"Русский Дом" - читать интересную книгу автора (Ле Карре Джон)

Глава 8

В оперативном кабинете в подвале Русского Дома атмосфера была напряженная, как во время воздушного налета, длящегося всю ночь. Нед сидел у пульта управления перед батареей телефонов. Иногда лампочка на одном из них мигала, и Нед говорил сжато и коротко. Две помощницы бесшумно вносили телеграммы и забирали исходящие бумаги. На дальней стене, как две луны, светились циферблаты часов: одни показывали лондонское время, другие – московское. В Москве была полночь. В Лондоне – девять вечера. Нед даже не повернул головы, когда старший вахтер отпер мне дверь.

Раньше я просто не мог выбраться. Утро я провел с юристами из министерства финансов, а день – с челтнемскими адвокатами. После – ужин с делегацией шведских шпионократов, которых затем спровадили на непременный мюзикл.

Уолтер и Боб склонялись над картой московских улиц. Брок сидел на внутреннем телефоне, поддерживая связь с шифровальной. Нед был поглощен чтением чего-то вроде длинной инвентарной описи. Он махнул мне на стул и придвинул пачку дешифровок – кратких донесений с переднего края.

«9 час. 54 мин. – Барли дозвонился Кате в редакцию „Октября“. Они договариваются о встрече в 20 час. 15 мин. в „Одессе“. Продолжение.

13 час. 20 мин. – внештатники следовали за Катей до дома № 14 на такой-то улице. Она оставила письмо в доме, который выглядит нежилым. Фотографии высылаются с первой же диппочтой. Продолжение.

20 час. 18 мин. – Катя явилась в гостиницу «Одесса». Барли и Катя разговаривают в буфете. Уиклоу и внештатник ведут наблюдение. Продолжение.

21 час. 05 мин. – Катя покидает «Одессу». Краткое содержание разговора прилагается. Пленки высылаются с первой же диппочтой. Продолжение.

22 час. 00 мин. – Катя пообещала Барли позвонить в ближайшие часы. Продолжение.

22 час. 50 мин. – Катю проследили до такой-то больницы. Уиклоу и внештатник ведут наблюдение. Продолжение.

23 час. 25 мин. – Кате звонят в больницу по неиспользуемому телефону. Разговаривает три минуты двадцать секунд. Продолжение».

И вдруг – продолжения нет.

Шпионаж – это нормальность, доведенная до крайности. Шпионаж – это ожидание.

– Клайв Безиндийский сегодня принимает?[11] – спросил Нед так, словно мое присутствие ему о чем-то напомнило.

Я ответил, что Клайв весь вечер проводит в своих апартаментах. День он проторчал в американском посольстве и сообщил мне, что собирается сидеть у телефона.

У меня была машина, поэтому мы вместе поехали в Управление.

– Вы этот чертов документ видели? – спросил меня Нед, постукивая по папке, лежащей у него на коленях.

– Какой чертов документ?

– Допуск к Дрозду. Список лиц, читающих материалы Дрозда, и их сатрапов.

Я из осторожности не высказал никакого мнения. О том, до чего зол бывает Нед в ходе операции, ходили легенды. Над дверью кабинета Клайва горела зеленая лампочка, что означало: входи, если посмеешь. Буквы на медной дощечке с надписью: «Заместитель» сверкали ярче продукции Королевского монетного двора.

– Черт возьми, Клайв, что произошло с допуском? – спросил его, размахивая списком, Нед, едва мы вошли. – Мы даем Лэнгли уйму сверхсекретных непроверенных материалов, и они за одну ночь навербовали столько нянек, что ни у одного дитяти глаз не хватит. Это что – Голливуд? У нас там всего один джо. И еще перебежчик, о котором нам ничего не известно.

Клайв разгуливал по золотистому ковру. Когда он спорил с Недом, у него была манера поворачивать к нему все тело, как игральную карту. Так он сделал и теперь.

– Значит, вы считаете, что допуск к Дрозду слишком широк? – спросил он прокурорским тоном.

– Да, как и вам бы следовало. И Расселу Шеритону. Что это еще, черт возьми, за «отдел Пентагона по научным связям»? А что такое «группа научных советников при Белом доме»?

– А по-вашему, я должен был потребовать, чтобы Дроздом занимался только их внутриведомственный комитет? И одни руководители, без сотрудников и помощников? Я вас правильно понял?

– Если вы считаете, что зубную пасту можно втянуть обратно в тюбик, то да.

Клайв сделал вид, будто рассматривает вопрос по существу. Но я, как и Нед, знал, что Клайв ничего по существу не рассматривает. Он рассматривал, кто за то или иное, а кто против. Потом рассматривал, кого выгоднее иметь союзником.

– Во-первых, ни один из высокопоставленных джентльменов, которых я упомянул, не в состоянии разобраться в материалах Дрозда без квалифицированной помощи, – продолжал Клайв своим безжизненным голосом. – Либо мы предоставим им бродить в потемках, либо примем и их щупальца со всеми вытекающими из этого последствиями. То же относится и к их контрразведке, и к экспертам флота, армии, ВВС и Белого дома.

– Это говорит Рассел Шеритон или вы? – осведомился Нед.

– Как мы можем требовать, чтобы они не привлекали специалистов, одновременно предлагая им столь невероятно сложный материал? – не отступал Клайв, ловко обойдя вопрос Неда. – Если Дрозд действительно то, чем кажется, им потребуется вся помощь, которую они только могут получить.

– Если, – повторил Нед, вспыхивая. – Если он действительно то! Господи, Клайв, да вы хуже, чем все они. В списке двести сорок человек, и у каждого жена, любовница и пятнадцать лучших друзей.

– А во-вторых, – продолжил Клайв, когда мы уже забыли, что было какое-то «во-первых», – здесь распоряжается не наша разведка. А Лэнгли. – Он повернулся ко мне, прежде чем Нед успел открыть рот. – Палфри! Подтвердите. Согласно нашему договору с американцами об обмене материалами мы предоставляем Лэнгли приоритет в вопросах стратегии, верно?

– В стратегических вопросах мы полностью зависим от Лэнгли, – признал я. – Они сообщают то, что считают нужным. Взамен мы обязаны передавать им все, что добываем. Обычно это немного, но таковы условия договора.

Клайв внимательно меня выслушал и одобрил. В его холодности была непривычная свирепость, и я гадал – почему? Если бы он имел совесть, то я сказал бы, что она его мучает. Что он целый день делал в посольстве? Что он отдал? Кому? И в обмен на что?

