"Гёте" - читать интересную книгу автора (Эмиль Людвиг)

Глава 5. СИЛА СОЗИДАНИЯ

В Веймаре. — «Гениальствующие». — «Метр де плезир». — Виланд признает прибывшего. — В садовом домике. — Гердера приглашают в Веймар. — Тайный советник. Конфликт с Фричем. — Смерть Корнелии. Директор горных промыслов. — Военный министр. — Проект создания союза князей. Герцогиня Луиза. — Карл Август и Гёте. Воспитатель герцога. — Сад и дом. — Шарлотта фон Штейн. — «Брат и сестра». Письма к госпоже фон Штейн. — Фриц фон Штейн. — Корона Шретер. — Первая «Ифигения». — «Триумф чувствительности». Художник. — Путешествие по Гарцу. Ленц и Клингер в Веймаре. — Второе путешествие в Швейцарию. — С герцогом во Франкфурте. — Второе возвращение с Сен-Готарда.

«Жизнь моя мчится словно сани, быстро, весело, звонко — вверх-вниз. Бог весть, к чему предназначен я после всех испытаний. Но они дают моей жизни новый размах, все будет хорошо. Строить творческие планы сейчас не время, ибо я мечусь с утра до ночи между сложными служебными обязанностями и развлечениями… Живу я здесь словно среди родных, герцог дороже мне с каждым днем, мы с ним все больше сближаемся.

Правда, я здорово кучу… Вероятно, ты скоро услышишь, что я умею сочинять для театра импровизации. И неплохо выгляжу во всех трагикомических фарсах».

Впрочем, то, что кроется за этими словами (они взяты из писем Гёте, написанных в первые месяцы пребывания в Веймаре), вовсе не так страшно, как казалось его современникам.

Новый Веймарский герцог — так говорят и пишут по всей Германии — поселил сумасбродного Гёте у себя во дворце. Они швыряют из окон тарелки прямо на улицу. Они приказали прорубить прорубь во льду и купались в озере на Новый год. У них общие эфебы, общие любовницы, а бедная юная герцогиня сидит дома одна-одинешенька и горько плачет.

Мещанин находит, наконец, повод для подтверждения двойного недоверия, которое он питает, во-первых, к государю и, во-вторых, к гению. И когда друзья гётевской юности приезжают к нему в Веймар, Германию быстро облетает новое насмешливое словцо — «гениальствующие».

Между тем веселая жизнь Гёте не продлилась и трех месяцев. Все уже устали от бешеной скачки, охоты, от щелканья кнутов, попоек, пародий, да и от ласк крестьянских девок тоже. Веселый камергер срывает скатерть со стола, за которым ужинают, и убегает. Потом все играют в «жгуты», и какой-то придворный кричит: «Бейте! Скорей! Вам не так-то скоро удастся высечь своего герцога!»

А герцогу восемнадцать лет, он наделен вулканическим темпераментом, женат на робкой девочке, и его влечет к двадцатишестилетнему поэту. Две книжки этого поэта просто опьянили его. Крепкая немецкая речь Гёте, смелый взгляд на вещи, врожденная мужественность, романтичность, которой окружено его имя, хотя нисколько не присуща ему, — все привязывает к нему герцога. Карл Август бунтует против воспитания и традиций, от которых он только что освободился. Мятежный инстинкт влечет его к молодому бюргеру, хотя втайне он, может быть, и трусит. Он боится стычки со старыми придворными только что унаследованного им двора.

Но стычек нет. Правда, старый министр, отпрыск древнего аристократического рода, оскорблен тем, что уже не он является судьей в вопросах искусства, повсюду слышен завистливый шепот, тем не менее, решительно все — двор, дворянство, общество снимают шляпы перед выскочкой и тщательно запирают двери, прежде чем излить друг другу свое недовольство «гениальствующим». Нет, разве не фаворит этот молодой господин? Разве это может длиться долго? Государственные соображения непременно встанут между герцогом и поэтом. Впрочем, он очень мил. Скоро дамы признаются по секрету друг другу, что этот дикарь, — о его дурачествах и попойках в Тюрингском лесу они не устают говорить в своих будуарах, — все-таки настоящее приобретение для Веймара! Всегда галантен, всегда остроумен, иногда, правда, безумствует, но даже и тогда не переступает границ дозволенного.

Наконец-то у них появился элегантный «метр де плезир». Все чаще устраиваются балы и маскарады, все мужчины без исключения одеваются а-ля Вертер, а если у кого-нибудь нет денег, чтобы сшить себе соответствующий костюм, то герцог выдает ему этот наряд вместо мундира бесплатно. Появились новые сюжеты и для придворных разговоров. А разве мог бы кто-нибудь, вот как этот молодой поэт, на память процитировать все, что написано в новом «Альманахе муз», который передают сейчас из рук в руки за чайным столом? Кто еще способен иронизировать в стихах любого размера и по поводу присутствующих и по поводу отсутствующих?

Премьер-министр тоже сидит за чайным столом.

«Хорошо, — думает он, — кабы поэт развлекал герцога вечно. У государя наконец-то будет занятие, и он не станет соваться со своими младоглупостями в управление государством. Делами он, кажется, совсем не интересуется, этот поэт. Теперь, когда ему повезло, он быстро забудет, что был когда-то юристом. Только бы не вторгался в мою область, а двор пусть развлекает себе на здоровье. С Виландом все было точно так же. Но, между прочим, что говорит Виланд? Ведь молодой человек совсем недавно так атаковал его…»

Но Виланд, который вот уже несколько лет является духовным главой города и двора, которому, в сущности, и грозит опасность, ибо доныне он один пользовался безраздельным влиянием на подрастающего герцога, Виланд в восторге и разыгрывает еще больший восторг, ибо, будучи человеком светским, он, подобно стареющей метрессе, знает, что самое умное в подобных обстоятельствах — аплодировать своей преемнице.

Но это и не трудно ему. Виланд наделен тончайшим чутьем к поэзии. Давно он издали уже почувствовал: этот новый поэт — сильнейший.

Виланд — истинный художник жизни. Он не склонен хитрить в безнадежной борьбе, в жизни и в поэзии. Он ученик Эпикура. Не успел Гёте приехать, как Виланд берет свою лютню, которой он владеет виртуозно, и начинает воспевать новое светило.

В ближайшем же номере своего «Меркурия» он помещает «Оду в честь Гёте». Пусть немецкие литераторы знают, что Виланд, который после долгого искусного плавания прибыл в эту светлую гавань, отнюдь не неудачник, которого более молодой соперник лишил герцогской милости. Но он знает, что ум его известен Германии, и решает, поэтому, придать своим галантным стихам чуть-чуть скептическое звучание.

Виланд не только предвидит, какая участь ждет Гёте при этом дворе. Он угадывает до некоторой степени и его характер и пишет сразу штук шесть писем наиболее прославленным литераторам. Пишет с той самой экзальтацией, которую всегда высмеивал. Да, он очарован Гёте, почитает, любит его, как взрослого сына. Умный Виланд просит друзей уничтожить его прежние письма, там написаны всякие глупости о Гёте. И все-таки, хотя он много лет прожил в дружбе с Гёте, он так никогда и не включил эту хвалебную оду в собрание своих сочинений!

А пока что, опираясь на авторитет своего имени и возраста, Виланд узаконил положение Гёте в Веймаре. Ибо Виланду сорок два года, и в этом молодом кружке он самый старший. Оберштальмейстеру фон Штейну — сорок, жене его — тридцать три, Кнебелю — тридцать два, герцогине-матери — тридцать шесть, герцогу и герцогине нет и двадцати, а Гёте по возрасту занимает некое серединное положение. Зато душою он гораздо зрелее всех в кружке, да и ум его искушен намного больше.

Неужели при этом умном дворе никто не заметил, что юный фаворит прекрасно разбирается не только в окружающих людях, но и во всех веймарских делах? Что он имеет в виду нечто несравненно большее, чем Веймар? Неужели сумасшедший Гёте и впрямь сумасшедший?

Нет. Образ жизни, который должен льстить самолюбию бюргера, ему вдруг делается противен. Гёте покидает и герцога и двор. И хотя он приехал в Веймар только в начале ноября, он уже на рождество вместе с несколькими друзьями бежит в горы. Бодрый, веселый, пишет он герцогу из своего убежища письмо: обо всем вперемежку. Ему приснился счастливый военный поход. Один из их компании опасно захворал тяжелой формой похоти. Сам он посылал к пастору за Гомером, а получил от него библию. Он раскрыл ее, и вот на каком месте из Исайи: «Посмотри, господь опустошает страну, и разрушает, и уничтожает в ней все, и рассеивает ее обитателей — вино иссякает, лоза увянет, и все, кто веселился в сердце своем, теперь стенают… Никто не зовет к питию, и лучшее питие стало горьким».

Гёте продолжает: «Коньки позабыты, я топал ногами и ругался и целых четверть часа стоял, надувшись, у окна».

Потом они обменялись платьем. В голубом кафтане с красным воротником, он выглядел настоящим шалопаем. «Спокойной ночи еще раз!»

Тебя, конечно, избаловали Улыбки, речи… А в мраморном зале Блистают свечи, Мелькают плечи… Но твой покой — средь простоты Таких же чистых душ, как ты.

Осторожно, так, чтобы герцог ничего не почувствовал — ведь он будет без конца перечитывать остроумные строчки и завидовать: вот бы и мне быть с ними! — итак, совсем осторожно, наш ментор, укрывшийся в горах, сквозь гримасы и смех, шепотом дает наставления и указания своему юному воспитаннику.

А сейчас он один смотрит в зимнее небо, ищет в нем утреннюю звезду. Он сделает ее эмблемой в своем гербе, и «в голове и сердце у меня теснится одна и та же проклятая мысль, остаться в Веймаре или уехать?».

