"Черное сердце" - читать интересную книгу автора (Ластбадер Эрик ван)Июнь 1966 года Пномпень, КамбоджаПоскольку семья Киеу была семьей интеллигентной, никого не удивляло, что Киеу Кемара, отец Сока, работал у Чау Сенга — руководителя секретариата принца Сианука. Когда в пятидесятых Чау Сенг вернулся из Франции, Кемара помог ему подготовить доклад о сложной проблеме среднего образования в Кампучии. Сианука впечатлил этот доклад, и он ввел Чау Сенга в свой круг. Киеу Кемара тоже попал туда. По правде говоря, отец Сока был одним из тех немногих, кто мог выносить Чау Сенга. Чау Сенг был прогрессивно мыслящим, глубоким человеком, но он также был и ужасным грубияном. Он был таким же антиимпериалистом, как и принц, но ему не хватало той выдержки, которую Сианук, в силу своего положения, обязан был время от времени проявлять. Как обычно в четверг Киеу Сока отправился в королевский дворец за своей сестрой Малис. Из-за того, что семья Киеу была приближена к принцу, каждый четверг Малис репетировала в Павильоне Лунного Света — она входила в труппу Королевского балета Камбоджи. Сока нарочно пришел пораньше, чтобы увидеть некоторые из танцев. Он глазел на ряды девушек в белых блузках без рукавов и в красных Первой он заметил Бопа Деви — она была дочерью самого Сианука и звездой труппы. Танцевала она прекрасно, но Сока не замечал ее мастерства: он разыскивал Малис. Сестра стояла в ряду других девушек, одна нога ее была поднята в воздух, босая ступня вытянута. Локти расставлены в стороны, ладони сложены под прямым углом к запястьям. Учитель объяснял ей какие-то движения рук, которые в кхмерском танце были очень важны — это особый язык, особый вид передачи информации. Сока смотрел, как зачарованный. Какая же у него красивая сестра, как замечательно размерены все ее движения! Она танцевала, словно облачко, словно в ней не было веса. Неужто ее босые ступни действительно прикасаются к холодным плиткам пола? Казалось, она не движется, а плывет. Он мог смотреть на ее танец часами, но урок кончился. Она легко, во французской манере, поцеловала его в обе щеки, и они направились к машине. Пока шофер лавировал среди многочисленных пномпеньских велорикш, Сока думал о французах. Сейчас, в середине шестидесятых, Пномпень все еще выглядел так, будто находился под французским протекторатом. И хотя в стране с населением в шесть миллионов проживало всего тысячи две с половиной французов, их присутствие ощущалось всюду, особенно здесь, в столице. Штат французского посольства по-прежнему состоял из тех, кто служили здесь еще во времена, когда французы называли этот край земли «наш Индокитай». И французское Министерство иностранных дел, и даже сам президент де Голль больше всего мечтали видеть Камбоджу такой, какой она когда-то была — их колонией. Некоторые, в том числе Самнанг и Рене, считали, что де Голль по-прежнему остается духовным и политическим наставником Сианука. Этого они не понимали и терпеть не собирались. И все же галльское влияние на город оставалось огромным. Кхмеры из высших эшелонов власти каждое утро пили кофе с круассанами в прохладе и покое роскошного зала «Отель ле Руайяль», словно они находились в центре Парижа, а не среди трущоб и гниющих каналов Пномпеня. Отец Соки также завтракал здесь не реже двух раз в неделю, а вся семья часто гостила на каучуковой плантации Чау Сенга в провинции. Он мог быть интеллектуалом, и даже прогрессивным интеллектуалом, но ничто не препятствовало ему наслаждаться богатством. Сока смотрел сквозь окно машины. Они уже въезжали в Камкармон — квартал, где жила городская элита. Приближенные принца селились в огромных виллах в западном стиле с живописными крышами из оранжевой, зеленой и желтой черепицы. Виллы окружали каменные ограды с вделанными в них копиями барельефов из Байона, главного храма в Ангкор-Томе. Вилла Киеу стояла в саду, в центре которого высился баньян. Слева от баньяна находился плавательный бассейн в форме цветка лотоса, дно его было украшено изображениями листьев лотоса. Внутри, в доме, по стенам развешаны декоративные пластины — тоже копии барельефов Байона, где в стиле двенадцатого века были изображены сцены повседневной жизни. Сока любил вставать раньше всех, чтобы без помех разглядывать эти изображения, постигать историю Кампучии. Жизнь и времена правителей прошлого, таких, как Сурьяварман II, не изучались в лицее Декарта, куда ходили он, его братья и сестры вместе с другими детьми этого квартала. Сока не чувствовал связи с прошлым своей страны, и однажды пообещал себе, что когда-нибудь непременно отправится в Ангкор-Ват и Байон, чтобы поглядеть на стены и скульптуры, пережившие века и хранившие предания. Он думал, что, может быть, не чувствует этой связи потому, что предметы искусства в доме и в саду были лишь копиями. Вот если бы он мог увидеть подлинники, прикоснуться к древним камням, он бы почувствовал, понял; он знал, что тогда бы он обрел свое место в мире, как обрел его Преа Моа Пандитто. Он выскочил из машины, подал Малис руку и почувствовал, что ужасно проголодался. Ура, скоро ужин! Но узнав, что Самнанг пригласил в гости Рене Ивена, затосковал. Не то чтобы он не любил этого француза, но Сока ужасно