"Цзян" - читать интересную книгу автора (Ластбадер Эрик ван)

Лето 1937 — весна 1947 Шанхай — Гонконг — Центральный Китай — Шанхай — Японские Альпы

В течение девяноста с лишним лет иностранные тай-пэнизаправляли в Шанхае. Теперь крысы и бездомные псы хозяйничали на этих улицах, где повсюду валялся мусор и человеческие трупы. Тай-пэни,составившие себе колоссальные состояния на торговле чаем, шелком, опиумом, каучуком, серебром, недвижимостью — в зависимости от спроса, — теперь отсиживались на верхних этажах своих белых особняков, выстроившихся вдоль Бунда. Оттуда, вооружившись биноклями, они наблюдали за тем, как уничтожается город.

Как и в 1932 году, японцы вели наступательные бои. Генералиссимус Чан, которому удавалось так долго отстаивать извилистые улочки Шанхая, его каналы и мосты, к удивлению многих, кто его знал недостаточно хорошо, решил встретиться с захватчиками в самом городе, а не на равнинах Гаоляна. Вероятно, ему льстило, что в Шанхае он снова оказывался в центре внимания международной общественности.

Естественно, в свое время тай-пэни сделали все от них зависящее, чтобы удержать китайцев от войны с Японией, понимая, что она, конечно, уничтожит Шанхай, а с ним и их будущее в этой стране. Но в эти смутные и воинственные времена тай-пэниуже подрастеряли большую часть своего влияния на судьбы народов. Их замкнутая жизнь в Интернациональном микрорайоне способствовала созданию у них иллюзии, что они у себя дома. И теперь происходящие события показали, насколько глубоко они ошибались.

Японские и британские канонерки стояли на якоре в гавани. Десять тысяч китайских солдат, специально отобранных Чаном для этой работы, превращали город в крепость, сооружая баррикады, роя на улицах траншеи, строя проволочные заграждения. А тем временем двадцать один японский корабль вошел в устье реки, высаживая на берег армию в синих бушлатах.

Тринадцатого августа были произведены первые залпы по Йокагамскому мосту, на северном конце Интернационального микрорайона.

У китайцев были бомбардировщики — американские «Нортропы». Их пилоты были молодыми, неопытными и нетерпеливыми. Несколько часов подряд они пытались разбомбить японские военные склады. Когда это у них не получилось, они обратили свое внимание на стоявший на якоре линкор «Идзумо». Бомбы упали в реку и вдобавок уничтожили несколько складов вдоль верфей. Японский же флагманский корабль не пострадал.

Скрипнув зубами от досады, пилоты развернулись и на бреющем полете пронеслись над Бундом. Тай-пэнив белых смокингах поднесли к глазам бинокли и ахнули, увидев, как падают бомбы на оживленный перекресток Бунда и Нанкин-роуд.

Первая же бомба угодила в крышу отеля «Палас», где проживало огромное количество иностранных гостей. Вторая разорвалась на улице перед входом в отель «Катай». Улица в этот момент была забита народом. Многие так и не поняли, откуда пришла их смерть. Другие, раненые осколками или обгоревшие, расползались в разные стороны, вопя от боли. Дети, разорванные на части, когда они ели мороженое, женщины, раздавленные упавшими балками и кирпичами... Погибло 729 человек, серьезно ранено — 861. И все это за какие-то девяносто секунд.

Хотя Афина с Джейком находилась в этот момент далеко от места катастрофы, она все же почувствовала, как земля вздрогнула у нее под ногами. Афина, если и обратила на это внимание, то, скорее всего, подумала, что это просто небольшое землетрясение. Вряд ли она могла иначе объяснить тот грохот, который услышала.

С той страшной ночи, когда она изуродовала любовницу Чжилиня, она очень переменилась. Придя в ужас от того, что она сотворила с живым человеком, она схватила Джейка и убежала в кабинет Чжилиня в задней части дома. До возвращения мужа у нее было достаточно времени, чтобы подумать и о своем поступке, и о массе противоречивых чувств, которые он вызвал в ней самой. Впервые в жизни она воочию увидела, как страх может превратиться в ненависть. И то, во что вылилась ее ненависть, привело ее в ужас.

Ее гавайка-мать была не способна на ненависть. Более того, она была не способна даже просто на недобрые чувства по отношению к другому человеку. И Афина считала, что в этом отношении она похожа на свою мать. До этого случая. Ее мать никогда бы не сделала того, что сделала она с любовницей мужа, как бы велико ни было искушение.

А, впрочем, почему я так уверена в этом? -спрашивала себя Афина. — Ведь моей матери никогда не грозил распад семьи. Она никогда не чувствовала такого одиночества и такого ужаса, которые испытываю я все эти долгие ночи в этом обреченном городе.

Когда-то Шанхай был одним из богатейших городов мира. Он был известен расположенными в его окрестностях крупнейшими месторождениями серебра и золота, был крупнейшим центром промышленности и торговли. Через его порт проходило больше опиума, чем через любой другой порт мира. И если Китай всегда был бедной страной, то Шанхай, наоборот, всегда процветал.

И это богатство города во все времена оставалось его надежным щитом, спасавшим от всех напастей. Оно выработало у всех жителей чувство собственной исключительности, и законы их словно бы не касались. Война 1932 года казалась досадной ошибкой, которая не должна была повториться. Во всяком случае, так считали на Бунде.

Но теперь падение Шанхая стало делом предрешенным. Японцы стояли на пороге, и китайцы, плохо вооруженные и как всегда разделенные на два лагеря, были не в силах остановить их. По сравнению с дисциплинированными и вымуштрованными захватчиками, китайцы были плохо обученными и недостаточно подкованными в смысле военной тактики, хотя немецкие военные советники Чана и утверждали обратное.

Славное прошлое Шанхая ветры войны сдули, как пепел. Запах пороха и крови повис над городом, как погребальный саван. В горле першило от гари. Неубранные трупы валялись на улицах и в подворотнях, распространяя заразу. Всюду сновали крысы, отожравшиеся на человеческом мясе.

Афина все ждала, когда вернется Чжилинь, сочиняя в уме прочувствованную речь, которой она его встретит, — речь покаянную и в то же время на роняющую ее достоинства.

Но он так и не вернулся. Слуги, напуганные уличными боями, тоже не являлись. Сердце большого дома билось все слабее и слабее. А потом, одним серым утром, исчезла и Шен Ли. Тупо глядела Афина на пятна крови, запекшейся на дорогих коврах ее мужа, как несмываемая татуировка. Тут же валялась посиневшая от окалины кочерга. Взглянув на нее, она пробормотала: «О Боже!» — развернулась и, зажимая ладонью рот, помчалась в ванную, где ее вырвало в раковину.

Минут десять она простояла так, склонившись над раковиной. Набирала в дрожащие ладони побольше ледяной воды и плескала себе в лицо. Потом медленно поднялась в кабинет мужа. Маленький Джейк играл на отцовском столе. В его ручках был большой конверт. Заслышав ее шаги, он повернулся к ней, сунул в рот угол конверта и принялся его жевать, у него уже вовсю резались зубки.

Афина осторожно забрала у него конверт, а чтобы малыш не хныкал, она взяла его на руки, поцеловала в макушку и присела к столу. Перевернув конверт, она увидела «Моей дорогой Афине», написанное по-английски четким почерком Чжилиня. И тогда она заплакала, поняв, что ее худшие опасения, мучавшие ее по ночам, сбылись, муж бросил ее.

У нее так дрожали руки, что она порезалась, вскрывая конверт. Внутри оказалась записка из трех строчек: в двух содержались указания, как найти секретный сейф, третья строчка была цифровым кодом.

Предоставив Джейку возможность уползти под письменный стол, в свое любимое место для игр, она открыла лакированный шкафчик, за потайной дверцей которого был сейф. Набрав указанный Чжилинем код, она открыла его. Там она нашла пятьдесят таэлей золотом, сто унций серебра и что-то маленькое, завернутое в шелковую тряпочку.

Это последнее было обозначено как наследство Джейка. Развернув шелковую тряпочку, она увидела обломок жадеита цвета лаванды с вырезанной на нем частью какого-то животного. Однако что это было за животное, определить не представлялось возможным.

quot;Этот обломок фу, -прочла она в приложенной записке, — принадлежит по праву рождения моему сыну и должен находиться у него, что бы с ним ни случилось. В будущем, когда он станет взрослым, ему, возможно, представится возможность им воспользоваться. Это произойдет в том случае, дорогая моя жена, если мне удастся совершить то, ради чего я вас покинул. Я люблю вас, но страну свою люблю еще больше. Может быть, ты когда-нибудь поймешь это. Не сейчас, конечно, но потом. А разбитые сердца может вылечить времяquot;. Вместо подписи стояла печать Чжилиня. Ярко-красного цвета.

С последней фразой в этой записке Афина не могла согласиться. Ничто на свете не может склеить разбитое сердце. Да и разбитую жизнь тоже. Если бы не Чжилинь, ее бы давно не было в Китае. Хоть она и полюбила эту страну но предпочла бы любоваться ею издали. Оказавшись теперь запертой здесь из-за начавшейся войны, она не знала, что делать. Она помнила зверства, учиненные японской солдатней в 1932 году. Эта бессмысленная, кровавая резня могла повториться. За свою жизнь она не боялась, но спасти ребенка чувствовала себя обязанной.

В течение двух месяцев она очень экономно тратила богатство, оставленные ей Чжилинем. Выходила из дома на улице Мольера только в магазин, когда запасы провизии подходили к концу. Эвакуация семей западных тай-пэнейуже началась, хотя мужчины в основном не торопились покидать город, зная, что британский эсминец «Дункан» с контингентом морской пехоты все еще стоит на якоре напротив Шанхайского клуба.