Но проходит полтора месяца, Гёте принимает решение. Только Мерку, ему одному, открывает он причины, удерживающие его в Веймаре: «Я принимаю самое непосредственное участие во всех придворных и политических делах, — пишет он «другу человечества», — и, вероятно, уже не смогу уехать отсюда. Положение мое весьма выгодно. Как бы там ни было, герцогства Веймар и Эйзенах — это все-таки арена, на которой я смогу попытаться сыграть роль в мировой истории. Поэтому я и не тороплюсь. Но свобода и досуг — вот главные условия, без которых я не соглашусь занять мое новое положение. Впрочем, здесь я больше, чем когда бы то ни было, в состоянии разглядеть всю пакость бренной роскоши».

Конечно, эту циничную программу он набрасывает специально для Мефистофеля, но и набрасывает ее Мефистофель. Зато домашним он пишет совсем в другом тоне:

«Вероятно, я останусь здесь, и буду играть свою роль как можно лучше… Пусть я продержусь всего год, все лучше, чем бездеятельное прозябание дома… Как-никак, а тут в моем распоряжении, два герцогства».

Герцог старается удержать его всеми средствами: дарит ему загородный дом; пишет его родителям; вопреки возражениям большинства духовенства приглашает свободомыслящего пастора Гердера и ставит его во главе веймарской епархии. Прошло четыре месяца после приезда Гёте в Веймар, когда он записывает у себя в дневнике: «Я уже испробовал жизнь придворного, теперь хочу испробовать власть, и так шаг за шагом».

Кажется, Мефистофель опять раскрывает свои самые заветные планы? Но только ли Мефистофель? А что говорит об этом плане Фауст? О, Фауст прекрасно понимает, от чего он отказывается. Вовсе не опьянев от успеха, берется он за свои начинания. Он жаждет великих дел. Гёте знает герцога, и хотя любит его и готов ему служить, он прекрасно понимает и опасность, которая его поджидает. И все-таки он хочет рискнуть. Да, он хочет сделать большим человеком маленького государя. Он хочет придать маленькой стране блеск великой гуманности. Он желает только во имя духа сделать то, что обычно делают только во имя сословных интересов.

Гёте жаждет широкой деятельности, он хочет влиять на окружающий мир, он хочет до устали сражаться — не с невидимыми тенями, как прежде, а с реальными людьми. «Я должен изо дня в день употреблять все мои способности; я должен затрачивать все силы моего ума и сердца, чтобы бороться с тысячами больших и малых сил и отражать любовь и ненависть, коварство и насилие». И где-то в пути Гёте пишет свою «Ночную песнь странника».

Ты, что в горной вышине Горе ведаешь земное (И страдающим вдвойне Облегченье шлешь двойное!), Я устал от смены вечной, То восторг, то боль в груди, Мир сердечный, О, сойди ко мне, сойди!

Лишь один человек в Веймаре понимает, что замыслил Гёте. «Но, увы, — пишет Виланд через три месяца Лафатеру, — насколько больше мог бы сделать, нет, сделал бы этот замечательный ум, не погрязни он в хаосе, из которого, невзирая на всю его волю, на всю его мощь, он все-таки не сможет создать хоть сколько-нибудь сносное общество. Разве мне не было уже тридцать восемь, когда я позволил увлечь себя волшебному внушению, а вернее, колдовскому соблазну, при мысли, что, приехав к этому двору, я смогу совершить столь много доброго и великого, что это будет иметь значение в веках… И разве не пустился я в эту опасную и, если смотреть трезво, безнадежную авантюру? Гёте всего двадцать шесть. Как же он мог, сознавая в себе такие силы, устоять против соблазна еще большего?..

И все же посмотрим! Даже если станет здесь менее скверно, чем было бы без него, если здесь будет сделано хоть что-нибудь хорошее… значит, игра стоила свеч… Его положение представляется мне схожим с игрой в фараон. Герцог держит банк, Гёте понтирует. Он ставит один, два, три, четыре раза подряд, еще, и еще, и все на одну и ту же карту. Иногда он проигрывает, но все-таки продолжает ставить. Ведь ему нужно одно-единственное трент-леве… и он отыграется».

И Виланд пытается утешить себя тем, что хотя «как поэт Гёте, по крайней мере на ближайшие годы, потерян для мира, ибо Гёте ничего не делает вполовину, и, раз вступив на новую стезю, он не успокоится, прежде чем дойдет до цели, зато он будет столь же велик как министр, сколь был велик, будучи сочинителем».

Виланд пророчески предвидит и путь, и результат, к которому придет Гёте. Среди всех суждений того времени нет ни одного, свидетельствующего о столь глубоком понимании вещей.

Зато Веймар воспринимает происходящее с чрезвычайно банальной точки зрения. Едва только герцог приказывает ввести Гёте в свой Тайный совет, то есть в центральный правительственный орган, как в Веймаре образуются две партии. Меньшая, состоит из придворных, которые крепко держат сторону фаворита, и из убежденных сторонников новшеств. Во вторую входят строгие защитники дворянства и традиций, осуждающие вторжение в их среду бюргера и дилетанта. Во главе этой партии стоит министр-президент фон Фрич. Он был верным слугой герцога в период регентства, и, разумеется, его нельзя уволить в отставку. Вдовствующая герцогиня Анна Амалия поощряет привязанность сына к Гёте; тем не менее, ее радует, что сын, которому хотелось бы управлять государством сам-друг, отводит приятелю последнее место в Тайном совете и дает ему чин всего лишь тайного советника с жалованьем 1200 талеров в год.

Один только Фрич протестует против назначения Гёте. Он пишет герцогу: «…ибо не могу я заседать далее в коллегии, членом которой теперь будет упомянутый д-р Гёте; и поскольку не смею надеяться служить вам в вышеупомянутой с пользой для вас и с честью для себя, я слагаю с себя занимаемый мною доныне пост к стопам вашей светлости… и ухожу в отставку».

Герцог решительно встает на сторону своего друга.

«Мнение света, который не одобряет то, что я ввел д-ра Гёте в важнейшую мою коллегию, хотя он не является амтманом, профессором, камергером и статским советником, решительно ничего не меняет. Свет судит на основании предрассудков, я же тружусь не для славы… а дабы держать ответ перед богом и собственной совестью… Гёте честен и обладает удивительно добрым и чувствительным сердцем…» Фрич остается и работает десять лет вместе с Гёте.

Не колеблясь, поэт принимает свое назначение. Он делает ответственный шаг и делает его с полной решимостью. До сих пор он держал двери открытыми.

Три месяца он в нерешительности стоял на пороге и ждал. Теперь он захлопывает за собой дверь и отбрасывает все, что осталось за ее порогом. Навсегда оставляет он молодого человека из Франкфурта, вождя литераторов, воздыхателя юной девы, друга многих друзей, даже сына и брата. Всего лишь полгода тому назад отсылал он свои страстные дневники графине Штольберг. Теперь он прощается с ней в суровом молчании и со всеми вопросами велит обращаться к его сестре. А сестру, которая как раз в эти дни признается ему в своей болезни и взывает о помощи, он отсылает к новой своей приятельнице. В течение целого года он пишет Корнелии одно-единственное письмо.

Два года душевнобольная Корнелия не виделась с братом. Наконец она умирает, и он пишет в своем дневнике: «Темный, растерзанный день. Страдания и мечты». Зятю, с которым он был дружен многие годы, — ни слова соболезнования. Гёте не может долго скорбеть.

Родителям он пишет часто приветливо-отчужденные, полные деловых поручений письма, очень ясные, редко веселые. Но в двух тысячах писем, которые в первые десять лет жизни в Веймаре Гёте написал другим лицам, имя госпожи Айи вряд ли встречается десять раз. Когда герцогиня-мать пожелала, чтобы мать его приехала в Веймар, Гёте воспротивился этому.

Зато, прощаясь с юностью, Гёте запечатлел эту разлуку в стихах. На пороге новой жизни он написал свое «Морское плавание», великолепную поэтическую аллегорию. Вот сидят в гавани приятели, ждут отплытия своего друга. Заранее радуются они добыче, с которой он приплывет обратно. Но вдруг поднимается буря, сулит опасности мореплавателю, и друзья, стоя на берегу, в страхе за него восклицают:

Буен ветер! Вдаль относит счастье! Вправду ль другу суждена погибель? Ах, почто он в путь пустился? Боги!» Но стоит он у руля, недвижим; Кораблем играют ветр и волны, Ветр и волны, но не сердцем мужа. Властно смотрит он в смятенный сумрак И вверяет гибель и спасенье Горним силам.

Властно? Нет, вовсе не мир и не власть распахнут врата перед исполинской душой Гёте.

Он современник эпохи, когда Фридрих Прусский, Иосиф Австрийский и Людовик Французский еще олицетворяли всю Европу. Что же мудреного, если герцогства Веймар и Эйзенах кажутся Гёте тоже некоей частью вселенной и ему хочется управлять хотя бы ими? Однако в Тайный совет крошечного государства Гёте вступает как самый младший из семи его членов. У него нет даже определенного круга обязанностей, и единственное его назначение — служить опорой герцогу в борьбе против старых суровых чиновников. Внешней политикой Гёте ни тогда, ни позднее не занимался. Только осязаемое, конкретное, только мир труда притягивает к себе деятельный его ум. Он хочет заправлять, разрабатывать, улучшать то, что заложено в этих герцогствах. Пусть хоть в самых малых пределах, но он хочет выполнить свой долг и как можно теснее связаться с этой землей и с ее народом!

И действительно, чем бы ни занялся Гёте в первые четыре года своей государственной деятельности, он всегда и всюду приносит пользу. Больше сорока лет заброшены горные разработки в Имельнау. Давнишнее желание веймарской династии — возобновить их, и Гёте берется за дело. Он организует специальное ведомство — Управление горными промыслами и лично руководит им. Проходит еще три года, и на Гёте возлагают надзор за рекрутским набором, за провиантской частью и вооружением. Ему поручают и дорожное строительство. Гёте минуло тридцать лет, а он занимает пост военного министра и министра общественных работ. Но он берет на себя все решительно, ибо храбро верит, что «нет ничего на свете, чего нельзя было бы преодолеть».

Наконец, наконец-то он действует, и не в эмпирическом, а в конструктивном смысле!

