"В нескольких шагах граница..." - читать интересную книгу автора (Мештерхази Лайош)

Глава двенадцатая В яме. «Брат, карточка!» Капуварская битва

Брата Белы и дядю Йожи, как мы узнали впоследствии, не поймали. Оба хорошо знали местность. Старик, свернув влево от шоссе, сделал вид, будто бежит во весь дух, и так внезапно бросился в канаву, что в темноте преследователи проскочили мимо. Брата Белы уже в лесу зацепила пуля – оцарапала ногу. Он перевязал рану носовым платком и утром пришел домой, как будто с поезда. Он даже не прихрамывал, так незначительно было ранение. Его вызвали, допросили и день продержали в полиции; он никогда не писал нам об этом, но его наверняка били. Они лгали ему, что мы пойманы, и будто бы даже привезены сюда, в Татабанью, но он упорно стоял на своем: ничего, мол, не слышал, был у свояченицы в Дьёре. Он говорил, что в Татабанье у нас, наверное, много других знакомых. Зачем нам было приходить именно к нему – так легче всего навести на след… Его свояченица, работавшая на дьёрской кондитерской фабрике, была опытной пролетаркой и, когда в пятницу к ней пришел сыщик и спросил: «Приезжал ли к вам свояк?», она без колебаний отрубила: да. По тому, что писали газеты о событиях в Пече и Татабанье, она поняла, что в этом деле Йожефу К. нужно алиби…

При более основательном разбирательстве, конечно, быстро бы выяснились противоречия в показаниях, но ведь расследование велось не о Йожефе К., искали нас, и наши враги знали, что каждая минута промедления означает для нас новые сотни метров.

Жена Йожефа К. поступила весьма разумно, когда на вопросы о муже ответила: он ушел в Дьёр. Однако всякая ложь содержит и долю правды, и это знают все сыщики. Сказав «Дьёр», женщина все-таки «пустила блоху» в ухо Тамаша Покола и компании, и это небольшое упущение навлекло на нас новую беду.

Дьёр? Вполне вероятно, что они действительно там, быть может, они туда убежали… Преследователи полагали: раз брат Белы ездил в Дьёр, значит, и нас переправили туда. Инспектор вызвал по телефону министерство внутренних дел и снова предупредил о том, что необходимо усилить охрану южной дунайской границы – по всем признакам, мы собираемся переправляться именно там. Вот почему надзор за берегом стал еще строже, чем в предыдущие дни. По шоссе рыскали моторизованные патрули, сновали конные жандармы. Караван Покола тоже проделал путь дважды от Эстергома до Дьё-ра и обратно.

Старший тюремный надзиратель Пентек был убежден, что ночью сражался с нами. Пока Покол и компания искали нас у Дуная, он с собаками-ищейками набрел на след крови в лесу. Собаки тянули сыщиков к городу, однако след потеряли. Тогда было выдвинуто предположение, что во время ночной схватки одного из нас ранили; мы вынуждены были возвратиться в Татабанью и теперь скрываемся где-нибудь в городе. Началась облава, которая продолжалась сутки.

А мы меж тем целый день просидели на корточках в погребе рыбачьей хаты в Шюттё; тетушка Нергеш принесла нам туда обед и ужин. В этот день жандармы ее не трогали. Их удерживала, как видно, нечистая совесть…

Мы с Белой ломали голову, как быть теперь, куда двинуться дальше. В Татабанью, совершенно очевидно, мы возвратиться не можем. Это значило бы идти навстречу верной гибели. Не можем здесь поблизости обратиться ни к рыбаку, ни к лодочнику, ибо кто знает, не заодно ли они с жандармами.

И тогда впервые у меня мелькнула мысль: а что, если пойти в Дьёр? Я снова и снова возвращался к этой идее.