В этом скудно освещенном святилище с дубовыми панелями в доме номер три по набережной Бунд, весьма отличавшемся по атмосфере от укрепленных мешками с песком траншей, где китайцы и японцы стреляли, кололи и рубили друг друга, тай-пэниговорили о том, что мир рушится. Их мир. И неважно, кто победит в этой глупой войне. Японцы попытаются перерезать их, если победят. А если свершится чудо, и победят китайцы, то им все равно несдобровать: генералиссимус Чан столкнет их в море. В любом случае их время прошло. Впрочем, ощущение своей обреченности не мешало им подымать стаканы с шотландским виски или бренди и пить за конец света.

Несчастья преследовали Афину. Днем она занималась с сыном, отгоняя от себя черные мысли, но ночью часами лежала без сна в полутьме комнаты, освещенной с улицы вспышками взрывов. Канонада не прекращалась ни днем, ни ночью. Запах пороховой гари постоянно висел в воздухе, а треск выстрелов стал таким же обычным явлением в жизни шанхайцев, как молитвы в монастыре.

Однажды Афина пошла за покупками, прихватив с собой Джейка: хотя она и боялась таскать его с собой по городу, но оставлять его одного дома было еще страшнее. Для выхода «в свет» она выбрала полдень, поскольку в это время в городе было больше всего народа, особенно на Нанкин-роуд. Выйдя из магазина Синсиэра, она направилась к универмагу, когда вдруг услышала характерный гул.

Этот звук преследовал ее по ночам, от него она просыпалась вся в поту и хватала Джейка на руки. И она узнала этот звук прежде, чем кто-либо еще из людей вокруг нее. Прижав Джейка к груди, она помчалась по улице, забитой грузовиками и рикшами. У нее было ощущение, что она совсем не движется, как в страшном сне, когда чувствуешь, что надо бежать, а ноги словно приросли к земле.

Время растягивалось, как каучуковое. Она работала локтями, стараясь пробиться сквозь толпу, чуть-чуть не попала под машину, задевшую ее своим пыльным боком. Люди кричали на нее, ругали на всех языках. Но ощущение того, что ноги ее завязли в грязи и совсем не повинуются ей, все усиливалось, как усиливался гул в небесах, заполняя собой все ее сознание. Смерть приближалась.

Ужас охватил Афину, и она закричала. О Боже! -пронеслась мысль. — Спаси хотя бы мое дитя!

Огромная тень самолета накрыла толпу и тотчас же послышался свист падающей бомбы. Но мгновение перед этим свистом, Афина это хорошо запомнил, было мгновением смертной тишины, когда все живое затаило дыхание.

А потом мир взорвался.

Магазинчик Синсиэра превратился в ад. Жуткие крики погибающих людей огласили воздух, как вой обреченных грешников. Земля выскользнула из-под ног Афины и взрывная волна отбросила ее к стене, уже ставшей алой от человеческой крови и прилипших к ней сгустков человеческой плоти.

Свернувшись клубочком вокруг Джейка, Афина ударилась плечом и коленом о кирпичи. Невыносимая вонь свежей крови и испражнений заставила ее зажать себе рот и нос. Жуткий призрак смерти шествовал по городу.

Джейк заплакал, задыхаясь от этой вони, и Афина стала шепотом успокаивать его, гладя по голове.

А потом и стена универмага, к которой их отбросило взрывом, тоже зашаталась и начала рушиться. Афина услышала над головой треск, но сначала не поняла, в чем дело. Инстинктивно ей хотелось вскочить и бежать прочь от этого страшного места, но она отбросила страх и осталась на месте. Это спасло им жизнь: если бы она шарахнулась, как все, то и она сама, и Джейк были бы погребены под рухнувшей стеной.

Лавина кирпича, деревянных балок и стекла накрыла толпу людей, уцелевших после взрыва магазина Синсиэра, с такой стремительностью, что многие даже не успели сообразить, что с ними произошло. Положение Афины у самого основания падающей стены оказалось самым безопасным из всех, которые она могла бы занять. Она избежала участи сотен, погибших под развалинами с переломанными шеями, разбитыми головами, множественными переломами, перебитыми артериями, сплющенными грудными клетками. Только осколком кирпича ей рассекло лоб от линии волос до правой брови.

Кровь залила ее лицо, напугав Джейка. Он снова заплакал. Сначала она растерялась, не понимая, что это ее собственная кровь.

— Боже, да что ж это такое? — выкрикивала она, осматривая Джейка.

...Голова работала с трудом. Долгое время она никак не могла сообразить, где же она находится. Ей казалась, что она утонула и лежит на дне. Спасатели в конце концов добрались до ниши, в которой она лежала, прижимая к себе ребенка. Двое мужчин осторожно вытащили ее из-под обломков. Испуганно озираясь по сторонам, она ни за что но хотела отдавать им малыша, когда те хотели его осмотреть.

Больница, куда их доставили, была переполнена. Сбившиеся с ног врачи очистили ее рану, наложили швы, перевязали. Они хотели оставить ее на ночь, чтобы проверить, нет ли у нее сотрясения мозга. Не в палате, конечно, поскольку в палатах лежали тяжелораненые, а в коридоре.

Немного оправившись, Афина подхватив Джейка, бежала из этого чистилища, где вповалку лежали замотанные бинтами стонущие люди. Она не хотела оставаться там ни одной лишней минуты.

Страшная рана на лбу Афины выглядывала из-под бинтов. Лицо распухло, приобретя сине-багровый цвет, так что Афину невозможно было узнать. Джейк очень пугался, когда она приближалась к нему, и ей никак не удавалось его успокоить. Он вырывался у нее из рук и плакал. Он был уверен, что кто-то чужой, прикинувшись его мамой, проник в их дом. Даже песенкой не удавалось его умиротворить — у нее изменился тембр голоса. Он стал какой-то хриплый и каркающий.

По ночам она лежала, охватив руками распухшую голову. Боль пульсировала в ней, отсчитывая секунды. Казалось, что на свете остался только этот стук в висках да шум крови, струящейся по ее венам и артериям. Замурованная в собственное тело, как в тюремную камеру, она ощущала мир как нечто далекое и нереальное.

Иногда на нее как бы нападал столбняк. И тогда она сидел часами, ничего не понимая, неподвижно уставясь на Джейка или в пыльное окно. Сознание ее тогда представляло из себя, как говорится, чистую доску. Ни одной мысли не возникало в ее мозгу, ни одной эмоции не отражалось на лице. А потом мысли, воспоминания, эмоции вдруг возвращались к ней будто поворотом выключателя. И это происходило всегда так резко и неожиданно, что она, не выдержав боли, начинала кричать.

Джейк обычно сидел на отцовском столе и молча наблюдал за ней. Теперь он уже не боялся ее. По мере того, как спадала опухоль, он все более узнавал в ней свою мать. Но тем не менее, между ними оставалась некоторая отчужденность. Он наблюдал за ней с напряженным вниманием, как за посторонним человеком.

Однажды ночью Афина вдруг проснулась и села в кровати. У нее было странное ощущение, что сон ее продолжается. Ощущение полной нереальности всего происходящего. Ночь была ясная, тихая. Земля купалась в лунном свете.

Она посмотрела на окно. Не в окно а именно на окно. Лунный свет проникал сквозь него в спальню, освещая темный квадрат коврика на полу и по-новому окрашивая предметы. Этот свет колебался перед ее глазами, производя не только визуальные ощущения, но и слуховые. Казалось, лунный свет пел ей такую знакомую песню, что слезы навернулись на ее глаза.

Будто во сне, Афина вылезла из постели и босиком прошла по комнате. Медленно положила руку на подоконник, омывая ее в серебряном свете. Потом так же медленно подняла глаза, направив свой взгляд вдоль потока света. Там сиял лунный диск. Небо вокруг него было изумительно ясным.

И она вскрикнула, потому что ее посетило первое из ее видений. Вскрикнув, она зашаталась, упала навзничь и так лежала в лунном прямоугольнике, пока ее сознание восстанавливало во всех подробностях картину трагедии на Нанкин-роуд, начиная с момента, когда она услышала гул приближающегося самолета до момента, когда стена, под которой она сидела, начала падать.

Очнувшись, она снова уставилась невидящими глазами навстречу лунному свету. Мелодия звучала так громко, что заглушала все другие звуки. Это было похоже на гимн. Лунный свет поет гимн... Она узнала его.

Это был тот самый религиозный гимн, который пел ее брат Майкл, когда бывал дома, приезжая на каникулы из семинарии. Она тогда, бывало, затыкала уши и убегала из дома. И терпеть не могла воскресений, когда мать заставляла ее ходить с братом в церковь. Как она ненавидела тогда религию!

Впервые она взглянула религию по-иному здесь, в Китае. Она увидела, каким счастливым делает Майкла его вера, какие силы вливает она в него, делая нечувствительным ко всем культурным шокам этого непостижимого континента.

И теперь Афина поняла, почему она не хотела покидать Шанхай, даже когда началась эвакуация. Ее видение подсказало ответ. Китай — это ее судьба, как и судьба Майкла. И в контексте этого видения даже смерть ее брата наполнилась новым значением. Это тоже промысел Божий. Майкл продолжает жить на своей духовной родине, потому что она смогла пустить здесь корни. Его дух будет жить здесь ее молитвами.

Тепло лунного света, которое она только теперь начала ощущать, очистило ее душу от той мучительной боли, которая не оставляла ее с той самой ночи, когда она раскаленной кочергой выжгла клеймо на теле Шен Ли.