не нравилось, что Рене постоянно ссорился с Кемаром. Сока считал отца непререкаемым авторитетом как в доме, так и вне его стен, и каждый, кто пытался этот авторитет оспорить, был ему неприятен. Рене был изящен, с молочно-белой кожей и красными, как у женщины, губами. Волосы у него темные и шелковистые. Карие глаза навыкате прятались за очками в круглой металлической оправе. Внешность у него была достаточно заурядная, но вот манера разговора!.. — Поговаривают, — начал Рене, как только уселись за стол, — что Коу Роун испытывает во дворце определенное давление со стороны некоторых лиц, — Рене постоянно доносил сплетни, блуждавшие в городских кругах. Сплетни и азартные игры процветали здесь столь пышно, что некоторые жившие в Пномпене иностранцы уверяли, будто кхмеры в страсти к азарту уступают только китайцам, издавна этим славившимся. Рене говорил о Министре внутренней безопасности. Этот тяжелый, неповоротливый человек с грубым, громким голосом был начисто лишен чувства юмора и считался главным врагом Чау Сенга. Поэтому Рене не отказал себе в удовольствии упоминанием о нем поддеть хозяина дома. — Возьмите, к примеру, инцидент в казино «Кеп». Вы же знаете, как принцу неприятны азартные игры во время празднества Чаул Чнам. — Чаул Чнам, длившийся с тринадцатого по пятнадцатое апреля, был кхмерским Новым годом. — Но вы также знаете, что несколько месяцев назад Сианук сам открыл два казино — и одно из них в Кепе, возле Сиамского залива, — лицо Рене оживлялось, только когда говорил он сам. В остальное время оно казалось совершенно безжизненным. — И вы, конечно, понимаете, мсье Кемара, как коррумпирована страна, какое процветает взяточничество. Так что казино приносило огромные доходы всем заинтересованным лицам. Но на прошлой неделе этому неожиданно пришел конец. — Рене подался вперед. — Какие-то бандиты ворвались в казино и все переломали. Они не просто разбили несколько зеркал и окон, что могло бы считаться предупреждением. Нет, они разгромили абсолютно все. — Мы об этом слышали, — спокойно произнес отец Соки, стараясь не ронять своего лица в присутствии этого назойливого иностранца. Говорили по-французски, и не только ради гостя — это было традицией дома. — Все читают газеты. И что же? — Ax! — воскликнул Рене, подняв вверх худой палец. — Но вот чего вы не знаете: приказал разгромить казино сам его хозяин. — Простите, но неужели такое возможно? — серьезно спросила Хема, мать Соки. — Разве человек станет разрушать свое собственное дело? — Прекрасный вопрос, мадам Кемара, — объявил Рене. — Он и занимал нас всю эту неделю. И в конце концов сквозь щелку в Министерстве внутренней безопасности ко мне просочился ответ. На следующей неделе Коу Роун объявит об этом публично. Он сообщит, что китайский концессионер из Кепа ежемесячно выплачивал сорок тысяч долларов «некоему высокопоставленному лицу» в Пномпене, чтобы тот не позволял прикрыть казино. — Рене состроил гримасу, такую неприятную, что даже Сока почувствовал неловкость. — Конечно, это вполне традиционно в наши времена, но «высокопоставленное лицо» потребовал большего, и китаец отказался: взятка — взяткой, но это была попытка вообще выкинуть его из дела. Тогда ему начали угрожать: полиция навестила казино раз, другой, третий... Но китаец предпочел не сдаться, а уничтожить свое собственное дело. Киеу Кемара отмахнулся: — Все это глупости, недостойные нашего внимания. Я не хочу об этом слышать, мсье Ивен. — И это еще не все, — Рене стоял на своем. — Самое важное я припас для вас, и вам это будет интересно, — он помедлил, ожидая дальнейших возражений Киеу Кемары, но тот молчал. Вся семья смотрела на Рене. — Так уж получилось, что Чау Сенг, — теперь Рене в упор смотрел на отца Соки, — счел возможным представить принцу свой собственный отчет об этом деле, составленный в основном по сведениям этого китайского концессионера. Сделал он это, как говорят, по просьбе «одной столичной дамы, занимающей весьма высокое положение». — Моник! — воскликнул Кемара. Так звали одну из двух жен принца Сианука, женщину низкого происхождения, презираемую за то, что она окружила себя кликой жадных выскочек. Сока не знал, что именно из того, что о ней говорят, было правдой. И сейчас он вдруг подумал: а знает ли это и сам отец? — Вы назвали ее имя, не я, — Рене криво усмехнулся. — И из-за этого Коу Роун ужасно разозлился на Чау Сенга. Вряд ли стоит говорить, мсье Кемара, что их трудно назвать друзьями. Но теперь... — его слова повисли в воздухе, и Сока почувствовал себя очень неловко. Хема постаралась скрыть испуг и засуетилась, провожая спать младших детей, Сорайю и Рату. — Я по-прежнему думаю, что эта история вряд ли может быть поводом для беспокойства, — мягко произнес Киеу Кемара. — Подобные скандалы напоминают головы уродливых нага. Но все минует. Вот увидите. В августе, когда сюда прибудет президент де Голль, начнется новая эра нашего процветания. — Скажите, мсье Кемара, правда ли, что принц придает такое большое значение визиту де Голля? — А почему бы и нет? — горделиво спросил отец Соки. — Уже тот факт, что в Камбоджу пребудет один из самых великих и уважаемых мировых лидеров, придаст нашей стране новый статус, тот, которого