"Гайто Газданов" - читать интересную книгу автора (Ольга Орлова)

ПРОТИВОСТОЯНИЕ

Я считаю необходимым указать вам здесь на дурную сторону ложно понятого патриотизма. Патриотизм становится ложным во всех тех случаях, когда он ослепляет вас до такой степени, что вы утрачиваете понимание собственных недостатков и чужих достоинств, когда он порождает враждебность, стремится создать между нами и соседними народами непреодолимую преграду и убивает в нас всякое чувство доброжелательности. Дмитрий Шаховской. Памятка «Что нужно знать русскому в зарубежье»
1

Смерть Бориса Вильде окончательно разделила русских писателей на два лагеря. По ту сторону баррикад оказались сторонники Дмитрия Мережковского и Зинаиды Гиппиус, чьи надежды на Гитлера как на освободителя от коммунизма стали огромным потрясением для эмиграции. Недаром Зинаида Николаевна после выступления Мережковского по радио в 1941 году, в котором он сравнил Гитлера с Жанной д’Арк, заметила: «Теперь мы погибли». Его речь поразила многих, кто любил и посещал вечера «Зеленой лампы».

«Я теперь не бываю у Мережковских, – писал Юрий Фельзен еще до своего ареста в письме к Адамовичу, – там теперь бывают совсем другие люди».

Война несла с собой непримиримость, и то, что в мирное время могло быть названо аберрацией сознания, в те годы воспринималось как предательство. Много позже, вспоминая об этом удручающем факте биографии Мережковского в своих мемуарах «На берегу Сены», Ирина Одоевцева грустно заметит: «А ведь он всю жизнь твердил об Антихристе, и, когда этот Антихрист, каким можно считать Гитлера, появился перед ним, Мережковский не разглядел, проглядел его». На свое счастье, Мережковский умер в декабре 1941 года, не узнав в полной мере всех зверств, выпавших на долю Европы, очутившейся под игом фашистов, не дожив до разгрома Германии и торжественной победы СССР и не став свидетелем раскола, который потряс русскую европейскую эмиграцию в военные годы. Иначе он наверняка бы познал всю горечь раскаяния, как узнала ее Нина Берберова. Русских литераторов мгновенно облетела весть об открытке, которую она направила Бунину, приглашая его вернуться из свободной зоны в Париж и уверяя, что «теперь объединение всей русской эмиграции вполне возможно». Ни Гайто, ни другие русские участники Сопротивления не смогли простить Берберовой ее «невольного заблуждения», «исторической недальновидности». До конца своих дней, будучи уже профессором Принстонского университета в США, она будет оправдываться за эти слова, которые «неверно поняли» ее коллеги-литераторы. Однако в те первые три года войны настроения, подобные высказанным Мережковским и Берберовой, среди русской эмиграции не были редкостью. Особенно остро это стало ощущаться после нападения фашистов на Россию.

«На улицах Парижа и на подземных стенах метрополитена расклеены огромные бумажные полотнища, изображающие карту Европы в ее настоящих границах; из каждой страны направлена карающая стрела в сторону России, сливаясь с основной стрелой — германской. Это, одновременно, эмблема бескорыстного «крестового похода» на украинский чернозем и зазыв принять в нем добровольное участие. Относительно отклика на этот призыв сведений точных не имеется; известно только, что в Сенноском департаменте записалось до 10 августа 214 человек неясной национальности; впрочем, один из них несомненный француз» – так в августе 1941 года описывал Осоргин начало призыва добровольцев на Восточный фронт.

Для русских эмигрантов сам факт намерения Германии захватить СССР не был неожиданностью. Еще с марта 1941 года фашисты стали привлекать русских в немецкую армию в качестве переводчиков. Белый генерал Краснов, не таясь, готовил формирование казачества для освобождения России от большевиков вместе с немцами.

«Итак… Свершилось! — писал он 23 июня 1941 года.— Германский меч занесен над головой коммунизма, начинается новая эра в жизни России и теперь никак не следует искать и ожидать повторения 1918 года, но скорее мы накануне событий, подобных 1812 году. Только роли переменились. Россия — (не Советы) — является в роли порабощенной Пруссии, а Адольф Гитлер в роли благородного императора Александра Первого».