Она согрешила, но искупила свой грех, и теперь вознаграждена тем, что ей доверено продолжить дело покойного брата. Его мир стал ее миром. Она уже больше не одинокая, перепуганная и растерянная женщина. Вера исцелила ее от этих мук так же, как и от чувства вины. Она очистилась от страха. Очистилась от ненависти.

Следующие три месяца Афина провела на улицах города, покинув дом, где она провела столько времени, съежившись от страха. Она несла духовное исцеление и тем, кто слушал ее, и тем, кто не слушал.

Работы было невпроворот. Шанхай все больше и больше походил на пустую раковину, откликавшуюся смутным эхо на пушечную канонаду и ружейные выстрелы. По ночам снаряды выныривали из низкой облачности и оглушительно взрывались, заставляя вздрагивать весь квартал. Днем японцы беспрестанно атаковали. Мало-помалу храбрые, но значительно поредевшие полки Чан Кайши оттеснялись с укрепленных позиций. Они отступали все дальше и дальше, покидая развалины того, что раньше называлось одним из крупнейших городов на континенте.

Свирепствовали болезни и эпидемии. Афина вспомнила всадников Апокалипсиса из Библии, порожденных войной. Небеса стали пепельными, а когда-то ослепительно белые здания офисов на Бунде потемнели от копоти.

Шанхай превращался в кровоточащий труп. Смерть была на каждом шагу: мгновенная от пуль и осколков или медленная от болезней. Афина старалась помочь всем. Она часто ходила через Сугайо на южную окраину города, заселенную китайской беднотой. Шла по Шанхаю, отгоняя назойливых псов и обнаглевших крыс. Джейк тоже не расставался с палкой. Встречали их китайцы по-разному. Некоторые удивлялись, что гвай-лотак хорошо владеет кантонским диалектом, другие отворачивались. Но все чувствовали целительную силу ее рук.

Осень медленно умирала, как и сам город. Близилась зима, а с ней и новые тяготы. В ноябре генералиссимус Чан наконец приказал своим войскам оставить долго удерживаемые укрепления. Они покинули город, а за ними по пятам в Шанхай вступила победоносная девяностотысячная японская армия. Японцы вышли на берег Янцзы, преследуя отступающих китайцев. Город казался вымершим. В неподвижном воздухе висел дымок пожарищ. Жуткая тишина сковала кварталы, привыкшие за многие месяцы осады к бомбардировкам.

Целые районы города были начисто разорены. Тысячи домов и фабрик сравнялись с землей. Повсюду валялись неубранные трупы. А в тех местах, где взорвались бомбы, трупы лежали штабелями и разлагались, привлекая крыс и одичавших собак.

От самой Бренан-роуд и до Гарден-бридж вытянулась шеститысячная колонна японских солдат, вступавших чеканным шагом в побежденный город. У всех на лицах были марлевые повязки. По приказу командующего гарнизоном, идущие сбоку колонны солдаты с мегафонами в руках оповещали граждан, что им надлежит приветствовать победителей «вежливыми поклонами и пожеланиями доброго здоровья».

Афина стояла в толпе, держа Джейка за руку, и с болью в сердце смотрела, как китайцы склоняются перед оккупантами, бормоча приветствия. Ей казалось, что она слышит стоны ужаса, исторгаемые этим зрелищем из уст их предков. И это унижение любимого ею народа было настолько непереносимо, что, вскрикнув, она упала рядом с Джейком и потеряла сознание.

Джейк никогда не видел мать такой бледной. И жевело от нее как-то странно. Ему было страшно к ней приближаться. Молча наблюдал он, как к ней подошли незнакомые дяди и тети. Один из них, показавшийся ему очень старым, нагнулся к матери и взял ее за руку. Губы его двигались, будто он пел про себя. Джейк очень этому удивился, потому что ему показалось — и совершенно справедливо — что сейчас не время для песен.

— Пойдем, — сказал этот мужчина, повернувшись к стоявшей рядом с ним женщине. — Давай отнесем ее в дом.

Он поднял Афину на руки и пошел сквозь толпу. Женщина протянула руку Джейку. Он благодарно ухватился за нее. Она была такая теплая. И пахло от нее хорошо. И она, и мужчина, что нес его мать на своих жилистых руках, ему понравились.

В их доме сначала все было хорошо. Потом Джейк услыхал громкие крики матери. Она лежала на кровати. Лицо ее все блестело от пота, грудь вздымалась. Женщина суетилась подле нее, прикладывая ко лбу мокрую тряпку. Потом она попыталась покормить Афину из большой чашки. Жидкость текла по подбородку и по шее, оставляя блестящие полосы, а платье на ее груди сразу же потемнело, став мокрым.

У мужчины на шее висела странная шестиконечная звезда. Он обнял Джейка за плечи своей огромной рукой и повернул его спиной к кровати. — Есть хочешь? — спросил он.

Джейк кивнул головой, но невольно захихикал, потому что мужчина говорил с очень смешным акцентом.

Ночью хозяйка разбудила его, тихонько шепнув на ухо:

— Вставай. Мать хочет тебя видеть.

От женщины исходил все тот же приятный запах. Джейк взял ее за руку и послушно пошел.

От матери пахло еще хуже, чем раньше. Он сморщил нос и старался не дышать. Вскоре он начал задыхаться и попытался сбежать, но женщина ухватила его за руку и не пустила.

Лицо матери по-прежнему блестело от пота. Почему она так потеет? И почему эти люди не вытрут ей лицо полотенцем? Внезапно глаза матери открылись. Мужчина подсунул ей под спину руку и приподнял. При свете керосиновой лампы Джейк увидел, что глаза у нее такие же ясные и добрые, какими они были у нее до болезни.

В этот момент связь между матерью и сыном восстановилась, и он, почувствовав, что с ней происходит нечто страшное, упал ей на грудь и крепко обнял ее потную шею.

Ароматные руки женщины мягко, но решительно оттащили его от матери, а потом удерживали, поглаживая по головке, как это часто делала мама.

— Джейк.

Голос коснулся его обнаженных нервов, как наждачной бумагой.

Он слышал, что кто-то позвал его по имени, но не узнал голоса.

— Мама.

Афина плакала. Ее исхудавшие, тонкие руки искали что-то под платьем, пытаясь залезть за пазуху. Она перевела взгляд с Джейка на женщину.

— Вот, пожалуйста, — умоляюще прошептала она, и ее рука вытащила что-то из-под платья.

Женщина увидела на ее шее мешочек из замши, подвешенный на кожаном ремешке.

— Отдайте это ему, — с трудом выговорила Афина. — Пожалуйста.

Женщина отпустила руку Джейка и, наклонившись над Афиной, сняла с ее шеи мешочек. Раскрыв его, она достала оттуда какие-то бумаги и обломок камня розоватого цвета.

— Сделайте так, чтобы это было с ним всегда, — сказала Афина и тяжело, хрипло вздохнула.

Джейк посмотрел в лицо матери и увидел в глазах ее пустоту. Через мгновение свет в ее зрачках медленно погас, погружая ее заострившиеся черты в темноту.

Высоко над собой он услышал рокочущий бас мужчины:

— Пора покидать эти места. Мы едем к друзьям в Гонконг.

Хотя было уже темно, но Джейк чувствовал присутствие женщины. Он потянулся к ней и нашел ее теплую руку.

* * *

Путь к Мао лежал через Ху Ханмина. Это Чжилинь знал еще тогда, когда покидал Шанхай, направляясь в крестьянскую Хунань, куда, как ему сообщили, Мао вернулся через тринадцать лет, чтобы склонить на свою сторону густонаселенные центральные провинции.

Чжилинь знал, что он не может так просто придти к Мао и посвятить его в свои планы. На этом этапе он вообще не хотел приближаться к коммунистическому лидеру, собираясь пока лишь внедриться в его партию и затем начать потихоньку распространять свои идеи.

Для него также было очень важно подать себя Ху как убежденного коммуниста. Если Ху ему не поверит, Чжилинь знал, что ему не удастся осуществить свой план, который он продумывал в течение стольких лет. Ему, конечно же, было не очень приятно столько откровенно использовать дружбу с человеком, которого он знал в добрые старые годы, но он напомнил себе, что ему приходилось куда более жестоко поступить с людьми, которых он любил даже больше «дяди Ханмина».

Разумеется, он мог бы принести с собой деньги — Мао в этот период отчаянно нуждался в средствах. Но он инстинктивно чувствовал, что это было бы грубой ошибкой. Прежде всего, это бы сразу привлекло к нему внимание. Ну и, конечно, кто-нибудь из ближайшего окружения Мао захотел бы покопаться в его прошлом. А этого Чжилинь ни в коем случае не хотел: слишком большую часть своей жизни он прожил как «проклятый капиталист».

Чжилинь понимал, что сблизило Мао и Ху: их общая любовь к философии. Ну а раз это так, то почему бы и ему не подкатиться к ним обоим с этой же стороны, только использовать несколько иную наживку.

Для Мао он припас Сунь Цзу с его «Искусством войны», которое не помешает коммунистическому вождю в его партизанской войне с Чан Кайши. Для Ху это будет Лао-Цзы, философ, которого Чжилинь серьезно изучал в молодости, но в котором несколько разочаровался впоследствии.

Прежде всего, учение Лао-Цзы слишком заформализовано, а это, по мнению Чжилиня, сковывает философскую мысль в не меньшей мере, чем начетничество. Кстати, по этой же причине он не мог принять полностью и коммунистическую доктрину. Догматизм, считал он, может служить в качестве подручного средства в борьбе с анархией, но как долговременная основа для строительства нового общества он не подходит.