мы много лет искали. Он обещал нам существенную финансовую помощь, а его министр иностранных дел Кув де Мюрвиль встретится здесь с представителями Ханоя. Французское влияние по-прежнему служит делу нашей безопасности. Рене состроил презрительную гримасу: — Он — отсталый человек, ваш принц Сианук. Продукт прошлого. Он не понимает, что времена изменились, что для того, чтобы Камбоджа достигла истинной независимости, нужны новые методы. Во-первых, он допускает, чтобы в страну проникали юоны. — Рене употребил пренебрежительное словечко, которым называли вьетнамцев и вьетконговцев. — Во-вторых, он... — Простите, мсье, — прервал его Кемара, — но политика принца по предоставлению в Камбодже убежища северовьетнамцам лишь способствует нашему суверенитету. Их благодарность... — Неужели вы полагаете, что Хо Ши Мин, Ле Зуан или Фам Ван Донг когда-либо вспомнят о том благодеянии, которое оказывает им Камбоджа?! — недоверчиво воскликнул француз. — Сколько раз еще Сиануку надо столкнуться с их ложью и предательством, пока он перестанет им доверять? — Он понизил голос и заговорил отрывисто, чуть ли не по слогам. — Они — вьетнамцы. Боже правый, мсье, они всегда ненавидели и всегда будут ненавидеть кхмеров. Если вы думаете, что гнуть перед ними шею... — Не «гнуть шею», — мягко произнес Кемара. — Они наши соседи, — он говорил медленно, будто втолковывая что-то умственно отсталому ребенку. — И всегда ими будут. И мы должны делать все, чтобы жить с ними в мире. Чтобы нам всем выжить, мы должны прекратить вражду, длившуюся две тысячи лет. Именно в это верит принц Сианук. Вспомните, мсье Ивен: даже французы, даже де Голль наладили мире Германией. Они — соседи, а война окончена. И даже герои войны вынуждены смотреть в будущее. Мир, мсье Ивен, требует куда больших трудов, чем война. — Вы говорите о французском президенте так, будто бы он спаситель Камбоджи. Я не голлист, у меня нет желания возвращаться во Францию. Теперь эта страна — не мой отчий дом. Вот уже тринадцать лет, как Камбоджа добилась независимости от Франции, но почему-то все еще хочет находиться под ее протекторатом. Вам не кажется это странным? — Мы ищем помощи от наших союзников, — спокойно ответил Кемара. — Вот и все. — А я говорю вам, что это становится невыносимым бременем. Кампучийцы голодают, в стране безработица, а «высокопоставленные лица», укрывшиеся за стенами особняков Камкармон, требуют все более высоких взяток от тех, кто одурманивает массы. Ситуация невыносимая. Даже монтаньяры... — Ах, монтаньяры, — раздраженно перебил его Кемара. — Коу Роун назвал их «кхмеризованными». Монтаньярами, от французского «mont», «гора», называли этнические горские меньшинства Камбоджи, которые не стремились смешиваться с основным населением. — О, да! — Рене хрипло расхохотался. — Как вы гордитесь этим словечком, которое означает, что этих людей, словно животных, сгоняют в лагеря, в поселения, где к ним относятся хуже, чем к скоту, — глаза Рене превратились в щелки. — А вы слыхали о маки? — Я не потерплю подобных разговоров в моем доме! — воскликнул Кемара. Теперь он действительно вышел из себя — колкости француза сделали свое дело. — Почему же? — упорствовал Рене. — Вашим детям следует знать, какую ложь для них заготовили. — Мсье Ивен, я бы попросил вас... — Запомните мои слова, мсье Кемара. Отношение вашего режима к монтаньярам обратится против вас самих. Грядет революция, и грядет скоро, так как эти люди присоединятся к маки. Это случится если не в этом году, то уже на следующий год. — Молчите! — взорвался Кемара. Сидящие за столом замерли — Сока еще никогда не слышал, чтобы отец так повышал голос. Самнанг прокашлялся. Сока заметил, что за весь ужин он так и не произнес ни слова. — Я думаю, что вам сейчас лучше уйти, Рене, — он легонько тронул друга за плечо. Рене Ивен встал. Лицо у него побелело, он дрожал. Он смотрел на человека, сидевшего против него. — Знание — опасная вещь, нет так ли, мсье? — Прошу вас оставить мой дом, — мягко произнес Кемара, не глядя на француза. Рене насмешливо склонил голову: — Благодарю за гостеприимство. Самнанг снова тронул его руку и встал из-за стола. Когда старший сын и гость ушли, Хема сказала: — Ужин окончен, дети. Вам еще наверняка надо готовить домашнее задание на завтра, — она нарочно, чтобы стереть ощущение от недавнего разговора, перешла на кхмерский. Но Сока этого разговора не забыл. Покидая комнату, он видел, как мать обняла отца за плечи. — Оун, — окликнул его отец и улыбнулся. Сока действительно надо было выполнить задание, но не только то, что ему дали в лицее Декарта, а и то, что было дано ему Преа Моа Пандитто. Сока и не заметил, сколько времени прошло, прежде чем в дверях его комнаты появился Самнанг. — Все еще не спишь, оун? — Да я уже заканчиваю, — Сока поднял глаза. — А что, уже поздно? Сам кивнул. Он сел на краешек кровати. — Ну и сцена была сегодня! — Ты-то должен был знать, что из этого получится, Сам. — Я сделал это для папиного блага. — Что? Сам кивнул: — Рене абсолютно прав. Я тоже считаю, что уже на следующий год наш мир совершенно изменится. — Я тебе не верю, — сказал Сока, но почувствовал, как напряглись мышцы живота. Неужели Сам прав? Тогда что