"Гайто Газданов" - читать интересную книгу автора (Ольга Орлова)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ОБРЕТЕНИЕ 1929-1939

ВРЕМЯ ТРИУМФА

Пускай и счастие и муки Свой горький положили след, Но в страстной буре, в долгой скуке — Я не утратил прежний свет. Александр Блок
1

Если бы Гайто спросили, какой год считать в его жизни звездным, вряд ли он смог бы вразумительно ответить на этот вопрос. 1929-й — когда был написан его первый роман? Или следующий 1930-й — когда на него обрушилась слава? Или тот далекий 1917-й — когда он влюбился в Клэр? Или дымный 1919-й — когда он ее покинул? Неизвестно. В эпиграфе к роману, который Гайто выбрал из Пушкина, это время названо так:


Вся жизнь моя была залогом Свиданья верного с тобой…

И это правда. Сквозь множество дат свершилось его превращение в настоящего художника, ибо только в этом случае неразделенная любовь приносит вдохновение, а затем успех. Обычно люди после подобных потрясений ничего, кроме горя и досады, не испытывают. Гайто же предпочел грустную дату — десять лет как он расстался с Клэр — отметить созданием романа. И здесь же, на его страницах, вернуть ее себе, на несколько мгновений ощутив все то, что в действительности являлось недостижимым. Попытка была удачной дважды: герой романа получил взаимность возлюбленной, а его создатель — признание критиков и читателей.

Все, что у Гайто связано с романом «Вечер у Клэр», можно было расценивать как знак судьбы. Начинающий автор за пару месяцев без мучительных переписываний, редактирований создает филигранный, завораживающий текст, от которого невозможно оторваться, и еще не закончив последней страницы, он уже имеет два предложения от издателей по поводу публикации романа отдельной книгой. Книга, изданная тиражом всего в тысячу экземпляров, немедленно поступает во все русские магазины Европы и дальше — триумф! Ни одного скептического отзыва. Ведущие критики эмиграции сливают свои голоса в один хвалебный хор. В начале 1930 года на книгу откликнулись издания Парижа, Берлина, Праги, Риги. За роман проголосовали Георгий Адамович, Владимир Вейдле, Николай Оцуп, Марк Слоним, Петр Пильский.

Когда через пятьдесят лет вдова Михаила Андреевич Осоргина возьмется редактировать библиографический справочник, посвященный Газданову, и обнаружит в нем длинный перечень хвалебных критических статей на «Вечер у Клэр», она с удивлением воскликнет: «Неужели в те годы произведение молодого писателя могло вызвать такой резонанс?!» Но уж кто меньше всего этого ожидал, так это сам Гайто, с удивлением читающий о себе строки, подписанные фамилиями, некоторые из которых известны еще с дореволюционных времен:

«У Газданова недюжинные литературные и изобразительные способности, он один из самых ярких писателей, выдвинувшихся в эмиграции» (Марк Слоним «Воля России» 1930, № 5/6).

«Вечер у Клэр» позволил Газданову занять едва ли не первое место в ряду молодых писателей» (Михаил Осоргин «Последние новости», 1930, 6 февраля).

«Газданов… как бунинский Арсеньев… пренебрегает фабулой и внешним действием и рассказывает только о своей жизни, не стараясь никакими искусственными приемами вызвать интерес читателя и считая, что жизнь интереснее всякого вымысла. Он прав. Жизнь, действительно, интереснее вымысла. И потому, что Газданов умеет в ней разобраться, его рассказ ни на минуту не становится ни вялым, ни бледным, хотя рассказывает он, в сущности, "ни о чем"… Общее впечатление: очень талантливо, местами очень тонко, хотя еще и не совсем самостоятельно…» (Георгий Адамович «Иллюстрированная Россия», 1930, 22 февраля).

«Как и у Пруста, у молодого русского писателя главное место действия не тот или иной город, не та или иная комната, а душа автора, память его, пытающаяся разыскать в прошлом все, что привело к настоящему, делающая по дороге открытия и сопоставления, достаточно горестные» (Николай Оцуп «Числа», 1930, № 1).