Ху Ханмина он нашел в поле, где тот работал бок о бок с крестьянами. Он постарел, его широкоскулое лицо стало каким-то серым и сморщенным. Чжилинь подумал про себя, что, наверно, эти морщины можно рассматривать как зарубки, которыми жизнь отметила его работу с Мао: в день по зарубке.

— Кого я вижу! Ши Чжилинь! — воскликнул тот, узнав своего старого знакомого, покрытого дорожной пылью и в бедняцкой одежде. — Я знал, что ты придешь к нам в конце концов!

— Нет ничего для человека хуже сиротства, одиночества и мелочной жизни, — откликнулся Чжилинь, цитируя Лао-Цзы.

Ху вытер пот со лба и прищурил глаза.

— Наверно, все-таки ты бежал не столько от мелочей жизни, а от войны? Что, совсем разорен?

Чжилинь покачал головой.

— Не в том дело. Я уже давно избавился от состояния. Я и братьев уговаривал идти сюда, но, видать, их интересы пролегают в иной плоскости. Оно и понятно: им не довелось слушать Сунь Ятсена, да и не знали они таких женщин, как Май. — Он пожал плечами. — Иногда начинаешь ценить вещи только после того, как их у тебя забрали, — закончил он опять цитатой.

Ху осторожно улыбнулся.

— Ну, если так... — Он поднял мотыгу и подал ее Чжилиню. — Вот когда натрудишь хорошенько руки, тогда и поговорим.

* * *

Через пять месяцев после того, как Чжилинь пришел в стан Мао, силы коммунистов подверглись первой серьезной атаке со стороны чанкайшистов. До этого он, по-видимому, зализывал раны, полученные под Шанхаем, набирая пополнение в провинциях, не пострадавших от японской оккупации.

Известия о его поражении дошли до провинции Хунань с большим запозданием. Чжилинь очень переживал, представляя себе, что сейчас творится в разоренном городе. Но он знал, что и Афина, и Шен Ли — сильные женщины, каждая по-своему. Он оставил им, уходя, минимальные средства, необходимые для выживания, и верил, что у них хватит сил и мудрости защитить детей.

Начало сезона дождей превратило дороги в грязное месиво, покрыло водой рисовые поля. Силы Мао занимали плацдарм, который, по терминологии Сунь Цзу, следовало бы назвать «замкнутым»: подходы к нему были строго ограничены, а выходы из него — затруднены. Это означало, что предприми Чан сейчас вылазку, войско Мао было бы обречено на поражение. Через своих шпионов Чан, конечно, знал это и поэтому начал стягивать сюда свои силы.

Мао ничего не оставалось, как отдать приказ об отступлении из этого гиблого места. Если бы ему удалось вывести своих людей через широкие рисовые поля, покрытые водой, и через узкий проход между холмами До подхода основных сил противника, был бы шанс спастись от разгрома. Но действовать надо было быстро и слаженно. А вот как раз быстроты-то было весьма трудно ожидать от маоистов, которые последнее время занимались больше сельхозработами, помогая крестьянам, чем боевой подготовкой.

Учитывая все это, Чжилинь рассчитал, что измотанные солдаты Мао будут атакованы или на подходе к холмам или в узком пространстве между ними. Так или иначе, они окажутся в «ловушке», из которой, по мнению Сунь Цзу, армия может вырваться только в том случае, если солдаты будут драться с мужеством отчаяния. Но все равно потери будут колоссальные.

— Не может быть, что нет более разумного выхода, — сказал Чжилинь, когда они с Ху сидели на корточках, подкрепляясь вареным рисом.

— Солдаты пойдут за Мао в огонь и воду, — сказал Ху, торопливо работая палочками. Приказ выступать вот-вот должен был дойти до войска. — Так было всегда. Они верят ему безоговорочно. Мао никогда не ошибался.

До сих пор, -добавил про себя Чжилинь. Он взглянул на сгущающиеся тучи. С самого утра шел дождь, но осадки прекратились примерно час назад. Тем не менее темнота была такая, словно солнце уже час заходило, вместо того, чтобы быть в зените. Чжилинь, которого Цунь Три Клятвы научил предсказывать погоду по направлению ветра, уровню влажности и давления, знал, что в ближайшие полчаса пойдет дождь, причем сильный.

Он бросил мрачный взгляд на бескрайние поля, которые надо было пересечь, прежде чем они подойдут к холмам. Две или три крестьянки все еще копались там, подоткнув под бедра свои грязные домотканные юбки. Они утопали по икры в жидкой грязи и одна из них, как заметил Чжилинь, ухнула по колено, когда сошла со своего места. Нет, подумал он, не дойти нам до холмов вовремя. Это же сплошное болото.

И вдруг он так шумно втянул в себя воздух, что Ху в недоумении поднял на него глаза.

— Что с тобой? — спросил он. — Тебе нехорошо?

— Наоборот, — возразил Чжилинь. — Мне никогда не было лучше, чем сейчас.

От возбуждения у него даже голова немного закружилась: адреналин потоками разливался по телу. Он поднялся на ноги.

— Мне кажется, я знаю, как спасти наших людей.

Ху Ханмин тоже выпрямился, забыв про рис.

— То есть?

— Так ты считаешь, что тактика Мао абсолютно правильна? — обратился он к своему старшему товарищу, вместо того, чтобы сразу дать прямой ответ на прямой вопрос.

Ху кивнул.

— Да, считаю.

— Тогда скажи мне, что произойдет, если завяжется бой с частями Чана, когда наши люди частично выберутся из того прохода между холмами, а частично будут следовать через него узкой колонной?

Печать усталости еще больше обозначилась на лице Ху Ханмина.

— Будет много потерь. Много хороших людей отдадут свою жизнь за дело...

— Им не надо будет умирать, — сказал Чжилинь, подчеркивая каждое слово.

Ху промолчал, ожидая объяснений.

— Посмотри на женщин на рисовом поле, — указал Чжилинь. — Видишь, как медленно они двигаются?

— Это женщины, — заметил Ху, — а не мужчины. Тем более, не солдаты.

— Эти женщины выносят без всяких жалоб вдвое большую нагрузку, чем выпадает на долю солдата, — возразил Чжилинь. — И тем не менее, им трудно передвигаться по полю. Оно превратилось в сплошное болото.

— Да, это верно. — Ху печально кивнул головой. — Это очень замедлит наше продвижение.

— А ведь в ближайшее время опять дождь пойдет. Я чую его приближение. — Чжилинь повернулся и посмотрел Ху Ханмину прямо в глаза. — И если уже теперь поле практически непроходимо, то подумай, каково там будет через шесть часов, когда сюда пожалуют солдаты Чана! И еще учти, что они там окажутся после многодневного перехода, и им придется чапать по этой грязи! Ху смотрел на него, пока еще ничего не понимая.

— А им придется чапать, мой друг, если мы не выйдем им навстречу. Если мы не покинем свои позиции до тех пор, пока они не увязнут здесь на поле. А потом мы навалимся на них всей мощью.

Ху молчал, не сводя глаз с Чжилиня.

— Кроме того, — добавил Чжилинь, чтобы окончательно сразить Ху Ханмина, — мы будем драться на глазах крестьян, с которыми трудились бок о бок. Они увидят, как мы умеем защищать их свободный труд. Ты можешь предугадать их реакцию? Я могу. Они все станут нашей опорой здесь. Имя Мао станет легендарным в их устах.

Ху медленно кивнул, переваривая сказанное Чжилинем.

— А ведь это верно. — Он задумчиво потянул себя за нижнюю губу. — Превосходный план. Пойдем, я отведу тебя к Мао.

Чжилинь покачал головой.

— Это не план, а всего лишь идея. Ее надо защищать, а времени нет. Вы с Мао близки. Он может не послушать меня, но тебя-то он точно выслушает.

— Хорошо, — согласился Ху. — Но я скажу ему, чья это идея.

— Главное, убеди его в ее разумности, — сказал Чжилинь, — Этого будет достаточно.

* * *

После победы Мао над силами, посланными Чан Кайши в Хунань, его престиж и влияние на народные массы возросли десятикратно. Слухи об этой победе передавались из уст в уста по всем центральным провинциям. И, как это часто бывает, события того дня в рассказах у деревенских костров становились все более грандиозными. В этих рассказах силы Чана выросли с шести до девяти тысяч, а потом и до пятнадцати. Силы Мао, естественно, оставались прежними, и таким образом важность победы возросла вдвое.

Мао был в курсе всего этого, но позволял молве расти и шириться. Чем с большим числом противника его людям пришлось якобы сражаться, тем большая им слава и честь. Пусть себе гордятся, облегчая ему процесс рекрутирования новобранцев.

Он также знал, что план принадлежал не ему. Никто в его армии не знал об этом, кроме Ху. Да еще человека, которого эта прекрасная мысль осенила. Поскольку, несмотря на протесты Чжилиня, Ху Ханмин все-таки упомянул его имя.

Через некоторое время перед Мао встала дилемма, как поступить с тем человеком. Раскрыть его анонимность перед всеми — значит потерять собственное лицо, а сделать вид, что ничего не произошло, — и того глупее. У человека явно светлый, аналитический ум, который можно с пользой употребить в государственных делах.

И вот однажды он вызвал к себе Чжилиня. Ху Ханмин, приведший его к коммунистическому лидеру, был немедленно отпущен.

— Ши Чжилинь, — начал Мао, — последнее время я часто слышу ваше имя.

— Не знаю, чем я удостоился такой чести. Мао рассеянно кивнул. Не в его правилах было показывать человеку, что он в нем заинтересован.