Вдохновленный генералом Красновым «Русский общевоинский союз» во всех своих отделениях, находящихся в Софии, Белграде, Праге, Париже, Брюсселе, начинает регистрацию добровольцев для вступления в гитлеровскую армию. Немецкое командование не стремится включать бывших солдат Белой армии в ряды вермахта, однако выражает официальную поддержку профашистски настроенной части русской эмиграции.

25 июля 1941 года в Париже некто Юрий Жеребков выступил с обращением к русской эмигрантской общественности. Он сообщил, что приказом главнокомандующего германскими вооруженными силами во Франции за подписью генерала Бреста от 9 апреля 1941 года был утвержден и признан единственной русской организацией Комитет взаимопомощи русских эмигрантов во Франции. Его цель — руководство эмигрантами, помощь нуждающимся и нетрудоспособным, облегчение русским эмигрантам удостоверения их национальности. Он особо подчеркнул, что «комитет был создан для помощи и содействия всей русской эмиграции, из которой евреи, конечно, исключаются».

«Недавно, — сказал Жеребков, — мне говорил один русский деятель о "традициях" эмиграции. Лучше забудем об этих традициях! Закроем грустную страницу вашего двадцатиоднолетнего существования за границей и откроем новую — свежую. Что на ней будет начертано, зависит отчасти от нас самих, главным же образом от событий стихийного характера, что разворачиваются на наших глазах».

Четырнадцатого июня 1942 года на улице Гальера в доме номер четыре разместилась редакция официального печатного органа жеребковского комитета — газеты «Парижский вестник». Имея политически нейтральное название, газета отличалась откровенной агрессивностью по отношению к Советскому Союзу и неприличным подобострастием по отношению к немцам, которое выражалось в прославлении побед германского командования на Восточном фронте и антисемитских выпадах авторов. Среди них, помимо совершенно неизвестных личностей, неожиданно всплыли бывшие «монпарно».

«Последний номер "Возрождения", последний номер "Последних новостей", в котором редакция, убегая из Парижа, обещает выпуск газеты где-то во французской провинции, — первый номер "Парижского вестника": это — грань, межа, водораздел целых эпох», — восторженно писал Илья Сургучев, будущий автор трогательных романов «Ротонда» и «Детство императора Николая Второго».

Несмотря на презрение, с которым воспринимали публикации в «Парижском вестнике» многие русские «парижане», избежать его чтения было почти невозможно, — газета в то время была единственным источником, из которого можно было узнать официальные сообщения, касающиеся белой эмиграции. По этой же причине трудно было избежать какого бы то ни было сотрудничества с комитетом, возглавляемым Жеребковым. Все русские эмигранты обязаны были там зарегистрироваться и получить новые документы.

Гайто с Фаиной тоже прошли эту процедуру, стараясь как можно скорее покинуть регистрационный пункт и не вступать в лишние, неприятные разговоры. По обрывкам тех фраз, которые они слышали, стоя в очереди, явственно ощущалось, что русские эмигранты, хотя и пришли скрепя сердце на регистрацию, не спешат по призыву Жеребкова расставаться со своими традициями, среди которых первой и главной была любовь и сострадание к родине. И потому вести с Восточного фронта были главной темой в их скорбной очереди. Эти русские симпатизировали не Краснову, а Деникину, который гневно отверг предложение идти на службу к немцам: «Я служил и служу только России. Иностранному государству не служил и служить не буду». Эти русские в кинематографе после просмотра военной хроники узнавали друг друга по заплаканным лицам и по шепоту: «Пожалей, Боже, наш народ и помоги!» И только в одном эти русские были согласны с Жеребковым: в это время действительно открывалась новая страница эмигрантской жизни, которая лишь отчасти зависела от них самих. Для Гайто это «отчасти» означало вступление в борьбу. В процессах «стихийного характера» Гайто был готов поддержать не только движение «против», но уже отчетливо уловимое движение «за».


2

Для Газданова, как и для многих русских эмигрантов 1942 год стал переломным в отношении к войне. Эволюция которую пережил Гайто за четыре года Второй мировой, была чрезвычайно близка той, что обнаружил в своих «Письмах о незначительном» его друг Михаил Осоргин. После войны про Осоргина стали писать, что он, как настоящий русский интеллигент, был участником движения Сопротивления.