Лучше всех о романе Газданова написал опять-таки Осоргин.

«В первой книге редкий писатель не автобиографичен, — замечал он в своей рецензии, — прежде чем перейти к чистому художественному вымыслу, нужно расквитаться с собственным багажом. Поэтому первая книга не делает писателем, – она может оказаться лишь счастливой случайностью. Но возможности в ней уже даны — и я считаю (охотно рискуя напрасным увлечением), что художественные возможности Гайто Газданова исключительны.

"Вечер у Клэр" — рассказ о жизни юноши, которому ко дням гражданской войны едва исполнилось шестнадцать лет и который, не окончив гимназии, был втянут в водоворот российской смуты, но приключений в книге мало, центр рассказа не в них. Дело в внутренних рассуждениях рассказчика, юноши несколько странного, который "не обладал способностью немедленно реагировать на происходящее" и как бы плыл по течению, пока не выплыл за пределы страны, где способность к этим рассуждениям сложилась. Рассказу придана форма романтическая — введена в него ранняя любовь к полуфранцуженке, привлекательной и пустой Клэр. С "Вечера у Клэр" — вечера полных любовных достижений — начинается рассказ, то есть как бы с конца, так как этот вечер — только повод для воспоминаний о жизни, пока им завершившейся. Самый литературный прием не нов, но он применен здесь с большим искусством. Сюжет рассказа развертывается с особой тонкостью и незаметно увлекает читателя из парижской квартиры Клэр в Россию, на десятилетие обратно, в обстановку детства и отроческих лет героя, в его семью, в среду людей, как будто случайных, в рамки явлений, как будто единичных — но отлично рисующих эпоху и создающих основу настоящего романа.

Клэр появляется на сцене редко, как бы мельком, как лишний штрих жизни, и все-таки она необходима. С большой художественной "простотой" рисует Газданов ряд цельных и оригинальнейших характеров (отец, мать, педагоги, офицеры, солдаты), ко всем подходя не внешне, а с внутренней оценкой, которая крепнет по мере развития мироощущений рассказчика. И в искусном кружеве рассказа незаметно ставятся и не всегда решаются сложнейшие духовные проблемы и жизни, и смерти, и любви, и того неразрешимого узла событий, который мы одинаково можем назвать и судьбой и историей».

Первое время Гайто и самому казалось удивительным, что его глубоко интимные переживания, связанные с детством и юностью в провинции, с дымными днями войны, найдут такой горячий отклик даже со стороны тех столичных особ, в жизни которых первая любовь давно скрылась за завесой времени, а ужасы Гражданской мелькнули только в окне спального вагона.

Допускал ли Гайто такой поворот событий? Нет. Он всегда думал, что фраза «на следующий день он проснулся знаменитым» есть лишь устаревший штамп, не имеющий отношения ни к реальности вообще, ни к его личной судьбе в частности. Предыдущие десять лет скитаний, судьбы молодых русских прозаиков в эмиграции не позволяли ему надеяться даже на одну треть последующего везения. То, что книгу удалось выпустить лишь благодаря счастливому стечению обстоятельств, было понятно сразу. Но то, что она вызовет одобрительную реакцию как со стороны литературных «консерваторов», так и со стороны «демократов»… – это было поистине странным. Несмотря на отмеченное всеми влияние модного Пруста, ни один рецензент не умалял достоинств книги и приходил к заключению — талантливая новая проза, по-русски так еще никто не писал.

Одобрение критиков казалось Гайто тем более странным, что он-то знал: общее умозаключение о западной ориентации прозаика Газданова, выведенное из прустовской манеры и образа главной героини, абсолютно ошибочно. Клэр – одно из самых дорогих воспоминаний, оставшихся от России, — он сделал француженкой из «меркантильных» соображений. Так было легче Коле Соседову найти ее в Париже. А Пруст? С Прустом получилось смешно.