— Ху Ханмин о вас очень высокого мнения. Во время всего этого предварительного зондирования Мао ни разу не посмотрел прямо на Чжилиня. Он все расхаживал взад и вперед по помещению, которое ему оборудовали в пещере под кабинет. У него, как Чжилинь не преминул отметить про себя, был беспокойный дух истинного революционера. Интересно, каким образом он заставлял себя сидеть на полях Хунаня столько времени, когда ему трудно усидеть на одном месте даже пять минут? Наверно, это стоило ему огромных усилий. А теперь вот они обживали пещеру в провинции Юньнань, прямо как летучие мыши.

— Я полагаюсь на суждение Ху Ханмина. — Мао сделал картинный жест правой рукой. — Я хочу, чтобы он подыскал вам место при штабе.

— Как вы полагаете нужным, товарищ Мао, — ответил Чжилинь, подумав, что в эту игру можно играть и вдвоем.

Мао бросил на него быстрый взгляд.

— Мы с вами еще не раз увидимся. Если вас интересуют вопросы военной стратегии, то мы могли бы как-нибудь сыграть в вэй ци.

Сбольшим удовольствием, — откликнулся Чжилинь, ничем не выдав, что он понял намек на предложенный им в провинции Хунань план, который Мао выдал за свой собственный.

* * *

Влияние Чжилиня на судьбы страны возрастало по мере того, как росло влияние Мао. Все чаще и чаще люди, искавшие аудиенции у коммунистического лидера, но так ее и не добившиеся, шли к Чжилиню. Постепенно у него появилась репутация человека, который умеет решать проблемы получше Мао.

Чжилинь в самом деле был мастером по этой части. Афина просвещала его достаточно по вопросам христианской религии и, конечно, рассказывала ему о царе Соломоне. Чжилиню тогда страшно понравилась эта история. Он сам всегда с большим удовольствием решал задачки подобные этим. И не тщеславие подталкивало его к сравнению себя с библейским мудрецом. Просто у него были так устроены мозги.

В один из ветреных дней, когда пещера больше походила на пчелиный улей, привлекая людей со всего нагорья, к Чжилиню привели женщину.

Время близилось к закату. Во всех углах горели керосиновые лампы, но из-за сквозняков язычки пламени постоянно колебались под стеклом, делая чтение практически невозможным.

Помощник Чжилиня, интеллигентный молодой человек, разделявший многие из его идей, представил ее.

— Это Цин Мин, товарищ Ши, — сказал он и стоял рядом с ней, пока настойчивый взгляд Чжилиня не заставил его удалиться.

Оставшись наедине с начальником, женщина подошла поближе.

Чжилинь внимательно разглядывал ее, но в неверном свете лампы трудно было сказать даже, сколько ей лет. Порой казалось, что ей не больше двадцати, порой она казалась старше. Одно только можно было сказать определенно: женщина была исключительно красива. Чжилинь подумал, что ей очень идет ее имя: Цин Мин значит «чистая ясность».

На ней была одежда, какую обычно носят крестьянки в южных провинциях, но у Чжилиня создалось впечатление, что она пришла издалека.

— Присаживайтесь, — пригласил он.

— Спасибо, постою.

— Чаю хотите?

Она молча кивнула головой, и Чжилинь прочел в ее глазах благодарность. Разливая чай, Чжилинь кликнул своего помощника и попросил его принести чего-нибудь поесть.

Виновато улыбнулся Цин Мин. — Сегодня у меня был такой напряженный день, что не удалось даже поесть. Надеюсь, вы не сочтете невежливым, если я во время нашей беседы заморю червячка? Да и вам не мешало бы подкрепиться с дороги. Мой помощник принесет нам чего-нибудь.

— Да что вы, не надо, — отказывалась женщина, но все-таки подсела к столу, когда еда была принесена, и поела с видимым удовольствием.

Чжилинь лишь едва притронулся к еде — так, за компанию. Он все потихоньку наблюдал за женщиной, удивляясь деликатности, с которой она ела, несмотря на голод. Такая скорее умрет, чем попросит кусок хлеба, -подумал он.

Сидела она на кончике стула, ив ее позе все время чувствовалась какая-то напряженность. Поев, она вытерла рот. Чжилинь подлил ей чая.

— Мне было очень трудно решиться придти сюда, — сказала она, пряча глаза. — А когда я услыхала ваше имя, у меня появилось желание вообще сбежать. Мне так стыдно, что я едва могу сидеть здесь перед вами.

Чжилинь ничего не сказал, понимая, что ему сейчас лучше помолчать.

Женщина подняла голову, и он увидел в ее черных глазах отражение мерцающего огня лампы.

— Я внучка Цзяна.

Цзян.Это слово заставило Чжилиня вздрогнуть, будто она плеснула на него холодной водой.

— Цзян, — пробормотал он, вспомнив сад в Сучжоу и старика, научившего его так многому.

Его исчезновение совпало с началом взрослой жизни Чжилиня.

Он взглянул на красивую молодую женщину, сидевшую перед ним. Он понимал, что ему не надо ей говорить той о роли, которую сыграл ее дед в его жизни. В ее глазах он прочел, что она прекрасно обо всем знает.

— У меня никого нет, и мне некуда идти, — сказала она. — Мой муж погиб три месяца назад в бою под Гуанчжоу. С семьей его у меня отношения как-то не сложились. Его мать всегда относилась ко мне, как к чужой, а теперь и вовсе плюется при одном моем появлении. Да я и сама понимаю, что в такие лихие времена я им только лишняя обуза... Самой мне ничего не надо. Ради себя я не пришла бы сюда, прося о помощи. Но есть кое-кто, о ком я обязана позаботиться. — Она приложила руку к животу. — Мой еще нерожденный ребенок заставил меня позабыть о гордости и придти к вам.

Она опустила глаза и сидела с минуту молча.

— Моя бабушка жила в доме Цзяна. Она была его возлюбленной. И это от нее я услышала ваше имя. Цзян ей часто говорил о мальчике, который приходил в его сад. Он говорил о нем как о своем духовном сыне... Но вы, конечно, не подумайте, что я навязываюсь вам. Мало ли кто что чувствовал и что говорил?

Все это было так неожиданно, что Чжилинь не сразу смог собраться с мыслями.

— Время, проведенное с твоим дедом, — сказал он наконец, — никогда не изгладится из моей памяти. Если бы не он, я даже не знаю, где бы я сейчас был. — Он огляделся по сторонам. — Во всяком случае, не здесь.

Еще бы, -добавил он про себя, — все мои планы в отношении будущего Китая не могли бы родиться в моей голове без уроков, преподанных мне Цзяном в детстве.

Он настолько проникся важностью момента, что встал из-за стола.

— Симпатия между твоим дедом и мной была взаимной. И я рад, что ты решились все-таки придти сюда. — Он поднял ее на ноги, притронулся рукой к ее животу. — Твое дитя — член моей семьи, так же, как и ты. Семья Цзяна — моя семья. Сегодня, — продолжал он, — я устрою тебя на ночь здесь. Особого комфорта не обещаю, но питанием обеспечу. Мы ведь не хотим, чтобы наш малыш голодал, верно? И завтра же я начну готовить все, что тебе понадобится в дороге. Путь будет далекий и тяжелый. Возможно, твой ребенок родится прежде, чем ты достигнешь места назначения.

Цин Мин подняла на него глаза. Скованность, которая ощущалась в ней, теперь совсем пропала.

— И куда же я еду?

— Через Бирму в Гонконг, — ответил Чжилинь. — К человеку по прозвищу Цунь Три Клятвы. Я снабжу тебя, так сказать, рекомендательным письмом. — Он улыбнулся. — И, конечно, приданым для ребеночка.

* * *

Каждое 18-е января Юмико (с того момента, как Шен Ли присоединилась к людям японской национальности, эвакуировавшимся из Шанхая на родину, она называла себя этим именем, данным ей отцом) отправлялась со своим сыном на крохотное кладбище на окраине Камиоки — маленького городка, примостившегося на склоне горы.

Кладбище находилось неподалеку от ее дома. И какая бы ни была погода — очень часто здесь в это время года землю покрывал глубокий снег, — Юмико хорошенько закутывала сына, сама надевала поверх, кимоно теплое пальто и отправлялась в путь по одному и тому же маршруту.

Их гетаскрипели по свежевыпавшему снегу. Тишина окутывала холмы и редкие деревья, что встречались им на пути. На ветках сидели нахохлившиеся вороны и тоже, кажется, дрожали от холода.

На кладбище Юмико отпускала руку сына, доставала сандаловые палочки и втыкала их в мерзлую землю. Молча наблюдал мальчик, как она опускалась на колени и замирала. Потом она зажигала палочки и начинала молиться. Но всякий раз она молилась у разных могил, и мальчик долгое время не мог понять, о ком она молится.

Потом, когда он достаточно подрос, чтобы делать собственные умозаключения, он стал думать, что она молится духу его отца, который, по ее словам, умер в Китае, когда он только родился.

Это его ошибочное убеждение проистекало в большей степени из ее скрытности, нежели из недостатка сообразительности самого мальчика. Раз она приходит на кладбище, значит соблюдает траур. А по ком же ей соблюдать траур, как не по его отцу?

К весне 1947 года Вторая мировая война закончилась. Измотанная и униженная Япония была оккупирована американскими войсками. Но жизнь продолжалась. В дни, когда склоны холмов стали бело-розовыми от цветущей дикой сливы, Юмико вышила на белом полотняном вымпеле изображение рыбы. В пятый день пятого месяца она прикрепила этот вымпел к высокому бамбуковому шесту, который затем поставила рядом с входом в дом. Матери и отцы всех мальчиков в этом маленьком городке — да и во всех других городах и деревнях Японии — сделали то же самое. Мать объяснила сыну, что это койнобори.

Аки — так теперь Юмико называла мальчика, переведя его китайское имя, дословно означающее «начало осени», на японский язык — спросил мать, что это за праздник. Он впервые видел эти приготовления, потому что во время войны койноборине отмечался.

