без определенных занятий. Он предлагал именно то, что требовалось Лондону после наших недавних потерь, – шанс построить новый путь доставки на север России и обратно, через Польшу и Германию. Теперь мне следует рассказать вам недавнюю историю – про Цирк и про мои попытки в нем преуспеть. После Бена я измучился, гадая, продвинут ли меня по службе или вышвырнут вон. Теперь я думаю, что обязан закулисному участию Смайли больше, чем считал тогда. Если бы Кадровик решал этот вопрос единолично, то меня он не продержал бы и пяти минут. Я улизнул из-под домашнего ареста, я скрыл, что знал о привязанности Бена к Стефани, и, если даже я не ожидал с нетерпением любовных писем от Бена, косвенно я все равно был виноват, а поэтому черт со мной. – А мы уже было решили, что вам может понравиться место в Британском совете, – злобно заявил Кадровик на собрании, где не подали и чашки чаю. Но Смайли вступился за меня. Оказалось, что Смайли увидел во мне нечто большее, чем юношескую импульсивность, а Смайли располагал своей собственной скромной частной армией секретных информаторов, разбросанных по всей Европе. Был представлен еще один довод в пользу отсрочки моей смертной казни – хотя даже Смайли мог не знать об этом в то время – этим доводом стал предатель Билл Хейдон, чей Лондонский центр быстро приобретал монополию на операции Цирка во всем мире. И, хотя вопросительный взгляд Смайли еще не был сфокусирован на Билле, он был уже убежден, что Пятый этаж пригрел на своей груди крота Московского центра, и решил набрать команду офицеров, которые по возрасту и допуску были бы вне всяких подозрений. К счастью, я оказался одним из них. Несколько месяцев я пребывал в забвении, выполняя черную работу в просторных задних комнатах, оценивая и распределяя низкопробные донесения среди клиентов из Уайтхолла. Скучающий и лишенный общества друзей, я уже серьезно начал подумывать, что Кадровик подписал мой смертный приговор, когда, к моему облегчению, был призван в его кабинет, где в присутствии Смайли мне было предложено место второго человека в Цюрихе под началом умелого старого десантника Эддоуза, который по отношению ко мне придерживался принципа – бросить в воду и посмотреть, выплывет или утонет. Не прошло и месяца, как меня поселили в маленькой квартирке Альтштадте, и я работал круглые сутки восемь дней в неделю. У меня были советский военно-морской атташе в Женеве, который любил Ленина, но французскую стюардессу – больше, и чешский торговец оружием в Лозанне, которого мучила совесть по поводу снабжения террористов всего мира оружием и взрывчаткой. У меня были миллионер-албанец, имевший шале в Сент-Морисе и рискующий своей головой в случае возвращения на родину, который вербовал для меня свою бывшую прислугу, и нервный физик из Восточной Германии, работавший при институте Макса Планка в Эссене, который тайно перешел в католичество. Я провел изящную маленькую операцию по установке микрофонов в польском посольстве в Берне и поставил на прослушивание телефоны у парочки венгерских шпионов в Базеле. И к этому времени начал воображать себя серьезно влюбленным в Мейбл, недавно переведенную в Отдел проверки красотку, в честь которой провозглашались тосты в буфете для младшего офицерского состава. И Смайли поверил в меня не зря, поскольку благодаря моим собственным усилиям на участке и его стойкому стремлению накапливать информацию, необходимую для внутренних нужд, нам удавалось получать ценные сведения и даже направлять их в нужные руки – вы бы просто удивились, узнав, насколько редко такого сочетания удается добиться. Поэтому когда через два года после всего этого открылась вакансия в Гамбурге – самостоятельная работа, подчинение непосредственно Лондонскому центру, ныне “сердцу” операций Службы, без которого не обойтись, – я получил от Смайли великодушное благословение просить этот пост, какими бы ни были его личные отговорки относительно все более широких объятий Хейдона. Я зондировал почву, не нахальничал, напомнил Кадровику о своем военно-морском прошлом. Ничего не говоря прямо, я позволил ему самому сделать вывод, что мне надоела старомодная осторожность Смайли. И это сработало. Он дал мне место в Гамбурге, чтобы работать под началом Хейдона, и ту же ночь после романтического ужина в “Бьянки” мы с Мейбл провели вместе и распрощались со своей девственностью. Мое чувство справедливости было удовлетворено еще больше, когда, взирая на свою новую номенклатуру, я, к своему удовольствию, увидел, что некий Вульф Дитрих, он же морской капитан Брандт, стал ведущим игроком в моей новой команде. Речь идет о конце шестидесятых. Биллу Хейдону оставалось править еще три года. В Гамбурге и всегда-то хорошо было быть англичанином, а теперь это место стало еще лучше для того, чтобы быть шпионом. После аристократичности цюрихских озер Гамбург бурлил энергией и бодрил морским воздухом. Старые ганзейские связи с Польшей, севером России и Балтийскими странами все еще сохранялись. У нас были торговля и банковское дело – что ж, то же самое было и в Цюрихе. Но у нас были также и судоходство, и иммигранты, и авантюристы. У нас было полно нахальства и вульгарности. Мы были немецкой столицей проституции и прессы. Прямо с нашего порога начинались таинственные низины Шлезвиг-Гольштейна с косыми дождями, красными фермами, зелеными полями и небесами в кучевых облаках. У каждого человека есть своя цена. В то время душу мою можно было купить за банку любекского пива, селедку и стакан шнапса после утомительной прогулки по дамбе. Все остальное, что касалось работы, было не менее приятным. Я был Нед, вице-консул по морским перевозкам; моим скромным рабочим местом был красивый кирпичный коттедж с медной табличкой, достаточно удобный и для Генерального консульства, но все же предусмотрительно расположенный в стороне. Двое служащих из Адмиралтейства по совместительству исполняли за меня необходимую работу и держали язык за зубами. У меня были радист и шифровальщик из Цирка. И пусть мы с Мейбл еще не были помолвлены, наши отношения достигли той стадии, когда она готова была броситься в бой, стоило мне только сунуться в Лондон на консультацию к Биллу или к одному из его лейтенантов. Для встреч с моими джо у меня была конспиративная квартира в Веллингсбюттеле, выходящая окнами на кладбище, которая находилась над цветочным магазином, принадлежащим чете немцев-пенсионеров, работавших на нас во время войны. Самыми напряженными днями у них были воскресенья, а утром в понедельник окрестные ребятишки выстраивались в очередь, чтобы продать им цветы, которые были куплены накануне. Места безопаснее я никогда не встречал. Катафалки, закрытые грузовики и похоронные процессии проезжали мимо нас в течение всего дня. Но по ночам это место было в буквальном смысле тихим, как могила. Даже экзотическая фигура моего морского капитана становилась неприметной, когда он надевал свою черную шляпу и темный костюм, нырял под кирпичную арку нашего магазина и со своим подпрыгивающим сбоку чемоданчиком коммивояжера топал вверх по лестнице к нашей безобидной двери с надписью “Бюро”. Я буду продолжать называть его Брандтом. Некоторые люди, сколько бы они ни меняли имен, имеют всего лишь одно. Но самой большой драгоценностью в моей короне была “Маргарита”, или, как мы называли ее, “Маргаритка”. Это была пятидесятифутовая, обшитая внакрой, тупоносая рыболовная лодка, переделанная в прогулочный катер с каютами, рулевой рубкой, салоном и четырьмя койками в носовом отсеке. У нее были бизань-мачта и парус, ограничивающие ее маневренность, темно-зеленый корпус с иллюминаторами светло-зеленого цвета и белая крыша у каюты. Она была построена, чтобы красться, а не гнать со скоростью. В пасмурную погоду и при морской зыби она была незаметна для невооруженного глаза. У нее был неприметный рангоут, борта ее лежали близко к воде, что, особенно в штормовую погоду, создавало ей абсолютно безобидный сигнал на радарах. Балтийское море мстительное, мелководное, без приливов и отливов. Даже при легком ветре поднимаются высокие и опасные волны. На полной скорости в десять узлов “Маргаритка” бросалась из стороны в сторону и крутилась, как свинья. Единственное, что было у нее быстроходным, так это четырнадцатифутовая шлюпка “Зодиак”, поднятая, как спасательная лодка, и прикрепленная к крыше каюты, оснащенная мотором “Джонсон” в пятьдесят лошадиных сил, чтобы быстро поднимать на борт и выпускать наших агентов. Местом стоянки у нее была старая рыбацкая деревня Бланкензее на Эльбе, в нескольких коротких милях от Гамбурга. Здесь она мирно стояла, настолько незаметная среди себе подобных, насколько можно было только пожелать. Когда она была нужна, то из Бланкензее легко проходила вверх по реке к Кильскому каналу и тащилась шестьдесят миль со скоростью пять узлов, прежде чем добраться до открытого моря. У нее была навигационная система Декка, которая считывала данные береговых славянских станций, но это делали и все прочие. Ни внутри, ни снаружи у нее не было ничего такого, что не вязалось бы с ее скромностью. Каждый член ее экипажа, состоявшего из трех человек, мог работать на шхуне в любом качестве. Профессионалов не было, хотя каждый имел свои особые предпочтения. Когда нам нужны были опытные связные или монтеры, Королевские Военно-морские силы были всегда готовы помочь нам. Итак, вы видите, что с новой энергичной командой, поддерживающей меня в Лондонском центре, целой кучей источников, доказывающих мою многосторонность, “Маргариткой” и ее экипажем у меня было все, о чем только может мечтать Глава Центра с наследственной тягой к морю. И, конечно же, у меня был Брандт. Два года, проведенные Брандтом перед мачтой Цирка, в чем-то так изменили его, что мне поначалу было трудно определить, в чем именно. То, что я наблюдал в нем, нельзя было назвать только лишь созреванием или приобретением закалки, скорее это была некая утомляющая настороженность, некая бдительность, которой мир тайн со временем одаривает даже самых спокойных из его обитателей. Мы встретились на конспиративной квартире. Он вошел. Остановился как вкопанный и уставился на меня. У него отвисла челюсть и вырвался громкий вопль – он меня узнал. Он схватил меня за руки, словно здоровался с султаном, и чуть не сломал их. Он смеялся, пока на глазах не выступили слезы, отстранял меня, чтобы рассмотреть, а после притягивал, чтобы прижать к своему черному пальто. Но настороженность сдерживала его непосредственность. Мне были знакомы эти признаки. Я наблюдал их у других джо. – Черт возьми, почему же мне ничего не сказали, герр консул? – вскричал он, снова обнимая меня. – Что за игру они, черт побери, ведут? Послушайте, мы делаем благое дело, так? У нас прекрасные люди, и мы забьем этих русских насмерть, о'кей? – Знаю, – сказал я, улыбаясь ему в ответ. – Слышал. А когда совсем стемнело, он настоял, чтобы я уселся сзади в его фургоне среди мотков