Гайто знал, что это не совсем так, вступить в настоящую борьбу Михаил Андреевич уже не мог даже по состоянию здоровья, но будучи человеком свободолюбивым, не противостоять злу тоже не мог. Это свойство было еще одной из многочисленных точек их соприкосновения.

Отъезд Осоргиных из Парижа Гайто перенес особенно тяжело. В Париже, как мы знаем, они были почти соседями, виделись часто, и потому обоим было непривычно обмениваться короткими открытками, в которых всего не опишешь, не обсудишь.

«Я не писал, — извинялся Газданов в августе 1942-го в письме к Осоргину, — ибо так мало можно сказать в почтовой открытке, и это меня удручает. Я сохраняю к Вам все те же чувства. Я Вам желаю всего того, что может Вас сделать счастливым. Я мирно живу и пишу незначительные вещи. Я имею возможность говорить о Вас каждый раз, когда вижу наших общих друзей, правда, их остается все меньше и меньше…»

Только много позже, прочитав осоргинские публикации в американских журналах, Гайто убедится в совпадении их душевных движений и откликов на военные события, в том совпадении, которое неизменно ощущал при общении с Михаилом Андреевичем на протяжении многих лет.

«Я не хочу быть пристрастным ни к одной из воюющих сторон, — хотя пристрастие и не считаю своим пороком. Итальянцы пока не отличились стратегическими доблестями и не проявили военных успехов, — осуждать ли за это итальянский народ, видеть ли в этом его духовную слабость? Англичане выказали необычайную стойкость и героизм, признаваемый даже их врагами, – разве это лучшее, что можно сказать об англичанах как нации? Немцы считают себя накануне завоевания не только Европы, но и целого мира, – дает ли это им право на звание лучшего в Европе и в мира народа? Россия проявила змеиную мудрость в столкновении народов, неужели именно этого рода мудростью мы должны гордиться? И Италия – не дуче, и Германия – не фюрер, и СССР – не товарищ Сталин», – читал он в открытом осоргинском письме «О нации, о чести и прочем» от 17 февраля 1941 года.

Дальше – горькое сожаление, которым наполнен текст осоргинской статьи «О войне, Вольтере и прошлом» от 24 февраля 1941 года.

«Половина мира воюет, другая половина готовится к войне. Весь мир жаждет окончания войны. Когда война кончится, весь мир будет готовиться к новой войне… Немцы начали войну, требуя для себя "жизненного пространства”; заняв оружием пространство, которое они себе требовали, они завоевали также жизненные пространства других народов: австрийцев, чехов, поляков, норвежцев, датчан, голландцев, бельгийцев, французов, румын. Русские, не нуждаясь в пространствах, тем не менее отняли их у поляков, литовцев, латышей, эстонцев, румын, финнов. Англичане, защищая права и пространства других народов, рискуют потерять свои; французы уже потеряли. Итальянцы в погоне за новыми колониями уже потеряли старые. Греки, испугавшись потерь, неожиданно сделали приобретения. Эфиопы, к которым их пространства возвращаются, видят их пока занятыми англичанами. Балканские славяне остаются в неуверенности, приобретут ли они чужие или потеряют свои пространства. Японцы завязли в пространствах Китая и не знают, как им выбраться. Америка, стоя в стороне от европейской всеобщей свалки, обращает себя в неприступную крепость. И все-таки мир, писавшийся раньше через "и" десятеричное, несомненно, жаждет мира через "и" восьмеричное; страстно жаждет и делает все противоположное своим желаниям. И будет делать впредь».

Затем — разумное увещевание в статье «Нейтральные» от 24 марта 1941 года.

«Но есть особого рода духовный нейтралитет, основанный не на принципе "моя хата с краю", не на расчете выгод такой позиции и не на двустороннем холодном умствующем отрицании, а на совершенно противоположном: на равном человеческом сочувствии и сострадании живым единицам, от имени которых правители государств совершают преступление, именуемое войной».