Совершая бесчисленные служебные поездки по всей Саксонии, Гёте всюду находит подтверждение своим идеям развития экономики страны, безразлично, касаются ли они заброшенного крестьянского двора или всего герцогства в целом. «Идеи эти столь просты, что, право, для усвоения их не надобно совершать далекие путешествия. Мы видим все у себя дома».

Неожиданно в Апольде вспыхивает пожар. В то время деревянные села часто сгорали дотла. Гёте галопом мчится на место происшествия, «целый день кипит и жарится на пожаре… Мои планы, мысли, время, кажется, кипели заодно. Вот так мы и живем, покуда не умрем, вот так будут жить после нас и другие… Мои мысли касательно организации пожарного дела подтвердились еще раз. Особенно в отношении населения. Ведь к нему здесь относятся, как и ко всему прочему, словно в карточной игре, когда игроки видят только те карты, которыми играют в данную секунду. Герцог вынужден будет, наконец, мне поверить. Глаза жжет от огня и дыма, а подошвы ног болят. Правда, мало-помалу несчастье начинает казаться прозаичным, как огонь в камине. Но все равно я не откажусь от своей мысли, все равно буду сражаться с неким ангелом, даже если и вывихну при этом себе бедро. Ни одна душа не знает, с каким множеством врагов я сражаюсь, чтобы провести в жизнь хоть самую малость. О всевидящие боги, молю вас, не смейтесь, глядя на мои усилия, на борьбу и старания! В крайнем случае, улыбнитесь, но помогите мне».

Через три года, став военным министром, Гёте записывает у себя в дневнике: «В связи с военной коллегией возникают новые пренеприятные обстоятельства». «5 января: Занимаюсь военным хозяйством». «13-го: Взял на себя военную коллегию. Первое заседание. Ум мой тверд, спокоен и остр. Все последние дни занят только этим делом. Плаваю в нем и не питаю надежду на то, что все будет хорошо. Уверен, что проявлю терпение. Груз дел весьма полезен для души. Освободившись от него, она ощущает свободу и наслаждается жизнью. Не может быть ничего более жалкого, чем достойный человек, пребывающий бездеятельным; прекраснейший из даров вызывает у него отвращение…»

Постепенно и без всякой системы Гёте вырабатывает собственные формы деятельности. Он судит о положении в стране только на основании того, что видит. Поэтому ему удается отклонить в Совете проект нового устава для мануфактур. Он без конца путешествует по стране, стремясь досконально изучить ее и ее обитателей. Его интересует уголовное право, а занятия военными делами заставляют его обратиться даже к вопросам политики. Так обязанности, открывшиеся Гёте в маленьком государстве, становятся для него мостом в мир большого искусства государственного управления. И Гёте сумел им овладеть. Когда «старый Фриц», который Гёте и в глаза не видел, в одном из старческих своих сочинений набросился на «Гёца», министр не стал ему возражать. Но когда король потребовал от Веймара рекрутов, тут уж поэт-министр, в свою очередь, напал на короля.

На беду Карл Август, этот герцог-солдат, решил позволить королю солдат, своему идеалу, провести набор в своем герцогстве. Тогда Гёте подал длинную докладную записку, в которой предупреждал своего государя о политических последствиях, которые шаг этот повлечет за собой в Вене.

Наконец из чисто практических соображений у Гёте возникает идея создания Союза государей Средней Германии, который должен противостоять обеим враждующим великим державам — Пруссии и Австрии.

Лишь однажды прозвучал в его дневнике громкий крик. Это случилось в Вартбурге. Он один, погружен в мысли о саде, об отрешенности, о тишине. Он укрылся здесь от всех, даже от друзей. И вдруг в его записях звучит слово-крик: властвовать! Но крик замер так же внезапно, как прозвучал.

Гёте никогда не притворяется, особенно при дворе, хотя в начале своей деятельности он один делает там погоду. «Нужно оставаться просто самим собой, здесь теперь такая политика», — иронически пишет он Гердеру. Но царящий в веймарском великосветском обществе стиль аффектированного гениальничанья только на первых порах облегчил ему его роль. Двор скоро привыкает к Гёте, а Гёте привыкает к этому двору; и когда мода на аффектацию проходит, он, оказывается, давно уже оценил преимущество аристократических манер. Случается, его называют даже чопорным.

К великому облегчению Гёте, страсть герцога к охоте, к поездкам, к скачке по безлюдной местности не утихает. Государь предпочитает управлять своим государством, находясь вдали от столицы. «Вот уже три недели, — сообщает господин министр одному из своих друзей, — как я живу среди лесов, пещер, рек, дубрав, водопадов и подземных духов и наслаждаюсь прекрасным божьим миром».

Веймарские придворные исподтишка подсмеиваются над поэтом, который летним вечером в Тифурте читает вслух свои стихи и баллады. А бюргеры живут столь замкнуто, что никогда не допустят в свой круг дворянина. К тому же они не доверяют выскочке, который сумел пробраться ко двору. Но разве он пробрался туда?

Гёте — искусный режиссер. Он так умеет сочетать светскую жизнь с искусством, что это в диковинку даже избалованным придворным. В один прекрасный день он приглашает герцогиню и ее друзей в свой садовый домик. Слуги обносят их старым «иоганнесбергом», а он читает им свои новые стихи. Тихо отворяются двери, и в рембрандтовском полумраке белеют берега маленькой реки. Придворные в восторге. Но придворно ли настроение его души? Вот он весь перед нами: «После ужина, великогерцогские дурачества. Охота в саду. Ночной бал. Не в силах ощущать природу… Поездка в Тифурт; все раздражало меня в этих людях, и я вернулся домой… Все было мне противно. Жаль придворных; удивляюсь, как это большинство из них еще не превратилось в василисков и жаб. Герцоги Саксонские — не то четверо, не то трое в одной комнате — не слишком-то занимательные собеседники. Только наш герцог находится еще в процессе роста. Другие давно уже превратились в деревянных марионеток; осталось только раскрасить их».

В первый год пребывания в Веймаре Гёте устраивает у себя в парке «приют для бедных, больных, удрученных сердец». Но проходит два года, и придворные начинают жаловаться на то, что поэт не очень-то приятный собеседник. Осенью герцогская чета возвращается в город. Гёте все приготовил к их приезду. С горечью он замечает, что «наконец-то освободился от забот о полах, печах, лестницах, стульчаках, покуда все не начнется сначала».

Но кто же тот, ради которого поэт терпит такую жизнь? Что за человек герцог?

Охота на дичь и на кабанов, ночевки в чистом поле, попойки и пирушки с деревенскими девками, вот чем до изнеможения занимается юный герцог, ибо никак не может осуществить свою самую страстную мечту — мечту о войне. Зато Гёте нисколько не охотник и отнюдь не привержен к вину. Лишь на первых порах участвует он в герцогских кутежах. Проходит несколько месяцев, и он присутствует на охоте уже скорей в роли художника, чем стрелка.

Но все-таки он пытается незаметно влиять на герцога. Иногда, даже напрямик высказывает ему свое мнение. «Я должен прочесть вам нотацию, — пишет Гёте Карлу Августу. — По дороге я размышлял о преувеличенной горячности, которую вы выказываете в подобных случаях. Право, вы поступаете если и не несправедливо, то бесполезно и без нужды тратите силы — ваши и ваших близких». Во время долгих бесед Гёте, вероятно, сотни раз читал ему поучения. Он часто ночует в покоях герцога. В первые два года они видятся чуть не ежедневно.

Господином, иногда Юпитером называет Гёте герцога в своих дневниках.

Некий горный советник спустя полстолетия запечатлел в своих воспоминаниях первые годы Гёте в Веймаре. Автору воспоминаний, тогда еще юнцу, приходилось иногда участвовать в попойках. «Все, пишет он, — должно было быть, во что бы то ни стало, естественным». Юнец тоже решил дать себе волю и разгуляться вовсю. Но тут Гёте ему шепнул: «Только держитесь от них подальше, и, ежели им вздумается поколотить вас, не противьтесь их веселым колотушкам».

А все-таки умный Мерк выражает, быть может, мысли самого Гёте, когда спустя два года пишет из Веймара: «Гёте любит герцога, как никого из нас, вероятно, потому, что никто не нуждается в нем так, как нуждается герцог. Отношения их будут длиться вечно».

Свет недоволен поэтом. Гёте молча сносит насмешки, которые, расползаясь из Веймара, паутиной опутывают Германию, но вдруг против него выступил человек, которого он уважает. Сам Клопшток обратился к нему с письмом, прося его не разжигать бешеные страсти Карла Августа. Гёте приходит в ярость. Немедля он пишет мастеру, которого всего два года назад называл отцом: «Избавьте нас на будущее от таких писем, дорогой Клопшток! Они совершенно бесполезны и только отравляют нам настроение. Поверьте, что у меня не осталось бы и часа времени, если бы я начал отвечать на письма, подобные вашему, на все подобные предостережения!» Клопшток читает послание, передает его ученику и говорит: «Отныне презираю Гёте». И пишет ему, что рвет с ним навсегда.

Тем временем Гёте учит герцога презирать внешнюю форму власти, но почитать ее содержание. В письме, которое они сочиняют вместе, герцог высмеивает «заседание благородного совета», в другое они вставляют свои стихи.

А затем Гёте пишет свою «Молитву короля». Она, очевидно, посвящена герцогу:

Я властелин земли, и любят Меня мои вельможи. Я властелин земли. Люблю я Моих вельмож, повелевая ими. О бог великий, сделай так, Чтоб я от власти и любви не возгордился!

Покуда кругом кипит суета, Гёте пытается спастись от света и его влияния, уйти в тишину, в самоограничение, самоуглубление. Он удаляется в свой сад.

За городскими воротами, неподалеку от дворца, но вдалеке от шума придворной жизни стоит старый домик. В нем всего четыре комнаты.

Скромный, крохотный на вид Из-под крыши дом глядит.

Домик окружен большим садом, за которым простирается парк. Почти целых семь лет служил он приютом Гёте, и именно эти годы, как ни были они заполнены самой разнообразной деятельностью, были годами внутреннего роста поэта. Он многим обязан земле этого сада. Ей отдает он свою любовь, а она дарит его счастьем.