Услышав многократно о влиянии Пруста на собственный роман, Гайто твердо решил прочитать все семь романов знаменитого француза. Прежде у него просто не хватало времени, чтобы идти в библиотеку, и денег, чтобы купить собрание сочинений. Он лишь однажды признался, что, работая над «Вечером у Клэр», не читал Пруста. Его признание вызвало столь ироничные улыбки собеседников — кто же в то время не читал Пруста! — что, не желая быть заподозренным в писательском кокетстве, Гайто сразу же обратился к творчеству модного прозаика.

25 февраля 1930 года он специально пошел на встречу русских и французских писателей, посвященную творчеству Марселя Пруста. Докладчиками были француз Ренэ Онерт и Борис Петрович Вышеславцев. Последний, юрист и философ по образованию, уже был приват-доцентом Московского университета, когда Гайто только учился ходить в Петербурге, в доме на Кабинетской улице.

В эмиграции Вышеславцев оказался, как и многие другие ученые, чем-то не угодившие советской власти, в 1922 году. Сейчас ему было за пятьдесят. В Париж он переехал из Берлина вместе с Религиозно-философской академией, в которой читал лекции в 1922-1924 годах. В Париже его тут же пригласили на должность редактора в издательство YMCA-Press. При этом он нередко разъезжал с лекциями по разным странам.

Говорил Вышеславцев великолепно. Он развивал свою мысль со смакованием логических деталей и вместе с тем превозносил жизнь саму по себе. И вот это жизненное начало он и одобрял в Прусте, вместе с тем отмечая, что русская эмоциональная культура выше западной… Собственно, именно это и было близким Газданову, и он еще больше захотел прочитать Пруста.

Он приобрел все его книги и читал в короткие минуты отдыха за рулем, при свете уличного фонаря, дожидаясь очередного клиента. Дома он читал его лишь перед сном. Большую часть времени Гайто уделял работе над своими сочинениями.


2

Конечно, никто из старших критиков не ощутил бы всей силы авторских переживаний, если бы в романе «Вечер у Клэр» не было главного — рождения нового стиля, который во многом определялся автобиографическим героем-повествователем. Это был причудливый случай, когда герой обязан автору, автор — герою. Чем обязан герой, понятно. Своим рождением. А вот чем был обязан ему автор? С появлением Николая Соседова Газданов как прозаик стал узнаваем. Соседов играл роль хранителя подлинных событий и иллюзорных мечтаний, пережив все, от чего не мог освободить свою память Гайто — смерть отца, расставание с матерью, насмешки Клэр, — и воплотив в жизнь то, чему не суждено было случиться никогда, — обретение любви Клэр в Париже.

Роман начинается с описания нескольких парижских свиданий Клэр и Соседова, которые заканчиваются, как деликатно выразился в своей рецензии Осоргин, «полным любовным достижением» героя. Пытаясь осознать значительность происходящего, Николай мысленно возвращается к событиям десятилетней давности, когда он покинул Клэр, и восстанавливает историю всей своей предыдущей жизни с появления на свет довоенных картин двадцатого года, заканчивающихся моментом отплытия из Крыма.

«Под звон корабельного колокола мы ехали в Константинополь; и уже на пароходе я стал вести иное существование, в котором все мое внимание было направлено на заботы о моей будущей встрече с Клэр, во Франции, куда я поеду из старинного Стамбула. Тысячи воображаемых положений и разговоров роились у меня в голове, обрываясь и сменяясь другими; но самой прекрасной мыслью была та, что Клэр, от которой я ушел зимней ночью, Клэр, чья тень заслоняет меня, и когда я думаю о ней, все вокруг меня звучит тише и заглушеннее, — что эта Клэр будет принадлежать мне. И опять недостижимое ее тело, еще более невозможное, чем всегда, являлось передо мной на корме парохода, покрытой спящими людьми, оружием и мешками. Но вот небо заволоклось облаками, звезды сделались невидны; и мы плыли в морском сумраке к невидимому городу; воздушные пропасти разверзались за нами; и во влажной тишине этого путешествия изредка звонил колокол — и звук, неизменно нас сопровождавший, только звук колокола соединял в медленной стеклянной своей прозрачности огненные края и воду, отделявшие меня от России, с лепечущим и сбывающимся, с прекрасным сном о Клэр…»

И эта надежда на сбывающийся сон была самым сокровенным из того, что подарил герой своему автору, который на самом деле, как мы знаем, в отличие от повествователя, уплывал в полную неизвестность и навсегда. Николай Соседов рассказал и сохранил все, что хотелось сберечь, и достиг всего, чего хотелось достичь.