– Обычное заблуждение Службы, – продолжал Клайв, обращаясь на сей раз прямо к Неду, – что мы с американцами на равных. Это не так. Во всяком случае, когда речь идет о стратегии. У нас в стране не найдется ни единого оборонного аналитика, который в вопросах стратегии в подметки бы годился своему американскому коллеге. Что касается стратегии, то мы – крохотная, мелкоплавающая лодчонка, а они – океанский лайнер. И не нам учить их, как управлять кораблем.

Мы не успели прийти в себя от безапелляционности его заявления, как зазвонил телефон спецсвязи, и Клайв жадно ринулся к нему, – он обожает говорить по этому телефону в присутствии подчиненных. На этот раз ему не повезло: это был Брок в поисках Неда.

Катя только что позвонила Барли в «Одессу», и они договорились встретиться завтра вечером, сообщил Брок. Московский пункт требует, чтобы Нед срочно одобрил их оперативные предложения в связи с этой встречей. Нед тут же уехал.

– Что вы затеяли с американцами? – спросил я Клайва, но он не счел нужным ответить.

Весь следующий день я провел в разговорах со своими шведами. В Русском Доме тоже ничего существенного не происходило. Шпионаж – это ожидание. Около четырех я ускользнул в свой кабинет и позвонил Ханне. Иногда я ей звоню. К четырем она возвращается из онкологического института, где занята лишь полдня, а ее муж никогда не возвращается домой раньше семи. Она рассказала мне, как прошел ее день. Я едва слушал. И принялся рассказывать ей про своего сына, Алана, который в Бирмингеме совсем запутался с медсестричкой – вполне милая девочка, но не ровня Алану.

– Возможно, я позвоню тебе попозже, – сказала она.

Порой она это говорила, но не звонила никогда.

* * *

Барли шел рядом с Катей и слышал ее шаги, как тугое эхо собственных. Облупившиеся московские особняки середины прошлого века были окутаны затхлыми сумерками. Первый двор прятала полутьма, второй был погружен во мрак. Из мусорных бачков на них глядели кошки. Двое длинноволосых юношей, по всей вероятности студенты, играли в теннис, поставив вместо сетки картонные коробки. Третий стоял, прислонясь к стене. Перед ними была дверь, разукрашенная заборными надписями и красным полумесяцем. «Высматривайте красные знаки», – предупредил Уиклоу. Катя была бледна – как, наверное, и он: было бы чудом, если бы он не побледнел. Иные люди никогда не станут героями, иные герои никогда не станут людьми, подумал он, мысленно возблагодарив Джозефа Конрада. А уж Барли Блейру никогда не быть ни тем, ни другим. Он схватился за ручку и дернул дверь. Катя остановилась в стороне. На ней были косынка и плащ. Ручка повернулась, но дверь не поддалась. Он толкнул ее обеими руками, потом сильнее. Теннисисты что-то крикнули по-русски. Он замер, чувствуя, как спину обдало жаром.

– Они советуют пнуть ее ногой, – сказала Катя, и, к своему удивлению, он увидел, что она улыбается.

– Если вы можете улыбаться сейчас, – сказал он, – то как же вы выглядите, когда счастливы?

Но, видимо, сказано это было про себя, потому что она не ответила. Он пнул дверь, она открылась, заскрипев по песку. Ребята засмеялись и вернулись к игре. Он шагнул в темноту, она последовала за ним. Он щелкнул выключателем, но свет не зажегся. Дверь захлопнулась за ними, и когда он попытался нащупать ручку, то не нашел ее. Они стояли в кромешной тьме, где пахло кошками, луком и растительным маслом, слышались музыка и перебранка – рядом шла чужая жизнь. Он чиркнул спичкой. Высветились три ступеньки, полвелосипеда, проход к грязному лифту. Тут ему обожгло пальцы. На четвертом этаже, сказал Уиклоу. Высматривайте красные знаки. Черт возьми, как я могу в такой темноте высматривать красные знаки? Бог ответил ему бледным светом, сочащимся с верхнего этажа.

– Скажите, пожалуйста, где мы? – вежливо спросила она.

– У моего друга, – ответил он, – он художник.

Он открыл железную дверь шахты, затем – дверцы кабины и сказал: «Прошу вас!», но она уже вошла и стояла, глядя вверх, словно подгоняя кабину.

– Он уехал на несколько дней. Тут можно поговорить спокойно, – сказал Барли.

И снова увидел ее ресницы, влажность ее глаз. Ему хотелось ее утешить, но для этого она была недостаточно печальна.

– Он художник, – повторил он, как будто это подтверждало их дружбу.

– Официальный?

– Нет. По-моему, нет. Не знаю.

Почему Уиклоу не объяснил, в какой манере пишет этот чертов художник?

Он уже хотел нажать на кнопку, но тут в лифт к ним вскочила девчушка в роговых очках, крепко обнимая пластмассового мишку. Она поздоровалась, и Катя ответила, вдруг просияв. Лифт завибрировал и пополз вверх, и кнопки на каждом этаже хлопали, как пистоны игрушечного пистолета. На третьем девочка вежливо сказала «до свидания», а Барли и Катя ответили хором. На четвертом лифт остановился толчком, будто ударившись о потолок, а может, и в самом деле ударился. Барли вытолкнул Катю и выскочил за ней. Перед ними открылся коридор, провонявший запахом младенца, и, может быть, не одного. В конце коридора красная стрелка на глухой стене указывало налево. Они вышли к узкой деревянной лестнице. На нижней ступеньке Уиклоу, скорчившись, как домовой, читал в тусклом свете лампочки увесистую книгу. Он не поднял головы, когда они протискивались мимо, но Барли заметил, что Катя тем не менее уставилась на него.

– Что случилось? Увидели привидение? – спросил он ее.

Расслышала ли она его? Расслышал ли он себя? И вообще, говорил ли он вслух? Они оказались на длинном чердаке. В щелях черепицы виднелись клочки неба, а балки были в помете летучих мышей. На балки была положена дорожка из бревен. Барли взял ее за руку. Ее ладонь оказалась широкой, сильной и сухой. Прикосновение было точно подарок всего ее тела.