Это Праздник Мальчиков, объяснила она. Вымпелы с изображением рыбы развеваются перед каждым домом, где есть сыновья. Маленький флажок означает, что сын еще мал. Чем больше вымпел, тем старше сын.

Аки понравилось, что вымпел, который сделала в честь него мать, вполне приличных размеров. Он стоял и наблюдал, как на весеннем ветру рыба дрожит всеми своими чешуйками, любовно вышитыми матерью на куске холста. Ему понравилась ее морда — добрая, но в то же время решительная.

— Это карп, — объяснила Юмико. — Он выбран в качестве символа койнобориза его мужество. Карп не боится, когда его несет к водопаду, и он хладнокровно смотрит на нож, которым кухарка собирается вспороть ему брюхо. Говорят, что стая карпов вела армаду императрицы Дзингу к берегам Кореи.

Юмико взяла мальчика за руку и усадила его на край энгавы.Было все еще прохладно. Весеннее солнце еще не успело как следует прогреть землю. Воздух был необычайно чист, и пики горы Хида четко вырисовывались на востоке. Как острие меча мстителя, -подумала Юмико. Может быть, именно поэтому она и поселилась здесь.

Черные волосы мальчика развевались на ветру, лицо запрокинуто: он все еще любовался парящим в воздухе карпом. Юмико отметила про себя символичность момента. Даже в дни своего позорного поражения Япония не забыла о своих мальчиках — своей надежде на возрождение. Ему уже десять, -подумала Юмико. — Пора по-настоящему заняться его воспитанием.

— Аки-чан, — тихо окликнула она мальчика. — Хочешь, я расскажу тебе о том, как карп стал символом койнобори?

Сын не ответил на ее вопрос, но она знала, что он не пропустил его мимо ушей. Он всегда слушает, что она говорит, и все запоминает. Но когда он не сразу отвечал на ее вопросы, сердце ее по привычке екало: он поздно начал говорить из-за детских болезней, и у нее на всю жизнь остался страх, что он никогда не заговорит.

Доктора уверяли ее, что никаких причин для паники нет, но она не очень им верила. Эти мужчины мыслями все на войне, им не до детей, -думала она и продолжала бояться.

Хотя, вообще-то, в жизни осталось очень мало вещей, которые могли бы испугать Юмико. В ту ночь, когда она уползла из дома Чжилиня в Шанхае к себе и обнаружила там пакет с деньгами и обломок розовато-сиреневого жадеита, оставленный для ее сына, она поклялась, что страх будет навсегда изгнан из ее жизни. Потому что если она уступит своему страху, то и она, и ее сын будут обречены.

Тем не менее, боязнь, что он не сможет вырасти в полноценного мужчину, преследовала ее. Может быть, она так думала потому, что он пришел в этот мир до срока, недоношенным. А может быть, в ней говорило суеверное чувство, что ее несчастливая судьба перешла и на нее мальчика.

Аки произнес свое первое слово, когда ему было четырнадцать месяцев. Но фактически он не говорил до трехлетнего возраста. Его первым осмысленным высказыванием была целая фраза:

— Мама, можно я пойду за сливами?

Юмико была так ошарашена, что первое мгновение смотрела на малыша, не говоря ни слова, а потом засмеялась и заплакала одновременно, схватила его на руки и принялась тискать. Он выждал приступ материнской радости, а потом спокойно повторил вопрос.

— Конечно, можно, — ответила она и пошла вместе с ним.

Маринованные сливы были его любимым лакомством. Первый урожай слив снимают весной и закатывают в большие банки. К июню, когда начинается летняя жар, маринованные сливы становятся сочным, освежающим лакомством. Аки уже знал, что если слив не нарвешь, то нечего будет и мариновать. Милый ты мой! — подумала Юмико, шагая за трехлетним организатором сельхозработ.

— Ты мне хотела рассказать про карпа, — напомнил он матери, переводя взгляд с вымпела на лицо матери.

Юмико очнулась от воспоминаний.

— В XVII веке самураи в этот день выходили из дома с оружием и приветствовали своих сыновей, выставляя на показ свои катана,сверкающие в лучах весеннего солнца. Простонародью же не разрешалось носить оружие. Вот они и решили — я думаю в шутку — выставлять напоказ сверкающую чешуей рыбу, давая понять самураям, что и простые люди не лыком шиты.

— Значит, мы не самураи, раз выставили рыбу? — спросил Аки с присущей ему сообразительностью.

Юмико не сразу ответила на этот каверзный вопрос.

— Даже и не знаю, что тебе на это сказать, Аки-чан. Но мне бы хотелось верить, что мы самураи.

— Мне тоже, — сказал Аки задумчиво. Потом он поднялся с крыльца. — Можно я пойду за сливами, мам?

— Конечно, — ответила Юмико. Одинокая слезинка скатилась по ее щеке, когда она смотрела, как ее длинноногий отпрыск бежит по тропинке на улицу.

* * *

Когда они в этот день ужинали, прислушиваясь, как стяг с изображением карпа трепещет на ветру.

Юмико рассказала сыну, зачем она каждую зиму водит его на кладбище молиться.

— Ты быстро взрослеешь, — сказала она. — Пора тебе узнать историю моей жизни. Мы сюда приехали из Шанхая...

— Расскажи мне об отце, — попросил он.

— Нечего о нем рассказывать, — довольно резко ответила она. — Твой отец умер. Погиб в Шанхае. Может быть, это и к лучшему.

— Но он был самураем, — упорствовал сын, — и все-таки погиб. Почему храбрые погибают?

— В той войне, — ответила Юмико, — храбрейшие и самые чистые духом погибали первыми. — Ее глаза стали задумчивыми. — Может быть, это всегда было так, и не только в Шанхае. Чистоте, по-видимому, нет места в этом несовершенном мире. Те, что живут по законам чести, обычно наказываются за свою дерзость.

— Ну уж я бы не позволил себя наказать, — воскликнул Аки, хватая палочку для еды и размахивая ею, как мечом. — Я — самурай, и я башку отрублю любому, кто попробует меня наказать!

Юмико собиралась было отругать сына за такие глупые речи, но в последний момент прикусила язык. Даже когда он был совсем маленьким, она всегда относилась к его словам всерьез. Вот и сейчас в его мальчишеской браваде ей почудилось, что ее дух, жаждущий отмщения, переселился в сына.

— Мы ходим на кладбище каждый год 18-го января, потому что в этот день в 1932 году в городе Шанхае на пятерых японских священников было совершено нападение. Один из них был убит, и это послужило толчком для волны столкновений между китайцами и японцами. Погиб первый из многих. Мы должны почитать его коми.

—Он был самурай?

— Нет, Аки-чан. Я же тебе сказала, что он был священником.

— А что он делал в Китае?

До чегоже въедливы эти детишки! -подумала Юмико. И особенно ее сын.

— Он был членом весьма воинственной буддистской секты.

— А в нашем городе такие буддисты есть? — спросил Аки.

Юмико улыбнулась и коснулась руки сына.

— Не думаю. Они далеко не так популярны в наши дни, как когда-то. Сомневаюсь, чтобы представители этой секты жили в нашем городе.

— А как они себя называют?

— Ничиренами.

* * *

Аки узнал от матери, что основатель этой секты Ничирен жил в XIII веке. В отличие от последователей других форм буддизма, он считал, что три воплощения Будды — Универсальное Тело, Вечное Тело и Изменяющееся Тело — составляют единое и неделимое целое.

Много сил и времени он отдал борьбе с другими, более влиятельными сектами буддизма и критике правителей Японии за потворство ложным, по его мнению, учениям.

Ничирен — это было не настоящее имя основателя секты. Он его сам придумал, сложив два слова: «ничи», что значит «солнце», которое одновременно символизировало и Свет Истины, провозглашенной Буддой, и Страну Восходящего Солнца, и «рен»,что означает «лотос», то есть истинный буддизм.

Из-за своей непримиримости Ничирен в конце концов был приговорен правителями Камакуры к смертной казни. Но когда на эшафоте топор палача поднялся над Ничиреном, молния необыкновенно чистого голубого цвета ударила в его лезвие и затупила его.

Божественное вмешательство заставило правителей пересмотреть форму наказания строптивого реформатора. В конце концов, его осудили на пожизненное изгнание на необитаемом островке в Японском море.

Там он написал: «Крики чаек похожи на плач, но слез птицы не проливают. Ничирен не плачет, но слезы его никогда не просыхают».

Никто не знает, сколько он там пробыл, но одно не подлежит сомнению: он там не умер. Рассказывают, что из глубины моря поднялся гигантский карп. Ничирен уселся ему на спину и отбыл в неизвестном направлении.

На Аки рассказ о Ничирене произвел сильное впечатление. Ночью он долго не мог заснуть и все думал об этом бунтовщике под личиной священника. Ничирен казался ему человеком с чистым духом, наказанным за свою чистоту. Но, в отличие от его нынешних последователей, о которых ему рассказала мать, Ничирену не было позволено умереть. Разве это не Будда вмешался, метнув в топор палача голубую молнию? Если это так, то почему Будда не сделал то же самое для пятерых священников в Шанхае?

Наверно, это был все-таки не Будда. Наверно, сама природа возмутилась и вмешалась. Эта мысль понравилась Аки: ведь и гигантский карп, прибывший за Ничиреном на необитаемый остров, тоже создание природы.

Придя к такому умозаключению, Аки уснул. Когда он проснулся поутру, мать позвала его помочь ей убрать бамбуковый шест перед домом.