Многое из того, что писал Осоргин до нападения фашистов на Россию, казалось Гайто близким и понятным. Он и сам тогда не хотел быть пристрастным ни к одной из воюющих сторон, хотел быть сторонником духовного нейтралитета в ожидании мира через «и» восьмеричное. Однако июнь 1941-го не позволил ни ему, ни Осоргину молча дожидаться развязки.

«Есть два русских народа, — писал Осоргин в письме "О нас" от 18 июля 1941 года. — Один — огромный, защищающий свою землю от вражеского вторжения. Другой — маленький и запуганный, вкропившийся точками и пятнышками в земли чужие и выжидающий, какие еще суждены ему испытания, куда его швырнут, в чем обвинят, за чьи дела заставят расплачиваться горбом. У этого второго народа нет ни границ, ни защитительных линий; у него нет даже права на суждения, как нет и единства мнений; его патриотизм подмочен, его национальность неопределенна и разно толкуется документами, при которых он состоит в качестве приложения невысокой важности… О нас, о маленьком народце, обреченном во всей Европе на молчание, не имеющем больше своей печати, своих открытых мнений, хотя бы едва слышного голоса. У этого народца была большая мечта, — во всяком случае, у среднего и младшего поколения: когда-нибудь увидать свои края. Мы говорить об этом сейчас не будем, только поставим вопрос: какой ценой? Ценой разгрома, ценой гибели миллионов? Велика такая цена, о ней страшно думать: так не покупается маленькое счастье — если счастьем был бы возврат».

Лучше многих Михаил Осоргин понимал, что возврата быть не могло, ибо прежней России давно уже не существовало. Но даже той, новой стране, которой он не знал, он желал свободы, невзирая на большевистскую тиранию.

«Поскольку в России, наводненной врагами, происходит борьба культур и народов, моя позиция, позиция русского человека, проста и понятна; но там же идет борьба двух политических идей, двух деспотизмов разного качества. Оба лживы и гибельны, обоим я не могу не желать поражения. Не социальным системам, которые я, конечно, не смешиваю, а политическим, между которыми различия почти нет; им обеим я одинаково хочу гибели, полного крушения; настолько одинаково, что даже и не знаю, который из них "враг номер первый". А между тем поражение одного может стать торжеством другого. Логически моя позиция противоречива. Логика говорит: пусть оба задохнутся в смертельных объятьях. Но чувство делает поправку: пусть мой народ задавит и изгонит врага моей земли», – так писал он в «Людях земли» от 7 сентября 1941 года, когда из России приходили известия одно страшнее другого.

Читая последние послания Осоргина, Гайто обратит внимание, что его друг под словом «мы» уже имеет в виду и тех русских, что три года живут под Гитлером, и тех, что только вступили в борьбу, а словами «наша армия» он называет тех, кто дрался в это время с немцами в России, на и Украине и в Белоруссии. Гайто и сам хорошо помнил, что сообщение о сдаче недостижимо далекого Харькова отозвалось в его душе куда больнее и трагичнее, чем лающие крики стоящих прямо у него под окнами немецких оккупантов. Для него во время войны вопрос о мнимости и подлинности единства каждый год решался поразному. И потому для Гайто не было ничего странного в том, что в те дни, когда немцы стояли под Москвой, Осоргин, добрейший, миролюбивый друг, убежденный противник насилия, — в те дни Михаил Андреевич откровенно призывал всех к войне против Гитлера:

«Страшной атаке цивилизованного варварства должна быть противопоставлена контратака, единственный стратегический прием, действенность которого доказана на одном из фронтов войны. Она в огромном исповедании веры, в отрицании всяких соглашений и сотрудничества с врагом этой веры, в предпочтении смерти сдаче. Потому что и смерть может быть полезной: она оставит в памяти людей семена для новых всходов, она удобрит для них многострадальное духовное поле».

Похожую эволюцию Гайто переживет в одиночестве вдалеке от Осоргина, осевшего в Шабри и от братьев-масонов, разъехавшихся по всему свету. Через некоторое время после смерти друга в 1943 году Газданов вступает в «Резистанс».


3

«Были русские люди во Франции, в других европейских странах, которые сами, по собственному почину, в одиночку поначалу — вступали в организацию "Резистанса", уходили в "маки" или же с громадным риском переходили границу, чтобы вступить в ряды союзных армий.