Он осторожно двинулся вперед, ощущая запах скипидара и льняного семени и слушая удары неожиданно налетевшего ветра. Потом пролез между двух железных баков и увидел летящую бумажную чайку в натуральную величину – она поворачивалась на нитке, привязанной к стропилам. Он потянул Катю за собой. Позади чайки с водопроводной трубы свисала полосатая занавеска. Если не будет чайки, предупредил Уиклоу, встреча отменяется. Если чайки нет, исчезните. «Моя эпитафия, – подумал Барли. – „Чайки не было, и он исчез“. Он отдернул занавеску и вошел в студию художника, снова потянув за собой Катю. Посреди студии стояли мольберт и обтянутый тканью постамент для натурщика или натурщицы. Диван без ножек щеголял вылезшей набивкой. На одну встречу, сказал Уиклоу. Как и я сам, Уикерс, как и я сам. В скат крыши был врезан самодельный световой люк. На его раме было пятно красной краски. Русские не доверяют стенам, объяснил Уиклоу, ей будет легче разговориться под открытым небом.

К неудовольствию голубей и воробьев, люк открылся. Барли жестом пропустил ее вперед и восхитился плавностью линии ее высокой фигуры, когда она изогнулась. Потом пролез за ней, задев спиной край люка, чего, собственно, ожидал, и чертыхнулся. Они стояли в узком пространстве между двумя крутыми крышами, где едва поместились их ступни. Снизу, с невидимых улиц, доносился шум машин. Катя стояла лицом к нему, почти вплотную. «Давайте поселимся здесь, – подумал он. – Ваши глаза, я, небо». Он тер себе спину, морщась от боли.

– Вы сильно ушиблись?

– Трещина в позвоночнике.

– Кто этот человек на лестнице? – спросила она.

– Он работает у меня. Мой редактор. Он посторожит, пока мы тут беседуем.

– Вчера вечером он был в больнице.

– В какой больнице?

– Вчера вечером после встречи с вами мне нужно было съездить в больницу.

– Вы больны? Зачем вы поехали в больницу? – спросил Барли, перестав тереть спину.

– Неважно. Но он был там. Притворялся, что у него сломана рука.

– Он не мог там быть, – ответил Барли, не веря себе. – Весь вечер, после того как вы ушли, он был у меня. Мы обсуждали русские книги.

Он увидел, как подозрение медленно исчезает из ее глаз.

– Я устала. Вы должны меня извинить.

– Давайте я расскажу вам, что я придумал, а после вы можете все забраковать. Мы поговорим, а потом я приглашаю вас поужинать. Если стражи народа нас вчера подслушивали, то в любом случае ждали чего-то такого. Мастерская принадлежит моему другу-художнику, помешанному на джазе не меньше меня. Я не назвал вам его фамилии, потому что забыл ее, а может, и вообще не знал. Я подумал, мы принесем ему выпить и поглядим его картины, но он так и не появился. Тогда мы отправились ужинать и говорили о литературе и о мире во всем мире. Вопреки моей репутации, я к вам не приставал. Ваша красота внушает мне благоговейный страх. Ну, как?

– Годится.

Полуприсев, он достал бутылку виски и отвинтил колпачок.

– Вы пьете эту дрянь?

– Нет.

– Я тоже. – Он надеялся, что она пристроится рядом с ним, но она осталась стоять. Он налил колпачок доверху и поставил бутылку у ног.

– Как его зовут? – спросил он. – Автора? Гёте? Кто он?

– Это неважно.

– Место его работы? Фирма? Номер почтового ящика? Министерство? Лаборатория? Где он работает? У нас нет времени на лишние разговоры.

– Не знаю.

– Где он теперь? Вы и это мне не скажете, правда?

– Он может быть в разных местах. Это зависит от того, где он в данное время работает.

– Как вы с ним познакомились?

– Не знаю. Я не знаю, что можно вам говорить.

– А что он разрешил говорить мне?

Она запнулась, словно он поймал ее за руку, и нахмурилась.

– Все, что сочту нужным. Я должна вам доверять. Он благороден. Такова его натура.

– Что же вам мешает? (Молчание.) Как, по-вашему, почему я здесь? (Молчание.) По-вашему, мне очень нравится играть в прятки по всей Москве?

– Не знаю.

– Почему вы послали мне книгу, если не доверяете?

– По его поручению. Не я вас выбирала. Он вас выбрал, – невесело ответила она.

– Где он теперь? В больнице? Как вы поддерживаете с ним связь? – Он смотрел на нее в ожидании ответа, а потом предложил: – Попробуйте! Начните говорить и поглядите, как пойдет дело. Кто он, кто вы? Чем он зарабатывает на жизнь?

– Не знаю.

– Кто находился в дровяном сарае в три часа ночи, когда было совершено преступление? (Снова молчание.) Скажите, зачем вы меня втянули в это? Начали вы. Не я. Катя? Это я. Барли Блейр. Я рассказываю анекдоты, подражаю птичьим голосам, пью. Я друг.

Он был очарован серьезностью, с какой она молчала, пристально глядя на него. Он был очарован тем, как слушали ее глаза, и ощущением возвращаемой дружбы всякий раз, когда она прерывала молчание.

– Преступления совершено не было, – сказала она. – Он мой друг. А как его фамилия и чем он занимается, значения не имеет.

Раздумывая над этим, Барли отпил виски.

– Значит, вы обычно оказываете друзьям вот такие услуги? Переправляете на Запад их запрещенные рукописи? (Она и думает глазами, решил он.) А он хоть упомянул вам о ее содержании?

– Естественно. Он не стал бы подвергать меня опасности без моего согласия.

Он уловил в ее голосе желание защитить Гёте и возмутился.

– Так о чем она, по его словам? – спросил он.

– Об участии моей страны в многолетней разработке антигуманного оружия массового уничтожения. В ней дается картина коррупции и некомпетентности во всех областях оборонно-промышленного комплекса. А также преступной халатности и всяческих нарушений про – фессиональной и иной этики.

– М-да! А кроме этого, какие-либо подробности вам известны?

– Я не знакома с военными секретами.

– А, так он солдат!

– Нет.

– А кто же?

Молчание.

– Но вы одобряете это? Передачу рукописи на Запад?

– Он не передает ее на Запад или какому-нибудь блоку. Он уважает англичан, но суть не в этом. Его поступок обеспечит подлинную открытость в отношениях между учеными всех стран. И поможет прекратить гонку вооружений. (Нет, она все еще не верит ему. Говорила она без интонаций, словно выучила свою речь наизусть.) Он считает, что времени уже не осталось. Мы должны покончить со злоупотреблением наукой и с политическими системами, которые несут за это ответственность. На философские темы он говорит по-английски, – добавила она.

А вы слушаете, подумал Барли. Глазами. По-английски. Пока взвешиваете, можно ли мне доверять.

– Он ученый? – спросил он.

– Да. Он ученый.

– Я их всех ненавижу. А в какой области? Он физик?

– Может быть. Не знаю.