Разве не мечтал он долгие годы оставить тесные городские улицы и уйти на землю? Теперь он жертвует ей добрую часть своего времени. Он хочет научиться растить свой сад. Это так же ново, как и все его прочие дела. Целые дни в первое, такое загруженное время Гёте занят обработкой и культивированием сада, различными постройками и перестройками в нем. «По-прежнему стоят великолепные дни», записывает он в дневнике. Правда, в Тюрингии все кажется ему беднее. Как о юге, вспоминает он о Майне, о Рейне. Потихоньку жалуется, что весна здесь такая короткая, а зима суровая. На Рейне не бывает ни такой засухи, ни таких морозов. Он выписывает из Франкфурта лозы ивы и винограда. На Лейпцигской ярмарке заказывает заодно с «Небесной философией» Сведенборга и «Акцизами курфюршества Саксонского» и «Сокровища сада» Рейхарта.

Рано утром, после ночи, которую он чуть не всю напролет протанцевал, проболтал, проскакал на коне, Гёте просыпается в своем уединении. Полной грудью вдыхает он возвышенную тишину.

Гёте никогда не работал по ночам, ни в какую полосу жизни. Даже в старости, рассматривая проект своего памятника, он просит убрать в нем светильник — символ прилежания, ибо он всегда творил только по утрам, в часы, «когда снимаются сливки с дня; остальные уже идут на сыр». Как любит он бодрость, которую несут с собой эти утренние часы, проведенные в саду. Новоиспеченный придворный гордится своим убежищем-садом больше, чем всеми трапезами во дворце и танцами на сверкающем паркете.

Вечером возвращается он домой, долго ищет огниво, напротив дворец сияет огнями, «а я ищу хоть искру одну и все же знаю, что герцог с удовольствием поменялся бы со мной». Завернувшись в плащ, он ложится майской ночью на балконе; начинается гроза, но природа так милостива к нему, что он не просыпается.

Он купается в реке, протекающей за оградой, в ноябре после заката, в декабре рано поутру, в январе — дабы «вдохнуть бодрость в печально ковыляющих духов», — он умывается снегом. Гёте отказывается от кофе, пьет меньше вина, ибо стремится развить в себе предельную работоспособность. Он сам говорит о тощем своем сложении, а слуга его уверяет, что без труда носит своего господина на руках. Гёте решительно сбрасывает парик, вместе с ним и дух рококо. Волосы его падают свободно.

Вслед за ним все расстаются с пудреными париками.

В эти годы Гёте увлекается всем, что, как кажется ему, приносит пользу, — разводит пчел, прививает плодовые деревья, даже любовные письма его написаны руками, перемазанными древесной смолой. Он пишет любимой, что нынче уже слишком поздно уничтожать гусениц — «все откладывал с часу на час. Поэт и любовник — плохие хозяева». А однажды отмечает в своем дневнике одно-единственное дело за целый день: «Потихоньку копался в саду у берега, среди скал», 26-го — еще: «Я сажаю деревья, подобно тому, как сыны Израиля закладывают обетные камни».

Впрочем, в жизни его нет ничего романтического. Просто человек в возрасте между двадцатью и тридцатью годами пытается укротить свои страсти и здесь, на природе, среди безмолвной тишины, обратиться к разумной, полезной деятельности. На жизнь, на природу Гёте смотрит сейчас не с поэтической, а скорее с практической точки зрения.

Этот маленький уголок земли служит ему макетом, по которому он изучает всю страну, а улучшить жизнь в стране он считает своим призванием и долгом.

Впрочем, деятельность его всегда направлена не вширь, а вглубь. «Ограничивать себя, нуждаться, в сущности, в одном или в нескольких предметах, любить их по-настоящему, привязаться к ним, поворачивать их в разные стороны, слиться с ними — вот что делает нас поэтом, художником, человеком». Безмерная душа Гёте, словно боясь раствориться в пространстве, ищет точки опоры. Грандиозный дух пытается ограничить себя узким кругом деятельности. Поэта начинают занимать вопросы не только экономики, но и экономии, которую необходимо навести в Веймарском государстве. Он и сам становится бережлив. Раньше ему почти всегда не хватало денег. Он занимал их то у Мерка, то у Якоби. Теперь он наводит порядок в собственном хозяйстве. Гёте хочет, во что бы то ни стало, оздоровить финансы Веймара.

Однажды, возвращаясь из служебной поездки, Гёте останавливается у водопада и слушает песнь духов воды. «В этой песне я различил удивительные строфы, только вряд ли смогу их припомнить», пишет он. И тут же, еще вспоминая, Гёте указывает педантически точно, в каком именно порядке брошюровать его письма-дневники. «Сперва, дневник за 16, потом песня, потом описание долины».

Даже к творческим своим замыслам он подходит иногда с точки зрения выгоды, которую они сулят.

Листки, которым он доверяет свои большие мысли о малых делах, вскоре превращаются в коллекцию из 1700 записок и писем. Целых десять лет хранятся они в шкатулке женщины. Никогда, никому не поклонялся Гёте так, как поклонялся ей. Душа ее была огромной чашей, в которую струились воды его души и откуда они выходили очищенными. Но эта женщина любила понятие «Гёте», а не его самого. Да и он любил не живую женщину, а только идеальный ее образ. И это объясняет все прекрасное и плодотворное, что было в их взаимном влечении. Но все эти десять лет они прожили, вращаясь в узком кругу, в маленьком городишке, среди предрассудков и интриг, и, хотя они не разлучались никогда, они всегда жили в разлуке. Так возникли разочарование и горечь, которую они испытывали друг к другу. Их любовный роман — это не счастливая история с трагическим концом. Это длинная переменчивая история из сотен высоких мгновений и тысяч мучительных часов.

Миниатюрная, изящная Шарлотта фон Штейн никогда не была хороша собой. Впрочем, ее кроткое продолговатое лицо, несомненно, отличалось привлекательностью. Гёте встретился с ней, когда ей минуло уже тридцать три года. Нервная, хрупкая, болезненная, Шарлотта казалась почти бесплотной. Позднее она превратилась в здоровую, цветущую женщину, но в год их встречи она была задумчива и меланхолична. В ней привлекало все — открытый нрав, нежный и печальный голос, страждущая добродетель, серьезная простота, безукоризненные манеры. При дворе она отличалась свободой и непринужденностью манер.

«Когда видишь, с каким артистическим совершенством она танцует, — пишет один из друзей Шарлотты, — кажется, что тихий свет полуночной луны наполняет ее сердце божественным покоем».

У Шарлотты красиво очерченный рот, узкие губы и большие итальянские глаза, похожие на глаза Гёте. Но его глаза сияют и пронзают, как молнии, а ее горят тихим и ровным пламенем. Оно никогда не вспыхивает и никогда не гаснет. В Шарлотте нет ни страстности Гёте, ни бесстрастия его сестры. Лучшие ее портреты дают представление о женщине разочарованной, но отнюдь не испытывающей отвращения к любви. Впрочем, прошлое Шарлотты вовсе не способствовало тихому горению души. Дочь придворного чудака, известного своими странностями, и весьма суровой и многоопытной светской ханжи, Шарлотта фон Штейн выросла в мрачном, чопорном доме. Целых шесть лет болезненная и робкая девушка влачила жалкое существование фрейлины при весьма шатком дворе некоей герцогини, племянницы Фридриха II. Эта повелительница, чуть постарше самой Шарлотты, была уже вдовой. Трепеща от страха, следила она за всеми перипетиями Семилетней войны, от которых зависела и собственная ее неверная фортуна.

Наконец Шарлотте все-таки удалось пристроиться. Она вышла замуж за совершенно чуждого ей, примитивного, добронравного и тупого здоровяка обершталмейстера фон Штейна. В тот самый год, когда шестнадцатилетний Гёте оставил школьную скамью, Шарлотте исполнилось двадцать три, и у нее родился первенец. В течение восьми лет она родила еще семерых детей. Частые роды окончательно подорвали ее силы. Из всех ее детей в живых остались только два сына. Когда Гёте вошел в дом Шарлотты, младшему мальчику, Фрицу, было три года. Целых десять лет после замужества Шарлотта жила очень уединенно — летом в своем маленьком имении неподалеку от Веймара или на водах, где она лечилась. Кроме мужа, никогда ни один мужчина не приближался к ней.

Гёте разбудил ее. В письме, которое читают в его пьесе «Брат и сестра», звучит тихий голос Шарлотты. Как сладостно пробуждение к жизни, хотя оно совершается почти против ее воли! «Я снова полюбила мир, а ведь я так отдалилась от него! Я полюбила его благодаря вам. Мое сердце упрекает меня. Я чувствую, что готовлю мучения и вам и себе. Только полгода назад я хотела умереть, теперь я не хочу умирать».

Однажды — это было за несколько месяцев до того, как они встретились, — Гёте показали силуэт незнакомки. Он тогда еще написал: «Как прекрасно видеть, что мир отражается в этой душе!» — и словно по наитию приписал: «Побеждает сетями!» Это было в июне. А в декабре в сопровождении герцога он впервые вошел в салон Шарлотты фон Штейн.

Всего через несколько дней Гёте едет в Лейпциг и здесь, мгновенно теряя голову, до безумия влюбляется в певицу Корону Шретер. Еще в августе он начал писать пьесу в стиле Боккаччо и собирался придать ее героине черты Лили. Сейчас он решил влить в этот образ хоть «несколько капель» от духовной сущности Короны.

Все это нисколько не мешает беспокойному поэту изливаться в любви единственной, которую он обожает. «Ты единственная из всех женщин вложила в мое сердце любовь, дающую мне счастье…

Ты единственная, которую я могу так любить, и любовь эта не мучает меня, хотя я живу в вечном страхе. В тебе я обрел сестру. Думай обо мне, приложи к губам свою руку… Спокойной ночи… На маскараде я опять видел только твои глаза». Написано в полночь через два месяца после знакомства.