Идти в "Резистанс" для многих французов было событием как бы естественным, органическим; французская армия если и не участвовала больше в войне, то все же где-то там, в Англии, формировалась: рано или поздно она снова вернется на родную землю и примет в свои ряды людей “чистой совести”. Для русского эмигранта этого простого, общего импульса не существовало; мотивы, побудившие русских людей вступить в ряды французского Резистанса, были всегда личного характера, для каждого свои – но они были или стали в какой-то момент императивны.

Многие считали, что долг человека, прожившего долгие годы во Франции, отплатить за гостеприимство и не смотреть, просто сложа руки, на то, как горит дом друзей и как попираются во всем мире все духовные и культурные ценности, всякий подлинный общечеловеческий идеал; и конечно, все, как русские люди, хотели принять участие в борьбе с общим врагом, напавшим на нашу Родину, и этим доказать свою любовь и верность, далекой, но никогда не забытой Матери».

Таковы были итоги деятельности, которые подвели в 1946 году члены объединения добровольцев, партизан и участников Сопротивления во Франции. В последующих номерах «Вестника» по воспоминаниям и отчетам они пытались воссоздать последовательность многолетнего движения, которое из редких и хаотичных подвигов первых лет войны превратилось в системный и методичный процесс. По-настоящему массовый характер он приобрел только к 1943 году, когда к французским и эмигрантским антифашистам на территории Франции добавились тысячи советских военнопленных, бежавших из немецких лагерей. О них в статистическом отчете 1944 года о политических настроениях населения Франции говорится как о третьей по численности части всех русских, находящихся на территории страны. Первую, самую многочисленную, составляли пророссийски настроенные белые эмигранты, вторую — соответственно — сторонники фашизма во главе с Петром Красновым, Андреем Власовым, митрополитами Анастасием и Серафимом.

К 1943 году в состав групп французского Сопротивления входили русские эмигранты из первой части. Так, ответственным секретарем одной из самых крупных и разветвленных организаций Сопротивления, возглавляемой Жаком Артюисом, была легендарная Вера Оболенская. Она держала постоянную связь с правительством де Голля в Лондоне, работала с партизанами и антифашистски настроенным гражданским населением. Арестованная в декабре 1943 года, она мужественно держалась на допросах и не дожила нескольких месяцев до освобождения Франции — в августе 1944 года ее казнили (обезглавили) фашисты.

К тому времени в Париже уже во всю действовали группы «Русский патриот», «Русская еврейская группа», состав которых, несмотря на названия, был интернационален. Если создание отдельных русских формирований, готовых воевать на Восточном фронте на стороне немцев, шло с самого начала войны и было приостановлено лишь из-за недоверия германского командования по отношению к русским, то вопрос о создании отдельных русских партизанских групп и отрядов в «Резистансе» встал только к концу 1943 года, когда на территории Франции был создан Центральный Комитет советских военнопленных (ЦК СВП). Первоначальная его задача заключалась в организации саботажа на местах работы и в организации побегов заключенных. И тот и другой род деятельности был близок и понятен антифашистски настроенным французам.

Идея профессионального саботажа была весьма популярна среди французов с самого начала прихода немцев в стране. Гайто помнил, что в 1940—1941 годах Париж то и дело сотрясали известия о его бывших коллегах с «Рено», которые намеренно произвели несколько сот непригодных моторов. Вскоре к ним присоединился завод «Гном-и-Ром», выпустивший моторы, способные работать всего несколько часов. Весной в Париже сгорел склад немецкого обмундирования, потом были взорваны 12 вагонов с боеприпасами. Взрывы были делом первых отрядов «маки» — французских партизан, получивших свое название от «maquis», что значит — лес, чаща.