с ними со всеми случится? — Но это так, оун. Маки на северо-западе уже начинают стягивать силы. Революция неминуема. Сока испугался. — Даже если это и правда, па нас защитит. Он не позволит, чтобы с нами случилось что-нибудь плохое. Сам глянул на младшего братишку и не ответил. В комнате повисло неловкое молчание, и Сока не выдержал: — А где ты сейчас был? С Рене? — Нет. Он просто подбросил меня на машине туда, куда мне было нужно. В глазах Сама появилось странное выражение. Сока склонил голову: — Ты ездил к девушке, — сказал он. Сам даже не удивился: Сока всегда поражал его своей интуицией. Теперь он ласково засмеялся: — Да, у меня новая девушка, но это совершенно особая девушка, оун. Кажется, я влюбился. Я хочу на ней жениться. Засмеялся и Сока: — Прекрасно, только сегодня я не стал бы просить папиного согласия. Сам кивнул: — Через несколько месяцев все изменится, но сейчас... Ты же знаешь, что он твердо придерживается некоторых старых традиций. Он непременно захочет узнать все о девушке и ее семье. — А я ее знаю? Сам подумал. — Кажется, ты ее однажды видел. В «Ле Руайяль», на приеме у французского посла. Ты помнишь? — А, такая высокая и стройная! Очень красивая. — Да. Это и есть Раттана. — Алмаз, — произнес Сока, переводя кхмерское слово на французский. — Прекрасно. Она почти такая же красивая, как Малис. Сам рассмеялся: — Это замечательно, что ты любишь старшую сестру. Ты еще слишком мал, чтобы влюбляться в других девушек. — Ну да, как ты в Дьеп, — это сорвалось у него с уст прежде, чем он успел подумать. Дьеп была старшей дочерью во вьетнамской семье, жившей на той же улице. Сока видел, какое лицо становилось у брата, когда она проходила мимо. Сейчас же лицо Сама потемнело. — На твоем месте я бы забыл это имя, Сока. Я не могу ничего испытывать по отношению к Нгуен Ван Дьеп. Она — вьетнамка, и этим все сказано. Помнишь историю о бедном кхмерском крестьянине, который нашел в лесу маленького крокодильчика, брошенного крокодилицей-матерью? Он пожалел крокодильчика, принес его домой и делился с ним всеми крохами, которые ему удавалось добыть. Естественно, крокодильчик рос. Крестьянин ловил для него кроликов и обезьян, а для себя, когда крокодил насытившись, засыпал, собирал овощи и фрукты. Но однажды крокодил заскучал и, отбросив мартышку, которую крестьянин только что убил ему на обед, съел самого крестьянина. Сам встал. — Крокодилы и вьетнамцы — это одно и то же. Он вышел в темный коридор. Дом спал, слышалось лишь стрекотание сверчков да шелест крыльев насекомых, воздух был пропитан жаркой влагой. Сока закрыл книгу и начал раздеваться. Обнаженный до пояса, он тихонько прошел в ванную. Идти ему надо было мимо комнаты Малис. Дверь была приоткрыта, и он остановился перед нею. Он почувствовал, как гулко забилось сердце. Мысли смешались, он слышал собственное тяжелое дыхание. А затем, совершенно непроизвольно, он шагнул вперед и, словно во сне, толкнул дверь. В памяти его возникла танцующая Малис, а перед глазами — стоявшая в нише ее постель. Он вытянул голову. Во рту пересохло. Теперь он видел Малис. Она лежала ногами к нему, сбросив покрывало. Шторы на окнах были отдернуты, чтобы ничто не могло препятствовать свежему воздуху. Глаза Сока привыкли к темноте, и он задохнулся и прикусил губу. Потому что он увидел, что Малис лежит совершенно обнаженная. Он увидел ее маленькие грудки, нежно очерченный живот, а ниже, в тени... Что там было ниже? Вдруг она зашевелилась, повернулась. Проснулась ли она? Открыла ли глаза? Он похолодел. Ему хотелось убежать, но ноги словно приросли к полу. Он не мог отвести взгляда. Что, если она действительно проснулась и увидела его? Он попытался облизнуть губы пересохшим языком. Она зашевелилась на постели, широко раздвинула ноги, ее дрожащие руки потянулись к тому тенистому углублению внизу живота. И вдруг перевернулась на живот. Обе руки уже были между ногами, и Сока показалось, что бедра ее стали двигаться вверх-вниз в гипнотическом ритме. Ее гладкие ягодицы напрягались и расслаблялись, поблескивая в лунном свете. Щель между ними, темная и глубокая, притягивала его взгляд, словно магнит. Он чувствовал, что ему становится все жарче, его протянутая рука трепетала, как ветка на ветру. Ноги у него ослабели, а его орган вел себя как-то уж совсем непонятно, стал тяжелее и больше. Он положил на него левую руку, почувствовал, какой он большой, как натянулась ткань его брюк. Это напряжение было и болезненным и чудесным. Малис выгибалась, приподнималась, прижималась низом живота к своим пальцам, к постели. Сока не был уверен, но ему показалось, что она то ли тяжело дышит, то ли стонет. Ягодицы ее двигались все быстрее и быстрее, она встала на колени, и Сока увидел ее пальцы, проникающие в самую сердцевину того, что крылось между ногами. Сока не понимал, что она делает, но осознавал, что это волнует его, волнует по-новому, странно. Теперь он ясно слышал ее стоны, и от этого сам начал дрожать. Эрекция его стала сильнее, брюки ужасно давили, и он расстегнул ширинку, чтобы стало полегче. Он держал в руке свой вздувшийся член, наслаждаясь его шелковистостью и влажностью. Малис так широко раздвинула ноги, что он увидел капли влаги на