В следующих письмах одурманенность и смятение влюбленного все растут:

«Ты единственная женственность… Ты сама пожелала бы мне счастья, если бы я мог полюбить другую больше, чем тебя. Как счастлив должен я быть! Или как несчастлив!.. Фриц (ее трехлетний сын) был у нас… Я без конца целовал его… Доброй ночи, мой ангел, я вижу тебя спящую… Шретер — ангел. Послал бы мне бог такую жену, и я бы оставил вас в покое, но она недостаточно похожа на тебя… Мы никем не можем быть друг для друга, мы слишком много один для другого… Я не хочу видеть тебя, только — ты знаешь все — у меня есть сердце. Все, что я мог бы сказать, — глупо. Я вижу тебя в бесконечной дали, вот как видишь звезду! Думай об этом… Сегодня я не хочу вас увидеть. Вчера ваше присутствие произвело на меня столь удивительное впечатление, что я и сам не знаю, что это — блаженство или боль… Ты святая, но я не могу причислить тебя к святым. Мне только и остается, что беспрерывно терзать себя тем, что я не хочу терзаться… Но для вас моя любовь только длительное меланхоличное созерцание. Пусть же она и дальше останется такой».

Во всех этих отрывочных строчках звучит только один голос — голос Гёте. Но мы ясно ощущаем борьбу, которую ведут двое.

Женщина, она старше и опытнее влюбленного, хочет удержать молодого, страстного мужчину в границах сердечной дружбы. И снова поэт — желанный, прославленный, полный огня и очарования, молящий, как ребенок, страстно вожделеющий, — стоит перед закрытой дверью, и, что самое ужасное, перед полузакрытой. Неужели прошло целых десять лет с тех пор, как энергичная Кетхен, устав от любовной борьбы с сумасбродным студентом, заставила его занять позицию, на которую, впрочем, он и сам отошел? Неужели прошло уже четыре года с тех пор, как благоразумная Лотта отвергла его ради давнего своего покровителя? И всего только несколько месяцев с тех пор, как легчайшая, воздушная Лили сводила его с ума игрой своих глаз, своих вееров? Неужели в четвертый раз повторится все та же участь?

Но что мешает обожаемой женщине стать возлюбленной Гёте? Разве поэт кажется ей недостойным? «Разумеется, — признается Шарлотта своему другу-врачу, — падшие ангелы умнее других… Что он сделает из меня? Когда он здесь, он кружит вокруг меня неотступно. Но, покамест еще, я зову его моим святым».

Может быть, Шарлотта любит своего мужа?

Нет, он чужой ей, да и дети тоже. Она так холодна к старшему сыну, что он жалуется на нее посторонним. Привязана она только к Фрицу, меньшому, да и то потому, что новый друг относится к нему, как к собственному ребенку. Может быть, она боится молвы? Но о них все равно уже сплетничают после первых посещений Гёте. А кроме того, в светском Веймаре гораздо больше браков, которые скрашиваются присутствием третьего лица, чем счастливых супружеских пар. Традиции родительского дома не связывают Шарлотту. Сестру ее только что выдали замуж за человека с самой чудовищной репутацией.

Проходят три месяца. И Гёте доверяет тайну своей любви стихам:

О, зачем твоей высокой властью Будущее видеть нам дано И не верить ни любви, ни счастью, Как бы ни сияло нам оно! Только нам прельщаться безрассудно Обоюдным счастьем не дано. Не дано, лишь сна боясь дурного, Наяву счастливым грезить сном. Одному не понимать другого И любить мечту свою в другом. И теперь одно воспоминанье Нам сердца смятенные живит, Ибо в прошлом — истины дыханье, В настоящем — только боль обид. И живем неполной жизнью оба, Нас печалит самый светлый час. Счастье, что судьбы коварной злоба Изменить не может нас!

Шарлотта требует от Гёте самоотречения, чистой дружбы, идеального сродства душ. Но он молодой мужчина, и он жаждет обладать женщиной.

Никогда способность Гёте страдать не проявлялась так полно, как в отношениях с этой требовательной подругой. Он служит ей безгранично, но не обладает ею. Он страдает молча, Шарлотта изливается в горячих жалобах. «Вы все еще упрекаете меня в том, что я люблю вас то меньше, то сильнее, — пишет он в ответ на ее упреки. — Это неверно. Но хорошо, что я не каждый день ощущаю, как сильно я вас люблю. Когда меня нет с вами, вы любите представление, которое вы составили обо мне. Я же люблю вас гораздо больше, когда вы возле меня, нежели когда вас нет. Вот почему я думаю, что моя любовь, более настоящая, чем ваша».

Она умеет унизить его в присутствии всего двора, ибо двор и душа давно и неразрывно слились в ней. Сегодня поведение ее с ним отличается свободой, назавтра она чопорна донельзя. Если ей надо принять решение, она всегда считается с мнением двора, а не с желаниями друга.

Впоследствии Шарлотта потребовала у Гёте все свои письма и уничтожила их. Она всегда прикрепляет свое небесное чувство к столь презираемой ею земле. При всей ее спокойной мудрости и достоинстве у нее мало сердечного обаяния.

Наступает вторая годовщина со дня приезда Гёте в Веймар. Он пишет письмо Шарлотте и, бросая взгляд на прошедшее, сравнивает себя с ивой, у которой обрубают ветки, дабы она давала все новые и новые побеги. Вот и ему кажется, что у него отрастают сейчас новые ветви. Шарлотте нравится этот образ, но, развивая его, она не согласна с Гёте. Дерево, которое недавно обрубили, пишет Шарлотта, не дает ни тени, ни приюта.

Получив это письмо, Гёте чувствует себя униженным. А ведь она пишет ему обидные слова, когда он полон забот о ее новом доме, о ее печах, о ее кроватях. Как всегда, Гёте любит все, что окружает любимую. Чувство к ней он распространяет на ее дом, родню, детей. «Твоя сестра — прелестное создание. Как я мечтал бы обладать таким существом и любить ее одну! Я устал делить свое сердце».

Сейчас ему особенно хочется иметь детей. «Малышам» посвящены сотни, его писем, он делает им подарки, учит их. Фриц по целым дням играет у него в саду. Гёте собирает с ребятишками растения, жарит им яичницу, устраивает пасхальный «праздник яиц», учит их ходить по канату, показывает им тьму фокусов. Когда между ним и Шарлоттой происходит первая размолвка, он больше всего страдает из-за мальчика, которого она выслала из комнаты.

Несмотря на бесчисленные занятия, обязанности, творчество, Гёте несет к ногам любимой женщины всю непотускневшую нежность юных лет. Он выпрашивает у нее талисман, чтобы замуровать его в фундамент садовой беседки. «Если когда-нибудь я вернусь на нашу землю, — пишет он, — я буду молить богов, чтобы они позволили мне любить один только раз. И не будь вы врагом этого мира, я бы молил вас подарить мне себя, мою милую подругу».

Прошло четыре года, а он все еще прячется в кустарнике у дороги, чтобы поглядеть, когда она проедет в город.

Как милость принимает он от нее разрешение учить ее, одарять, обожать. Он диктует ей, рисует, читает, учит ее английскому языку, естественной истории. Он тот, кто дает все. Она — ничего. Разумеется, ее душевный покой целителен для его двойственной души, непрерывно вспыхивающей беспокойным пламенем. Но Шарлотта только успокаивала его и никогда не вдохновляла. Нет ни малейшего указания на то, что ее суждения об искусстве, литературе имели для него хоть какое-нибудь значение. Правда, вначале он руководствовался ее мнениями о светском обществе. Но очень скоро он и здесь стал вполне самостоятелен. И все-таки, ни одна женщина, которых Гёте встречал прежде, не оказала такого влияния на творческую его фантазию, как Шарлотта фон Штейн. Им он посвящал идиллии. Она же послужила прообразом для двух его героинь.

Зато произведения, посвященные самой Шарлотте, — одна идиллия да несколько небольших стихотворений — занимают самое неприметное место в его наследстве. Как ни удивительно, невзирая на множество любовных увлечений, всю первую половину своей жизни Гёте почти не писал любовных стихов. Несколько стихотворений, посвященных Фридерике и Лили, не идут ни в какое сравнение с любовной лирикой второй половины его жизни.

Да и потребность Гёте исповедоваться своей подруге, столь сильная вначале, прерывается часто. Особенно во второй год их знакомства — этот год составил целую эпоху в его жизни — Гёте все больше отдаляется от Шарлотты. Они не видятся по целым неделям. Отчуждение Гёте началось, как только он осознал свой внутренний рост. Он уезжает на Гарц и оттуда пишет Шарлотте, что счастлив своим одиночеством. «На этой неделе я много катался на коньках, настроение почти безоблачное. Прекрасная ясность во всем, что касается меня самого и наших дел, тишина в предвкушении мудрости. Я все больше отдаляюсь от людей. Спокойствие и определенность в жизни и в поступках. В воображении моем теснятся веселые, пестрые картины».

А потом наступают долгие недели полного молчания.

Это отчуждение наступает чаще и чаще. Он прямо говорит, что Шарлотта становится ему все милее и все дальше. Он скрывает от нее даже, что едет на несколько месяцев в Швейцарию.

В дневниках Гёте Шарлотта фон Штейн фигурирует под символом «Солнце», хотя она гораздо ближе луне. Истинным солнцем, сиявшим для поэта, была красавица Корона Шретер.

С этой лейпцигской певицей Гёте познакомился вскоре после того, как подружился с госпожой фон Штейн. Его ввел к ней герцог, который тоже ухаживал за Короной. «Я все еще не могу оторваться от Шретер, — пишет Гёте своей подруге в Веймар. — Чрезвычайно благородное и своеобразное создание. Ах, если б она могла побыть хоть полгода с вами!» В последующие пять лет он уже не осмелился бы сделать подобное признание своей ревнивой подруге.

В начале осени Гёте привез Корону в Веймар.

Но прежде чем приехать за актрисой, он забрасывает письмами своего друга и ее поклонника. «Утешьте ангела! Если бы я мог побыть с ней хоть час… Бросьте носовые платки! Купите платье». Он посылает двадцать луидоров ей на туалеты и благодарит своего посредника. До нас дошли только немногие из этих писем. Среди них ни одного, написанного Короне. Но даже в том немногом, что сохранилось, раскрывается история молниеносной страсти. Поэт находит взаимность у артистки, придворный не скупится на подарки певице. «Пришлите мне счет, пишет он своему посреднику. — За судьбу Шретер я не боюсь. Она связана с моею».