– Его информация охватывает весьма широкий спектр вопросов. Точность, наведение, управление, контроль, ракетные двигатели. Неужели это один человек? Кто дает ему материал? Откуда он знает так много?

– Не знаю. Он один. Это же очевидно. У меня не так уж много друзей. Это не группа. Возможно, он, кроме того, контролирует работу других. Я не знаю.

– У него высокая должность? Он большая шишка? Работает здесь, в Москве? Руководитель? Что он такое?

После каждого вопроса она качала головой.

– Он работает не в Москве. Ни о чем другом я его не спрашивала, а сам он мне не говорил.

– Он принимает участие в испытаниях?

– Не знаю. Он много ездит. По всему Советскому Союзу. Иногда он подолгу живет под жгучим солнцем, иногда подолгу мерзнет, иногда и то и другое. Я не знаю.

– Он хоть раз упоминал организацию, в которой работает?

– Нет.

– А номер ящика? Фамилии начальников? Фамилию какого-нибудь коллеги или подчиненного?

– Ему неинтересно говорить со мной про это.

И он поверил ей. Пока он был с ней, он поверил бы, что север – это юг, а детей находят в капусте.

Она смотрела на него в ожидании следующего вопроса.

– А он понимает, каковы будут последствия публикации этого материала? – спросил Барли. – Для него, я имею в виду. Он понимает, с чем играет?

– Он говорит, что бывают времена, когда сначала нужно действовать, а о последствиях думать, когда с ними столкнешься. – Она, казалось, ждала, что он что-то скажет, но он уже научился не спешить. – Если мы ясно видим одну цель, то можем приблизиться к ней на шаг. Если же мы погрузимся в созерцание всех целей одновременно, то не продвинемся ни на йоту.

– Ну, а вы? Он подумал о последствиях для вас, если что-нибудь выйдет наружу?

– Он примирился с этой мыслью.

– А вы?

– Естественно. Это было и мое решение. Иначе почему бы я стала ему помогать?

– А дети?

– Это ради них, ради всего их поколения, – ответила она с почти гневной решимостью.

– А последствия для матушки-России?

– Мы считаем, что гибель России предпочтительнее гибели всего человечества. Прошлое – это тяжелейшее бремя. Для всех стран, не только для России. Мы считаем себя палачами прошлого. Он говорит: если мы не можем казнить наше прошлое, как же тогда мы построим будущее? И пока мы не избавимся от старого мышления, нового мира нам не построить. И чтобы провозгласить правду, мы должны готовиться к тому, чтобы стать апостолами отрицания. Он цитирует Тургенева. Нигилист – это человек, который не принимает на веру ни единого принципа, каким бы почитанием ни был окружен этот принцип.

– А вы?

– А я меньше всего нигилистка. Я гуманистка. Если нам дано помочь будущему, мы обязаны это сделать.

Он искал в ее голосе хоть тень сомнения. Но не нашел. Ни одной фальшивой ноты.

– Давно ли он высказывает подобные мысли? Так было всегда? Или началось с недавних пор?

– Он всегда был идеалистом. Такова его натура. Он всегда был настроен чрезвычайно критически. Но его критичность конструктивна. Было время, когда он сумел убедить себя, что оружие массового уничтожения настолько ужасно, что его создание положит конец всем войнам, что сам образ военного мышления претерпит изменения. Он согласился с парадоксальным выводом: чем мощнее оружие, тем больше возможность сохранить мир. В этом смысле он был приверженцем американской стратегической доктрины.

Она внутренне устремлялась к нему. Он чувствовал это, чувствовал, что становится ей нужен. Она пробуждалась и шла к нему. Под московским небом она после долгих лет одиночества и тоски избавлялась от своего недоверия.

– Что же изменило его взгляды?

– Он много лет испытывал на себе некомпетентность и высокомерие наших военных и бюрократических учреждений. Он видел, какими кандалами на ногах прогресса они стали, – это его собственное выражение. Его вдохновила перестройка и перспектива всеобщего мира. Но он не утопист, он не пассивен. Он знает, что само собой ничего не придет. Он знает, что наш народ обманут и лишен коллективной силы. Новая революция должна быть сделана сверху. Интеллектуалами. Художниками. Теми, кто правит. Учеными. Он хочет внести собственный необратимый вклад в согласии с призывами нашего руководства. Он твердит пословицу: «По тонкому льду гони скорее». Он говорит, что мы слишком долго живем в эпоху, в которой больше не нуждаемся. Прогресса можно достигнуть только тогда, когда этой эпохе придет конец.

– И вы согласны?

– Да. И вы тоже! – Пылко. В глазах вспыхивает огонь. Слишком уж безупречный английский, выученный в монастыре по дозволенным классическим произведениям прошлого. – Он говорит, что слышал, как вы критиковали вашу страну точно в таких же выражениях!

– А думает ли он о чем-то более земном? – спросил Барли. – Ну, например, любит ли он кино? Какая у него машина?

Она отвернулась от него, и теперь он смотрел на ее профиль, вырезанный в пустоте неба. Барли глотнул виски.

– Вы сказали, что он, возможно, физик, – напомнил он.

– Он учился на физика. Кажется, на инженера тоже. По-моему, в той области, где он работает, разграничения между профессиями соблюдаются не так уж строго.

– Где он учился?

– Его еще в школе считали на редкость одаренным. В четырнадцать он занял первое место на математической олимпиаде. Об этом напечатали в ленинградских газетах. Он кончил ЛИТМО, а потом – аспирантуру, уже в университете. Он необыкновенно талантлив.

– В школе я таких ненавидел, – сказал Барли и испугался, увидев, что она нахмурилась.

– Но ведь Гёте вы не возненавидели. Вы его вдохновили. Он часто цитирует своего друга Скотта Блейра. «Если мы хотим обрести надежду, все мы должны предать свои страны». Вы правда так сказали?

– Что такое ЛИТМО?

– ЛИТМО – это Ленинградский институт точной механики и оптики. Из университета его перевели в Академгородок под Новосибирском. Он стал кандидатом наук, доктором наук. И всем прочим.

Он хотел было расспросить, что стояло за «всем прочим», но побоялся спугнуть ее и дал ей рассказать о себе.

– Так когда же вы с ним познакомились?

– Когда я была совсем девочкой.

– Сколько вам было лет?

Он ощутил, как в ней снова вспыхивает недоверие и опять угасает при мысли, что она в безопасном обществе или же, наоборот, настолько опасном, что дальнейшая откровенность ничего уже изменить не может.

– Я была большой интеллектуалкой шестнадцати лет, – сказала она с печальной улыбкой.