веревки, и на сногсшибательной скорости отвез меня в отдаленный фермерский домик, который был приобретен для него Лондонским центром. Он был твердо намерен представить меня своей команде, чего, кстати, с нетерпением ждал и я. Но больше всего мне хотелось взглянуть на его подружку Беллу, потому что Лондонскому центру было как-то не по себе от ее недавнего появления в жизни Брандта. Ей было двадцать два года, и она жила с ним три месяца, Брандту же можно было дать и все пятьдесят. Помню, был разгар лета, и весь фургон пропах фрезиями, букет которых он купил для нее на рынке. – Это первоклассная девочка, – гордо сказал он, когда мы вошли в дом. – Хорошо готовит, хорошо занимается любовью, учит английский – все, что надо. Эй, Белла, я привез тебе нового дружка! Дома художников и моряков очень схожи, и дом Брандта не составлял исключения. Он был пустоват, но уютен, с кирпичными полами и низкими, выкрашенными в белый цвет деревянными потолками. Казалось, он светился даже в темноте. Через входную дверь мы вошли прямо в прихожую. В камине тлели поленья, и корабельная лампа освещала обнаженное бедро девушки, читавшей, лежа на груде подушек. Услышав, что мы вошли, она взволнованно вскочила. Двадцать два, а выглядит на восемнадцать, подумал я, когда она схватила мою руку и весело стала ее трясти. На ней были мужская рубашка и очень короткие шорты. На шее блестел золотой амулет, предупреждающий о власти Брандта над ней: это моя женщина, на ней мой знак, я ее хозяин. Ее славянское лицо было лицом крестьянки, счастливой по природе, с ясными большими глазами, высокими скулами и улыбающимися губами, даже когда она не улыбалась. У нее были длинные голые ноги с золотистым загаром под цвет ее волос, маленькая высокая грудь и полные бедра. Это было очень красивое и очень молодое тело, и, что бы там Брандт ни думал, оно не принадлежало мужчине ни его возраста, ни даже моего. Она поставила фрезии в вазу и принесла черный хлеб, соленые огурцы и бутылку шнапса. Ее движения были бессознательно соблазнительными. Может, она знала, а может, и совершенно не догадывалась о притягательной силе каждого своего даже незначительного жеста. Она села за стол рядом с ним, улыбнулась мне и обняла его рукой, позволив своей рубахе открыться на груди. Она взяла его за руку, и я увидел, как изящна ее рука по сравнению с его ручищей, а Брандт рассказывал об агентурной сети, беспечно называя подлинные имена джо и адреса, Белла же в это время оглядывала меня своими откровенными глазами. – Послушайте, – сказал Брандт. – Нам нужно достать Алексу другое радио, слышите, Нед? Они забрали его, поставили новые запчасти, батарейки, поэтому радио такое отвратительное. Невезучее радио. Когда зазвонил телефон, Брандт властно заговорил: – Слушай, я занят, понял?… Оставь пакет у Стефана, говорю. Послушай, а от Леонидса никаких новостей? Постепенно комната заполнялась. Первым молниеносно вошел кривоногий человек с усами. Он восторженно, но целомудренно поцеловал Беллу в губы, хлопнул Брандта по руке и занялся едой. – Это Казимир, – объяснил Брандт, тыча большим пальцем. – Сволочь, но я его люблю. Правильно? – Очень правильно, – сердечно ответил я. Я помнил, что Казимир три года назад перешел финскую границу. Убил двух советских пограничников, попавшихся ему на пути, и сходил с ума по разным машинам – чувствовал себя счастливее всего, когда был по локоть в машинном масле. Был также приличным корабельным коком. Вслед за Казимиром пришли братья Дурба – Антоне и Альфред, коренастые и развязные, как валлийцы, и голубоглазые, как Брандт. Братья Дурба поклялись своей матери, что никогда не выйдут в море вместе, поэтому плавали по очереди, поскольку “Маргаритка” лучше всего управлялась тремя членами экипажа и мы любили оставлять место для груза и неожиданных пассажиров. Скоро все говорили хором, забрасывали меня вопросами, не дожидаясь ответов, хохотали, предлагали тосты, курили, вспоминали, о чем-то сговаривались. Последний выход в море им не удался, по-настоящему не удался, сказал Казимир. Это было три недели назад. В Гданьской бухте “Маргаритка” попала в сильный шторм и лишилась бизань-мачты. Близ латвийского побережья они потеряли в тумане сигнал маяка, сказал Антоне Дурба. Пустили ракету, и бог помог им: на берегу, словно делегация отцов города, стояла целая куча сумасшедших латышей! Дикий хохот, тосты, а после глубокое нордическое молчание, пока каждый, кроме меня, торжественно вспоминал эту историю. – За Вольдемара, – сказал Казимир, и мы выпили за Вольдемара, члена их группы, который умер пять лет назад. Затем Белла взяла стакан Брандта и выпила тоже – отдельная церемония, – разглядывая меня поверх краешка стакана. – Вольдемар, – мягко повторила она, и торжественность ее была такой же обманчивой, как и ее улыбка. Знала ли она Вольдемара? Был ли он одним из ее любовников? Или она просто пила за смелого крестьянского парня, погибшего за Дело? Но мне следует рассказать вам о Вольдемаре подробнее – не о том, спал ли он с Беллой, и даже не о том, как он погиб, поскольку никто этого точно не знает. Известно лишь, что его высадили на берег, и больше о нем никогда не слышали. По одной версии, ему удалось проглотить пилюлю с ядом, по другой – он приказал своему телохранителю застрелить его, если попадет в ловушку. Но пропал и телохранитель. И Вольдемар был не единственным, кто исчез в ту “осень предательств”, как называла тот период группа. В течение нескольких последующих месяцев по мере того, как подходили годовщины смерти, мы пили за четверых других латышских героев, погибших по неизвестной причине в тот же злосчастный период – не доставленных, как думали теперь, к партизанам в лес, не встреченных лояльно настроенными группами на берегу, а попавших прямо в руки руководителя латышских операций Московского центра. И пусть новая сеть потихоньку восстанавливалась, на тех, кто выжил, пять лет спустя все еще лежало пятно этих предательств, о чем Хейдон изо всех сил старался меня предупредить. – Это легкомысленная банда растяп, – сказал он в характерном для него неуважительном тоне. – А когда они не легкомысленны, они двуличны. И не обманывайся ни их нордической флегматичностью, ни панибратством. Я вспоминал эти слова, мысленно продолжая анализировать Беллу. Иногда она слушала, положив подбородок на кулак, иногда, наклонив голову к плечу Брандта, думала за него его думы, пока он организовывал заговоры и пил. Но ее большие светлые глаза постоянно возвращались ко мне и разгадывали меня, англичанина, посланного управлять их жизнями. А иногда, как разнежившаяся кошка, она отодвигалась от Брандта и начинала заниматься собой, меняла положение ног и тщательно поправляла при этом шорты, или заплетала в косицу прядку волос, или вытаскивала из ложбинки между грудей свой золотой амулет и изучала его лицевую и обратную стороны. Я ждал, что между ней и остальными членами экипажа пробьется искорка сообщничества, но стало ясно, что девочка Брандта была запретным плодом. Даже полный энтузиазма Казимир выглядел присмиревшим, когда разговаривал с ней. Она вышла, чтобы принести еще одну бутылку, а когда вернулась, то села рядом со мной, взяла мою руку и, положив тыльной стороной на стол, начала изучать ладонь, сказав что-то по-латышски Брандту, который взорвался смехом, подхваченным всеми остальными. – Знаете, что она сказала? – Боюсь, что нет. – Она говорит, что из англичан получаются чертовски хорошие мужья. Если я умру, она выйдет замуж за вас. Она перебралась к нему и, смеясь, завертелась, устраиваясь у него в объятиях. После этого она на меня не смотрела. Как бы ей в этом не было и нужды. Я тоже избегал ее взгляда, почтительно вспоминая об истории, которую рассказал о ней в Лондонском центре морской капитан Брандт. Она была дочерью деревенского фермера около Елгавы, которого застрелили, когда служба безопасности сделала облаву во время тайного собрания латышских патриотов, рассказал Брандт. Фермер был основателем этой группы. Полиция хотела пристрелить и девчонку, но та сбежала в лес и прибилась к группе партизан и изгнанников, которые передавали ее из рук в руки все лето, что, казалось, не очень-то ее и огорчало. Так, с остановками, она добралась до побережья и каким-то пока не известным нам путем дала о себе знать Брандту, который, не позаботившись о том, чтобы заранее сообщить о ней в Лондонский центр, снял ее с берега, когда высаживал нового радиста, чтобы заменить того, у которого случился нервный срыв. Радисты в каждой агентурной сети – все равно что оперные звезды. Всегда с ними что-то случается: если не нервный срыв, то опоясывающий лишай. – Классные ребята, – с энтузиазмом сказал Брандт, когда отвозил меня обратно в город. – Вам понравились? – Потрясающие, – сказал я, ничуть не солгав, поскольку нигде не сыщешь компании лучше, чем компания мужчин, которые любят море. – Белла хочет с нами работать. Она хочет отомстить тем, кто застрелил ее отца. Я не разрешаю. Она слишком молода. Я люблю ее. Неистовая белая луна освещала ровную поверхность лугов, и свет падал на его решительный заострившийся профиль: казалось, он готовился дать отпор шторму. – А ведь вы его знали, – сказал я, пытаясь восстановить в памяти то, что смутно припоминал. – Ее отца. Феликса. Он был вашим другом. – Как же мне не знать Феликса! Я любил его. Он был прекрасным парнем! Эти сволочи застрелили его. – Он сразу умер? – От него остались одни клочья. Калашников. Они расстреляли всех. Семерых парней. И всех наповал. – А кто-нибудь видел, как это произошло? – Один парень. Увидел и убежал. – Что стало с их телами? – Их забрала служба безопасности. Они напугались, эти парни из безопасности. Не хотят иметь никаких неприятностей с населением. Расстреливают партизан, кидают их в грузовики и отваливают к чертовой матери. – Вы его хорошо знали, я имею в виду ее отца? Брандт махнул рукой. – Феликса? Он был моим другом. Сражался под Ленинградом. Был военнопленным в Германии. Сталин таких ребят не жаловал. Когда они возвращались из Германии, их отправляли в Сибирь, расстреливали, устраивали им веселенькую жизнь. Какого черта? Но Лондонский центр раскопал другую версию, которая даже на этой стадии была всего лишь слухом. Отец был осведомителем, говорила молва. Завербованным в сибирском плену и посланным назад в Латвию, чтобы проникать в группы. Он созывал собрание, сообщал об этом своим хозяевам, а затем, пока партизан убивали, удирал через окно. В качестве награды ему позволили под чужим именем руководить колхозом под Киевом. Кто-то узнал его, сказал кому-то, а тот сообщил кому-то еще. Источник еле прощупывался, и его проверка заняла бы много времени. Меня так и предупредили: берегись Беллы. Меня предупредили более чем настойчиво. Я был встревожен. В течение последующих нескольких недель я видел Беллу пару раз и был обязан записывать свои впечатления в дневнике встреч, на чем настаивал теперь