волосах лобка. Пальцы ее приоткрыли таинственные шелковистые складки, яростно гладили то, что было между ними. Ягодицы конвульсивно вздрогнули, и она упала на постель. Ноги под ним ослабели. Великая влага смочила его руку, и он опустился на пол, все еще не отрывая взгляда от собственного вздрагивающего члена, но посторонние звуки уже начали проникать в его сознание. Ладонь его была полна горячей, обжигающей жидкости, внутри все дрожало, легкие пересохли, словно он попал в песчаную бурю. Жаркая ночь пульсировала в ритме его испуганного сердца. За окном сладко запела ночная птица. В тот день Туэйт ушел из офиса рано и, все коллеги вздохнули с облегчением: настроение у него было отвратительным и он ко всем придирался. Коллеги считали, что он осатанел из-за истории с Холмгреном. Это было недалеко от истины. Туэйт действительно никак не мог выкинуть из головы это дело. Он был твердо уверен, что Монсеррат сначала позвонила Ричтеру и только потом в полицию, хотя она утверждала обратное. Именно этим объяснялись непонятные сорок минут. Туэйт чувствовал дурной запашок, но фактов у него не было. И он ужасно хотел прищемить хвост Ричтеру. Вот почему весь день он ходил мрачный и набрасывался на каждого, кто оказывался рядом. И вот почему он так рано ушел — он собирался еще раз поднажать на Ричтера. Он припарковался на Шестой авеню в том месте, где парковка запрещена, вывесил на ветровом стекле табличку «Полиция» и бодрым шагом вошел в здание, где находился офис Трейси. Трейси уже собирался уходить, когда на его этаже раскрылись двери лифта и появился Туэйт. Трейси очень удивился. — О, Туэйт, — сказал он. — Вы неудачно пришли. Я и так уже опаздываю на встречу. Что вам нужно? — Для начала — хотя бы пару часиков для разговора с этой Монсеррат, хочу снова выслушать ее историю. — Так вы не отступились? — С чего бы? Это моя работа — искать правду. — Вам, как я понимаю, уже поручена другая работа, и ваш капитан будет проинформирован о том, что вы ее не выполняете. Город кишит преступниками, Туэйт, займитесь ими. — Отчего вы волнуетесь, а? Если все обстояло так, как рассказала Монсеррат, от нее не убудет, если я порасспрошу еще разок. — Я только что разговаривал с ней, — сообщил Трейси. — Она слова без слез произнести не может. Откровенно говоря, я не думаю, что сейчас, в этом состоянии, она вообще способна связно говорить. Этого объяснения вам достаточно? Туэйт нагло смотрел на Трейси: — Почему мне должно быть достаточно? Это вы говорите, а я хотел бы сам убедиться. В этом деле ее показания — основные. — О каком деле вы без конца твердите, Туэйт? Губернатор скончался в результате сердечного приступа, но вас почему-то распирает от служебного рвения. Туэйт сделал шаг вперед: — На всякий случай, парень, если ты забыл, напомню: губернатор штата Нью-Йорк — фигура первостепенной важности, независимо от того, что он сделал, пусть даже умер. — Туэйт задержал дыхание, чтобы успокоиться, и спросил: — Так как? — Мойра Монсеррат вне досягаемости. Точка. — О'кей. Пусть будет по-твоему. Но в «Пост» есть парочка репортеров, которые просто счастливы будут изложить мои подозрения. — Это самоубийство, Туэйт, и вы это прекрасно знаете. Начальство даст вам такого пинка, что вы до Кливленда лететь будете. — Только в том случае, если докажут, что источник информации я. А от кого это узнают? От меня? Репортеры имеют право не разглашать источники информации. — Ну, с меня достаточно, — Трейси думал теперь о Мэри Холмгрен, он должен защитить ее спокойствие и доброе имя Джона во что бы то ни стало. Это его долг. — Я позабочусь о том, чтобы вас вышвырнули из полиции. — Понимаю, — спокойно ответил Туэйт. — Но, знаете ли, мне теперь на это наплевать. На этот раз я хочу докопаться до истины, и, клянусь Богом, сделаю для этого все. — И вам все равно, если при этом кто-то пострадает? Кто-то невинный? — Вот ты и проговорился, парень! Интуиция подсказывала Трейси, что Туэйт блефует. Он разузнавал о полицейском, ему сказали, что Туэйт очень озабочен карьерой. Что он будет делать, если его вышвырнут из полиции? Пойдет частным охранником за 125 долларов в неделю, рискнет потерей полицейской пенсии? Трейси часто полагался на интуицию, но сейчас ему надо было думать о других. И даже если был всего один шанс из тысячи, что Туэйт выполнит свою угрозу, Трейси следовало не оставить ему и единственного шанса. — Хорошо, — сказал он. — Я постараюсь что-нибудь для вас сделать. Поверьте, я не шутил, когда говорил о ее эмоциональном состоянии. — Я не стану ждать, Ричтер. Трейси почувствовал, как мышцы его напряглись. Он, сам того не желая, заговорил агрессивным тоном: — И все же вам придется подождать, ясно? От меня вы больше ничего не получите. — Трейси больше не собирался играть в вежливость. — Не заставляйте меня ждать слишком долго, — прорычал Туэйт, развернулся и исчез за дверями лифта. На улицах наступил час пик, и воздух посинел от выхлопных газов. Туэйт завел машину и поехал на запад. Он направлялся к Бродвею, над которым уже зажглись огромные неоновые вывески кинотеатров и сверкающие рекламы. Между Восьмой и Девятой авеню стояли старые, начала века, многоквартирные дома с выкрашенным дешевой краской