– А сколько лет было дарованию?

– Тридцать.

– О каком годе мы говорим?

– О шестьдесят восьмом. Он все еще был идеалистом, верующим в мир. Он сказал, что они ни за что не пошлют танки. «Чехи – наши друзья, – сказал он. – Они как сербы и болгары. Если бы речь шла о Варшаве, то, может быть, они послали бы танки. Но против наших чехов – никогда, никогда!»

Она совсем повернулась к нему спиной. В ней было много женщин сразу. Она стояла к нему спиной и говорила с небом, но тем не менее втягивала его в свою жизнь и отводила ему роль наперсника.

Это было в Ленинграде, в августе, рассказывала она. Ей шестнадцать, и она учит французский и немецкий в последнем классе школы. Лучшая ученица, грезящая о мире во всем мире, революционерка самого романтического толка. Детство осталось позади, и она считает себя зрелой женщиной, говорила она с иронией. Уже прочитаны и Эрих Фромм, и Ортега-и-Гасет, и Кафка. Она видела «Доктора Стрейнджлава»[12]. По ее мнению, Сахаров правильно мыслит, но неверно действует. Ее беспокоит судьба русских евреев, но она разделяет точку зрения отца, что в своих бедах они виноваты сами. Ее отец был профессором-гуманитарием в университете, а училась она в школе для сыновей и дочерей ленинградской номенклатуры. Шел август шестьдесят восьмого, но Катя и ее друзья все еще умудрялись жить политическими надеждами. Барли попытался вспомнить, жил ли он когда-либо политическими надеждами, и решил, что вряд ли. Она говорила так, будто ничто никогда больше не остановит ее. А ему хотелось опять держать ее руку в своих, как тогда на лестнице. Ему хотелось завладеть хоть чем-то, но лучше всего – лицом, и целовать его, а не слушать ее любовную историю.

– Мы верили, что Восток и Запад сближаются, – говорила она. – Когда американские студенты проводили демонстрации протеста против войны во Вьетнаме, мы гордились ими и считали их своими товарищами. Когда бунтовали парижские студенты, мы жалели, что не стоим рядом с ними на баррикадах, одетые в такую же модную французскую одежду.

Она поглядела через плечо и снова улыбнулась ему. Слева от нее над звездами выплыл рогатый месяц, и Барли смутно припомнилась вычитанная в каком-то романе примета, что это не к добру. На противоположную крышу опустилась стая чаек. «Я никогда тебя не покину», – подумал он.

– В нашем дворе жил человек, который отсутствовал девять лет, – говорила она. – Однажды утром он вернулся, делая вид, будто не исчезал. Отец пригласил его на обед, а потом весь вечер ставил для него пластинки. Мне тогда еще не доводилось встречать жертв недавних репрессий, и, естественно, я надеялась, что он расскажет об ужасах лагерей. Но он хотел только одного: слушать Шостаковича. В те дни я не понимала, что бывают страдания, которые нельзя описать. Из Чехословакии приходили известия о потрясающих реформах. Мы верили, что вскоре в Советском Союзе начнутся такие же реформы, что у нас будет твердая валюта и возможность свободно путешествовать.

– А где была ваша мать?

– Она умерла.

– От чего?

– От туберкулеза. Я родилась, когда она уже была больна. Двадцатого августа в Доме ученых состоялся закрытый просмотр фильма Годара. – В ее голосе снова проскользнуло самоосуждение. – Приглашение было на два лица. Мой отец, наведя справки о нравственном содержании этого фильма, не горел желанием взять меня с собой, но я настояла. И в конце концов он решил, что это будет полезно для моего французского. Вы знаете ленинградский Дом ученых?

– Вроде бы нет, – сказал он, выгибая спину.

– Вы видели «A Bout de Souffle»[13]

– Я играл в нем главную роль!

Она рассмеялась, а он отхлебнул виски.

– Ну, так вы помните, какой это сильный фильм. Да?

– Да.

– Такого сильного фильма я еще не видела. Он на всех произвел огромное впечатление, но для меня он был как гром с ясного неба. Дом ученых находится на набережной Невы. Обломок былого великолепия – мраморные лестницы и низкие диваны, на которые непросто сесть в узкой юбке. – Теперь она опять стояла к нему боком, чуть наклонив голову. – Прекрасный зимний сад и зал с тяжелыми занавесками и богатыми коврами, словно в мечети. Отец очень любил меня, но боялся за меня и держал в строгости. Когда фильм кончился, мы пошли в ресторан, отделанный деревянными панелями. Очень красивый. Мы сидели за длинными столами, и вот там я встретила Якова. Отец познакомил нас: «Вот новый гений мира физики», – сказал он. Мой отец часто позволял себе сарказм по адресу молодых людей. К тому же Яков был красив. Я кое-что слышала о нем, но никто не сказал мне, насколько он раним – скорее как художник, чем ученый. Я спросила его, чем он занимается, а он ответил, что вернулся в Ленинград вновь обрести невинность. Я засмеялась, чего он не ожидал от шестнадцатилетней девочки. Мне, сказала я, кажется странным, что ученый вдруг ищет невинность. Он объяснил, что в Академгородке слишком уж блистал в некоторых разделах науки и в результате им слишком уж заинтересовались военные. Оказалось, что в физике различие между исследованиями в мирных и военных целях нередко крайне мало. Теперь они предлагают ему все – привилегии, деньги для исследований, но он отказывается, поскольку хочет сохранить свою энергию для мирных целей. Это их разозлило, потому что обычно они, вербуя цвет нашей науки, не получают отказов. Вот он и вернулся в свой старый университет, чтобы вновь обрести невинность. Сначала он собирался заняться теоретической физикой и искал поддержки у влиятельных людей, но они уклонялись из-за его позиции. Ленинградской прописки у него нет. Он говорил очень свободно, как иногда случается с нашими учеными. И еще он был энтузиастом Академгородка. Рассказывал об иностранцах, которые приезжали в те дни, о молодых блестящих американцах из Стэнфорда и Массачусетского технологического института и об англичанах. Он рассказал о художниках, которые были запрещены в Москве, но могли выставляться в Городке. Семинары, бурный темп жизни, свободный обмен идеями и – как я была уверена – любовью. «В какой другой стране, кроме России, Рихтер и Ростропович поехали бы специально играть для ученых? А Окуджава бы пел? А Вознесенский читал свои стихи? Вот мир, который мы, ученые, должны построить для других!» Он шутил, а я смеялась, как зрелая женщина. В те дни он был очень остроумным, но был и уязвимым, как сегодня. В нем живет ребенок, который отказывается взрослеть. Он сочетает в себе художника и педанта. Уже в то время он откровенно критиковал некомпетентность властей. Он сказал, что в универсаме Городка столько яиц и колбасы, что туда приезжают на автобусах жители Новосибирска, и к десяти часам утра все полки уже пусты. Почему должны ездить люди, а не колбаса? Наоборот было бы много лучше! Никто не убирает мусор, сказал он, и часто выключают электричество. Иногда мусора на улицах бывало по колено. И они называют это научным раем! И я высказала еще одно не по годам зрелое замечание. «Обычная беда любого рая, – сказала я. – Там некому убирать мусор». Все засмеялись. Я имела огромный успех. Он описывал, как старая гвардия пытается постигнуть идеи молодых и как они отступают, недоверчиво покачивая головами, словно крестьяне, которые впервые увидели трактор. Ничего, сказал он, победа останется за прогрессом. Он сказал, что бронепоезд революции, который Сталин пустил под откос, наконец-то вновь катит по рельсам и следующей остановкой будет Марс. Вот тут мой отец вставил свой очередной сарказм. На его вкус, Яков слишком уж много разглагольствовал. «Но, Яков Ефремович, – сказал он, – ведь Марс, кажется, бог войны?» И Яков сразу задумался. Мне в голову не приходило, что человек способен так быстро измениться – только что бесконечно смелый, а миг спустя одинокий и расстроенный. И повинен в этом был мой отец! Я безумно на него рассердилась. Яков искал точку опоры, а отец вверг его в отчаяние. Яков рассказывал вам о своем отце?