Поэтому, как ни приятны были хвалебные отзывы эмигрантских критиков, с большим волнением Гайто ждал реакции тех, кто мог реально оценить автобиографичность и сокровенность его романа. К таким посвященным читателям относился дальний родственник Гайто, известный юрист и публицист, в прошлом городской голова Владикавказа, в настоящем доцент Восточного семинара Берлинского университета — Гаппо Баев. В 1930 году он был едва ли не первым осетином, от которого Гайто получил восторженный отзыв на книгу.

«Мне особенно дорого Ваше внимание, — ответил ему Газданов, — внимание человека, столько знающего и помнящего и для которого то, что я написал в книге, не является пустым звуком и не представляется как результат моей фантазии. Я был рад вашему письму и по той причине, что пишучи по-русски, не зная даже родного языка, я все-таки чистокровный осетин по рождению, и внимание моего почтенного родственника и соотечественника лишний раз подчеркивает мою связь с осетинами и Осетией».

В романе не было ни одного осетинского имени или названия, так что Гаппо Баев был одним из немногих, кто способен воспринять часть повествования, связанную с Осетией Он узнал и намеки на историю дома на Кабинетской, и на боевого деда Саге. Он помнил и Столовую гору, узкие пыльные дороги Владикавказа, роскошные южные сады, манившие своими душистыми плодами, кудахтанье кур за заборами, отдыхающих в тени от раскаленного солнца собак, лениво поднимающих то одно, то другое ухо, когда проходишь мимо…

После письма Баева Гайто еще раз убедился в том, что его книгу должны увидеть на родине, — там ее читали бы иначе. Но думать об этом всерьез он начинал тогда, когда к хвалебному хору, прославляющему роман, присоединяется еще один чрезвычайно весомый голос. Осоргин вручил Гайто письмо из Сорренто.

«Сердечно благодарю Вас за подарок, за присланную Вами книгу. Прочитал я ее с большим удовольствием, даже — с наслаждением, а это — редко бывает, хотя читаю я не мало.

Вы, разумеется, сами чувствуете, что Вы весьма талантливый человек. К этому я бы добавил, что Вы еще и своеобразно талантливы. Право сказать это я выношу не только из "Вечера у Клэр", а также из рассказов Ваших — из "Гавайских гитар" и др. Но — разрешите старику сказать, что было бы несчастием для искусства и лично для Вас, если б сознание незаурядной Вашей талантливости удовлетворило и опьянило Вас. Вы еще не весь и не совсем "свой", в рассказах Ваших чувствуются влияния, чуждые Вам, — как мне думается. Виртуозность французской литературы, очевидно, смущает Вас и, например, "наивный" конец "Гавайских гитар" кажется сделанным "от разума". Разум — прекрасная и благодетельная сила в науке, технике, но Лев Толстой и многие были разрезаны им, как пилою. Вы кажетесь художником гармоничным, у Вас разум не вторгается в область инстинкта, интуиции там, где Вы говорите от себя. Но он чувствуется везде, где Вы подчиняетесь чужой виртуозности словесной. Будьте проще — Вам будет легче, будете свободней и сильнее.

Заметно также, что Вы рассказываете в определенном направлении — к женщине. Тут, разумеется, действует возраст. Но большой художник говорит в направлении "вообще", куда-то к человеку, который воображается им как интимнейший и умный друг.

Извините мне эти замечания, м.б. не нужные, знакомые Вам. Но каждый раз, когда в мир приходит талантливый человек — чувствуешь тревогу за него, хочется сказать ему нечто "от души". Почти всегда говоришь неуклюже и не очень понятно. А мир — жесток, становится все более жестоким, очевидно, хочет довести жестокость свою до "высшей точки", чтоб уже освободиться от нее.