С первого же дня приезда в Веймар Корона становится украшением придворной сцены. Высокая, стройная, величавая, как Юнона, она держится с изысканной простотой. У Короны ослепительная кожа, крутые каштановые кудри. Голова двадцатилетней красавицы напоминает голову молодой львицы. На костюмированных балах она появляется всегда в тунике. Ее называют гречанкой, музой. Слепок с изумительной руки Короны восхищает нас и поныне. Она играет на цитре, на флейте, на клавикордах. Чистый, мягкий, чуть глуховатый и одухотворенный голос Короны звучит, как голос жрицы. Пафос его никогда не утомляет. Корона слишком робка, непрактична, чтобы выступать в профессиональном театре. Она далека от повседневности, по характеру нисколько не актриса и вовсе не жаждет дышать воздухом двора. Зато она быстро входит в тесный круг интимных друзей Гёте.

Корона обладает ясным умом, широко образованна, свободно владеет тремя языками, она одаренный живописец и композитор. Помимо всего, она отличается удивительным здоровьем, необычной выносливостью, никогда не болеет. Тело Короны само совершенство. Неужели прекрасная, одаренная артистка не захватит поэта целиком? Гёте никогда не видел подобной женщины. Неужели его не соблазнит образ юной музы? Разве не обладает она всеми качествами, которых не хватает Шарлотте? И разве не присущи ей многие качества Шарлотты, которая старше ее на целых восемь лет? Никогда больше не встретит Гёте женщину, в которой так гармонично сливаются искусство и красота. Так же стремительно, как в Лейпциге, ведет он наступление на красавицу и завоевывает ее. Госпожа фон Штейн выдворила его из своего поместья и заставила дожидаться ее в городе. В начале ноября она возвращается, наконец, в Веймар. Но, одновременно с ней, приезжает и Корона, и немедленно начинает репетировать вместе с Гёте в его «Совиновниках».

Мы не располагаем письмами этого периода к Короне. Зато у нас есть дневник Гёте, и он говорит очень громко обо всем, о чем автор его хочет молчать. «16-го ноября. Репетиция. Ночью Корона!» (Знаки препинания расставлены так, как никогда прежде.) «17-го. К Мизель! (Корона) Репетиция!.. Корона», 17-го. (Вместо «к Солнцу» сказано просто: «К Штейн. Обедал там. Английский».) И в письме к ней: «Я должен немедля послать за лошадью, ибо сегодня опять не знаю, куда деваться от беспокойства» (написано днем в ноябре). Девять дней он не кажет глаз к госпоже фон Штейн — «был зол на весь свет, поэтому и не приходил». Следующие письма его к Шарлотте тоже холодны: «Увы, за эти два месяца, — пишет он, подразумевая время ее отсутствия, — во мне многое засыпало пеплом. Но я по-прежнему остаюсь вполне чувственным человеком». Вот оно, самое важное признание. Но, вместо того чтобы радоваться чувству к красивой, талантливой женщине, Гёте терзается раскаяниями и исповедуется в нем другой женщине, хотя и скрывает от нее свои похождения. Ревнивая подруга отказывает ему в своей близости, но запрещает ему близость с другими женщинами. Она не приходит на представления его пьес, не видит «Совиновников», «Брата и сестру», «Лилу», ибо во всех этих спектаклях Корона играет вместе с Гёте. Кто знает, может быть, вовсе не она, не Шарлотта, муза поэта? Незаметно в их отношения закрадывается ложь, так чуждая Гёте. Ибо Гёте молчит о бесконечно многом, но он не лжет никогда.

Имя Короны, сопровождаемое любовными эпитетами, постоянно встречается в дневниках Гёте. Она поет у него дома в сопровождении арфы. Она исполняет, под аккомпанемент цитры, песни Руссо, и арии Глюка, и «Римские письма», которые Гёте перевел для нее на немецкий язык, а она положила их для него на музыку.

Но вскоре и в этой страсти возникают осложнения. Соперником Гёте выступает сам герцог. Никто не знает доподлинно, что именно произошло между государем, поэтом и актрисой. Между государем и министром. Между друзьями. Может быть, Гёте, страдавший от угрызений совести и невозможности выбрать между двумя женщинами, был даже рад появлению соперника. Тем более что возрастающая меланхолия все больше отдаляла поэта от искрящейся жизнерадостностью Короны. Сохранилась одна-единственная фраза, которая как-то раскрывает отношения между тремя молодыми людьми. В феврале Гёте записал в дневнике: «Застиг вечером Корону и герцога у Л.». В другой раз знаток людей Виланд встречает всех троих по дороге к гроту и с восторгом пишет об аттической изящности утонченной нимфы. А с начала лета Корона появляется в саду Гёте уже не иначе, как в сопровождении тучной и пожилой приятельницы.

Проходит год. У Гёте и госпожи фон Штейн снова возникают размолвки и отчуждение. Он пишет ей одну-единственную записку за целый месяц. И дневник опять предательски доносит: «Неподвижные, замкнутые дни… Ночью к Короне».

Только эти скупые свидетельства и бросают свет на его отношения с обожаемой подругой — с другом души его. И право, не надо пытаться договорить до конца все, что осталось недоговоренным.

Пьесу «Ифигения в Тавриде» Гёте закончил на четвертый год пребывания в Веймаре. Тема ее возникла у него давно, еще когда он только приехал в герцогскую резиденцию. Но тогда он находился под сильнейшим обаянием госпожи фон Штейн. В духовном богатстве Ифигении, бесспорно, отражена богатая душа Шарлотты, но в облике ее нашла отражение красота Короны.

В те шесть недель, когда Гёте писал свою драму, полностью раскрылась его двойная жизнь. Вот что он записал в серый февральский день, когда начал диктовать пьесу, — в тот день, когда он гулял, купался и получал донесение о дезертировавшем гусаре. «Целый день корпел над «Ифигенией», покуда не одурел окончательно. Когда так несобран, когда едешь, вдев лишь одну ногу в стремя поэтического Пегаса, право же, очень трудно создать что-либо стоящее… Я вызвал к себе музыкантов, чтобы успокоить душу и раскрепостить духов». А неделей позднее: «Прекрасные звуки постепенно высвобождают мою душу из хомута протоколов и документов. Рядом, в зеленой комнате, играет квартет, а я сижу и тихо призываю к себе далекие образы».

И опять четыре дня подряд: комитет, военная коллегия, набор рекрутов, инспектирование дорог.

«1-го марта. Вечер для себя. «Ифигения». «2-го марта. Служебная поездка верхом в Роттенштейн, по дороге осмотр тоннеля возле Майе». «3-го марта. Вычитка. Потом в одиночестве работал в новом дворце над «Ифигенией». 5-го, в письме к Кнебелю: «Должен признаться, что в качестве странствующего поэта я надорвался окончательно… Здесь ни на что не надеюсь, может быть, в Альтштедте. Однако добрые духи часто обитают там, где мы никак не ожидаем их встретить». А перед тем: «Теперь я живу бок о бок с людьми этого круга… но почти не замечаю их, ибо внутренняя жизнь неустанно идет своим путем… Живу рядом с этими людьми, разговариваю, слушаю, что они рассказывают… Мне опять многое становится ясно… К тому же надеюсь, что 11-го или 12-го, когда я вернусь домой, пьеса моя будет уже готова. Одиночество — прекрасная вещь, когда живешь в ладу с самим собой и когда есть определенное занятие».

На другой день он пишет из Апольды, жалуется на шум и дела: «Драма не двигается с места, проклятие, а ведь царь Тавриды обязан разглагольствовать так, словно в Апольде и намека нет на голод среди чулочников». И далее следуют длинные заметки об апольдских ткачах, которых фабриканты безжалостно обирают при взвешивании пряжи.

«9-го марта. Вечером один. Закончил три акта. Возвращение в Веймар. Чтение пьесы герцогу и Кнебелю. Переписка ролей». Еще одна поездка в связи с рекрутским набором, «17-го. Фарфоровая мануфактура. Инспекция, осмотры, возвращение домой. Военная коллегия. Совет, посещение герцога». «27-го. Вечером закончил «Ифигению». «29-го. Безумный день. От одного к другому с пяти утра. В Тифурте читал «Ифигению». От малого к большому и от большого к малому. Все это время настроение было такое же, как погода, — ясное, хорошее, веселое». «1 апреля. Детский праздник — праздник лета. Репетиция «Ифигении». Добывание реквизита». «6-го. Сыграли «Ифигению». Очень большое впечатление, особенно на людей чистых. Военная коллегия. Заседание…»

Сохранилось письмо одного зрителя, присутствовавшего на «Ифигении». Он описал впечатление от спектакля, в котором Гёте играл Ореста, Корона Ифигению, Кнебель — Фоанта, и какой-то принц, а впоследствии сам герцог, — Пилада. Все они, впервые на немецком театре, появились одетые не по французской моде, а в древнегреческих костюмах. «Век не забуду впечатления, которое на нас произвел Гёте, одетый в греческую тунику. Казалось, перед нами явился сам Аполлон. Никогда еще не видели мы столь полного слияния, столь большого совершенства, физического и духовного».

Хотя слова эти заимствованы из воспоминаний шестнадцатилетнего юноши, хотя они стали известны много позднее, чем были написаны, для нас они интересны как единственное свидетельство, которое утверждает, что Гёте был прекрасен, как Аполлон. Утверждение это полностью противоречит всем портретам молодого Гёте. Оно возникло, очевидно, лишь благодаря одежде, в которой появился поэт. И все-таки вопреки всему потомство настаивает именно на этой характеристике. Так возникает легенда.

Первую прозаическую редакцию своей «Ифигении», которая прославила его, Гёте называл «наброском».