цоколем. Из раскрытых окон доносилась латиноамериканская музыка вперемешку с роком, на тротуаре толпились мускулистые юнцы в рубашках с оторванными по их моде рукавами, они обменивались непристойными шуточками на испанском, обсуждали достоинства проезжавших автомобилей и проходивших мимо женщин. Проехав в глубь квартала, Туэйт вышел из машины, пересек улицу и вошел в вонючий, замусоренный подъезд. В длинном узком коридоре пахло капустой и острым соусом «табаско». В свете тусклой лампочки, болтавшейся под самым потолком, Туэйт нашел последнюю дверь с правой стороны. Сквозь хлипкие стенки доносились голоса, но когда он постучал, голоса умолкли. Туэйт глянул на часы — он пришел на полчаса раньше, но это его не беспокоило. Беспокоило другое: результат очередной стычки с Трейси Ричтером. Он весь кипел от злости. Впрочем, злость и напряжение поможет ему разрядить Красавчик Леонард — этот типчик, в силу своих занятий, самый удачный объект! Дверь приоткрылась. Она была на цепочке, но Туэйт всунул ботинок в проем. — Открывай, Ленни. — Эй, ты пришел раньше положенного. Туэйт запустил руку в карман куртку и вытащил крепкую деревянную дубинку — Он ее выточил сам. — Видишь, подонок? — он помахивал дубинкой из стороны в сторону. — У этого маятника свой отсчет времени. — Ладно, ладно, — Красавчик Леонард понизил голос. — Понимаешь, ты застал меня без штанов. У меня тут баба сейчас. Подожди чуток, ладно? Но Туэйт не слушал. Он обрушил удар тяжелой дубинки на цепочку, и она с треском разорвалась. Туэйт плечом толкнул дверь и ворвался в квартиру. — Черт! — заорал Красавчик Леонард, падая на спину. Он, оказывается, не врал: рубашки на нем не было, а штаны застегнуты только на пуговицу, и Красавчик Леонард прикрывал рукой ширинку, откуда грозили вывалиться самые интимные его детали. Грудь у него была тощая и безволосая. — Вставай, Ленни, — скомандовал Туэйт. — Ты выглядишь глупо. — Парень поднялся и застегнул штаны. Туэйт обхватил hукой его шоколадно-смуглую шею. — Слушай сюда, — голос у Туэйта был тихим, но от того не менее грозным. — Ты обязан открывать мне дверь всегда, в любое время, ясно. Красавчик Леонард? — Он помахал дубинкой. — А то я так перекрою твою смазливую харю, что дружкам придется подыскивать тебе другое прозвище. — Он отшвырнул сутенера и потер пальцы: — Давай. Красавчик Леонард что-то промычал себе под нос и принялся шарить под матрасом стоявшей у стены кровати. — Очень оригинальный тайник, — прокомментировал увиденное Туэйт. Красавчик Леонард пересчитывал стодолларовые бумажки. Насчитав пять, он свернул их трубочкой и сунул Туэйту в руку. — Видишь, как просто, — объявил Туэйт, пряча деньги в карман. Заметив хмурую мину на лице Леонарда, Туэйт весело произнес: — Да ты бы должен прыгать от радости, Ленни. За эту ничтожную сумму я делаю так, чтобы ни тебя, ни твоих девочек не трогали. В результате твои доходы растут, и мои, соответственно, тоже. Чего беспокоиться? Мы все становимся немножечко богаче, — ему вдруг показалось, что деньги жгут карман. Буквально. И он даже сунул туда руку, чтобы проверить. Нащупав деньги, он почему-то разозлился еще больше. И в этот момент он услышал, как кто-то спускает воду в унитазе — один, два, три раза. Он глянул на Красавчика Леонарда: — У твоей девицы понос, а, Ленни? Слащавая физиономия сутенера покрылась потом. — Она подмывается. Но Туэйт не слушал. В три прыжка он оказался у двери ванной, рявкнул: «Открывай!» и, не дождавшись, вышиб дверь плечом. Он увидел молоденькую белую девушку, стоявшую на коленях перед унитазом. Она придерживала ручку бачка, из которого непрерывным потоком бежала вода. Гримаса страха исказила личико девушки, губы ее приоткрылись, обнажив мелкие острые зубы. Туэйт направился к унитазу, и тут девушка вскочила на ноги и, зашипев словно кошка, попыталась ногтями вцепиться ему в лицо. Туэйт легонько стукнул ее дубинкой по голове, и девушка со стоном опустилась на кафельный пол. Туэйт, не обращая на нее внимания, наклонился над унитазом и выудил из воды два пластиковых мешочка. Стряхнув воду, он приоткрыл один и попробовал находившийся внутри белый порошок. — Дерьмо! — воскликнул он. Наклонился над девушкой и осмотрел ее руки и ноги — да, именно это он и ожидал увидеть. Множество следов от уколов. — Чертово дерьмо! Он подхватил девушку и поволок ее из туалета. — Что ты делаешь, Туэйт? — взмолился Красавчик Леонард. — Она моя лучшая шлюха. Я тебе плачу, какие проблемы? — Тобой займется полиция нравов! — От вида этой несчастной девчонки Туэйта даже замутило. Ей явно было не больше семнадцати. — Пока ты занимался своими делами, Ленни, меня это устраивало. Но ты начал дурить с дрянью, — Туэйт ткнул в физиономию сутенера мешочки. — И за это тебе придется платить иначе. Я же с самого начала говорил, что моя страховка ограниченная, — он кивнул головой на худенькое девичье тельце. — Ты только взгляни на нее, Ленни. Черт побери, она же совсем ребенок. У меня дома дочка такая же. Что с тобой случилось? Ты что, совсем соображение потерял? — Но она сама пришла ко мне, — темнокожий нервно переминался с ноги на ногу. — Ты знаешь, как оно бывает. У них никого нет, им некуда податься. Они хотят есть. Вот и приходят