Лондонский центр, – такой дневник нужно было заполнять каждый раз, когда я с ней встречался. Я увиделся с Брандтом на конспиративной квартире, и он, к моему беспокойству, привез Беллу с собой. Он объяснил, что она целый день пробыла в городе. Они возвращались на ферму, так в чем же дело? – Расслабьтесь. Она не говорит по-английски, – напомнил он со смехом, заметив, что мне не по себе. Поэтому я постарался поскорей закончить наши дела, пока она сидела, откинувшись на спинку дивана, улыбалась и слушала нас своими глазами, хотя главным образом слушала-то она меня. – Моя девочка учится, – гордо сказал мне Брандт, похлопывая ее по заду, когда мы собирались прощаться. – Когда-нибудь она станет крупным профессором. Nicht wahr, Bella? Du wirst ein ganz grosser Professor, du? [13] Через неделю, когда я осторожно приехал взглянуть на “Маргаритку” на месте ее стоянки в Бланкензее, Белла снова была тут как тут, носясь босиком по палубе в своих шортах, словно мы собирались в круиз по Средиземному морю. – Ради бога. Никаких девочек на борту. Лондон сойдет с ума, – сказал я Брандту в тот вечер. – И экипаж тоже. Вы знаете, какие они суеверные в отношении женщин на корабле. Вы и сами такой. Он отмел мои возражения. Мой предшественник не возражал, сказал он. Почему же я против? – Белла радует мальчиков, – настаивал он. – Она напоминает о доме, Нед, она ребенок. Она для них семья, понимаете? Заглянув в досье, я обнаружил, что он был наполовину прав. Мой предшественник, откомандированный морской офицер, сообщал, что Белла чувствует “Маргаритку”, добавив даже, что она, похоже, является чем-то вроде корабельного талисмана и “оказывает благотворное влияние”. А когда я между строк его донесения прочитал о самой последней операции “Маргаритки”, то понял, что Белла была на пристани, чтобы попрощаться с ними, и, без сомнения, встречала их, когда они благополучно вернулись. Теперь, конечно, безопасность операции всегда относительна. Я никогда себе не представлял, что все в организации Брандта будет разыгрываться по правилам Сэррата. Я знал, что в замкнутой атмосфере Главного управления было очень легко принять наши замысловатые структуры кодовых названий, меток и путей отхода за будничную жизнь на земле. Кембриджский цирк – это одно. Группка неуловимых балтийских патриотов, рискующих своей головой, – другое. Тем не менее присутствие незавербованного и непроверенного человека, пристроившегося в самом сердце нашей операции, посвященного в наши планы и разговоры, выходило за все допустимые рамки – и все это после предательств, случившихся пять лет назад. И чем больше я беспокоился по этому поводу, тем более собственнической, как мне казалось, становилась привязанность Брандта к девушке. Его ласки в моем присутствии стали чересчур вольными, а нежности – все более демонстративными. “Типичный случай безрассудной страсти пожилого мужчины к молодой девушке”, – передал я в Лондон, словно повидал десятки таких случаев. Тем временем для “Маргаритки” готовилась новая задача, цель которой должны были объяснить нам позже. Два-три раза в неделю я испытывал потребность съездить на ферму, приезжал туда, когда уже темнело, и часами просиживал за столом, изучая морские и климатические карты и последние сводки берегового наблюдения. Иногда собирался весь экипаж, иногда лишь мы втроем. Брандту было все равно. Он прижимал Беллу к себе, будто их обоих непрерывно сотрясали судороги экстаза, поглаживал ее волосы и шею, а однажды настолько забылся, что запустил руку ей под рубашку и взял за грудь, страстно при этом целуя. И хотя я скромно отводил глаза, чтобы не смотреть на столь волнующие сцены, я лучше всего запомнил взгляд Беллы, словно говорящий мне, что на месте ласкающего ее Брандта она хотела бы видеть меня. “Откровенные поцелуи становятся нормой”, – сухо написал я, составляя поздним вечером у себя в кабинете отчет из Гамбурга в Лондонский центр. И моя вечерняя запись в судовом журнале: “Курс, погодные и морские условия приемлемые. Ждем окончательных приказов из штаб-квартиры. Настроение экипажа хорошее”. Но мое личное настроение боролось за выживание, поскольку одна беда следовала за другой. Сначала было неудачное дело моего предшественника, полное имя которого капитан-лейтенант Британских ВМС в отставке Перри де Морней Липтон, кавалер ордена “За безупречную службу”, некогда герой нерегулярных войск военного времени, возглавлявшихся Джеком Артуром Ламли. В течение десяти лет до моего приезда Липтон совершенствовался в роли гамбургского героя, днем играя английского простачка, щеголяя в монокле и слоняясь по эмигрантским клубам якобы для того, чтобы получить бесплатный совет по поводу помещения своего капитала. Но вот наступала ночь, он надевал свою секретную шляпу и шел работать, инструктируя и опрашивая свою замечательную армию тайных агентов. Или это была всего лишь легенда, которую рассказали мне в штаб-квартире? Озадачивал меня лишь тот факт, что официально мне дела никто не передавал, только Кадровик мимоходом заметил, что Липтон отправился на задание куда-то еще. И теперь меня допустили к правде. Липтон уехал, и не в какое-нибудь смертельно опасное путешествие в глубь России, а на юг Испании, где устроился в доме вместе с бывшим кавалеристом по имени Кеннет и двумястами тысячами фунтов из фондов Цирка, преимущественно в золотых слитках и швейцарских франках, которые в течение нескольких лет он выплачивал храбрым несуществующим агентам. Недоверие, вызванное этим печальным открытием, отразилось на каждой операции, к которой имел отношение Липтон, включая, конечно же, и Брандта. Был ли и Брандт выдумкой Липтона, жил ли и он без проблем на наши секретные средства в обмен на искусно сфабрикованную информацию? А его агенты, его сотрудники и друзья, которых он так расхваливал и многие из которых получали щедрую зарплату? А Белла – была ли Белла частью обмана? Может, она заморочила ему голову и ослабила волю? А может, Брандт тоже вил себе гнездышко, прежде чем уединиться со своей любимой на юге Испании? В дверях моего маленького бюро по морским перевозкам появилась процессия экспертов Цирка. Первым вошел невероятный человек, которого звали капитан Плам. В уединении моей секретной комнаты мы с Пламом сосредоточенно изучали старые записи расходования топлива на “Маргаритке”, количество пройденных миль, сравнивали это с опасными курсами, которыми, как утверждали Брандт и его экипаж, они следовали, выполняя свои задания у Балтийского побережья. Судовые журналы, как и большинство судовых журналов, были очень схематичны, но мы все их прочитали, как и записи Плама о радиоперехватах, радарных станциях, навигационных буях и обнаружении советских патрульных лодок. Через неделю Плам вернулся, на сей раз в сопровождении сквернослова-манчестерца, которого звали Роз, бывшего малайского полицейского, заслужившего себе имя Ищейки Цирка. Роз расспрашивал меня с такой строгостью, словно я сам участвовал в заговоре. Но когда я был уже на грани срыва, он обезоружил меня, заявив, что, по всем имеющимся сведениям, организация Брандта никаких оплошностей не совершала. Однако у людей такого рода одни подозрения только разжигают другие, и вопросительный знак по поводу отца Беллы Феликса так и остался. Если с отцом что-то неладно, то дочь должна об этом знать, напрашивалось само собой. А если она знала и не сообщила, то и сама показала себя не в лучшем свете. Московский центр, как и Цирк, был знаменит тем, что вербовал целые семьи. Правдоподобность группы отец – дочь считалась весьма высокой. Вскоре без какого-либо веского основания, о котором я бы знал, Лондонский центр стал проталкивать мнение, что именно Феликс был повинен в провале пятилетней давности. И это неизбежно выставляло Беллу в еще более зловещем свете. Зашел разговор о том, чтобы отправить ее в Лондон и допросить с пристрастием, но тут моя власть как офицера, ведущего дело Брандта, возымела свое действие. Это невозможно, уведомил я Лондонский центр. Брандт ни за что не станет с этим мириться. “Прекрасно, – пришел ответ, типичный для галантного Хейдона, – пришлите их обоих, и пусть Брандт присутствует при допросе девочки”. На этот раз меня довели до того, что я сам слетал в Лондон и настоял, чтобы доложить о состоянии дел лично Биллу. Войдя к нему в кабинет, я увидел, что он устроился в шезлонге – он отличался оригинальностью и никогда не садился за стол. Из старой банки из-под имбирного пива торчала зажженная ароматическая палочка. – Может, братец Брандт не такой колючий, как ты думаешь, господин Нед? – с упреком сказал он, вглядываясь в меня поверх своих узких очков для чтения. – Может, это ты колючий? – Он от нее без ума, – сказал я. – А ты? – Если мы при нем начнем обвинять девушку, он взбесится. Он с ней живет. Он пошлет нас ко всем чертям и разрушит всю агентурную сеть, а я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь другой смог ею управлять. Хейдон стал раздумывать. – Гарибальди Балтики. Ну, ну. Все же Гарибальди не был таким уж замечательным, а? – Он подождал, пока я отвечу, но я предпочел счесть этот вопрос риторическим. – А об этих парнях, с которыми она куролесила в лесу, – наконец медленно проговорил он, – она что-нибудь рассказывала? – Она не рассказывает ни о чем. Брандт говорит, она нет. – А о чем же она говорит? – Да почти ни о чем. Если она произносит что-нибудь существенное, то обычно на латышском, и Брандт, в зависимости от того, считает это нужным или нет, переводит или не переводит. Она в основном просто улыбается и смотрит. – На тебя? – На него. – Она красавица, как я полагаю. – Думаю, она привлекательна. Да. Он снова долго над этим размышлял. – По-моему, просто идеальная женщина, – произнес он. – Улыбается и смотрит, не высовывается, трахается – чего еще надо? – Он снова насмешливо взглянул на меня поверх очков. – А что, она даже и по-немецки не говорит? Должна бы, приехав оттуда. Не будь дураком. – Она неохотно говорит по-немецки, только когда иного выхода нет. Говорить по-латышски патриотично. А по-немецки – нет. – Сиськи хорошие? – Ничего. – А ты не мог бы уделить ей побольше внимания? Не раскачивая, безусловно, их любовную лодку. Нам очень помогли бы ответы на некоторые важные вопросы. Ничего сенсационного. Просто надо узнать, настоящая ли она или братец Брандт контрабандой протащил ее в гнездышко на тепленькой сковородке, если это не сделал, конечно, Московский центр. Посмотри, чего можно от нее добиться. А он, как ты понимаешь, не ее настоящий отец. Он не может им быть. – Кто не может? – запутавшись на секунду, я подумал, что он все еще говорит о Брандте. – Ее папочка. Феликс. Тот, которого застрелили или не застрелили. Фермер. Она, согласно записи, родилась в январе 1945 года, не так ли? – Да. – Следовательно, ее зачали где-то в апреле 1944-го. Когда – если верить братцу Брандту – ее предполагаемый папочка томился в лагере военнопленных в