Она сидела, откинувшись на скат крыши, вытянув длинные ноги, туго обтянутые платьем. Небо позади нее темнело, звезды и месяц набирали яркость.

– Он сказал мне, что его отец умер от переизбытка интеллектуальности, – ответил Барли.

– Совсем отчаявшись, он принял участие в лагерном восстании. Много лет Яков не знал о его смерти. Однажды к нему домой пришел старик и сказал, что застрелил его отца. Он был лагерным охранником и по приказу расстреливал восставших. Расстреливали их из автоматов, десятками, в Воркуте, недалеко от железнодорожной станции. Охранник плакал. В то время Якову было всего четырнадцать, но он простил старика и угостил его водкой.

«Я бы не смог, – подумал Барли. – Я не того масштаба».

– В каком году расстреляли его отца? – спросил он. Будь хомяком. Ни на что другое ты не годишься.

– По-моему, весной пятьдесят второго. Пока Яков молчал, за столом принялись горячо обсуждать события в Чехословакии, – продолжила она на своем безупречном антикварнейшем английском. – Кто-то сказал, что правящая банда непременно пошлет танки. Мой отец был в этом уверен. Кто-то заметил: «И правильно сделают». Отец сказал, что сделают независимо от того, правильно это или нет. Красные цари, сказал он, делают, что хотят, как в свое время белые цари. Система победит, потому что победа всегда остается за системой, и система – наше проклятие. Мой отец был неколебимо убежден в этом, как впоследствии и Яков. Но в то время Яков все еще твердо верил в революцию. Он хотел, чтобы смерть его отца была не напрасной. Он внимательно выслушал моего отца, но потом перешел в наступление. «Они никогда не пошлют танки, – сказал он. – Революция выживет!» Он ударил кулаком по столу. Вы обратили внимание на его руки? Как у пианиста, белые, тонкие. Он порядочно выпил. Пил и мой отец, и тоже рассердился. Он хотел, чтобы его оставили в покое с его пессимизмом. Именитый гуманитарий, он не желал, чтобы ему противоречил молодой технарь, которого он считал выскочкой. Может, отец и ревновал, потому что, пока они ссорились, я по уши влюбилась в Якова.

Барли еще глотнул виски.

– И вас это не шокирует? – негодующе спросила она и улыбнулась. – Шестнадцатилетняя девочка и – опытный тридцатилетний мужчина?

Барли не находил что сказать, но ей, видимо, была нужна его поддержка.

– У меня нет слов, но в целом им обоим, по-моему, очень посчастливилось, – сказал он.

– Когда вечер кончился, я попросила у отца три рубля, чтобы пойти с друзьями в кафе «Север» съесть мороженого. На ужине было несколько дочек академиков, моих соучениц. Мы собрались, и я пригласила Якова с нами. По дороге я спросила, где он живет, и он ответил: «На улице профессора Попова». А потом спросил меня: «Кто такой Попов?» Я рассмеялась. «Каждый знает, кто такой Попов, – сказала я. – Попов был великим русским изобретателем радио, который передал сигнал даже раньше Маркони», – ответила я ему. Яков не разделял моей уверенности. «Возможно, Попова и вовсе не было, – сказал он. – Возможно, его придумала партия, поддерживая нашу русскую навязчивую идею, будто мы все изобрели первыми». Из этого я поняла, что он еще борется с сомнениями относительно того, что будет в Чехословакии.

Чувствуя себя полным дураком, Барли кивнул с умным видом.

– Я спросила его: в какой квартире он живет – в коммунальной или отдельной? Он сказал, что это комната его старого друга еще по ЛИТМО, но тот работает в особой ночной лаборатории, и видятся они редко. Я сказала: «Покажите мне, как вы живете. Мне хочется убедиться, что вам там удобно». Он стал моим первым любовником, – сказала она просто. – Он был очень нежным, как я и ожидала, но и очень страстным.

– Браво, – сказал Барли так тихо, что, возможно, она и не расслышала.

– Я провела с ним три часа и уехала домой на последнем поезде метро. Отец ждал меня, а я говорила с ним, как чужая, будто пришла в гости. Я так и не заснула. На следующий день я слушала последние известия на английском по Би-би-си. Танки вошли в Прагу. Отец, который это предсказывал, был в отчаянии. Но беспокоилась я не из-за отца. Вместо школы я пошла к Якову. Его товарищ сказал, что я найду его в «Сайгоне», как неофициально назывался кафетерий на Невском проспекте, самое подходящее место для поэтов, торговцев наркотиками и спекулянтов, но никак не для профессорских дочек. Он пил кофе, но был пьян. С тех пор, как он услышал это известие, он пил водку. «Твой отец прав, – сказал он. – Победа всегда остается за системой. Мы говорим о свободе, но мы угнетатели». Через три месяца он вернулся в Новосибирск. Он был зол на себя, но все равно поехал. «Это выбор между тем, чтобы умереть от безвестности, и тем, чтобы умереть от компромисса, – сказал он. – И поскольку это выбор между смертью и смертью, почему бы не предпочесть ту, что сулит больше удобств?»