ко мне. Слушай, не забирай ее. Она мне стоит тысячу в неделю, чистыми. Туэйт направился к выходу, крепко обхватив девушку. — Радуйся, что я и тебя не забираю, Ленни, — он распахнул свободной рукой дверь. — А не беру я тебя потому, что ты — дешевка, из таких, как ты, даже кучу дерьма не сложишь. — Туэйт взвалил девушку на плечо и напоследок сказал: — Ты родился под счастливой звездой, голубчик. Это мое тебе первое и последнее предупреждение. Девушка была легкой, как перышко. Сейчас он доставит ее в участок, зарегистрирует и подождет, пока ее заберет надзирательница из отделения для несовершеннолетних. Он вглядывался в худенькое, бледное личико. И видел в нем красоту, которая еще не погибла. То, что она пыталась наброситься на него, ничего не значило. Улица сделала ее такой, грязная, мерзкая улица. Но он знал, что этот слой грязи еще можно смыть, оттереть. Девочка, тощенькое перепуганное существо без дома, без семьи, без корней. Она, конечно, не назовет своего настоящего имени, а Красавчик Леонард сказал, что ее зовут Нина. Что ж, пусть будет Нина. И все же в участке он пропустил это имя и ее описание через компьютер. В «Находящихся в розыске» иquot;Пропавших без вестиquot; она не значилась, но разве в этом дело? Где-то в Огайо или Мичигане у Нины, возможно, был дом. Может, и родные. Ну и что с того? Она оставила их ради шприца, наполненного снами и смертью. Да зверям в зоопарке живется лучше! Пришла надзирательница. Он пересказал ей все, что знал о Нине. Девушка — к этому времени она уже пришла в, себя — упрямо смотрела в пол. Грязные светлые волосы свесились на худенькое личико. Туэйт попрощался с ней, но она либо не слышала, либо не хотела отвечать. Теперь он почувствовал, как устал. Сначала этот слишком уж самоуверенный Трейси Ричтер, потом бедная девочка... Нет, говорить с Ричтером — все равно, что сражаться один на один с целым батальоном. Он вел «шевроле» по туннелю между Бруклином и Бэттери я перебирал в памяти детали разговора с Трейси. И удивлялся самому себе. Он нисколько не блефовал. Он действительно был готов рискнуть своей работой! Потрясающе! Чем же его так зацепило это дело? Почему бы ему действительно просто не выкинуть из головы всю историю? И продолжить жить, как жил. Трясти сутенеров, букмекеров, вылавливать наркоманов — разве не это его жизнь? Кто он такой? Всего лишь жалкий коп, один из тысяч подобных, тех, кого служба в полиции неминуемо превращает в ничто, перемалывает в котлету. Так какого черта ему совать нос, куда не следует? Но он сунет нос, сказал он себе. Он жил в грязном мире лжи и лишь раз попытался поднять голову над океаном дерьма. А разве не стоит хоть раз в жизни попытаться очистить маленький кусочек загаженной земли? Каждый день, каждый день он хватал за шкирку гадов, наркоманов, которые убивали людей. И что же? По большей части совершенно очевидные дела рассыпались в прах — то гадов отпускали под залог, то какой-нибудь «прогрессивный» судья, понятия не имеющий, что на самом деле творится на улицах, гневно указывал полицейским на превышение полномочий. Будь его воля, он бы всех судей заставлял поездить в патрульных машинах месячишко-другой. Куда бы тогда вся их «прогрессивность» подевалась! Из туннеля Туэйт свернул на дорогу Бруклин-Куинс, к югу. Огни Манхэттена мерцали в сгущавшихся сумерках. Он держал направление на юго-запад. Блеснули воды залива — благодатная тьма уже прикрыла грязные пятна нефти, и вода казалась мягкой, чистой и приветливой. Он, отчаянно фальшивя, начал напевать «Мужчина, которого я люблю» — скоро Шестьдесят девятая улица и дом. Дом его, обшитый беленой дранкой, стоял в середине квартала и ничем не отличался от других домов на этой улице. Перед ним доживал свой век высокий клен. Он сидел в машине. Идти домой пока не хотелось — он вид ел свет в окнах, голубоватое свечение телеэкрана. Сейчас как раз шли новости. И, конечно же, плохие. Туэйт заглушил мотор «шевроле», вылез, запер дверь. Жаркий влажный воздух ударил в лицо — какая душная ночь, даже здесь, за рекой. Он пешком пошел в сторону парка Оулз Хэд, на краю помедлил — заходить в парк или нет? Сегодня была среда, день, когда он собирал дань со своих «подопечных» — он привык думать об этом дне, как об обычном, рутинном. Однако сейчас он почему-то чувствовал себя не в своей тарелке. Может, это странное ощущение объяснялось делом Холмгрена и тем, что сулило ему раскрытие дела; может, он просто сам менялся. Он уже повернулся и собрался уходить, как заметил в глубине парка какое-то движение. Что за черт, почему бы ему не срубить дополнительные денежки? Он медленно пошел по дорожке, прекрасно сознавая, что, наверное, собирается «срубить денежки» в последний раз. Да, он действительно менялся, он сбрасывал старую, грязную кожу. С реки слышался противный скрип уключин. Туэйт свернул с дорожки и подошел к низкой чугунной ограде. В тени большого дуба он разглядел знакомый силуэт Антонио — широкополая шляпа, пышные рукава рубашки в мексиканском стиле. Паршивый пижон, подумал Туэйт, и почувствовал острый приступ отвращения — к самому себе. Тем не менее он не остановился и не свернул. Теперь он видел и двух девушек — латиноамериканок, пышногрудых и