Советские пленные пошли по тому же пути и начали создавать свои собственные отряды. Французское руководство, подобно немецкому, тоже было против разделения по национальному признаку, но совершенно по другим причинам: среди советских пленных почти не было людей, знавших французский язык, особенности местности и обычаев, что само по себе уже создало бы огромные проблемы со связью, конспирацией и ставило бы под удар другие группы. Таким образом, было решено, что русские должны вступать в ряды французского «Резистанса» отдельно или небольшими группами, между которыми будут работать связные, владеющие обоими языками. Естественно, это были русские эмигранты. Первым из тех, с кем познакомился Газданов, был Алексей Петрович Покотилов, произведший на Гайто впечатление человека исключительного:

«Одна из его особенностей заключалась в том, что он внушал к себе мгновенное доверие; и тому, кто с ним впервые встречался, становилось ясно, что на этого человека можно положиться, что, не зная ни его имени, ни адреса, можно спокойно вручить ему миллион чужих денег и потом прийти через год и целиком получить все это обратно; что нельзя отделаться от впечатления, что вы знакомы с ним много лет, хотя вы его только что увидели. Было еще очевидно, что он крайне доброжелателен, что он обладает спокойным и добродушным юмором. Особенно удивительны были его огромные полудетские глаза – на лице сорокалетнего мужчины. Если бы этот человек захотел воспользоваться своей бессознательной привлекательностью для отрицательных целей, он мог бы быть крайне опасен. Но о существовании отрицательных целей и о возможности к ним стремиться он знал, я думаю, только теоретически» («На французской земле»).

В октябре 1943-го Покотилов с супругой уже входили в группу «Русский патриот», где вначале «все сводилось к чисто детской работе: распространение литературы, продажа марок, собирание одежды бежавшим пленным».

«После проверки, — вспоминал Покотилов, — нас познакомили с бежавшим из плена полковником Красной армии Николаем. И тут началось формирование партизанского отряда. Лавочка, где работала моя жена, превратилась в склад литературы и оружия. У нее было два выхода, там устраивались явки членов организации. Гайто Газданов, которого я свел с Николаем, стал редактировать подпольную газету, которую издавали бежавшие пленные. Его жена Фаина Ламзаки встречала и провожала будущих партизан».

Судя по тому безоговорочному доверию, которое испытывал по отношению к Покотилову сам Газданов, не было ничего удивительного в том, что на предложение об участии в подпольной работе Гайто и Фаина откликнулись незамедлительно. Эти две решающие встречи — знакомство Покотилова с Николаем (в книге — Антоном Васильевичем) и свое собственное вступление в подпольную группу, описанное как «эпизод с приятелем», — Гайто подробно воссоздал в своей документальной повести:

«Встреча Антона Васильевича с Алексеем Петровичем (Покотиловым. — О. О.) произошла в небольшом гастрономическом магазине, где жена Алексея Петровича считалась хозяйкой. До 1942 года она была там служащей. Но затем немцы арестовали и увезли в Германию русскую еврейку, которой принадлежал магазин, и служащая осталась одна…

В задней комнате этого магазина часто бывало по пятнадцать человек, которые обычно обсуждали чисто технические вопросы: кому отвезти куда-то оружие, кого послать за бежавшими пленными, чтобы привезти их в Париж, и т.д. И в одинаковой степени и хозяйка магазина, и ее муж, и посетители, толпившиеся в задней комнате, бесспорно, после короткого и формального допроса, заслуживали расстрела. Но, к счастью, гестапо туда не заглядывало. А вместе с тем там днями лежал кожаный портфель, туго набитый револьверами, там были тюки и чемоданы штатского платья для переодевания бежавших военнопленных, там стояла пишущая машинка, которую должны были доставить на квартиру, где печаталась советская подпольная газета.

Именно туда попал однажды Антон Васильевич, которому сказали, что в этой лавочке — "патриоты"…

В то время, когда через Париж шли скрещивающиеся пути небольших партизанских групп или отдельных партизан, мне как-то не приходилось думать о том, что именно отличает этих людей от других и что их побуждает действовать с таким наивным и слепым героизмом. "Защита родины" — это были слова, за которыми могло скрываться очень различное содержание, — не в том смысле, что искренность патриотических побуждений вызывала какие-нибудь сомнения, а в другом — именно в огромном богатстве оттенков этого бесконечного, всеобъемлющего понятия. Я стал думать об этом только позже, после освобождения Парижа союзными войсками. До этого, вдобавок, некоторые эпизоды, случившиеся с одним из моих приятелей, заняли мое внимание на известное время и отвлекли его от обсуждения этих вопросов. Тому, что эти эпизоды могли возникнуть, мой приятель был обязан удивительному простодушию Алексея Петровича.