И вот шест уже лежит на земле и Юмико начинает отвязывать от него вымпел с изображением карпа. Аки подбежал и помог матери снять этот стяг с бечевки. Подул сильный ветер, и карп начал биться в руках мальчика, будто живой.

Аки сложил вымпел, отнес в дом и там завернул в кусок самой лучшей рисовой бумаги, которая у него была. Потом он подошел к своему футонуи осторожно положил сверток под подушку.

Мать следила за ним, стоя в дверном проеме. Ее глаза сверкали.

* * *

В этом году Аки получил на свой день рождения два подарка. Первый был от матери: лук из древесины самшита и колчан с ровными, мастерски оперенными стрелами, о которых он мечтал если не всю жизнь, то, по крайней мере, всю зиму. Аки порывисто обнял мать и тотчас помчался во двор испытывать лук. — Аки-чан! — окликнула его Юмико. — Ты ничего не забыл? Здесь ведь для тебя есть еще один подарок.

— Разве? — Он вернулся и подошел к низенькому столику. — От кого же это?

— Там и записка есть, я полагаю, — сказала она, подавая ему сверток. Аки очень осторожно развернул его, почувствовав по тщательности упаковки важность того, что находилось внутри.

Подарок был завернут в семь слоев прекрасной рисовой бумаги, все различного цвета и фактуры. Самый верхний был наиболее толстым и шероховатым на ощупь, самый нижний — тонкий и гладкий, как шелк.

Внутри было кимоно, да такое, какого он сроду не видал: из блестящего материала и с каким-то черным гербом на спине.

Сверху лежал аккуратно свернутый лист рисовой бумаги, запечатанный ярко-красным воском. Мальчик сломал печать. Письмо было написано от руки, четкими и решительными движениями кисти.

«Аки-чан! Уже прошло десять лет, как ты и твоя достойная мать поселились в нашем городе. С тех пор я постоянно слежу, как ты растешь и развиваешься. В твои предыдущие дни рождения я передавал твоей достойной матери деньги, чтобы она купила тебе что-нибудь: ты еще был недостаточно большим для мира, в котором живу я, чтобы передавать тебе подарок лично. Но этот год — особый. Мицунобэ Иеасу». — Сэнсей, -выдохнул Аки.

Мицунобэ был их ближайшим соседом. Хотя мальчик не раз видел, как тот разговаривает с его матерью, но он фактически не был с ним знаком. Мицунобэ окружала какая-то особая аура исключительности, которая удерживала Аки на расстоянии. Тем не менее, он всегда испытывал особое чувство, когда видел, как этот старик с копной густых седых волос разговаривает с его матерью, опершись на свой покрытый резьбой посох. Тогда он, бывало, взбирался на энгавуи наблюдал за ними, обхватив руками деревянный столб, будто опасаясь, что его стащат вниз по деревянным ступенькам и подведут к грозному сэнсею.

Сэнсейзначит «мастер», и Мицунобэ действительно был мастером не только играть в го -хотя уже и этим одним искусством он мог бы стяжать себе титул сэнсея — но и в целом ряде других дисциплин.

Аки развернул кимоно и примерил его. Оно было сделано из материала тонкого, как паутина, и легкого, как крылья стрекозы. На нем не было ни единой морщинки, что было весьма странно для одежды из шелка-сырца. Любопытный Аки не мог не высказать своего удивления по этому поводу.

Юмико деликатно пожала плечами.

— Об этом тебе надо спросить самого сэнсея. Наверно, это кимоно одевают по особым случаям.

— По каким? — машинально спросил Аки, а затем повернулся к ней и добавил со смехом: — Знаю, знаю. Сейчас ты скажешь, что об этом надо спросить самого сэнсея!

И тут его лицо внезапно помрачнело.

— Что-то не так, Аки-чан?

Он молча пожал плечами.

— Тебе не нравится подарок сэнсея?

—Нравится, конечно, — честно признался он, — но... Просто у меня...

— Продолжай.

— Ну... — Он поднял на нее глаза. — У меня очень сильно стучит сердце, когда я притрагиваюсь к этому кимоно.

Юмико улыбнулась и обняла его за плечи. Сквозь невероятно тонкий шелк она чувствовала его мальчишеские мышцы и хрупкие косточки.

— Все это вполне естественно, сынок. Сэнсей.обладает огромной внутренней силой. Это хороший знак, что ты чувствуешь его силу на расстоянии. Но ты не должен путаться ее. Она призвана защищать тебя, а вовсе не причинять тебе боль.

Она повела сына к выходу.

— А сейчас я открою тебе один секрет, который поможет тебе во время твоей первой встречи с сэнсеем. Я знаю, что ему будет приятно услышать из твоих уст, что тебе понравился его подарок. Знай, что сегодня и у него день рождения. Мне кажется, именно это и привлекло его внимание к тебе с самого первого дня нашей жизни в Японии. У него нет собственных детей, жена его давно умерла. Вся его жизнь теперь посвящена воспитанию учеников. Он говорит в письме, что этот год для тебя особый. Он особый и для него. Сегодня, Аки-чан, сэнсеюисполняется восемьдесят восемь лет. Начинается его «возраст риса».

— Почему этот возраст так называется?

Юмико снова подвела его к столу, подала ему лист бумаги и кисть.

— Ты знаешь иероглифы, — сказала она. — Напиши цифру 88.

Аки выполнил ее просьбу. Она взяла у него кисть.

— А теперь, если мы разломаем этот иероглиф, то получим три новых. Смотри, что получается. — Она начертала их. — Ну-ка прочти теперь.

— quot;Возраст рисаquot;, — прочел Аки и захлопал в ладоши. — Как здорово! И это все, мама? Юмико взъерошила ему волосы.

— В Японии мы считаем человека старым после того, как он отметит свое шестидесятилетие, потому что наша старая пословица гласит: «Жизнь человека длится только шестьдесят лет». И наш календарь особо выделяет шестидесятый год, потому что все знаки, под которыми человек был рожден, с этой даты начинают снова повторяться. То есть получается, что человек рождается заново. И поэтому ему положено дарить особые подарки.

— Наверно, и в «возраст риса» надо дарить что-нибудь особенное? Что мы подарим сэнсею?

Юмико ответила не сразу. Какое-то время она ласково смотрела в наивные глаза сына, смотревшие на нее снизу вверх. Не было для нее на всем свете человечка ближе и родней. Сердце ее было переполнено любовью к нему.

— Я оставляю это на твое усмотрение, — тихо сказала она.

— На мое? Но откуда я могу знать вкусы сэнсея?

—Загляни в свое сердце, — посоветовала мать. — Оно тебе подскажет.

Аки сосредоточенно нахмурил брови, раздумывая. Затем его лицо просияло.

— Как ты думаешь, мама, — спросил он, — сэнсейтоже любит маринованные сливы?

* * *

Спасибо за подарок. — Голос сэнсеяразнесся под сводами потолка, поддерживаемого с кедровыми балками.

Аки показалось, что с ним заговорил горный склон. Упершись руками и лбом в татами, расстеленные в передней сэнсея, он пробормотал:

— Я их люблю больше всего на свете.

Шорох разворачиваемой бумаги, конечно, не такой тонкой и красивой, в которую было завернуто черное кимоно, но самой лучшей, какая только нашлась у них в доме.

— Ого! — опять зарокотал тот же голос. — Маринованные сливы! Ничего лучше ты не мог бы подарить мне! Я их обожаю, даже в начале осени!

Аки закончил свой низкий, почтительный поклон. Его грязные гетауже стояли на бетонной площадке крыльца дома Мицунобэ, от которой начинались деревянные ступеньки, ведущие в прихожую. На ногах Аки были чистые белые таби.

—Входи же, мой мальчик, — пригласил сэнсей. — Добро пожаловать!

Его лицо источало силу. Широкое лицо, обрамленное гривой седых волос и с массивным подбородком. Глубокие морщины пролегли от носа к уголкам широкого рта. Седые брови нависли над пронзительными глазами, как утесы над морем. На нем была надета простая полотняная блуза с широкими рукавами и бледно-голубая юбочка хакама,в каких выступают на соревнованиях лучники, демонстрируя свое искусство.

Дом сэнсеяказался необычайно просторным: высокие потолки, массивные кедровые балки, пересекавшиеся в его центре. Дом был построен так, что из окон главных комнат открывался вид на горы. Сидя на коленях перед чайным столиком, можно было любоваться снежными горными кручами, альпийскими лугами и остроконечными утесами, то залитыми солнечным светом, то хмурыми в непогоду.

Мицунобэ налил Аки чаю так, как если б он принимал взрослого человека. Аки поразило, что сэнсейотносится к нему не так, как другие взрослые. Кроме матери, конечно. Он не разговаривал с ним тем неестественно бодрым и покровительственным тоном, с каким обычно разговаривают взрослые с подростками.

— Извините, что я не смог вам подарить что-либо, способное по изысканности соперничать с вашим подарком, — смущенно пробормотал Аки, отхлебнув первый глоток зеленого чая.

— Напротив, — возразил Мицунобэ, — ты мне очень угодил своим подарком. Я люблю маринованные сливы, а уж попробовать умебоси.домашнего приготовления — так это и вообще редкое удовольствие.

— Такое же редкое, как празднование «возраста риса»? — осведомился Аки, бросив на сэнсеясвой бесхитростный взгляд.

Мицунобэ захохотал басом, и мальчику показалось, что стропила под потолком задрожали, вторя этому хохоту.

— Это ты здорово заметил! — сказал он. — Редкое, как возраст риса! — Он снял с банки крышку. — Как насчет того, чтобы присоединиться к моему пиршеству? Нет закуски лучше умебоси!