Тем временем мы обсуждали и такой абсурдный план: попросить у старухи лодку и переплыть реку самим. Рискуем попасть под пулю? Что ж, мы рисковали и большим. Мы отдались бы на волю течения и лишь правили бы к той стороне. Не причаливая, оставили бы лодку близ берега и поплыли: когда плывешь, шума меньше, чем от гребли… Мы обсуждали этот план, а в мыслях я снова и снова возвращался к Дьёру.

Дьёр! Это замечательно, вот куда надо идти…

Из души моей еще не исчезло то хорошее чувство, которое возникло в Татабанье от близости товарищей, от их дружеского участия.

Во время войны я года два пробыл на дьёрском оружейном заводе, на принудительной военной работе. Там бок о бок трудились венгры, немцы, австрийцы, чехи, моравы, словаки, хорваты – все нации монархии, не понимавшие языка друг друга. И все до одного неорганизованные. В течение двух недель мы создали там профсоюз.

В январе 1918 года забастовали все металлисты. Да, стачка 1918 года была могучим выступлением! Работа остановилась по всей стране; у нас, в Дьёре, забастовка длилась на два дня дольше, чем где-либо.

Наше предприятие было военным, мы подчинялись военной дисциплине. Заводом руководил австрийский полковник. Против профсоюза в то время бороться было уже трудновато, и начальство вынуждено было считаться с тем, что я главный доверенный.

В первый день стачки полковник вызвал меня к себе.

– Сейчас же принимайтесь за работу, до этого мы переговоров вести не будем! Лишь при условии полного подчинения речь сможет пойти о том, чтобы выслушать ваши претензии.

– Ничего не могу поделать, господин полковник, – ответил я. – Сколько бы я ни приказывал цеховым доверенным, рабочие не станут к станкам, пока не удовлетворят их требования.

Дело в том, что у нас на заводе была тогда нечеловечески тяжелая жизнь. По продовольственным карточкам почти ничего не выдавали, мы получали один черный хлеб, да и то никудышный; цены повысились в пять, в десять раз, а зарплата осталась прежней. Даже одинокий человек не мог прожить на эту зарплату, а что говорить о тех, у кого была семья!.. Мы голодали.

Но голодали не только мы, штатские, – голодали солдаты. В Дьёре для поддержания порядка стоял боснийский полк. Солдаты были оборванны, бледны, невеселы. По понедельникам, когда мы получали свой недельный паек, они ждали нас в воротах завода. «Брат, карточку!» – кричали они. Иначе говоря, выпрашивали один-два талона, чтобы увеличить свой скудный рацион… Нам было жаль их – вид солдат красноречиво говорил о том, что им приходится туго. И те из нас, у кого дома не было слишком много голодных ртов, то один, то другой охотно давали талоны. Как счастливы бывали тогда солдаты, как благодарили нас!..

Вся страна переживала трудное положение…

Люди, измученные бесцельной, бессмысленной войной, требовали мира, им надоели пустые обещания, они добивались прав – улучшения своей жизни, всеобщего тайного избирательного права, свободы организаций, законодательного регулирования рабочего времени, установления нормированного рабочего дня. И мира! Вот какие требования выдвигала стачка 1918 года.

Я знал, что полковник будет мне угрожать, знал, что он может арестовать меня, поэтому заранее условился с цеховыми доверенными.

«Может быть, меня принудят созвать вас на совещание и я скажу: „Приступайте к работе“, но вы меня не слушайте! Я не хочу идти ни в тюрьму, ни на виселицу, ведь я подчиняюсь военной дисциплине и не могу нарушать приказ. А если и вас принудят созвать собрание, сговоритесь сначала с рабочими в цехе: сколько бы им ни приказывали приняться за работу, пусть не трогаются с места. Тысячи и тысячи рабочих они не смогут предать суду военного трибунала. Мы должны быть едины!» В ту пору на нашем многоязыковом заводе уже было достигнуто крепкое единство.

«Тотчас вызвать доверенных цехов. Вы прикажете им приступить к работе!» – заревел полковник.