Германии. Мы, заметь, не должны относиться к этому слишком нетерпимо. Думаю, не надо большого умения для того, чтобы залететь, пока твой мужичок сидит в заточении. Все же любая мелочь может пригодиться, когда мы пытаемся решить, свертывать ли агентурную сеть, которая, может, уже свое отыграла. Я был благодарен Мейбл за то, что она той ночью осталась со мной, пусть даже мы еще пока не стали теми великими любовниками, которыми мечтали стать. Но я, конечно же, ничего не рассказал ей о своих делах, в особенности о Белле, благонадежность которой подлежала проверке. Мейбл, работая в Отделе проверки, выполняла в Цирке обязанности неоперативного характера. Поэтому с моей стороны было бы ошибкой, если бы я поведал ей о своих проблемах. Если бы мы были уже женаты – что ж, тогда другое дело. А пока Белла должна оставаться моей тайной. Она и оставалась. Возвратившись в Гамбург, в свою холостяцкую постель, я думал о Белле и о чем-то еще. Ее двойная тайна – тайна женщины и потенциального предателя – делала ее источником практически неограниченной опасности. Я воспринимал ее теперь уже не как человека сбоку припека в нашей организации, а как ее судьбу. Ее добродетель была нашей добродетелью. Если Белла была чиста – чистой была и агентурная сеть. А если она была игрушкой другой службы – обманщица, внедренная к нам, чтобы искусить, ослабить и в итоге предать нас, – тогда чистота тех, кто находился вокруг нее, была запятнана ею самой, тогда, без сомнения, агентурная сеть свое отыграла, как выразился Хей-Дон. Я закрыл глаза и почувствовал на себе ее солнечный манящий взгляд. Каждый раз, когда мы здоровались, я чувствовал нежность ее поцелуя – всегда, как мне казалось, длящегося чуть дольше, чем того требовала формальность. Я представлял себе ее гибкое тело в разных позах и все прокручивал их в своем воображении – точно так же, как и варианты ее возможного предательства. Я вспомнил предложение Хейдона “уделить ей побольше внимания” и обнаружил, что не в состоянии отделить чувство долга от своих страстей. Я мысленно пересказывал себе историю ее побега, подвергая ее сомнению на каждом этапе. Когда она сбежала – до расстрела или во время него? Как? Может, ей сообщил о готовящейся акции какой-нибудь любовник из войск безопасности? А может, расстрела и вовсе не было? И почему она так мало печалится по поводу гибели своего отца и преспокойненько спит с Брандтом? Казалось, даже ее счастье говорило не в ее пользу. Я представил себе ее в лесу с головорезами и бандитами. Любой мужчина брал ее по своему желанию или она сама жила то с одним, то с другим? Мне приснилось, что она, обнаженная, в лесу и я, обнаженный, рядом с ней. Проснувшись от стыда за себя, я тут же заказал телефонный разговор с Мейбл на раннее утро. Понимал ли я себя? Сомневаюсь. Я мало знал женщин, а уж красивых и подавно. Мне, например, никогда не приходило в голову найти в Белле какой-нибудь изъян, чтобы ослабить ее сексуальную власть над собой. Решительно шествуя по прямому пути, я ежедневно писал Мейбл. Между тем я считал, что грядущая миссия “Маргаритки” обеспечит идеальную возможность для того, чтобы подвергнуть Беллу допросу с пристрастием. Погода портилась, что как нельзя лучше устраивало “Маргаритку”. Была осень, и ночи становились длиннее. “Маргаритке” же нравилась и темнота. – Экипажу приготовиться к отплытию в понедельник, – пришел первый сигнал из Лондонского центра. Во втором, пришедшем лишь в пятницу к вечеру, сообщалось место назначения – Нарвская бухта на севере Эстонии, менее чем в ста милях к западу от Ленинграда. Никогда раньше “Маргаритка” не заходила так далеко в русские воды, лишь в очень редких случаях ее использовали для поддержки патриотов нелатышского происхождения. – Ну, все бы отдал, чтобы пойти с вами, – сказал я Брандту. – Это слишком опасно для вас, Нед, – ответил он, похлопывая меня по плечу. – Четыре дня мучиться от морской болезни, валяться в койке, путаться у всех под ногами, какого черта? Мы оба знали, что это невозможно. Самое большее, что позволило мне Главное управление, была ночная прогулка вокруг острова Борнхольм, но даже это было сделано с такой неохотой, будто речь шла о том, чтобы вырвать здоровый зуб. В субботу вечером мы собрались на ферме. Казимир приехал в фургоне вместе с Антонсом Дурбой. Настал черед Антонса выходить в море. При таком малочисленном оперативном экипаже каждому приходилось уметь все, обеспечивая полную взаимозаменяемость. Больше не пили. С этого момента это был корабль трезвенников. Казимир принес омаров. Он искусно приготовил их под соусом – его коронное блюдо, в то время как Белла выполняла обязанности юнги – накрывала и украшала стол, носила посуду. Когда все поели, Белла убрала со стола, и я разложил морские карты под свисающей с потолка лампой. Брандт рассчитывал на шесть дней. Оптимист. Из Кильской бухты “Маргаритка” выйдет в открытое море, обойдя Борнхольм со стороны Швеции. Дойдя до шведского острова Готланд, она встанет на рейд на южной оконечности в Сундре, заправится и пополнит запасы провизии. Во время стоянки к ней подойдут двое мужчин, один из которых спросит, нет ли у них сельди. Нужно им ответить: “Только в банках. В этих водах сельдь уже давно не водится”. В спокойной обстановке все эти обмены репликами казались настолько бессмысленными, что Антонса и Казимира одолел приступ нервного смеха. К компании присоединилась вернувшаяся из кухни Белла. Затем один из мужчин попросится на борт, продолжал я. Это специалист. Я не сказал, что специалист по саботажу, поскольку у членов экипажа были смешанные чувства в отношении задания. Во время этой поездки его будут звать Володей. У него будет с собой кожаный портфель, а в кармане пальто – коричневая и белая пуговицы как доказательство его честных намерений. Если он не назовет своего имени, или у него не будет портфеля, или если он не предъявит пуговиц, его следует высадить на берег живым и невредимым, но сразу же возвратиться в Киль. На этот случай у них будет установленный радиосигнал. Никаких других сигналов они посылать не должны. На секунду воцарилось молчание, и я услышал шлепанье Беллиных босых ног по кирпичному полу: она притащила еще дров для камина. От Готланда они должны держать курс на северо-восток через международные воды, сказал я, и следовать центральным курсом к Финской бухте, пока не пройдут остров Хогланд, где им придется подождать наступления темноты, а затем направиться к югу в Нарвскую бухту, рассчитав время таким образом, чтобы к полуночи выйти к намеченному пункту. Я принес с собой крупномасштабные карты бухты и фотографии песчаного берега, разложил их на столе, и мужчины подошли, чтобы рассмотреть их с той стороны, где я находился. Пока они смотрели, что-то заставило меня поднять глаза, и я поймал взгляд Беллы, которая пристроилась, свернувшись калачиком, в углу комнаты, и в отблесках каминного огня было видно, что ее возбужденный взор устремлен на меня. Я показал им точку на пляже, куда должен подойти “Зодиак”, и точку на мысе, откуда им следует ждать сигналов. У тех, кто сойдет на берег, будут очки с ультрафиолетовыми стеклами, сказал я, а у эстонской группы встречи будет ультрафиолетовая лампа. Невооруженным глазом ничего нельзя увидеть. После высадки пассажира с портфелем шлюпка должна будет подождать не более двух минут на случай возможной замены, а потом на полной скорости возвратиться на “Маргаритку”. Управлять шлюпкой должен всего один человек, который в случае необходимости на обратном пути сможет взять второго пассажира. Я перечислил пароли, которыми надо будет обменяться с группой встречи, и на этот раз никто не засмеялся. Я сообщил подробности подходов и места высадки. Полной луны не будет. Ожидалась пасмурная погода – во всяком случае, на это надеялись. Белла принесла чай и, расставляя кружки, небрежно задевала каждого из нас. Словно хотела передать свою сексуальность нашему делу. Дойдя до Брандта, все еще склонившегося над картой береговой полосы, она с серьезным видом погладила его широкую спину обеими руками, будто наполняя его своей молодой энергией. Я вернулся к себе в квартиру в пять утра. О том, чтобы поспать, не было и мысли. Днем я ездил в фургоне с Брандтом и Беллой в Бланкензее. Антоне и Казимир весь день провели на лодке. Они были специально экипированы для поездки – в вязаных шапочках и непромокаемых комбинезонах. На палубе были развешаны для просушки спасательные жилеты оранжевого цвета. Попрощавшись по очереди с каждым за руку, я роздал им водонепроницаемые капсулы, содержащие таблетки с ядом, – чистый цианид. Начался мелкий осенний дождь: маленькая пристань была пуста. Брандт стал подниматься по сходням, но, когда Белла последовала было за ним, он остановил ее. – Все, – сказал он ей. – Оставайся с Недом. На ней было его старое пальто из шерстяной байки и шерстяная шапка с ушами, которая, как я подозреваю, была на ней, когда он ее спас. Он поцеловал ее, а она обняла его и стояла так, пока он ее не отстранил и не ушел на палубу, оставив ее возле меня. Антоне шагнул в машинное отделение, и мы услышали, как, чихнув, заработал двигатель. Брандт и Казимир отдали концы. Больше на нас никто не смотрел. Освободив причал, “Маргаритка” спокойно направилась к середине реки. Все трое мужчин стояли к нам спинами. Мы услышали вой корабельной сирены и следили за “Маргариткой”, пока она не скрылась за серой завесой мелкого дождя. Как брошенные дети, мы с Беллой, взявшись за руки, пошли вверх по склону к припаркованному Брандтом фургону. Мы молчали. Нам не о чем было говорить. Я бросил последний взгляд назад, чтобы увидеть “Маргаритку”, но туман уже поглотил ее. Я посмотрел на Беллу – глаза ее необычайно блестели, дыхание участилось. – С ним все будет в порядке, – успокоил я, выпуская ее руку, когда отпирал дверцу. – Они очень опытные. Он большой человек. – Даже по-немецки это звучало довольно глупо. Она уселась в фургоне рядом со мной и снова завладела моей рукой. Каждый ее палец словно жил сам по себе под моей ладонью. Познакомься с ней поближе, настаивал Хейдон. В своем самом последнем сообщении я обещал ему, что попытаюсь. Сначала мы ехали в приятном молчании, объединенные и разъединенные тем, что пережили. Я вел машину осторожно, поскольку был напряжен, и все еще, чтобы успокоить, держал ее за руку, а когда мне надо было покрепче перехватить руль, рука ее с поднятыми пальцами оставалась рядом в ожидании моей. Вдруг я ужасно забеспокоился: куда ее везти? Просто до смешного. Подумал об элегантном ресторане в полуподвальном помещении с альковами, выложенными изразцами, куда я вожу своих джо из банковских кругов. Пожилые официанты дадут ей как раз то утешение, которое ей необходимо. Потом я вспомнил, что на ней было шерстяное байковое пальто Брандта, джинсы и резиновые сапоги. Да и сам я выглядел не лучше. Так куда же? Я лихорадочно соображал. Стемнело. Сквозь туман проступили