– А как вы отнеслись к этому? – спросил Барли.

– Мне было за него стыдно. Я сказала ему, что он был для меня идеалом и я в нем обманулась. Я начиталась Стендаля и обращалась к нему как благородная героиня французского романа. Но я действительно считала, что он принял безнравственное решение. Он утверждал одно, а поступил наоборот. В Советском Союзе, сказала я ему, так поступают очень многие. Я сказала, что не буду с ним разговаривать до тех пор, пока он не откажется от своего безнравственного выбора. Я напомнила ему о Э.М.Форстере[14] которым мы оба восхищались. Я сказала ему, что он должен согласовывать свои мысли с поступками. Вскоре, естественно, я смягчилась, и мы возобновили наши отношения, но они утратили романтичность, и когда он занялся своей новой работой, то переписывались мы уже с прохладцей. Мне было за него стыдно. Может быть, и за себя тоже.

– И вы вышли замуж за Володю, – сказал Барли.

– Совершенно верно.

– А Якова сохранили на стороне, – предположил он, будто это было самой нормальной вещью на свете.

Она смутилась и рассердилась одновременно.

– Да, некоторое время мы с Яковом тайно встречались. Не часто, но иногда. Он говорил, что мы – роман, который еще не дописан. Каждый из нас ждал, что другой решит его судьбу. Яков был прав, но я не осознала тогда силы его влияния на меня и моего влияния на него. Мне казалось, встречайся мы чаще, мы могли бы освободиться друг от друга. Когда я поняла, что это не так, то перестала видеться с ним. Я любила его, но отказалась с ним видеться. И потом, я была беременна от Володи.

– Когда вы снова встретились?

– После прошлой Московской книжной ярмарки. Вы сыграли роль катализатора. Он был в отпуске и очень сильно пил. Он написал множество докладных начальству и подал много официальных жалоб. Но на систему ни одна никакого действия не возымела, хотя, мне кажется, у властей он начал вызывать раздражение. Все, что вы говорили, запало ему в душу. В критический момент его жизни вы выразили его мысли в словах, а слова увязали с конкретными действиями, что Якову дается не просто. На следующий день он нашел предлог позвонить мне на работу. Он попросил у друга ключ от квартиры. Наши отношения с Володей к тому времени распались, хотя мы продолжали жить под одной крышей, потому что Володя все еще не получил квартиры. Пока мы сидели в комнате его друга, Яков очень много о вас говорил. Вы все разложили по полочкам для него. Он так и сказал: «Этот англичанин подсказал мне решение. Отныне должно быть только действие, только самопожертвование, – сказал он. – Слова – проклятие русского общества. Они подменяют дело». Яков знал, что я соприкасаюсь с западными издательствами, и попросил следить, не появится ли ваша фамилия в списках иностранных гостей. А сам сразу засел за рукопись, которую мне предстояло передать вам. Он очень много пил. Я тревожилась за него. «Как ты можешь писать, когда пьян?» Он ответил, что пьет, чтобы выжить.

Барли снова глотнул виски.

– А вы рассказали Володе о Якове?

– Нет.

– Но Володя узнал?

– Нет.

– Так кому же об этом известно?

Видимо, она уже задавала себе этот вопрос, поскольку ответила очень быстро:

– Яков ничего не говорит своим друзьям. Это я знаю. Если квартиру для свидания подыскиваю я, то говорю только, что она нужна мне, а зачем – не объясняю.

– А ваши подруги? Им ни намека?

– Мы не ангелы. Если я прошу их о кое-каких услугах, они делают соответствующие выводы. Иногда услуги оказываю я. Вот и все.

– И никто не помогал Якову работать над рукописью?

– Нет.

– Никто из его пьющих друзей?

– Нет.

– Почему вы так уверены?

– Потому что я уверена, что в своих мыслях он абсолютно одинок.

– Вы с ним счастливы?

– Простите?

– Вы его не просто любите, но он вам и нравится? Он умеет вас смешить?

– Я считаю, что Яков – великий и беззащитный человек, которому без меня не выжить. Быть человеком, взыскующим истины, значит быть ребенком. А еще это значит быть непрактичным. Я думаю, что без меня он сломается.

– Вам не кажется, что он уже сломался?

– «А кто нормален?» – сказал бы Яков. Тот, кто строит планы уничтожения человечества, или тот, кто пытается этому воспрепятствовать?

– А тот, кто делает и то, и другое?

Она не ответила. Он ее провоцировал, и она это понимала. Он ревновал и пытался подточить ее веру.

– Он женат?

Она сердито вспыхнула.

– По-моему, он не женат, но это неважно.

– У него есть дети?

– Эти вопросы нелепы.

– Но и ситуация достаточно нелепая.

– Он говорит, что люди – единственные существа, которые из своих детей делают жертвы. И твердо решил не иметь детей.

«А воспользоваться вашими», – подумал Барли, но ухитрился не произнести это вслух.

– Итак, вы с интересом следили за его карьерой, – резко сказал он, возвращаясь к вопросу о служебном положении Гёте.

– На расстоянии и в общих чертах.

– И все это время вы не знали, чем он занимается? Я вас правильно понял?

– Если что-то и знала, то лишь косвенно, из наших разговоров на этические темы. «Какую часть человечества должны мы уничтожить, чтобы сохранить человечество? Как мы можем говорить о борьбе за мир, если планируем только ужасные войны? Как мы можем вести речь об избирательности целей, если мы не обладаем достаточной точностью?» Когда мы обсуждаем подобные вопросы, я, естественно, понимаю, чем он занимается. Когда он говорит мне, что величайшей опасностью для человечества является не реальное существование советской власти, а ее иллюзорность, я ни о чем его не спрашиваю. Я стараюсь его поддержать. Я убеждаю его быть последовательным и, если потребуется, смелым. Но вопросов я ему не задаю.

– А Рогов? Он никогда не упоминал Рогова? Профессора Аркадия Рогова?

– Я уже вам сказала. Он не говорит о своих коллегах.

– А кто сказал, что Рогов его коллега?

– Я это поняла из вашего вопроса, – возмущенно возразила она, и он снова поверил ей.

– Как вы поддерживаете с ним связь? – спросил он с прежней мягкостью.

– Это неважно. Когда один его друг получает некий сигнал, то сообщает Якову, и Яков звонит мне.

– А этот один друг знает, от кого поступает некий сигнал?

– А для чего? Он знает, что от женщины. И все.

– Яков боится?