Все в порядке, я издал приказ. Ну и что же? Цеховые доверенные отказались выполнить его. Все произошло так, как мы предполагали. Полковник объявил, что арестует всех доверенных. Тотчас созвали цеховые собрания, доверенные предложили прекратить забастовку – рабочие единодушно отказались.

«Посмотрим! – бесновался полковник. – Мы умеем говорить и другим языком!»

Он вызвал солдат, выставил против нас боснийский батальон. Как раз в это время закончились цеховые собрания, и все рабочие стояли во дворе. Против них – боснийцы во главе со старшим лейтенантом. Полковник вышел на балкон конторы и произнес речь об отечестве, о последнем напряжении сил, о победе. Потом приказал разойтись по цехам и приняться за работу. Ни один человек не двинулся с места. Еще одно предупреждение. Мы стояли как вкопанные. Тогда он сделал знак старшему лейтенанту. Старший лейтенант подал команду: со штыками наперевес, молча, угрюмо двинулась широкая солдатская цепь, пятьсот штыков, сверкающих холодным блеском стали, угрожающе направилось против безоружных рабочих.

Солдаты были уже в нескольких метрах, когда кто-то из наших внезапно выхватил хлебный талон; он махнул им в воздухе и закричал: «Брат, карточка!»

Он сделал это неожиданно, но получилось так, словно мы договорились заранее: в то же мгновение в тысячах рук мелькнули карточки, и мы хором закричали: «Брат, карточка!»

Боснийские солдаты стрелять в нас не стали, опустили винтовки.

Полковник скрылся в конторе. Как мы узнали позднее, он звонил в Вену, в Будапешт и просил помощи. Потом он приказал снова вызвать меня. С ним были два унтер-офицера; я знал, что это означает: меня арестуют. С помощью рабочих и солдат я бежал с территории завода и скрывался в городе все время, пока продолжалась стачка.

Вечером на десятый день – тогда уже во всей стране бастовали только мы, дьёрцы, – я вызвал полковника по домашнему телефону из помещения, которое занимала социал-демократическая партия.

«Вы собираетесь удовлетворить наши требования? Тогда мы начнем работу завтра».

Он так бесновался, что я думал, на другом конце провода его хватит удар.

«Как вы смеете так говорить со мной!.. Наглец! Вы не знаете, что такое субординация? Приказывать могу только я и торговаться с вами не собираюсь».

«Как угодно, – ответил я, – забастовка будет продолжаться».

«Я вас арестую!»

«По телефону трудновато, господин полковник».

Он замолчал. В телефонной трубке раздавалось лишь его хриплое дыхание. Трудные это были дни для него. Ему угрожали отправкой на фронт, если он не наведет порядок. Позор, скандал! Рабочие, которых он считал такими ничтожными, люди без всякого звания, сопротивляются полковнику, его высокоблагородию!.. Однако не могли навести порядок даже три прибывших в город комаромских полка.

«Говорите условия…» – наконец прохрипел он.

Я продиктовал:

«Сто пятнадцать человек арестованных освободить сегодня вечером! Гарантировать полную безнаказанность всем, кто борется за права рабочих…».

Полковник принял все наши условия. Он их и выполнил, за исключением одного: на другой день, когда я появился на заводе, чтобы приступить к работе, он арестовал меня и предал суду военного трибунала.

Однако там не хотели скандала и боялись выдать агента, который, как я узнал, сообщил им о тайном сговоре доверенных. Дело затянулось, лишь в июле началось разбирательство. А тогда уже каждый, у кого была хоть капля разума, видел: еще несколько недель – и с монархией будет покончено.

Защищать меня вышел на улицу весь Дьёр. Перед комаромской казармой, где шел суд, негде было яблоку упасть: пришли рабочие с военного завода, текстильщики, даже кондитеры и другие рабочие мелких предприятий. Прокурор требовал расстрела. А на улице от криков собравшихся дрожала земля. И военный трибунал вынес приговор: восемь лет заключения в крепости… Но из этих восьми лет я пробыл в тюрьме неполных три месяца: меня освободила революция.