Будьте здоровы и очень берегите себя.

Крепко жму руку. А. Пешков.

P.S. У меня был еще экземпляр "Вечера", вчера послал его в Москву, изд. "Федерация". Вы ничего не имеете против? Очень хотелось бы видеть книгу Вашу изданной в Союзе Советов. А. П.».

Доброжелательный отзыв Горького окрыленный Гайто отправил матери во Владикавказ, оставив себе лишь фотокопию на память. Сам же не замедлил с ответом.

«Глубокоуважаемый Алексей Максимович, — пишет он в марте 1930-го, — не знаю, как выразить Вам свою благодарность за Ваше письмо. Признаться, я не думал, что Вы столько читаете и помните, что можете упоминать даже "Гавайские гитары". И когда мне говорил М. Слоним: "О, вы не знаете, Горький все читает" — я думал, что "все" – это значительные новости литературы, но не мелкие рассказы молодых и неизвестных авторов, особенно печатающихся в не распространенном журнале. Я особенно благодарен Вам за сердечность Вашего отзыва, за то, что вы так внимательно прочли мою книгу и за ваши замечания, которые я всегда буду помнить. Многие из них показались мне сначала удивительными — в частности, замечание о том, что рассказ ведется в одном направлении — к женщине — и что это неправильно. Я не понимал этого до сих пор, вернее, не знал — а теперь внезапно почувствовал, насколько это верно.

Очень благодарен Вам за предложение послать книгу в Россию. Я был бы счастлив, если бы она могла выйти там, потому что здесь у нас нет читателей и вообще нет ничего. С другой стороны, как Вы, может быть, увидели это из книги, я не принадлежу к "эмигрантским авторам", я плохо и мало знаю Россию, т.к. уехал оттуда, когда мне было 16 лет, немного больше; но Россия моя родина, и ни на каком другом языке, кроме русского, я не могу и не буду писать.

Вы советуете мне, дорогой Алексей Максимович, не быть увлеченным своей собственной книгой и тем, что я ее написал. Эта опасность для меня не существует. Я вовсе не уверен, что буду вообще писать еще, у меня, к сожалению, нет способности литературного изложения: я думаю, что если бы мне удалось передать свои мысли и чувства в книге, это, может быть, могло бы иметь какой-нибудь интерес; но я начинаю писать и убеждаюсь, что не могу сказать десятой части того, что хочу. Я писал до сих пор просто потому, что очень люблю это, — настолько, что могу работать по 10 часов подряд. Теперь же вообще у меня нет матерьяльной возможности заниматься литературой, я не располагаю своим временем и не могу ни читать, ни писать, работаю целый день и потом уж совершенно тупею. Раньше, когда я имел возможность учиться — что я делал до сих пор — я мог уделять целые долгие часы литературе; теперь это невозможно — да к тому же я вовсе не уверен в том, что мое "литераторство" может иметь смысл.

А то, что я напечатал только за границей, очень обидно, у меня мать живет во Владикавказе и преподает там иностранные языки, французский и немецкий; я у нее один — ни детей, ни мужа у нее не осталось, они давно умерли. Она знает, что я выпустил роман — а я даже не могу ей послать книгу, так как это или вовсе запрещено, или, во всяком случае, может повлечь за собой неприятности. Я не видел ее 10 лет; и я представляю себе, как она должна огорчаться тем, что не может прочесть мою книгу, которая ей важна не как роман, а как что-то, написанное ее сыном. Кстати, я думаю, что книга моя вряд ли может выйти в России: цензура, по-моему, не пропустит.