– Поскольку он так много говорит о мужестве, то думаю, что боится. Он цитирует Ницше: «Высшая добродетель – не бояться». Он цитирует Пастернака: «Источник красоты…»

– А вы? – прервал он ее.

Она отвела взгляд. В домах напротив начинали светиться окна.

– Я должна думать не о своих детях, а обо всех детях, – сказала она, и он заметил на ее щеках две позабытых слезы. Он глотнул виски и напел несколько тактов Каунта Бейси. Когда он снова взглянул на нее, слезы исчезли.

– Он говорит о великой лжи, – сказала она так, словно только что об этом вспомнила.

– Какой великой лжи?

– Все является частью единой великой лжи, вплоть до мельчайших деталей наиболее безобидного оружия. Даже результаты, которые посылают в Москву, подчинены этой великой лжи.

– Результаты? Какие результаты? Результаты чего?

– Не знаю.

– Испытаний?

Казалось, она забыла, что раньше это отрицала.

– Думаю, испытаний. По-моему, он подразумевает, что результаты испытаний искажаются намеренно, подгоняются под заказы генералов и официальные производственные требования бюрократов. Возможно, искажает их он сам. Он очень сложный человек. Иногда он рассказывает о своих многочисленных привилегиях, которых теперь стыдится.

Список покупок – так называл это Уолтер. Тупо подчиняясь долгу, Барли вычеркивал последние пункты.

– Он упоминал о каких-либо конкретных проектах?

– Нет.

– А он не говорил, что как-то связан с системой командного управления? О том, как контролируется командир боевой части?

– Не говорил.

– Он никогда не рассказывал вам, какие принимаются меры для предотвращения ошибочного запуска?

– Нет.

– Из его слов никогда не следовало, что он занимается обработкой данных?

Она устала.

– Нет.

– Его повышали по службе? Ордена? Банкеты в честь повышения?

– О повышениях он упоминает, только говоря о том, как прогнила вся система. Я уже сказала вам, что, возможно, он слишком громко критиковал систему. Но я не знаю.

Она отдалилась от него. Прядь волос скрыла ее лицо.

– Лучше, если все дальнейшие вопросы вы зададите ему сами, – сказала она так, будто собралась уходить. – Он хочет встретиться с вами в пятницу в Ленинграде. Он принимает участие в какой-то важной конференции, устраиваемой одним из военных научных учреждений.

Сначала небо колыхнулось, потом Барли почувствовал вечернюю стужу. Она окутала его как ледяное облако, хотя темное небо было ясным, а переставший качаться месяц излучал теплое сияние.

– Он предложил три места, каждое – в определенное время, – продолжала она все тем же безучастным тоном. – Будьте добры, приходите на каждую встречу, пока он не явится. Прийти он придет, если сможет. Он посылает вам привет и благодарность. Он вас любит.

Она продиктовала три адреса и проследила, как он записал их в блокнот, извинившись, что шифрует. Потом она ждала, пока у него не пройдет приступ чихания, наблюдая, как он содрогается всем телом и костерит своего Творца.

* * *

Они поужинали, как истомленные любовники, в подвальчике, в компании старой серой собаки и цыгана, который пел под гитару блюзы. Кому принадлежало это заведение, кто разрешил ему существовать и почему – над этими загадками Барли не стал ломать голову. Он знал только, что в каком-то прошлом своем воплощении, в дни какой-то забытой книжной ярмарки он приехал сюда совершенно пьяный с группой чокнутых польских издателей и на чьем-то саксофоне сыграл «Благослови сей дом».

Разговор шел натянуто, и пропасть между ними ширилась, пока (как Барли показалось) не поглотила всю его ничтожность до конца. Он смотрел на Катю и чувствовал, что ему нечего ей предложить, что у нее всего вдесятеро больше. В обычной ситуации он бы страстно признался ей в любви. Чтобы снять напряженность новых отношений, ему был необходим рывок в абсолютные величины. Но в Катином присутствии он не мог найти абсолютных величин, чтобы противопоставить ее собственным. Он увидел свою жизнь как ряд бесполезных воскрешений, где одна неудача сменялась другой. Его ужаснула мысль, что он принадлежит к обществу, которое существует только в материальном и оставляет без внимания вечные темы. Но ей ничего этого он сказать не мог. Сказать ей что-нибудь значило разрушить свой образ в ее глазах, а взамен у него ничего не было.

Они говорили о книгах, и он видел, как она от него ускользает. Лицо ее стало рассеянным, голос – скучным. Он попытался вернуть ее, он старался вовсю, но она ушла. Она произносила те же избитые фразы, которые он выслушивал весь день, пока ждал ее. «Еще минута, – подумал он, – и я начну рассказывать ей про „Потомак – Бостон“ и объяснять, что река и город никак между собой не связаны». Помилуй Господи, он уже начал это объяснять.

И только в одиннадцать, когда в ресторане выключили свет и он шел с ней по безжизненной улице к станции метро, ему вдруг пришло в голову, что, вопреки всем здравым расчетам, и он мог произвести на нее впечатление, пусть и скромнее, чем то, какое она произвела на него. Она взяла его под руку, ее пальцы лежали на сгибе его локтя, и она шла широким шагом, чтобы попасть с ним в ногу. Белая пасть эскалатора была открыта, чтобы принять ее. Как перевернутые рождественские елки, над ними мерцали люстры. Барли церемонно, по-русски поцеловал Катю: в левую щеку, в правую, снова в левую. И пожелал спокойной ночи.

– Господин Блейр, сэр! Так я и думал, что это вы! Какое совпадение! Садитесь, мы подвезем вас!

Барли залез в машину, а Уиклоу с ловкостью акробата перебрался на заднее сиденье и принялся высвобождать магнитофон, покоившийся на пояснице у Барли.

Они довезли его до «Одессы» и высадили. Им еще предстояла работа. Вестибюль напоминал аэровокзал во время густого тумана. На каждом диване или кресле дремали в полумраке нелегальные постояльцы, которые заплатили за сидячие места. Барли, наморщив нос, благожелательно обвел их взглядом. Некоторые были в тренировочных костюмах. Другие одеты более официально.

– Выпьем? – громко сказал он, но ответом было молчание. – Кто-нибудь хочет глотнуть виски? – спросил он, выуживая из внутреннего кармана плаща бутылку, все еще на две трети полную. Показывая пример, он деловито приложился к бутылке, а потом пустил ее по кругу.

Так Уиклоу и нашел его два часа спустя – в вестибюле, где он притулился среди группки благодарных ночных душ, по-товарищески делясь с ними последним глотком перед тем, как пойти спать.

* * *