огни коттеджей. – Ты хочешь есть? – спросил я. Она положила руку к себе на коленку. – Может, поедем куда-нибудь поужинать? – спросил я. Она пожала плечами. – Отвезти тебя на ферму? – предложил я. – Зачем? – Как ты собираешься провести эти несколько дней? Чем ты занималась в прошлый раз, когда он уезжал? – Я от него отдыхала, – сказала она со смешком, которого я не ожидал. – Тогда скажи мне, как бы ты хотела его ждать, – великодушно сказал я с явным намеком. – Предпочитаешь побыть одна? Встретиться с другими эмигрантами и поболтать? Что лучше? – Не важно, – сказала она и отодвинулась от меня. – Все-таки скажи. Помоги мне. – Схожу в кино. Похожу по магазинам. Почитаю журналы. Послушаю музыку. Попытаюсь заниматься. Буду скучать. Я остановился на конспиративной квартире. В холодильнике есть еда, подумал я. Ей надо дать поесть, выпить, надо разговорить ее. Потом отвезти на ферму или отправить туда на такси. Мы въезжали в город. За две улицы до конспиративной квартиры я остановился и взял Беллу за руку, пока мы шли по обсаженному деревьями тротуару. Я сделал бы то же самое, если бы любая другая женщина шла со мной по темной улице, но, ощущая обнаженную руку Беллы в рукаве брандтовского пальто, я испытывал волнение. Город был мне незнаком. За освещенными окнами домов люди разговаривали и смеялись, словно нас и не существовало. Она стиснула мою руку и подтянула ее к своей груди, точнее под грудь, и я отчетливо мог ощутить ее форму под складками одежды. Я вспоминал шутки Циркового буфета о некоторых офицерах, добывавших самые ценные сведения в постели. Я вспомнил, как Хейдон спросил меня, хорошие ли у нее сиськи. Мне стало стыдно, и я отнял руку. С одной стороны кладбищенских ворот был служебный вход. Когда я открыл дверь и пропустил ее вперед, она повернулась и поцеловала мои глаза, один за другим, держа мое лицо обеими руками. Я крепко обнял ее за талию, и она показалась мне невесомой. Она была счастлива. В отсвете желтых кладбищенских фонарей я видел, что она улыбалась. – Все умерли, – возбужденно прошептала она. – А мы живы. Я пошел впереди нее вверх по лестнице. На полпути я обернулся, чтобы удостовериться, что она идет за мной. Я боялся, что она раздумает. Я всегда боялся, не потому, что был неопытен – благодаря Мейбл кое-какой опыт я приобрел, – а потому, что столкнулся сейчас с совершенно другой категорией женщин, не такой, как те, которых я когда-либо знал. Она стояла прямо за мной, держа туфли в руках, и все еще улыбалась. Я отпер ей дверь. Она вошла внутрь и снова меня поцеловала, весело смеясь, будто бы я поднял ее на руки и перенес через порог в день нашей свадьбы. Я, как дурак, вспомнил, что русские никогда не прощаются на пороге, может, и латыши этого тоже не делают, и подумал, что, вероятно, ее поцелуи были своего рода заклинанием против злых духов. Я обязательно спросил бы ее об этом, если бы не то обстоятельство, что почти потерял голос. Я закрыл дверь, затем пересек комнату и включил отопление – электрообогреватель, который выдувал теплый ветер с невероятной силой, пока в комнате было холодно, а после – с судорогами, как старая спящая собака. Я пошел на кухню за вином. Когда вернулся, в комнате ее не было, только из-под двери ванной виднелся свет. Я аккуратно накрыл на стол – ножи, ложки, сыр, холодное мясо, бокалы, бумажные салфеточки и все остальное, что полагается, поскольку хотел спрятать остроту ситуации за официальностью гостеприимства. Дверь из ванной открылась, и она вышла, запахнувшись словно в халат в пальто Брандта, и, судя по голым ногам, на ней больше ничего не было. Волосы были причесаны. В наших конспиративных квартирах мы, как гостеприимные хозяева, всегда держим щетку и расческу. И я помню, что подумал: будь она такой уж плохой, какой ее считал Хейдон, было бы довольно страшно, что она надела пальто Брандта, собираясь изменить человеку, которого уже предала, да и мне довольно страшно быть человеком, которого она избрала для своих целей в то время, когда мои агенты идут на большой риск, имея с собой ампулы с ядом. Но никакой вины я не чувствовал. Я упоминаю об этом, чтобы постараться объяснить, что разум мой неистово метался, чтобы утихомирить влечение к ней. Я поцеловал ее и снял пальто – ни до этого, ни после я никогда не видел никого красивее. Все дело в том, что в тот момент и в том возрасте мне было еще не под силу отделить правду от красоты. Для меня это было одним и тем же, и я испытывал по отношению к ней только лишь трепет. И даже если я когда-нибудь в чем-то ее и подозревал, вид ее обнаженного тела убеждал меня в ее невиновности. О том, что было потом, могут рассказать лишь образы, которые остались в моей памяти. По сей день я вижу в нас не нас самих, а двух совершенно других людей. Белла, освещенная огнем камина, – так я впервые увидел ее на ферме. Из спальни я принес пуховое одеяло. – Какой ты красивый, – прошептала она. Мне и в голову не пришло, что я предоставил ей уникальную возможность сравнивать. Белла у окна, и свет, проникающий с кладбища, превращает ее тело в прекрасную статую, покрывая позолотой копну волос и рисуя узоры на ее груди. Белла, целующая лицо Неда, – сотни легких поцелуев: так она возвращает его к жизни. Белла, смеющаяся над своей необъятной красотой, и мы оба смеемся вместе. Белла, привносящая в любовь смех, чего со мной никогда еще не случалось, пока каждая частичка наших тел не становится поводом для праздника: чтобы ее целовать, ласкать и восторгаться. Белла отрывается от Неда, чтобы отдаться, откидывается на спину, чтобы принять его, и все время продолжает нашептывать. Шепот обрывается. Ощущая приближение вершины наслаждения, она прогибается так, что встает. Неожиданно она вскрикивает и умирает, оставаясь самым живым из всего живого на земле. Успокоившиеся наконец, Нед и Белла стоят у окна и смотрят вниз на могилы. – Существует Мейбл, – говорю я, – но жениться, кажется, еще слишком рано. – Всегда слишком рано, – отвечает она, когда мы снова начинаем заниматься любовью. Белла в ванне, и я напротив нее со счастливым видом, упершись спиной в краны, пока она неторопливо ласкает меня под водой и рассказывает о своем детстве. Белла на одеяле, притягивает мою голову себе между ног. Белла, склонившаяся надо мной, Белла на мне. Белла стоит надо мной на коленях, и ее таинственный садик открыт моему лицу: она переносит меня в такие места, о которых я никогда не подозревал, даже лежа в моей несчастной односпальной койке, снова и снова мечтая об этой минуте и пытаясь по своей неосведомленности отвратить неизвестную опасность. В перерывах можно увидеть, как Нед дремлет на груди у Беллы, а нетронутая еда так и стоит на столе, который в целях самозащиты я накрыл с соблюдением всех правил. С проясненным после любовных игр умом я спрашиваю, о чем еще можно подумать, чтобы удовлетворить любопытство Билла Хейдона и мое собственное. Я отвез ее домой и вернулся к себе на квартиру около семи утра. Без всякого желания спать вот уже вторую ночь я сел и написал отчет о встрече, и ручка моя едва касалась бумаги, потому что я все еще был в раю. От “Маргаритки” никакого сообщения не приходило, хотя я ничего и не ожидал. А к вечеру получил предварительное донесение о ее продвижении. Она миновала Киль и шла по направлению к Кильской бухте. Через несколько часов должна будет выйти в открытое море. Вечером мне нужно было встретиться с одним прирученным немецким журналистом, а утром – совещание в консульстве, но, позвонив Белле по телефону, я намеками сообщил ей новости и пообещал к ней скоро приехать, поскольку она страстно желала, чтобы я навестил ее на ферме. После того как вернется Брандт, сказала она, ей бы хотелось вспоминать обо мне, глядя на все те места в доме, где мы занимались любовью. Думаю, это свидетельствует о силе любовных иллюзий, в которых я не нашел ничего тайного или парадоксального. Мы вместе создали мир, и ей хотелось, чтобы он окружал ее, когда меня от нее оторвут. И все. Она была женщиной Брандта. Она не ждала от меня ничего, кроме моей любви. Когда я приехал, мы прошли прямо в длинную гостиную, где на этот раз она накрыла на стол. Мы сели за стол совершенно обнаженными – так хотела она. Она хотела видеть меня на знакомой мебели. Потом мы занимались любовью в их кровати. Мне казалось, что я должен бы был сгореть от стыда, но я чувствовал только возбуждение оттого, что был посвящен в самое сокровенное в их жизни. – Это его щетки для волос, – сказала она. – Это его одежда, а ты лежишь на кровати с его стороны. Когда-нибудь я пойму, что все это значит, подумал я. А потом мрачнее: или это то, что так привлекает ее в предательстве? На следующий вечер я договорился встретиться в Любеке со старым поляком, который установил с одним молодым человеком, своим дальним родственником, проживающим в Варшаве, подпольную переписку. Молодого человека обучали работе шифровальщика в польской дипломатической службе, и он хотел работать на нас в обмен на разрешение переселиться в Австралию. Лондонский центр рассматривал вопрос о прямом подходе к нему. Я вернулся в Гамбург и заснул, как убитый. На следующее утро, когда я все еще писал донесение, из Лондона пришла шифровка о том, что “Маргаритка” благополучно заправилась в Сундре и шла курсом к Финской бухте с пассажиром Володей на борту. Я позвонил Белле и сказал ей, что все пока хорошо, а она попросила: “Пожалуйста, приезжай”. Утро я провел в полицейском участке Репербана, выручая двух пьяных британских матросов с торгового судна, которые вовсю разгулялись в публичном доме, а днем присутствовал на ужасном чае, организованном женами консульских работников в поддержку Недели политических заключенных. Мне хотелось, чтобы моряки торгового флота разнесли и этот бордель. Я приехал на ферму в восемь вечера, и мы сразу же отправились в постель. В два часа ночи зазвонил телефон, и Белла ответила. Из моего бюро по морским перевозкам звонил шифровальщик: он получил весьма срочное донесение, переданное моим личным кодом, и я должен был явиться немедленно. Я летел, как ветер, и домчался до работы за сорок минут. Сев за таблицы кодов, я почувствовал, что запах Беллы остался у меня на лице и руках. Шифровка была передана за подписью Хейдона лично начальнику Центра, Гамбург. Группа высадки “Маргаритки” попала под сильный огонь с подготовленных позиций. Что с лодкой – неизвестно, с теми, кто был в ней, – тоже, то есть с Антонсом Дурбой и его пассажиром, а также скорее всего и с теми, кто ждал на берегу. Ни слова ни о каких эстонских патриотах. На “Маргаритке” увидели ультрафиолетовые сигналы с берега, но только одну законченную серию по установленному образцу, и было предположение, что эстонскую команду схватили, как только она привлекла внимание группы высадки. История была знакома, пусть даже она и происходила пять лет назад. Запасное радио в Таллине не отвечало. Эту информацию мне нужно было держать