Когда я только начинал вести переговоры об опубликовании своего романа, я думал о том, что непременно пошлю Вам книгу, но не укажу адреса, — чтобы Вы не подумали, что я могу преследовать какую-нибудь корыстную цель — хотя бы цель получить Ваш отзыв. Но я только хотел подчеркнуть, что если Вы думаете, что здесь за границей в силу политических причин вся литературная молодежь относится к Вам с оттенком хоть какой бы то ни было враждебности — то я не хотел бы быть причисленным к тупым людям, ослепленным и обиженным собственным несчастьем. И еще поэтому же я особенно думал о том, что не напишу адреса. Но потом я узнал, что Вы постоянно переписываетесь с М. А. Осоргиным — и это все изменило.

Простите меня за несколько сбивчивое письмо. Но помните ли Вы, как Толстой говорит о разнице между тем, когда человек пишет "из головы" и "из сердца"? Я пишу из сердца — и потому у меня так плохо получается.

Я бесконечно благодарен Вам за Ваше письмо. Желаю Вам – Вы достигли всего, о чем может мечтать самый знаменитый писатель, Вас знают во всем мире – желаю Вам только счастья и еще долгой жизни, и я никогда не забуду Вашего необычайно ценного ко мне внимания и Вашего письма».

С этого момента тайные надежды на издание романа в России приобрели для Газданова конкретные основания и повлекли за собой целый ряд иллюзий о возможности возвращения домой.


3

В начале 1930-х представления о событиях в СССР были еще не настолько определенными, чтобы вопрос «где лучше жить и писать?» решался русскими литераторами однозначно. Это было время рассуждений, подобно тем, что озвучивал приехавший из СССР Исаак Бабель, сидя в парижском кафе: «У меня семья, — жена, дочь, — я люблю их и должен кормить их. Но я не хочу ни в каком случае, чтобы они вернулись в советчину. Они должны жить здесь на свободе. А я? Остаться тоже здесь и стать шофером такси, как героический Гайто Газданов? Но ведь у него нет детей! Возвращаться в нашу пролетарскую революцию? Революция! Ищи-свищи ее!»

Одновременно тот же самый вопрос — где жить и где писать? — задавал себе и сам Гайто. Об этом задумывались и Вадим Андреев, имевший уже две книжки стихов, и Иван Болдырев, автор «Мальчиков и девочек». Да и сам Михаил Андреевич Осоргин не хотел признавать необратимость изоляции. Он долгое время сохранял советское гражданство и даже получал гонорары за переводы пьес, которые шли в СССР. Но в середине 1930-х выплаты прекратились. Горький прокомментировал это так: «Запрещение правительством переводить литгонорары за рубеж касается не только Вас персонально, а имеет общий характер, и, как мне сказали, не может быть отменено». С кончиной Горького оборвется последняя нить, связывающая Осоргина с Россией. Но это будет позже.

А пока он вполне разделял желание молодых авторов утвердиться в России и, как мы знаем, всячески этому способствовал. Впервые обреченность своих замыслов Михаил Андреевич почувствовал после трагической смерти Ивана Болдырева.

В Париж Болдырев приехал много позже других, в конце 20-х. В Советской России он успел до этого окончить среднюю школу и даже несколько лет проучиться на химическом отделении физико-математического факультета Московского университета. И все же что-то у него не заладилось с советской властью, после чего – арест, ссылка в Нарымский край, бегство оттуда, нелегальный переход границы. Парижская жизнь начинается с везения – Михаил Осоргин выпускает его «Мальчиков и девочек».

Однако успеха книга не имела. Повесть Болдырева напоминала советскую книжку какого-то Огнева «Дневник Кости Рябцева». И у того, и у другого речь шла о советской школе, о мальчиках и девочках. Почти так о мальчиках и девочках писала Лидия Чарская лет двадцать пять-тридцать назад и потому это выглядело несколько старомодно.

Отзывы на книгу подействовали на Болдырева удручающе. Гайто был с критиками согласен, но Ивана Андреевича искренне жалел. Его судьба производила на Газданова гнетущее впечатление. Болдырев с трудом переносил парижское одиночество и очень тосковал по матери, оставшейся в России. При встрече на улице окликать его было бесполезно; у Болдырева развивалась глухота. А ведь на жизнь он зарабатывал частными уроками. Как это было возможно, Гайто не понимал.