Позднее, в Италии, перелагая эту драму в стихи, он отлил ее в более прекрасную форму. Но и в первой своей редакции драма отличалась законченностью. Ни одну из сцен не понадобилось перестраивать или переделывать. В этой прозе, возникшей в промежутках между служебными командировками, уже дремал, словно в коконе, стих и отчетливо слышалось чередование прекрасных ритмов. В главном, и даже в мелочах, «Ифигения» была закончена сразу; и кажется, что среди всей житейской суеты она расцвела, подобно одинокому цветку, который вырос на обочине почтовой дороги.

В «Ифигении» Гёте делает патетическое усилие он хочет вырваться из хаоса, окружающего его. Всего год назад он грубым пинком прогнал чувствительность, которая главенствовала в его творчестве. И прогоняя ее, сочинил фарс «Триумф чувствительности».

Герой этого фарса, некий принц, повсюду возит с собой декорации, изображающие путешествие, и куклу, в которую страстно влюблен. «Скажите, — вопрошает своих приближенных принц, — скажите, заряжены ли мои пистолеты?» — «Как всегда, но… бога ради, не застрелитесь!..» Наконец распарывают туловище куклы; в нем среди отрубей и соломы находят только «Новую Элоизу» и «Страдания юного Вертера».

И тотчас вслед за этим принц произносит великолепные стихи:

Славься, священный огонь, Друг возвышенных чистых чувств!

И тут же следуют новые безумства, новые пародии. Но вдруг звучит «Увертюра, предвещающая чувства удивительные», появляется Арлекин — садовник преисподней, — за ним выступает Прозерпина и в сопровождении хора исполняет длинную оду, смертную жалобу, которую Гёте, по счастью, сочинил для чьих-то похорон.

В этом гениальном фарсе, который поэт написал на третий год пребывания в Веймаре, со всей силой проступает двойственность Гёте. Стоит ему только дать себе волю, как он тотчас оказывается во власти бушующих противоречий.

Но у него есть успокаивающее средство — это рисование. Целых пять лет он очень много рисует, чтобы «отвлечься». Порой радуется, что прошел день, а он ни о чем не думал, порой благодарен, что прошел еще день, когда он рисовал с утра до вечера.

Однако он глубоко чувствует несовершенство своих попыток и говорит, что рисование — это его соска. Вроде той, что дают дитяти, чтобы не плакало и уснуло и, жуя пустышку, думало, что его и вправду покормили. В эти годы, когда слетаются тихие лирические часы, Гёте берет в руки карандаш. Только он предпочитает писать им не стихи, а рисунки. И эти рисунки дороги ему, как нам дороги фотографии — свидетельства далеких путешествий. Но вскоре им овладевает недовольство. Он сетует, что никогда не станет живописцем. Отношение Гёте не только к искусству, но и к природе отчетливо выражено в его «Письмах из Швейцарии».

«Стоит мне увидеть написанный, нарисованный ландшафт, как меня охватывает невыразимое беспокойство, Я чувствую, как дрожат кончики мизинцев у меня на ногах, словно стремясь прикоснуться к земле, как судорога сводит мне пальцы на руках, и тогда я бегу от людей и бросаюсь навстречу роскошной природе. Я сажусь на самое неудобное место, пытаюсь охватить, просверлить ее взором, хочу запечатлеть ее и поэтому мараю листок, на котором так ничего и не отражено, но который бесконечно дорог мне, потому что напоминает о счастливой минуте, которую доставило мне мое кропанье. Но что же это такое, это странное стремление от искусства к природе, а от природы к искусству? И если оно сулит мне наслаждение, почему я не могу постичь его?»

Удивительное состояние духа, совсем как у Фауста. В эти годы оно делает Гёте и грустным и счастливым и повергает в неистовство. Об этом свидетельствуют сотни его писем. Гёте пытается обрести твердость, но сомнительность его положения становится ему яснее и яснее.

Светская суета все больше засасывает его. Он боится израсходовать свои силы, которые прежде уходили в поэтическое творчество, в круговороте житейских дел.

Он уже редко творит. Порой он и сам пугается, глядя на свой образ жизни. «При этом случае, пишет он герцогу, стараясь говорить его языком, — я вижу, что уж слишком кавалерственно обращаюсь с прекрасным даром небожителей, и, право же, мне самое время рачительнее отнестись к моему таланту, если только я собираюсь еще что-нибудь сочинить».

Да, в первые четыре года жизни при веймарском дворе, он написал мало стихов. Правда, ему кажется, что его новая деятельность оказала на него благодетельное влияние. «Невозможно охарактеризовать пользу, — пишет во время одной из служебных поездок Гёте, — которую оказывает на мою фантазию общение лишь с людьми, которые заняты определенным, простым, постоянным и важным делом. Это как холодное купание, оно снимает с нас утомление от обывательско-сладострастного существования, и мы возвращаемся к жизни с новыми силами».

И все-таки к чему все это? — снова спросим мы. К чему это строительство дорог, и рекруты, и служебные интриги, и врачевание душ при дворе? Зачем учиться повелевать и повиноваться, зачем утомлять себя повседневными делами так, что уже нет сил создавать новые произведения?

Вот зачем:

«Как бы долго ни продолжалось мое теперешнее положение, а всё-таки я с полным удовольствием отведал кусочек, образчик пестрой сутолоки жизни…» И еще он говорит, что счастлив, попав в страну, где может вести «самое звонкое существование в вечной смене удовольствия и недовольства».

На третий год он пишет: «Вчера вечером я подумал, что боги, вероятно, считают меня прекрасной картиной, раз они пожелали заключить ее в такую чудовищно дорогую раму».

Но он не хочет быть такой картиной. Недаром, когда ему было двадцать семь лет, он сказал Лафатеру: «Все твои идеалы не помешают мне быть правдивым, добрым и злым, как природа!»

Полярность, основная черта его юности, ярко прорывается, в тридцать лет, когда он сказал актеру Ифланду: «Послушайтесь моего совета, играйте крайности. Все самое неожиданное, самое низменно смешное, всегда играйте как высокую трагедию! Только глупец держится середины, когда у него есть материал, чтобы сыграть нечто исключительное! Уф-фф!! Напрягайте каждый нерв. Выше! Выше! Или оставайтесь в своем дерьме!»

И все-таки бывают часы, когда он чувствует себя счастливым. «Я вынужден признаться, что моя возлюбленная — мое счастье». Однажды, заканчивая записку к госпоже фон Штейн, он пишет без всякой связи с предыдущим: «Счастье жизни тяжко лежит на мне!»

Проходит еще два года. Оставив герцога пьянствовать и дебоширить с приятелями в Эйзенахе, Гёте уединяется в Вартбург. Ему мешает даже Кнебель, который вскоре приехал за ним сюда. Много недель живет Гёте наверху один, в полной бездеятельности. Некий незнакомец, которому удалось прорваться к нему, утверждает, что Гёте немногословен, как англичанин, серьезен, холоден и погружен в сплин.

Но Гёте вынужден принять и еще одного гостя путешественника, навестившего его по пути из Петербурга в Париж. Гёте всей душой ощущает, что ему решительно не о чем говорить с этим светским посетителем. В письме к другу Гёте пишет, что живет погруженный в полное молчание. Тем временем близкие развлекаются, придумывая о нем всякие небылицы. Совсем как раньше, когда он сам развлекал их небылицами.

Да, ему минуло уже двадцать восемь. Он писатель, овеянный мировой славой, министр, друг государя, замечательных женщин и выдающихся мужчин. В самый разгар зимы с ее празднествами и увеселениями, с ее обязанностями и проектами он внезапно уезжает на Гарц. Восхождение на Брокен вызывает в нем пафос необычайный. Повстречавшийся ему лесник считает, что взойти на Брокен в это время года невозможно. Но Гёте охвачен библейскими настроениями:

— Я молил богов, чтобы они изменили и сердце этого человека и погоду — и тут наступила тишина. И лесник сказал мне:

«Сейчас вы сможете увидеть Брокен». Я подошел к окну, и Брокен возник передо мной столь же ясно, как лицо мое в зеркале. Сердце мое переполнилось, и я воскликнул: «Так неужто же я не взойду!..» И лесник сказал: «Я тоже пойду с вами…» Тогда я вырезал знак на оконном стекле — свидетеля радостных моих слез». Даже через год празднует он этот день и радуется, что сбылись все тогдашние предзнаменования.

Чем глубже погружается он в дела света, тем больше старается бежать, отходить от темных его сторон. «Стоит только выйти из своего дома, как тотчас же попадаешь в дерьмо», — пишет Гёте после какого-то заседания.

Очутившись в Берлине, в самом центре воинственных настроений, Гёте чувствует себя здесь совсем чужим, он молит богов ниспослать ему чистоту помыслов и спокойствие, ибо видит, как в нем вянут ростки доверия и откровенности. «Душа моя была подобна городу, обнесенному низкими стенами, за которыми на высокой горе высилась цитадель. Я охранял замок, но город оставил беззащитным и в дни мира и в дни войны. Теперь я начинаю укреплять его… Ах, железные обручи, стягивающие мое сердце! Они так впились в него, что сквозь них уже ничто просочиться не может. Чем огромнее мир, тем отвратительней фарс, и, клянусь, все непристойности и глупости Гансвурста не столь омерзительны, как нутро великих, а заодно и малых сих, всех вперемешку. Но у меня недостанет смелости поклясться им в вечной ненависти».

Гёте делит свое сердце между делами, уединением, подругой и герцогом, но для радости в нем остается мало места. Многие покидают Гёте, потому что он покинул их. Прерывается переписка с Кестнерами. Идеальные узы с графиней Штольберг рвутся тоже. Ленц и Клингер, друзья Гётевой юности, скоро последовали за ним в Веймар, но отнюдь не по его призыву. Ему вовсе не хочется, чтобы веймарцы вспоминали, кем он был прежде. Вскоре оба уезжают.

Да, отношение Гёте к людям изменилось. Даже Мерк получил от него нахлобучку за то, что вел себя бестактно и мог повредить положению, которое с таким искусством создал себе Гёте в Веймаре. Гёте решительно запрещает ему писать что-либо о веймарском обществе и дворе. И все-таки свои тайные мысли он доверяет только Мерку, Мерк все еще Мефистофель, даже в большей мере, чем прежде. Это о нем пишет двадцативосьмилетний Гёте: «Он единственный вполне понимает все, что я делаю и как делаю». Тем не менее, Мерк рассказывает по секрету, впрочем, нисколько не обиженный, что Гёте частенько принимает его сухо и холодно, словно слугу.