при себе и возвращаться в Лондон с первым же утренним самолетом. Место было забронировано. В Хитроу меня должен был встречать Тоби Эстергази. Я набросал подтверждение и вручил своему шифровальщику, который принял его без комментариев. Он знает, подумал я. Как он мог не знать? Он звонил мне на ферму и разговаривал с Беллой. Остальное можно было увидеть по моему лицу и, насколько я знал, даже почувствовать запах. На этот раз в кабинете Хейдона не тлела ароматическая палочка, а сам он сидел за столом. По одну сторону от него сидел Рой Бленд, начальник Восточноевропейского отдела, а по другую – Тоби Эстергази. Задания Тоби всегда было нелегко определить, потому что он любил напускать вокруг них туману в надежде на то, что так они будут выглядеть значительнее. Но на практике это был хейдоновский пудель, то есть он играл роль, за которую впоследствии дорого заплатил. И я был удивлен, увидев Джорджа Смайли, удрученно притулившегося в сторонке от всех на краешке хейдоновского шезлонга, – символичность его позы дошла до моего сознания только три года спустя. – Свои заложили, – сказал Хейдон без вступления. – Эту группу продали с самого начала. Если Дурба не пошел на дно с судном, то он уже висит, подвешенный за большие пальцы, и выкладывает все до конца. Володя знает немного, но судьба может ему не улыбнуться, ведь те, кто будет его допрашивать, вряд ли в это поверят, поскольку объяснять ему придется целую кучу необъяснимых вещей. Может, он принял пилюлю, но я в этом сомневаюсь – он дурачок. – Где Брандт? – сказал я. – Сидит под яркой лампой в комнате для допросов в Сэррате и ревет, как буйвол. Кто-то где-то допустил промах. Мы спрашиваем Брандта: а может, это он сам? Если не он, то кто? Это же точная копия того, что произошло в прошлый раз. Каждого члена экипажа допрашивают отдельно. – Где “Маргаритка”? – В Хельсинки. Мы послали туда военный экипаж и приказали вывести ее сегодня же вечером. Финнам не очень-то нравится, когда их уличают в том, что они предоставляют безопасную бухту тем, кто дразнит Медведя. Если пресса не пронюхает об этом, то это, черт побери, будет просто чудом. – Понимаю, – глупо сказал я. – Молодец. А я нет. Что нам делать? Скажи. У тебя тридцать балтийских агентов, которые смотрят тебе в рот. Что предложишь? Ликвидировать? Извиниться? Действовать с умным видом и как ни в чем не бывало? Все предложения будут с благодарностью приняты. – Дурбы не знали о существовании эстонской агентурной сети, – возразил я. – Антоне не может выдать то, чего не знает. – Кто же тогда, скажи на милость, провалил Антонса? Кто провалил группу высадки, выдал координаты, место на берегу, время? Кто нас поимел? Такой же вопрос мы задали Брандту, как это ни смешно. Думали, он назовет Беллу, эту балтийскую шлюху. А вместо этого наглый сукин сын заявил, что это – один из нас. Он был в ярости, и ярость эта была направлена на меня. Я никогда не думал, что полное безразличие может перерасти в такую ярую злость. Тем не менее он все еще говорил спокойно, в нос, с медлительной манерностью, свойственной высшему обществу. Ему все еще удавалось оставаться бесцеремонным. Даже в гневе он сохранял леденящую небрежность, которая делала его еще страшней. – Итак, что же ты скажешь? – спросил он меня. – О чем? – О ней, милый. О капризной мисс Латвии. – Он держал отчет о встрече, который я написал после нашей первой ночи. – Боже всемогущий, я просил написать твое мнение, а не эту арию, черт побери. – Я думаю, она невиновна, – сказал я. – Думаю, она простая деревенская девчонка. Вот мое мнение. Надеюсь, и Брандта тоже. Она ответила на мои вопросы и очень правдоподобно о себе рассказала. Хейдон вновь обрел свой шарм. Он мог делать это по заказу. Он притягивал тебя и отталкивал. Я это точно помню. Он отплясывает перед вами и так и эдак, сталкивая ваши эмоции друг с другом, поскольку своих собственных у него не было. – Большинство шпионов на самом деле рассказывают о себе очень правдоподобно, – заметил он, переворачивая страницу моего донесения. – И даже более того. Не так ли, Тоби? – доброжелательно обратился он к Эстергази. – Точно, Билл. Ты прав от начала до конца, я бы сказал, – ответил угодник Эстергази. У других тоже была такая копия. Пока ее изучали, замирая над абзацами, отмеченными Хейдоном, стояла тишина. Рой Бленд поднял голову и уставился на меня. Бленд читал нам лекции в Сэррате. Он был крестьянином с севера, потом стал преподавателем и провел годы за Занавесом под научным прикрытием. Говорил он с сильным акцентом и без эмоций. – Белла допускает, что ее отец – это не ее отец, правильно, Нед? Ее мать изнасиловали немцы, и она забеременела, поэтому Белла наполовину немка. Правильно, Нед? – Да, Рой, правильно. Так она мне сказала. – Поэтому, когда отец, как она его называет, когда Феликс возвращается из лагеря военнопленных и узнает, что произошло, он удочеряет ребенка. Ее, Беллу. Что очень мило с его стороны. Она сама поведала тебе об этом. И не сделала из этого тайны. Так, Нед? – Да. Так, Рой. – Тогда почему же, мать твою, она не рассказала ту же самую сказку Брандту? Я сам спрашивал ее об этом и был готов сразу же ему ответить. – Когда он привез ее на Запад, она испугалась, что он не оставит ее у себя, если она не скажется родной дочерью его лучшего друга. Они тогда не были любовниками. Он предлагал ей защиту и жизнь. Она была испугана. И приняла это. Жила в лесу. Это был ее первый приезд на Запад. Отец ее умер, поэтому она нуждалась в другом человеке, который заменил бы отца. – Ты имеешь в виду Брандта? – с хитрым видом спросил Бленд. – Да, конечно. – А не кажется ли тебе, Нед, чертовски странным, что Брандт вообще не знал о ней правды? – торжествующе спросил он. – Если Брандт был, как он говорит, ближайшим приятелем ее отца, не был бы он обязан знать все это? Ну же, Нед! Вмешался Смайли, чтобы, как я подумал, помочь мне: – Вполне возможно, Рой, что Брандт это знает. Ты сказал бы дочери твоего лучшего друга, что она незаконнорожденный ребенок от немецкого солдата, если бы думал, что она об этом не знает? Я этого не сделал бы, уверен. Я бы приложил все силы, чтобы ее защитить. Особенно если отец умер, а я влюблен в дочь. – Он не влюблен, а просто спит с ней, – сказал Хейдон, переворачивая еще одну страницу моего донесения. – Брандт – похотливый старый козел. Что это за Тадео, о котором она все время говорит? “Тадео видел, как трупы складывали в грузовик. Тадео говорит, что видел, как труп моего отца положили последним. Большинству мужчин стреляли в лицо, а отцу прострелили грудь и живот, автоматная очередь почти рассекла его надвое”. Н-да, господи, скажу вам, что для скромной фиалки она лихо держится, когда это помогает ей оправдаться. – Тадео был ее первым любовником, – сказал я. – Уж не ревнуем ли мы? – спросил меня Хейдон, вызвав смех у сатрапов, сидящих по обеим сторонам от него. Но не у Смайли. И не у меня. – Тадео учился с ней в школе, – сказал я. – Ему приказали охранять дом, пока шло собрание, а он пошел трахаться с Беллой в поле неподалеку. Так ей удалось скрыться. Тадео сказал ей, куда бежать и кого спросить, когда она доберется до партизан. Потом он спрятался в соседнем доме и перед тем, как отправиться к ней, увидел, что произошло. Все это есть в моем донесении. Тоби Эстергази ответил на это ухмылкой, на которую способен только он, и произнес на характерном для него австро-венгерском английском: – И Тадео, конечно же, для удобства уже нет в живых, а, Нед? Быть свидетелем в Беллиной истории – довольно рискованное дело, я бы сказал. – Он был убит пограничником, – сказал я. – Он даже не пытался перейти границу. Просто вышел на разведку. У нее такое чувство, что всякий, с кем она связывается, погибает, – добавил я, невольно подумав о Бене. – Может, она и права, – сказал Хейдон. Мне ошибочно показалось, что Рой Бленд присоединился к моей защите, – во мне росло чувство, что я нахожусь на скамье подсудимых. – Имей в виду, что Тадео мог быть вне подозрений и в то же время ошибиться в смерти Феликса. Может, полиция имитировала его смерть. В конце концов, его последним отправили в грузовик. В любом случае он был бы заляпан кровью на этой бойне. Им не пришлось бы брызгать на него томатным соусом, не так ли? Это за них уже было сделано. Смайли взялся за дубинку, которую Бленд выпустил из рук. Я начал жалеть, что столько интриговал, чтобы выйти из-под его опеки. – Билл, нам действительно важен отец? – вопросил он. – Феликс может быть Иудой из Иуд, но иметь при этом абсолютно честную дочь, не так ли? – Мне тоже так кажется, – сказал я. – Она восхищается своим отцом. Она совершенно спокойно о нем говорит. Она уважает его. Она до сих пор о нем скорбит. Мне вспомнилось, как она глядела вниз, на кладбище. Мне вспомнилась ее решимость отметить то, что ей подарена жизнь. Я не верил, что она притворялась. – Ладно, – нетерпеливо сказал Хейдон и швырнул мне через стол широкоформатную фотографию. – Допустим некоторую натяжку и поверим тебе. А что, черт возьми, прикажешь делать с этим? Это была сильно увеличенная фотография и не совсем в фокусе. Мне показалось, что это была сфотографированная фотография. В левом верхнем углу была поставлена красная печать с всего одним словом “Уичкрафт”, что, по непроверенным данным, было одним из наиболее тайных источников Лондонского центра. Предостережение Тоби Эстергази подтверждало это. – Нед, ты никогда эту фотографию не видел, – сказал он мне через плечо Хейдона с некоторой елейностью, которую приберегают для молодых. – А также ты никогда не видел названия “Уичкрафт”. Когда выйдешь из этой комнаты, в голове у тебя должно быть пусто, ноль. Это была групповая фотография молодых мужчин и женщин, расположившихся на фоне чего-то такого, что могло быть и бараком, и студенческим общежитием. Их было не меньше шестидесяти, все в гражданском: мужчины – в костюмах и галстуках, женщины – в белых строгих блузках и длинных юбках. С одной стороны от них стояла группа пожилых людей и одна женщина устрашающего вида. Настроение, как и одежда, здание и фон, было мрачным. – Второй ряд, третья справа, – сказал Хейдон, давая мне увеличительное стекло. – Хорошие сиськи, те же самые, о которых рассказывал молодой человек. Это была, вне всякого сомнения, Белла. Только Белла года на три-четыре моложе, Белла с зачесанными назад волосами, как мне показалось, собранными в хвост. Это были, несомненно, Беллины широко расставленные ясные глаза, Беллина неотразимая улыбка и высокие упругие щечки, которые я обожал. – А Белла ни разу не шепнула тебе на ушко, что она училась в школе иностранных языков в Киеве? – спросил меня Хейдон. – Нет. – А вообще она рассказывала хоть что-нибудь о своем образовании, не считая того, как трахалась с Тадео в сене? – Нет. – Конечно же, в Киеве это скорее воскресная школа, а не обычная. Не то место, о котором ребятишки впоследствии много рассказывают. Если только они