Спустилась ночь, но Аки заметил это только тогда, когда Мицунобэ зажег свет. Электричества в его доме не было. Сэнсейпользовался керосиновыми лампами. Праздничный ужин был простым, но основательным: жареная рыба и рассыпчатый рис.

После этого сэнсейпровел его в главную комнату. Аки ожидал, что он и здесь зажжет лампу, но Мицунобэ просто опустился на татами.Мальчик устроился рядом с ним, почувствовав, словно его омывает неземной свет. Он перевел взгляд на окно. Ночь была ясная, прямо на него смотрело созвездие, напоминавшее герб, вышитый на спине подаренного сэнсеемкимоно.

В тишине ночи свет звезд вливал в душу покой и ясность.

— Это время я обычно посвящаю размышлениям, — сказал Мицунобэ, — купаясь в Свете Будды.

Из темноты выступали только отдельные черты его лица, так что Аки пришлось мысленно дорисовать остальное. В таинственной атмосфере комнаты облик сэнсеяпреобразился. Сейчас он казался каким-то фантастическим существом, пришедшим из глубины веков.

— Жил когда-то на земле волшебный барсук, — начал Мицунобэ. — Точнее, не барсук, а некий мудрец, принявший облик этого лесного зверя, потому что его жизни угрожал один злой волшебник, находившийся в услужении у жестокого и несправедливого князя. Приняв этот облик, мудрец покинул свою телесную оболочку. Князь, увидав бездыханный труп своего врага, очень обрадовался. Но волшебник, которого было не так просто обмануть, только недоверчиво покачал головою и принялся обыскивать замок, чтобы найти какие-нибудь подтверждения своим подозрениям. Мудрецу пришлось спешно покинуть свой дом. Чувствуя, что волшебник идет по его следу, он бежал во всю барсучью прыть. Но он понимал, что не может бежать вечно. Да и залезать в барсучью нору возле лесной реки тоже не имело смысла, потому что волшебнику ничего не стоило его оттуда выкурить.

И тут барсук увидел плавучий островок лотосов, и его осенила прекрасная мысль. Он подбежал к берегу и сорвал два самых больших цветка. В один, который был побольше, он залез сам, а второй, поменьше, он надел себе на голову, как шлем. Так и стоял он, тревожно поглядывая своими золотистыми глазенками сквозь тычинки цветка в ожидании злого волшебника. Скоро барсук почувствовал холод, который мы все ощущаем при приближении опасности. Он старался унять дрожь, сотрясавшую его тело внутри лотосового скафандра, потому что малейшее движение могло открыть его присутствие. Волшебник пролетел мимо него на своих кожистых, как у гигантской летучей мыши, крыльях. Все обитатели леса умолкли, заслышав шипение, вырывавшееся из его пасти. Мгновение — и он исчез, растворившись в сумраке ночи.

А барсук вылез из спасительного лотоса и помчался к себе домой. Теперь, когда он отделался от своего опасного врага, он мог вернуть себе свой прежний, человеческий облик. Вбежал он в комнату, где оставил свое бренное тело, и замер на пороге: оставленное им тело исчезло. Жестокий князь приказал соорудить костер и сжечь на нем тело заклятого своего врага. Тоска сжала сердце барсука, когда он понял, что отныне ему до конца дней своих придется оставаться зверем лесным, и он убежал прочь от своего бывшего жилища.

Весь следующий год барсук провел в лесу, обдумывая способ, каким он может вернуть себе человеческий облик. За это время он подружился со многими своими соседями: с лисицами, зайцами, горностаями. Даже в хорьках он нашел нечто симпатичное. И чем ближе он знакомился с ними, тем дальше отходил от человеческого общества. Живя в лесу, он смог посмотреть на людей непредвзято. Он видел, как люди беспрестанно воюют друг с другом. Он видел, с какой легкостью они проливают кровь своих собратьев, видел злорадствующих победителей и униженных побежденных. Более того, он увидел корни этой исконной порочности человека, главную черту, отличающую в худшую сторону человека от зверей. Эта черта — гордыня. Зверю абсолютно чужд этот грех, являющийся проклятием человечества.

И вот, в день летнего солнцестояния, когда все звери лесные собрались, чтобы отпраздновать начало Нового лесного года, барсук, который сидел на опушке леса, наблюдая, с какой бесчеловечностью человек обращается с человеком, проклял род людской и решил навсегда остаться со своими новыми друзьями в лесу. Но, на беду, его заметили охотники и последовали за ним вглубь леса. Они страшно обрадовались, увидев, что барсук привел их на поляну, где звери встречали Новый год. Натянули они свои луки и послали острые стрелы в ничего не подозревавших зверей. Последним погиб барсук, и перед своей кончиной ему довелось увидеть смерть всех его товарищей. Закрыл он в тоске свои золотистые глаза и как избавительницу встретил стрелу, пронзившую его сердце...

Долго еще после того, как сэнсей закончил свой рассказ, Аки сидел молча. Казалось, он напряженно вслушивается в крики ночных птиц, в шуршание, с которым ветка растущего рядом с домом дерева терлась о стену.

— Я бы хотел быть барсуком, — сказал он наконец.

— Вот как? — повернулся к нему Мицунобэ. — А как же насчет опасностей, которым он постоянно подвергался?

Свет звезд отражался от его плеч, и создавалось впечатление, что он то появляется, то исчезает в чаще густого леса.

— Если быть достаточно умным и храбрым, можно перехитрить врагов.

Через минуту Аки услышал звук раздвигаемой фузумыи почувствовал на своем лице прохладу осенней ночи.

— Сейчас мы проверим, что в тебе говорит: храбрость или глупая бравада. Возьми свой лук и стрелы, — голос Мицунобэ уносился в ночь, — и следуй за мной.

Аки поднялся, нашарил в темноте подарок матери, который он принес показать сэнсею,и прошел по татамик выходу. Переступив через порог, он оказался на каменном крыльце и сразу же почувствовал, как мерзнет нога в тонком таби.

—Мои гета.

—Никаких башмаков, — голос Мицунобэ рокотал, как раскаты грома. — Только кимоно.

— Но оно же такое тонкое, — возразил Аки. — А ночь холодна.

Сильная рука сэнсеяобняла мальчишеские плечи.

— Одежда грибов в лесу еще тоньше.

Голос его расколол ясное небо, усеянное звездами.

Аки поплотнее запахнул свое черное кимоно.

Где-то далеко впереди подымался туман...

* * *

Когда он вернулся домой после первых уроков у сэнсея, Юмико увидела, что он уже не малыш Аки-чан, и пошла в свою комнату, где она устроила алтарь богине с лисьей головой, которую избрала в свои покровительницы. Юмико зажгла множество свеч и поставила двадцать семь сандаловых палочек полукругом вокруг алтаря. Затем она позвала сына.

Когда он вошел в комнату матери, она сидела на татами.скрестив ноги и уставившись неподвижным взглядом в разложенные перед ней старинные книги. Знаком приказала ему сесть в освещенный круг. Пламя свечей мерцало в его глазах, сила его юного тела наполнила ее усталое сердце, ее увядшую душу. Она чувствовала его дыхание на своем лице, освежающее ее, как ветер бессмертия. Она знала, что может скоро умереть, но сын ее останется на этой земле, чтобы отомстить Афине и Чжилиню.

Исторический Ничирен бунтовал и убивал во имя святого дела. А разве ее дело менее свято? Шрамы ее горели, как стигматы, как физическое свидетельство этой святости. Врачи уверяли ее, что нервные узлы в тех точках, к которым прикоснулась раскаленная кочерга, не восстановятся и, следовательно, эти точки будут абсолютно нечувствительны ко всякой боли. Но почему же они так горят?

Что может быть более святым, чем месть? Сознание того, что сейчас она начинает нечто значительное, смягчило мучительную боль, которая не покидала Юмико с той страшной ночи, когда рука соперницы заклеймила ее. Обычно дети — радость, но, бывает, что они еще и орудие возмездия. Да, Аки-чан был отпрыском Чжилиня, но ведь именно от нее зависело его воспитание. И уж она с помощью сэнсеяпостарается, чтобы Аки-чан стал таким человеком, в котором Чжилинь вряд ли признает собственного сына.

Жизненная философия его отца заключается в том, чтобы наводить порядок в этом мире и перестраивать его по законам разума. Высшей карой для него будет видеть, что его собственная плоть и кровь — воплощение хаоса и анархии. Его собственный сын. В этом Юмико видела торжество высшей справедливости, трагическую иронию бытия.

И она начала свою молитву, воскрешая из эфемерных частиц, блуждающих в пространстве и времени, древних духов — ками. За порогом дома бушевала непогода. Тучи заволокли небо, погасив пронзительный свет звезд, при котором сэнсейпровел с Аки первые уроки его обучения, которым предстояло продлиться еще многие годы. Заряженные электричеством тяжелые тучи ползли над землею. Они заполняли собой весь мир. Бросив быстрый взгляд в окно, Аки вспомнил рассказ сэнсея обарсуке. Ему и самому хотелось сейчас спрятаться в лотос, потому что он чувствовал приближение чего-то холодного и страшного. Он слышал хлопанье кожистых крыльев во мраке ночи.

Монотонное пение Юмико заставляло пламя свечей трепетать. А может быть, их задувает ветер, проникавший сквозь щели в окнах и стенах? Свечи то почти гасли, то вспыхивали с ослепительной яркостью. Свет и тени сплетались в причудливые узоры.

Заклинания стихли.

Перед Юмико сидел уже не Аки-чан. В ее сына вошел дух мужчины с железной волей и необузданной жаждой жизни.

Чары Юмико вернули к жизни самого Ничирена. Он возродился в ее сыне. И разве нашелся бы кто-либо в целом мире, кто смог бы переубедить ее и доказать, что это не так?