Обо всем этом он вспоминал, стоя у постели Ивана Болдырева, принявшего огромную дозу веронала. Спасти его уже было нельзя. Знакомая Гайто со времен Гражданской войны свинцовая пленка уже заволакивала глаза умирающего. Взгляд Гайто случайно упал на лежащую у постели книгу: то ли кто-то ее раскрыл, то ли сам Болдырев держал ее в руках незадолго до принятия рокового решения. Роман Осоргина «Свидетель истории» лежал открытым на авторской надписи, видимо, завершавшей какой-то разговор: «Иван Андреевич, и все-таки нужно ехать в Россию. М. Осоргин, 29 апреля 1933 г.».

Внутренне Гайто был согласен с обоими. Для него вопрос стоял именно так: или жить, но в России, или умереть в Париже. Об этом он пишет матери во Владикавказ. Та находит в себе силы ответить сдержанно и мудро: ее саму удивляет, что, несмотря ни на какие тяготы существования, мысль о самоубийстве никогда не посещала ее. Что же касается возвращения в Россию, то она просит его не торопиться.

«Я лично с удовольствием отдала бы жизнь за то, чтобы тебя увидеть, услышать твой голос, посмотреть на тебя, побыть с тобой хотя бы несколько месяцев, — писала мама, — так что “желать”, чтобы я то же чувствовала, что и ты, от свидания нашего – не надо, mais tu ne reviendras que dans un an, n’est ce pas? Pas avant. Все надо обдумать, иметь все необходимое на руках».

Но Гайто настораживала фраза, написанная ею по-французски: «но ты ведь вернешься только через год, не так ли? Не раньше». Мать старалась привлечь его внимание и давала понять, что не все темы можно обсуждать открыто. И Гайто решил дожидаться более определенной ситуации.

В следующем письме мать опять добавляет: «P.S. Обязательно надо иметь письма от A.M. Это непременное условие, Не надо ничего делать опрометчиво, все нужно делать обдуманно и спокойно. Целую крепко. Мама.

P.P.S. Неужели мы свидимся???»

Понимая, что фотокопии старого письма для советских чиновников может быть недостаточно, Гайто пишет в Москву. Напомнив о благожелательном отношении Горького к его творчеству, Газданов коротко рассказывает о себе, поскольку не рассчитывает, что пожилой писатель помнит все перипетии его жизни: «Сейчас я пишу это письмо с просьбой о содействии. Я хочу вернуться в СССР, и если бы вы нашли возможность оказать мне в этом Вашу поддержку, я был бы Вам глубоко признателен.

Я уехал за границу шестнадцати лет, пробыв перед этим год солдатом белой армии, кончил гимназию в Болгарии, учился четыре года в Сорбонне и занимался литературой в свободное от профессиональной шоферской работы время.

В том случае, если бы Ваш ответ — если у Вас будет время и возможность ответить — оказался положительным, я бы тотчас обратился в консульство и впервые за пятнадцать лет почувствовал, что есть смысл и существования, и литературной работы, которые здесь, в Европе, ненужны и бесполезны».

Вскоре вместо ответа Гайто узнал из газет о кончине Горького. И лишь спустя много лет в архиве Горького будет обнаружен черновик последнего его письма Газданову:

«Желанию Вашему возвратиться на родину — сочувствую и готов помочь Вам, чем могу. Человек Вы даровитый и здесь найдете работу по душе, а в этом скрыта радость жизни».

Увы, этих ободряющих слов Газданов никогда не прочтет. Само письмо Горького исчезло.

Смерть Горького положила конец надеждам на публикации и возвращение писателей в Россию. Гайто еще попытается обратиться в советское консульство с просьбой рассмотреть вопрос о въезде, приложив к документам горьковский отзыв на свой роман. Но ответа не последует. Таким образом, прекрасные инициативы Осоргина не получили продолжения в судьбе Гайто – в 1936 году вопрос о возвращении на Родину будет закрыт. Зато иные осоргинские чаяния в это время нашли куда более успешное воплощение.