не исповедуются. Теоретически – это школа для завтрашних переводчиков, но боюсь, что на практике это скорее инкубатор для подающих надежду молодых кадров Московского центра. Центр владеет школой, Центр обеспечивает персоналом, Центр снимает сливки. А вся шушера идет в их министерство иностранных дел, как и у нас. – Брандт это видел? – спросил я. Его неуместную веселость как ветром сдуло. – Ты шутишь, да? Брандт – свидетель, которому мы не доверяем, как и всем остальным. – Могу я с ним повидаться? – Не советую. – То есть “нет”? – То есть “нет”. – Являлся ли “Уичкрафт” также источником донесения против отца Беллы? – Не суй нос, куда не следует, – сказал он, но я перехватил испуганный взгляд Тоби и понял, что прав. – А что, Московский центр всегда делает групповые фотографии своих драгоценных учеников? – спросил я, воодушевившись, когда Смайли поднял голову, и я снова принял это за поддержку. – Мы же делаем их в Сэррате, – отрезал Хейдон. – Так почему бы Московскому центру этого не делать? Я чувствовал, как у меня по спине струится пот, и знал, что слабеет голос. Но продолжал выпутываться. – А еще кто-нибудь опознан на этой фотографии? – Между прочим, да. – Например? – Не важно. – Какие языки она учила? Хейдону я уже надоел. Он вознес взгляд к господу, словно умоляя даровать ему терпение. – Что ж, дорогой, все они учат английский, если именно это тебя интересует, – медленно произнес он и, подперев подбородок руками, пристально посмотрел на Смайли. Я не ясновидец и никак не мог знать, что происходит или уже произошло между этими двумя людьми. Но, даже принимая во внимание мою неосведомленность, уверен, что у меня было чувство, будто меня застигли между двумя лагерями противника. Даже человек, настолько далекий от политических интриг Главного управления, как я, не мог не услышать грохота битвы: как великий Икс прошел в коридоре мимо великого Игрека, не сказав ничего, кроме “Доброго утра”; как А отказался сесть за один стол с Б во время обеда. И как хейдоновский Лондонский центр становился службой в службе, пожирая районные управления, подминая под себя специальные отделы, наблюдателей, подслушивателей, опускаясь до таких простых людей, как наши почтари, которые сидят в сырых помещениях для сортировки почты, преданно вскрывая над паром конверты с помощью постоянно кипящих на газу чайников. Было даже дано понять, что настоящая схватка Титанов происходила между Биллом Хейдоном и царствующим Шефом, и этот последний называл себя Контролем, и что Смайли, виночерпий Контроля, был скорее на стороне своего хозяина, чем Хейдона. А затем также намекнули, что над самим Смайли навис дамоклов меч или – если более тактично – что его ожидает назначение на преподавательский пост, чтобы у него оставалось больше времени на свою семейную жизнь. Хейдон весело посмотрел на Смайли, но веселый взгляд стал ледяным, пока Хейдон ждал, что Смайли посмотрит на него в ответ. Все остальные тоже ждали. Неловкость состояла в том, что Смайли в ответ не взглянул. Он был похож на человека, не пожелавшего ответить на приветствие. Он сел в шезлонг, брови его были подняты, большие веки опущены, а круглая голова наклонена, словно он внимательно рассматривал персидский коврик для молитвы – еще одну эксцентричную деталь комнаты Билла. Так он и продолжал изучать коврик, будто не подозревая, что Хейдон им интересуется, хотя все мы знали – даже я, – что это было неправдой. Потом он надул щеки и неодобрительно нахмурил брови. И наконец встал – но не театрально, поскольку Джорджу никогда это не было свойственно, – и собрал свои бумаги. – Что ж, думаю, мы извлекли из этого суть, так, Билл? – сказал он. – Пожалуйста, через час, если вас это устраивает, Контроль собирает офицеров, которые ознакомились с этим делом, и мы постараемся дать этому оценку. А нам с тобой, Нед, надо прояснить один эпизод цюрихской истории. Может, заглянешь, когда освободишься от Билла? Двадцать минут спустя я сидел в кабинете Смайли. – Ты веришь в эту фотографию? – спросил он, совершенно не собираясь говорить о Цюрихе. – Приходится, а что делать? – Почему ты так думаешь? Фотографии можно подделать. Существует и такая штука, как дезинформация. Московский центр знаменит тем, что время от времени этим занимается. Мне сказали, что они даже опустились до того, что стали дискредитировать невинных людей. У них, кстати, существует целый отдел, только этим и занимающийся. В нем работает около пяти сотен офицеров. – Тогда зачем же ложно обвинять Беллу? Почему бы не остановиться на Брандте или на ком-нибудь из экипажа? – Что Билл велел тебе делать? – Ничего. Он говорит, что в свое время я получу указания. – Ты так и не ответил на его вопрос. Ты думаешь, мы должны ликвидировать агентурную сеть? – Мне трудно ответить. Я всего лишь местное звено. А руководят агентурной сетью напрямую из Лондона. – И все-таки? – Мы не в силах тайно вывести из дела тридцать агентов. Нам придется начать войну. Если о путях, по которым идет снабжение, известно, а все пути отхода перекрыты, я не вижу, что мы вообще могли бы для них сделать. – Значит, можно считать, что они уже покойники, – сказал он, скорее утверждая, чем спрашивая. На столе зазвонил телефон, но Смайли не поднял трубку. Он продолжал смотреть на меня с сочувствием и интересом. – Что ж, если они уже покойники, запомни, пожалуйста, Нед, это не твоя вина, – по-доброму добавил он. – Никто не ждет, что ты в одиночку справишься с Московским центром. Это может быть ошибка Пятого этажа, может быть – моя. Но уж никак не твоя. Он кивнул мне на дверь. Я закрыл ее за собой и услышал, что его телефон перестал звонить. В тот же вечер я вернулся в Гамбург. Когда я позвонил, у Беллы был радостно возбужденный голос, который тут же погрустнел оттого, что я сразу не бегу к ней сломя голову. – Где Брандт? – спросила она. Она не имела никакого представления о том, что телефон может прослушиваться. Я сказал, что с Брандтом все в порядке, все замечательно. Я чувствовал себя виноватым, разговаривая с ней, потому что мне было известно так много, а ей так мало. Нужно держаться с ней естественно, сказал Хейдон: “Что бы ты ни делал раньше, продолжай в том же духе или делай это даже еще лучше. Я хочу, чтобы она ни о чем не догадалась”. Я должен был сказать ей, что Брандт ее любит, на чем он, несомненно, настаивал. Предполагаю, что в своих мучениях он просил о встрече со мной. Во всяком случае, надеюсь, что это так, поскольку я доверял ему и был за него в ответе. Я старался не расстраиваться из-за себя, потому что другим было намного хуже, но этого не получалось. Еще несколько дней назад я тревожился за Брандта и его экипаж. Я был их представителем и их защитником. Теперь один из них был мертв или того хуже, а остальных у меня забрали. Агентурная сеть, хотя и работала на Лондон, была мне вроде семьи. Теперь это было похоже на остатки призрачной армии, до которой не добраться, – армии, которая находится между жизнью и смертью. Но хуже всего было ощущение путаницы: у меня в голове была по меньшей мере дюжина противоречивых теорий, каждая из которых мне в отдельности нравилась. Сначала я убеждал себя в том, что Белла невиновна. Это, собственно, я и доказывал Хейдону. А в следующую секунду я спрашивал самого себя, как она могла связываться со своими хозяевами. Ответ был – очень просто. Она ходила в магазины, в кино, на занятия. Она могла встречаться со связными и вынимать почту из почтовых ящиков сколько душе угодно. Но, зайдя так далеко, я стал ее защищать. Белла не была порочной. Фотография – чистое надувательство, а история об ее отце ровным счетом ничего не значила. Смайли так и сказал. Существовали сотни возможных вариантов провала операции, и Белле совершенно не нужно было бы прикладывать к этому руку. Наша оперативная безопасность была жесткой, но не настолько, насколько мне бы хотелось. Мой предшественник оказался продажным. А почему бы ему вдобавок к тому, что он выдумывал агентов, нельзя было нескольких и продать? Пусть даже он и не продал, но разве у Брандта не было никаких оснований предположить, что утечка могла произойти с нашей стороны забора, а не с их? Теперь я не хотел бы, чтобы вы подумали, что молодой Нед, лежа в своей одинокой постели той ночью, без чьей-либо помощи распутал клубок предательств – впоследствии Джорджу Смайли пришлось приложить все силы, чтобы раскрыть эти тайны. Источник может быть подставой, на подставу можно и не обратить внимания, опытный разведчик может принять неправильное решение – и все без помощи предателя в пределах Пятого этажа. Это я знал. Я не был ни ребенком, ни одним из серощеких теоретиков по вопросам конспирации из Центра. Тем не менее я все взвешивал, как каждый бы на моем месте, когда преданность Службе подвергается чрезвычайному испытанию. Я сопоставил обрывки информации о случаях необъяснимых провалов, о постоянных скандалах и растущем гневе наших Американских Братьев. О бессмысленных реорганизациях, изнурительном соперничестве между теми, кто сегодня бессмертен, а завтра уходит в отставку. Полные ужасов истории о некомпетентности как доказательстве серьезного предательства – и лишающие спокойствия факты предательства, отброшенные по причине некомпетентности. Если есть такая штука, как взросление, то можно сказать, что в ту ночь я сделал один из таких скачков в зрелость. Я осознал, что Цирк был во многом похож на любое другое британское учреждение, разве что еще более британское, чем другие, поскольку играл в свои игры в безопасности кабинетов с плотно закрывающимися дверьми, а игра шла на жизни других людей. Все же я был рад, что осознал это. Это возвращало мне ответственность за мои деяния, что до настоящего времени я слишком охотно перекладывал на плечи других. Если до этих пор моя карьера представляла собой постоянную схватку между подчинением и свободной волей, то можно было бы сказать, что раньше побеждало подчинение. Но в ту ночь я преступил некую границу. Я решил, что отныне и впредь буду больше прислушиваться к собственным инстинктам и желаниям и меньше обращать внимания на повседневную работу “в упряжке”, без которой, казалось, мне было невозможно обойтись. Мы встретились на конспиративной квартире. Если и можно было найти где-нибудь нейтральную территорию, то это именно там. Белла все еще ничего не знала о катастрофе. Я лишь сказал ей, что Брандта вызвали в Англию. Мы сразу же сошлись с ней, слепо и ненасытно; затем я дождался чистоты состояния, которое приходит после любви, чтобы начать свой допрос. Я начал шутливо поглаживать ее волосы “против шерсти”. Потом обеими руками сгреб их назад неумело собрав в хвост. – Так у тебя очень строгий вид, – сказал я и поцеловал ее, не опуская рук. – Ты когда-нибудь носила такую прическу? – Я снова поцеловал ее. – Когда была девочкой. – Когда это было? – сказал я сквозь наши сомкнутые губы. – До Тадео? Когда? – До того, как ушла в лес. Потом я его