Вот что значил для меня Дьёр. Вот каковы были мои дьёрские воспоминания.

В то время мы, рабочие оружейного и вагоностроительного заводов, создали в Дьёре первый театр. Наши «гвардейцы самодеятельности» каждую неделю ставили спектакли; за два года показали более тридцати пьес… В городе знали и любили нас.

И позднее я провел там несколько недель. В западной части комитата бесчинствовала контрреволюционная банда. У них были пушки, тяжелые орудия. Численность отрядов – несколько тысяч, сплошь офицеры да младшие офицеры, нас же было человек триста – всё дьёрские рабочие, – но мы их крепко побили у Капувара.

Вот когда я понял, что такое тактика боя. Это наука, которую нельзя изучить ни в Терезианской академии, ни даже в коллеже Людовика и которую офицеры, по крайней мере более высокого ранга, никогда, даже во время войны, не постигали. Но зато ее в несколько дней изучил каждый пехотинец: как использовать малейший бугорок во спасение собственной жизни. Нас было немного, однако каждый наш боец в отдельности со старым своим ружьишком и десятью – пятнадцатью патронами был, как говорится, «долговременной огневой точкой». Каждый притаился в таком месте, где его не могли видеть, не могли обстрелять, но откуда он сам простреливал максимально возможную территорию. Каждый квадратный метр улицы простреливался нашими пулеметами. А когда враг спохватывался – вон оттуда стреляют, – его уже били с другой стороны.

Вот почему контрреволюционные банды далеко обходили Дьёр и его окрестности. А мы ездили по провинции и наводили порядок.

Попали мы как-то в Эстерхазу. Целая деревня, сплошь состоящая в услужении у Эстерхази, голодала несколько месяцев, а мы в его поместье обнаружили склад сала, копченого мяса, муки: запасов этого хранилища хватило бы на несколько недель для пропитания не только деревни, но и всего края, включая город Дьёр. Мы распределили продукты среди крестьян.

«Это вы заработали, – сказали мы им, – это ваше…» Когда истекла командировка и мы двинулись домой, наша машина утопала в живых цветах. И всюду на нашем пути на дорогу выходили люди и махали платками. Не сердитесь, читатель, за то, что я отклонился от повествования! Я для того рассказал об этом, чтоб вы поняли, почему в шюттёнском погребе мной овладела вдруг неудержимая тоска по Дьёру. Дьёр в течение двух лет стал моим вторым домом, там я помнил каждую улицу, каждое дерево.

Я понимаю: рассуждая здраво, я должен был стороной обходить те места, где меня многие знали. Но на островке среди враждебного мира во мне еще жили воспоминания о двух днях и ночах, проведенных в Татабанье, не оставляло желание найти уверенность и покой, которые ощущаешь среди друзей и товарищей, среди рабочих. Дьёр манил меня неудержимо.

В Татабанью мы не могли возвратиться. Там ищут нас, город забит полицией. В Татабанье Покол со всем его штабом. Товарищи могли бы спрятать меня, но надолго ли? Как они помогут мне, когда сами оказались в беде? Мы должны вырваться из кольца. Но путь через границу закрыт. Так пойдем в Дьёр! Дьёр – один из главных очагов рабочего движения, чехословацкая граница рядом, недалеко и до австрийской. А не бежать ли нам в Австрию? Может быть, это вернее, раз нас ищут у чехословацкой границы?

– Пойдем в Дьёр! – упорно повторял я.

План Белы был иным: идти обратно в Эстергом, к утру быть у дядюшки Шани – тот наверняка встретит нас радостно, – на следующий день перейти в Надьмарош, назад в Новградверёце, к штейгеру… Не такой уж плохой план, по правде сказать. Но мытарства и волнения, уже испытанные нами в пути, мало привлекали нас, и Бела сам отказался от своего предложения.

Мы пошли в Дьёр!