За двадцать лет, проведенных при дворе и в свете, Гёте приобрел единственного друга — майора Кнебеля. С Виландом его связывают сердечные, но не близкие отношения. Зато на горизонте вновь появляется Гердер. Гёте сам вытребовал его в Веймар, приготовил для него квартиру, устроил ее, заранее рассчитав, в какой комнате будет рожать фрау Каролина и где поместить няньку и детей. Гердер приезжает, очень скоро начинает воевать с двором и с обществом, и младшему другу невольно приходится выступить в роли его покровителя. Зато, приехав в Веймар, Гердер положительно оживает. Он приступил здесь к работе над своим вторым, главным произведением.

Гердер, его жена Каролина, Кнебель, Виланд, госпожа фон Штейн составляют интимную аудиторию Гёте. Им он читает новые сцены и главы из своих произведений. Зато любовь Гёте к Лафатеру уступает место нарастающему раздражению. И когда Лафатер пытается обратить своего языческого друга к религии, Гёте поясняет ему, что он вполне человек земли. Сеятель, Блудный сын для него святее, чем все семь епископов, светильники и посвящения. Он принадлежит к тому миру, в котором действуют пять органов чувств.

Гёте минуло двадцать девять лет. Он снова едет в Швейцарию. Но на этот раз это не бегство. Мощное чувство жизни владеет им: «Удивительное чувство вступления в тридцатый год! — пишет он в своем дневнике. — Изменение многих точек зрения». Он понимает, что четвертое десятилетие — это пограничный камень на рубеже двух эпох.

Он предчувствует разлуку с молодостью. Ему кажется, что и герцог достиг уже зрелости. Вероятно, это заблуждение. Он думает, что в это лето его друг очень вырос. «Мне кажется, — пишет Гёте, — что и с Короной отношения мои стали лучше, прочнее».

Действительно, в начале августа красавица приезжает к нему. «Нам очень хорошо вместе, ибо мы оба в одинаковом положении: моя любимая уехала, а ее царственный друг пошел новыми путями».

В начале августа Гёте начинает подводить итог уходящему XVIII веку: разбирает, сжигает бумаги и со смирением описывает свою молодость.

«Я спокойно взираю на прошедшую жизнь, на смятение, суету, на жажду знаний, свойственную юности, которая стремится поспеть повсюду, чтобы найти то, что ее удовлетворяет. Особенное удовольствие мне доставляли тайные обстоятельства, неясное и воображаемое. Как поверхностно касался я научных вопросов, чтобы тут же забросить их! Какое пошлое самодовольство пронизывает все, что написано мною в ту пору! Какую близорукость проявлял я во всех делах божеских и человеческих! Как много дней растратил попусту, — не на полезные размышления и творчество, а на чувства и призрачную страсть, которые лишь расхищают время. Как мало пользы принесло мне все это! А теперь половина жизни прошла, пути назад уже нет. Я подобен человеку, которому удалось спастись из потока, теперь он стоит и сушится на благодатном солнце. Но время, которое с октября 75-го года я провожу в светской суете, я не решаюсь даже и обозреть… Пусть же идея очищения, простирающаяся на каждый кусок, который я кладу себе в рот, все ярче и ярче горит во мне». В эти самые дни он пишет домой, извещая родителей, что приедет к ним с герцогом. В письмах явно чувствуются холод и отчуждение. Так повелительно пишет маршал, состоящий при своем государе.

Но вот наступает день рождения Гёте, и неожиданно он почувствовал себя «свободным и веселым».

«Словно чудом, после дня моего рождения, — пишет он чуть позднее, — я оказался в самой гуще современных событий… Откровенно весел, и мерзости не оказывают решительно никакого влияния на мое настроение… Получил приказ, в котором мне дали тайного советника. Меня закружили водоворот земных дел и разные неприятные ощущения. Но писать о тайных этих ощущениях не подобает и мне».

Поездка домой — это смотр, который он производит собственной юности. Насмешливо и дружественно взирает он на Франкфурт. В длинных письмах к подруге описывает глетчер, на который взобрался по дороге к родителям. Но о свидании с близкими пишет всего несколько слов: «Старые мои друзья и знакомые мне очень обрадовались… Отец изменился, стал молчаливее, и память его слабеет, мать бодра по-прежнему и все так же мила».

В Страсбурге он оставляет своих спутников и один едет верхом в Зезенгейм. «Младшая дочь когда-то любила меня больше, чем я заслуживал… Я вынужден был покинуть ее в минуту, которая едва не стоила ей жизни. Она кротко молчала о прошлом и только рассказала мне, какие следы оставила в ней болезнь. Она была так очаровательна, она выказала такую сердечную дружбу, как только я нежданно появился перед ней на пороге. Она водила меня по всем уголкам. Я сидел в тени деревьев, и мне было хорошо. Стояло прекрасное полнолуние; я расспросил ее обо всем. Какое счастье, что теперь я могу с радостью вспоминать об этом уголке и жить в мире с духами-хранителями девушки, примирившейся со своей участью». Неужели прошло всего восемь лет, с тех пор как он ускакал отсюда? Как далеко его душа!

Тотчас же после этого свидания он едет в Страсбург, к Лили. «Я застал красивую проказницу, забавляющуюся с семинедельной куклой. Мать была тоже здесь, Я и ее расспросил обо всем, заглянул во все углы. И к восторгу своему, увидел, что милое создание счастливо в замужестве. Муж ее… кажется, славный, разумный и деловой человек. Он зажиточен, у них хороший дом. Я веду себя с этими людьми совсем прозаически. Старые друзья и их судьба кажутся мне столь же далекими, как страна, на которую смотришь с вершины высокой горы или с высоты птичьего полета».

С высокой горы или с высоты птичьего полета?..

Гёте и вправду скоро окажется на глетчере. Он стоит на нем, погруженный в размышления. Мысли его патетичны, как патетичен окружающий пейзаж. Он стоит в задумчивости, созерцая природу, словно себя самого. Но высокую душевную настроенность разбивает герцог, который жаждет «похулиганствовать».

Стоя на глетчере, оба швыряют камни вниз.

Путь их ведет не только через глетчеры, но и через города. Правда, шумных сборищ они избегают. Они путешествуют, словно скромные бюргеры-родственники. В Женеве тридцатилетний писатель впервые слышит хвалу своему «Вертеру», произнесенную на чужом языке. На обратном пути они посещают княжеские дворы Южной Германии. До сих пор Гёте знал только поэтический веймарский двор. Он изощряется в насмешках над наследными принцами и принцессами и отклоняет все новые знакомства. Устал он до изнеможения. «Все они живут в плохих условиях, их окружают почти исключительно болваны и мерзавцы… Встречаясь с так называемыми светскими людьми, я пытаюсь понять, в чем же, наконец, их сущность». Он составил длинный сатирический список придворных, о которых собирается написать пьесу. А в самом конце этого списка поместил и слугу, у которого «больше ума, чем почти у всех у них вместе». Беспристрастно наблюдает он теперь природу и людей. И только раз за время всего путешествия перед ним возникает соблазн. Это случилось в Лозанне, во время визита к маркизе Бранкони.

Впервые встречает Гёте красавицу большого света.

Впрочем, нет. Разве не видел он ее прежде? В тот самый день, когда ему, тогда еще юноше, показали силуэт госпожи фон Штейн, рядом с этим изображением положили и то, другое — силуэт незнакомки, маркизы Бранкони. Он еще написал тогда под изображением госпожи фон Штейн: «Побеждает сетями», а под силуэтом красавицы: «Побеждает стрелами».

И вот он стоит перед ней… Кажется, мало женщин в Европе, а тем более немок, которым сама судьба предназначила пересечь путь Гёте, как этой совершенной красавице, маркизе Бранкони. Немка, бывшая возлюбленная некоего герцога, маркиза славилась не меньше, чем впоследствии леди Гамильтон.

Она сразу поняла, кем может стать для поэта, и сразу же пригласила его к себе. Глядя на нее, Гёте вслух вопрошает: «Неужели она и взаправду так хороша? Ум! Жизнь! Открытость! Право, можно потерять рассудок». Но нет! Ему вовсе не хочется стоять на безнадежном посту ее поклонника и «по обязанности таять целый год, словно масло на солнце». Он уходит от нее. Обращаясь к ее чичисбею, он говорит: «Подумать только, что могла бы сделать эта женщина из мужчины!» Но такова уж судьба Гёте. Он обречен вечно кружить вокруг мгновения, никогда не решаясь схватить его. Разве не превосходит маркиза Бранкони во всех смыслах Шарлотту фон Штейн? Разве не делала она поэту авансов? И все же он боится утратить себя, утратить свою личность. А в этом глубочайшая причина отречений Гёте-художника от жизни.

Он снова стоит на Сен-Готарде. Снова смотрит с перевала на юг. Но и теперь «Италия не манит меня. Я знаю, что сейчас эта поездка не принесет пользы герцогу, что нехорошо оставаться дольше вне дома, что я хочу увидеть вас всех. Все это заставляет меня вторично отвести взоры от благословенной страны (впрочем, надо надеяться, что я все-таки не умру, не увидев ее) и уводит мой дух под бедную кровлю, где я с большей радостью увижу вас вновь у моего камина и попотчую славным жарким…».

Да, юность, очевидно, отгорела. И когда Лафатер посылает к нему своего ученика, Гёте пишет в дневнике: «Он чувствует близость ко мне и доверие. Но, к сожалению, я чувствую свои тридцать лет и свое мировое значение! Я стою уже в некотором отдалении от того, что в нем только еще формируется, распускается. Правда, я смотрю на юношу с удовольствием, душа моя еще близка его душе, но сердце мое уже далеко. Душу мою наполняют великие мысли, которые вовсе чужды юноше. Они занимают ее в новом царстве, и поэтому я в полной безопасности могу спуститься в долину, где бабочки и нежные горлинки предаются любви на заре».