Их связывали длительное знакомство, прекрасные личные отношения и общность взглядов на многие существенные вещи. Но понятие Алексея Петровка о "патриотическом долге русского человека", как он говорил, было проникнуто постоянным динамизмом, который мне казался в нем удивительным и, в сущности, почти непонятным. Это свое понятие он бессознательно и автоматически переносил на других людей. Его рассуждения по этому поводу сводились приблизительно к следующему:

— Если я обращусь к такому-то с просьбой сделать такую-то вещь, которая, несомненно, полезна для нашей общей цели, то есть борьбы против немцев, и если тот, к кому я обращаюсь, сравнительно порядочный человек, то, конечно, он также не может от этого отказаться, как не мог бы отказаться и я на его месте. Стало быть, спрашивать его об этом заранее — потеря времени.

И, конечно, в тот вечер, когда к Алексею Петровичу пришел мой приятель и застал там Антона Васильевича, он меньше всего мог предвидеть, что ему предложат принять участие в составлении подпольной газеты, которая предназначалась для распространения среди советских пленных, находившихся в немецких лагерях. Было очевидно, что в тех условиях, в которых был поставлен этот вопрос, мой друг не мог отказаться, в частности, потому, что не считал возможным обмануть доверие человека, который ежедневно рисковал своей жизнью».

Таким образом, впервые Газданову удалось познакомиться с русскими военнопленными. До того момента, как во Франции стали появляться бежавшие из немецких лагерей солдаты Красной армии, Гайто почти не видел и не знал советских людей нового поколения, появившегося за двадцать лет его отсутствия на родине. Под впечатлением от знакомства с ними Гайто и решится написать книгу о партизанской борьбе — первую и единственную в своем творчестве документальную вещь, которая сохранит подробности и обстоятельства того времени. Но, как и в предыдущих художественных романах и рассказах, главным душевным движением, которое заставляло его в течение многих лет садиться за письменный стол, было желание выразить богатство человеческих индивидуальностей, которое он почувствовал, столкнувшись с неведомыми прежде персонажами. Именно им будут посвящены самые яркие и значительные страницы.

«Сами о себе они не напишут и даже не расскажут, — считал Гайто. — Кроме того, всякому их выступлению такого рода — если бы оно произошло — другие люди, не бывшие свидетелями этого, могут теоретически приписать характер личной заинтересованности. Это было бы в высокой степени несправедливо, но с возможностью такой несправедливости, иногда почти невольной, нельзя не считаться.

Я не советский гражданин и не коммунист — и мне не угрожает никакая критика личного порядка. И я пользуюсь этим, чтобы подчеркнуть еще раз это торжество героизма над насилием, воли над действительностью, настоящей непобедимости над мнимой победой и — я надеюсь — благодарности над забвением».

Движимый порывом художника, передающего впечатления, и чисто человеческим стремлением установления справедливости, Гайто старался как можно точнее воссоздать истории и характеры непридуманных героев, умолчав о своей собственной помощи и об участии своей жены Фаины в движении, объединившем их на время с далекими прежде соотечественниками. Никогда и нигде Газдановы не будут козырять своею ролью в партизанской группе «Русский патриот», считая ее скромной и незначительной. И это несмотря на то, что, по словам Марка Алданова, «риск, которому подвергались участники “Резистанс", даже работавшие на второстепенных постах, был, конечно, много страшнее риска офицеров и солдат на войне». Но во времена, «когда, по выражению Газданова, через Париж шли скрещивающиеся пути партизанских групп», ни ему, ни Фаине не приходилось долго размышлять о последствиях своего «легкомысленного» согласия помогать Алексею Петровичу Покотилову и его новым товарищам.

В начале 1944 года полковник Красной армии Николай стал командиром партизанского отряда имени Максима Горького, куда и переправляла Фаина беглых военнопленных, используя свой пропуск на выезд и въезд в Париж, полученный все в том же эмигрантском комитете, возглавляемом Жеребковым. «С паршивой овцы хоть шерсти клок!» — шутила она по этому поводу.