обрезала. Одна женщина мне отрезала хвост ножом. – А у тебя есть фотографии, где ты такая? – Мы в лесу не фотографировались. – Я имею в виду раньше. Когда у тебя была прическа, как у строгой женщины. Она села. – Зачем? – Просто ответь мне. Она глядела на меня почти бесцветными глазами. – Нас фотографировали в школе. А что? – Группами? Классами? Какие фотографии? – Зачем? – Скажи мне, Белла. Мне надо знать. – Нас снимали в классе и фотографировали для документов. – Каких документов? – Для удостоверений личности. Для наших паспортов. Она говорила не о том паспорте, который мы подразумеваем под этим словом. Она имела в виду паспорт, который необходим для передвижения внутри Советского Союза. Без паспорта ни один свободный гражданин не может и дороги перейти. – Фотография лица? Без улыбки? – Да. – Белла, а что ты сделала со своим старым паспортом? Она не помнила. – Что на тебе тогда было, когда ты фотографировалась? – Я поцеловал ее грудь. – Не это, разумеется. Что на тебе было? – Блузка и галстук. Что за чепуху ты несешь? – Послушай меня, Белла. Существует ли кто-нибудь – домашние ли, школьная подруга, старый друг, родственник, – у кого нашлась бы твоя фотография, на которой ты снята с зачесанными назад волосами? Кто-то, кому бы ты могла написать или, может, как-то связаться? Она секунду размышляла, глядя на меня. – Моя тетя, – сказала она сердито. – Как ее зовут? Она ответила. – Где она живет? – В Риге, – сказала она, – с дядей Янеком. Я схватил конверт, посадил ее, все еще голую, за стол и заставил написать их полный адрес. Потом положил перед ней лист простой писчей бумаги и продиктовал письмо, которое она по мере написания переводила. – Белла, – я заставил ее встать и нежно поцеловал. – Белла, скажи мне еще кое-что. Ты когда-нибудь училась в какой-нибудь школе, кроме тех, что есть в твоем родном городе? Она покачала головой. – А в воскресной школе? В специальной? Языковой? – Нет. – Ты учила в школе английский? – Конечно, нет. Иначе я бы говорила по-английски. Что с тобой происходит, Нед? Почему ты задаешь мне все эти глупые вопросы? – “Маргаритка” попала в беду. Была стрельба. Брандта не задело, но остальные ранены. Это все, что я могу тебе сказать. Завтра мы вместе с тобой должны лететь в Лондон. Им нужно задать нам несколько вопросов и выяснить, что же произошло. Она закрыла глаза и затряслась. Открыла рот и беззвучно закричала. – Я верю тебе, – сказал я. – Я хочу тебе помочь. И Брандту. Это правда. Она медленно подошла ко мне и, плача, положила голову мне на грудь. Она снова стала ребенком. Возможно, она всегда им была. Наверное, помогая мне взрослеть, она увеличивала между нами расстояние. Я привез ей британский паспорт. Своей национальности у нее не было. Я заставил ее остаться со мной на ночь, и она уцепилась за меня так, словно шла ко дну. Ни она, ни я не спали. – Es ist ein reiner Unsinn, – сказала она. – Это полная чепуха. – Что именно? Она отняла руку. Не со злостью, а в каком-то беспредельном отчаянии. – Это вы их заставили сунуться в воду, а теперь сидите и смотрите, что дальше будет. Если их не убьют, они – герои, если убьют – мученики. Вы не получаете ничего из того, что стоит получить, а моих земляков посылаете на гибель. Что вы от нас хотите? Чтобы мы подняли восстание и перебили русских захватчиков? Вы придете и поможете нам, если мы попытаемся? Не думаю. Мне кажется, что вы вообще всем этим занимаетесь, чтобы хоть чем-то заняться. Думаю, вы нам вообще не нужны. Я никогда не мог забыть того, что сказала Белла, поскольку это был также и отказ от моей любви. И сегодня я думаю о ней каждое утро, слушая новости, перед тем как идти гулять с собакой. Я задаю себе вопрос: что, как нам казалось, обещали мы в те времена этим храбрым балтам и то ли это было обещание, которое мы так усердно сегодня нарушаем? На этот раз, к моему облегчению, в аэропорту нас встречал Питер Гиллам – его приятная внешность и беззаботность, казалось, вселили в нее уверенность. В качестве дуэньи он взял с собой наблюдательницу Нэнси, которая на сей раз изображала из себя заботливую мамашу. Обступив Беллу с двух сторон, они провели ее через службу иммиграции к серому фургону, принадлежащему сэрратским инквизиторам. Жаль, что никто не додумался прислать менее устрашающую машину, потому что, как только Белла увидела фургон, она остановилась и укоризненно взглянула на меня, прежде чем Нэнси сгребла ее в охапку и втолкнула внутрь. Я узнал, что в жизни не всякий раз есть возможность достойно расстаться. Я могу только рассказать вам, что сделал после и что потом услышал. Я направился к Смайли на работу и большую часть дня провел, пытаясь поймать его в перерывах между совещаниями. По протоколу Цирка я обязан был сначала идти к Хейдону, но, расспрашивая Беллу, и так уже превысил полномочия, которые он мне дал, а поэтому я полагал, что Смайли выслушает меня более благожелательно. Он выслушал меня, забрал себе Беллино письмо и изучил его. – Если мы отправим его из Москвы и дадим им для ответа обратный конспиративный адрес в Финляндии, то это может сработать, – пробовал убедить его я. Но у меня создалось впечатление, что мысли Смайли, как, впрочем, часто с ним случалось, витают где-то в тех сферах, куда я не допускался. Он бросил письмо в ящик и закрыл его. – Думаю, этого не потребуется, – сказал он. – Во всяком случае, давай на это надеяться. Я спросил его, что они сделают с Беллой. – Полагаю, то же, что сделали с Брандтом, – ответил он, достаточно выйдя из состояния погруженности в свои мысли, чтобы грустно мне улыбнуться. – Заставят ее рассказать о мельчайших подробностях ее жизни. Попытаются уличить во лжи. Сломить ее. Но не тронут. Физически. Ей не скажут, что против нее имеется. Они просто постараются выявить ее настоящее лицо. Кажется, недавно собрали большинство тех, кто был с ней в лесу. Это, естественно, сыграет не в ее пользу. – Что с ней сделают потом? – Что ж, думаю, мы все же сможем предотвратить худшее, пусть теперь нам и не под силу сделать для нее еще что-то, – ответил он, возвращаясь к своим бумагам. – Может, тебе пора к Биллу отправиться, а? Его, наверное, интересует, что ты задумал. И я помню выражение его лица, когда он выпроваживал меня: в нем были боль, разочарование и злость. Отправил ли Смайли письмо, которое я ему принес? Пришла ли в ответ фотография и оказалась ли эта фотография той самой, которую подделыватели из Московского центра, вклеили в групповую фотографию? Хотелось бы мне, чтобы все было так гладко, но в жизни так никогда не бывает, хотя тешу себя надеждой, что мои старания помочь Белле возымели какое-то влияние; ее освободили, и она устроилась в Канаде несколько месяцев спустя при загадочных для меня обстоятельствах. Ведь Брандт отказался взять ее к себе, не говоря уже о том, чтобы поехать с ней. Неужели Белла рассказала ему о нашем романе? Или кто-то другой? Думаю, вряд ли это возможно, если только со злости это не сделал сам Хейдон. Билл ненавидел женщин и большинство мужчин, и больше всего на свете ему нравилось выворачивать наизнанку людские приязненные отношения. Брандту также были выданы чистый билет и – после некоторого сопротивления Пятого этажа – пособие, чтобы начать безбедную жизнь. Иными словами, он смог купить себе лодку и отправиться в Вест-Индию, где возобновил свое старое занятие контрабандой, избрав на сей раз доставку оружия на Кубу. А предательство? Смайли сказал мне позже, что агентура Брандта просто слишком хорошо работала, чтобы Хейдон ее терпел, поэтому Билл предал их, как предал и их предшественника, попытавшись свалить вину на Беллу. Он договорился с Московским центром подделать факты против нее, которые он представил в качестве тех, что пришли от его подложного источника Мерлин, поставщика материала для “Уичкрафт”. Смайли, который уже настигал крота, высказал в высоких инстанциях свои подозрения только для того, чтобы быть сосланным за правоту в изгнание. И еще потребовалось два года, прежде чем его вернули расчищать конюшни. На этом история и остановилась, пока всерьез не началась наша внутренняя перестройка – зимой 89-го, – когда вездесущий Тоби Эстергази, переживший всех и вся, привез в Московский центр делегацию средних чинов Цирка – первый шаг на пути к тому, что наше благословенное министерство иностранных дел настойчиво называло “нормализацией отношений между двумя службами”. Команду Тоби радушно приняли на площади Дзержинского, показали много помещений, кроме, как можно догадаться, камер пыток старой Лубянки или крыши, с которой, случайно оступаясь, падали некоторые невнимательные заключенные. Тоби и его людей напоили и накормили. Как говорят американцы, устроили показуху. Они купили меховые шапки, прикололи на них веселые значки и сфотографировались на площади Дзержинского. А в последний день – в знак особого расположения – их провели на балкон огромного информационного зала Центра, куда стекаются для обработки донесения из всех источников. Именно здесь, когда они выходили с балкона, говорит Тоби, они с Питером Гилламом одновременно засекли в дальнем конце коридора высокого плотного блондина, выходящего, по всей вероятности, из мужского туалета, поскольку в этой части коридора была всего лишь еще одна дверь, на которой был нарисован женский силуэт. Это был уже немолодой человек, который, однако, прошел в дверь, как бык. Он замер и какое-то время глядел прямо на них, словно находясь в нерешительности – то ли подойти к ним и поздороваться, то ли ретироваться. Потом он опустил голову, как им показалось, с улыбкой и пошел от них, исчезнув в другом коридоре. Но у них было вполне достаточно времени, чтобы заметить его моряцкую походку вразвалку и борцовские плечи. Ничто не исчезает бесследно в тайном мире, ничто не исчезает и в реальном. Если Тоби и Питер правы – а есть и такие, кто до сих пор уверяет, что русское гостеприимство превзошло тогда самое себя, – то у Хейдона имелась еще более веская причина переложить подозрение с морского капитана Брандта на Беллу. Был ли Брандт не тем, за кого мы его принимали с самого начала? Если так, то я невольно содействовал его вербовке и смерти наших агентов. Это ужасная мысль, и иногда, когда еще серо и холодно и я лежу рядом с Мейбл, она приходит мне в голову. А Белла? Я думаю о ней как о моей последней любви, как о правильном пути, которым я не воспользовался. Если Стефани открыла во мне дверь сомнений, то Белла, пока еще было время, направила меня к открытому миру. Когда я думаю о тех женщинах, которые были после них, они уже не имеют значения. А когда я думаю о Мейбл, то могу только объяснить, что она – воплощение прелести семейного очага для фронтовика, вернувшегося с передовой. Но воспоминания о Белле сохранились в моей памяти, как и наша первая ночь на конспиративной квартире, выходящей окнами на кладбище, хотя в моих снах она всегда уходит от меня и даже спина ее выражает укор. |
|
|