«…мне неоднократно приходилось наблюдать,— вспоминал Гайто, — как по парижской улице шла эмигрантская дама и вслед за ней пять или шесть советских пленных, в костюмах с чужого плеча и с тем непередаваемым советским видом, по которому их тотчас же можно было отличить от всех. Достаточно было, чтобы их остановил агент гестапо, и им и их гиду угрожали бы самые жестокие наказания — от страшных немецких лагерей до расстрела».

Чаще других среди упомянутых «эмигрантских дам» Газданов наблюдал собственную жену, пораженный ее неизменным бесстрашием, с которым она отправлялась в очередное «сопровождение». Эта жизнь, полная непридуманных волнений и опасностей, продолжалась вплоть до лета 1944-го, когда Франция снова задышала воздухом свободы.

Дольше других пришлось ждать этого момента жителям острова Олерона, где оставались шуменские друзья Газданова. Остров был отлично укреплен и до мая 1945-го находился под властью фашистов. Но и там начиная с 1943 года действовала группа Сопротивления, которой руководили Вадим Андреев и вернувшийся из плена Владимир Сосинский. В организации были задействованы почти все русские, проживающие на острове, даже дети. Алеша, старший сын Сосинского, на велосипеде возил от отца записки Андрееву, а тот через рыбаков связывался с материком.

После освобождения Франции русскую эмиграцию в Париже захлестнула волна пророссийских настроений. Все на той же улице Гальера в доме номер четыре вместо профашистского «Парижского вестника» стала выходить новая газета – орган отделения Сопротивления «Русский патриот». Газета сообщала о победах советских войск на Западном фронте и вела активную поддержку всех выходцев из России на территории Франции, вне зависимости от их национальности и гражданства. 1944-1945 годы – недолгое время подлинного объединения всех детей общей родины, которые праздновали общую победу, невзирая на политические и социальные разногласия.

Через десять дней после взятия Берлина, 19 мая 1945 года, Гайто закончил рукопись под названием «На французской земле». И тут же по настоянию жены принялся за ее перевод на французский язык, чтобы она могла достичь не только апатридов, но и коренных французов, которые мало что знали о подлинном героизме русских. И уже в 1946 году книга вышла в издательстве братьев Люмьер под названием «Je m'engage a defendre». Ей было посвящено несколько доброжелательных откликов в эмигрантской прессе, вроде того, что написал Александр Бахрах в «Русских новостях»:

«Страна, ради которой эти безымянные люди гибли в европейских пространствах, окруженные со всех сторон вражескими полчищами в своем безмерном одиночестве, — эта страна не может и не должна забыть далекий героизм тех, кто отдал за нее свои жизни на иностранной земле. Маленькая книга Газданова — первый камень этому памятнику».

Но на деле случилось иначе: сначала забыли о памятнике, вскоре и камень стал ни к чему. Те из русских эмигрантов, кто, рискуя жизнью, чудом избежав немецких лагерей, воодушевились общей победой и устремились в СССР, были объявлены врагами народа и попали в лагеря на родине, за свободу которой они самоотверженно боролись еще несколько лет назад. А книгу Гайто не вспомнил никто из тех, кому могла быть интересна история партизанского движения во Франции: для французского читателя она была слишком «пророссийской» и потому — непонятной, для белой эмиграции слишком «просоветской» и потому — неприятной, для советских критиков — слишком независимой и потому — опасной. Между тем это было первое документальное непредвзятое повествование о многонациональной армии борцов против фашизма на территории Франции. Но в наступающей послевоенной эпохе непредвзятости не было места.

Как не было места всему тому, на чем держался мир Гайто, выстраиваемый им по крупицам двадцать лет. Оглядываясь на оставленные за спиной сорок пять лет жизни, Гайто предчувствовал момент пересечения обстоятельств внешнего характера с внутренними душевными движениями. Он привык к чувству раздвоенности, порожденному параллельным течением событий в его душе и в его биографии. Он знал, что нарушается этот параллельный ход чрезвычайно редко и, как правило, трагично. И это значило, что вновь потребуются время и силы для того, чтобы вбить колышки, натянуть невидимые нити жизней и сделать их равноудаленными друг от друга. А пока эти колышки валялись стопками в его кабинете в виде связок книг, которые прислали ему издатели. Сразу после войны у Газданова один за другим вышли два романа, которые подвели черту под его предыдущим существованием.