широкобедрых, полных той животной чувственности, которую он считал типичной для девиц этого рода. — Эй, Туэйт, — поприветствовал его сутенер. — Что-то ты сегодня припозднился. Дела задержали? — Как всегда, Токио. У меня есть дела поважнее, чем ты. Антонио ухмыльнулся. — Ну, Туэйт, я б на твоем месте был повежливее. Я же тебе плачу, — и он протянул пачку денег. Туэйт, пересчитывая, сказал: — Вряд ли на такие деньги проживешь. Сутенер развел руками: — Ну, Туэйт, дела идут не так, чтоб уж хорошо. Туэйт взглянул на него: — Ты же не собираешься обманывать меня, Тонио? Ты ведь не такой дурак, правда? В этот момент раздался окрик: — Стой! Ни с места! Туэйт обернулся: одна из девиц, широко расставив ноги в туфлях на высоких каблуках, наставила ему в живот пистолет 32 калибра. Антонио широко улыбался, цокал языком от восторга: — Эй, Туэйт, теперь ты видишь, кто здесь босс? — Он враскачку двигался на Туэйта, загребая землю острыми носами сапог. — Теперь твоя очередь платить. Слишком долго ты вертел мною, и мне от этого было так грустно! — Он протянул руку. — Будь хорошим мальчиком, давай-ка все, что у тебя есть. — Ты что, спятил? — осведомился Туэйт. — Да от тебя же только мокрое место останется, если я на тебя донесу. — Это мы еще посмотрим, старичок, кто на кого донесет. В полицейском управлении очень не любят жрать дерьмо, понял? Ты что, думаешь, я совсем тупой? Я тоже телек смотрю. В управлении не любят, когда в новостях передают о копах, которые берут взятки. Стоит мне только пикнуть, и это от тебя останется мокрое место, братец, — он махнул рукой. — Ну, давай денежки. Шевелись. Туэйт протянул руку и разжал пальцы — банкноты посыпались на землю. Антонио был гибок и быстр. Его правая нога взметнулась в воздух, острый нос сапога вонзился Туэйту в пах. — Пуэрко! — выкрикнул Антонио. Туэйт задохнулся, обхватил руками низ живота. Перед глазами у него заплясали яркие огни. — Ты что, думаешь, можешь поставить меня на колени? Только не ты, братец, и не меня. Теперь ты знаешь, кто здесь босс! А ну, живо, подбери деньги! — в голосе Антонио слышалась угроза. — Сейчас! — Туэйт, распрямляясь, выхватил дубинку, блеснула полированная поверхность, и дубинка обрушилась на ребра Антонио. Сутенер застонал и рухнул, на лице его застыло недоуменное выражение. Туэйт в дополнение двинул его коленом по физиономии и, почувствовав какое-то движение справа, схватился за ослабевшее тело сутенера, намереваясь использовать его как прикрытие. Девиц и след простыл. И Туэйт прошептал Антонио в ухо: — Моли бога, чтобы твои шлюхи сбежали, парень. — Мадре де Диос! — Антонио трясло от боли. Туэйт медленно огляделся. Где-то далеко взвыла и стихла сирена. Ветра почти не было, зато начали стрекотать сверчки. С пролива доносились грустные гудки пароходов. Прямо перед ним высились деревья, между ними — кусты, они выглядели странно двухмерными в ртутном свете фонарей. Лежа здесь, на открытом освещенном пространстве, Туэйт являл собой отличную мишень. Он убрал дубинку и вынул полицейский револьвер. Ткнул им в лицо Антонио. — Слушай, ты, кретин. Я даю тебе последний шанс прекратить эту дурацкую историю до того, как кто-нибудь серьезно пострадает. — У тебя ничего не выйдет, дядя, — Антонио сплюнул кровь. В искусственном свете она казалась черной. Он закашлялся, тело его содрогалось в конвульсиях. — Сволочь, ты мне что-то сломал! Туэйт всматривался в темноту. — Не надо было жадничать, Тонио. Теперь ты получил хороший урок. — Последним, кто попытался преподать мне урок, был мой старик, — Антонио снова сплюнул. — Я его хорошо порезал. Туэйт молчал — он увидел, как между кустов что-то тускло блеснуло. — Хорошо, — крикнул он. — Я опущу револьвер. Выходите с поднятыми руками, а то... — он откатился в сторону, по-прежнему держа сутенера за ворот его шикарной рубашки. Там, где Туэйт только что лежал, взорвался фонтанчик земли. — Кончилось твое времечко, братец, — захихикал Антонио. — Соня терпеть не может пуэркос. Но Туэйт уже заметил, откуда стреляли. Вторая пуля тоже попала в землю, на этот раз уже ближе. — Тонио, тебя она послушает, — тихо произнес он. — Скажи ей, чтобы выходила, тихо и спокойно, и мы забудем эту историю. Сутенер извернулся и глянул в лицо Туэйту. Из носа Антонио текла кровь, скула была разбита, руками он держался за бок, за то место, куда пришлась дубинка. Но глаза его ярко сверкали. — Ну уж нет, братец, — он попытался изобразить подобие улыбки. — Ничего не выйдет. Ты испугался, Туэйт. Я вижу. Туэйт отпустил Антонио и, не сводя глаз с того места, где должна была быть Соня, пополз влево. Соне тоже пришлось передвинуться, чтобы занять более удобную позицию, и тогда Туэйт, заметив движение, зажал револьвер двумя руками и выстрелил. Дважды. «Бум! Бум!» В ушах у него словно что-то взорвалось. — Соня! Анда! Анда! — завопил Антонио. — Беги, проклятая шлюха! Туэйт поднялся на ноги. — Слишком поздно, Тонио, — он направился к дереву. — Пуэрко! — крикнул Антонио, пытаясь встать. — Твоя мать была проститутка! Ты сукин сын! Туэйт склонился над телом. Взял пистолет девушки, сунул в карман куртки. Второй девушки нигде не было видно, а эта лежала перед ним на спине, широко раскинув ноги, как перед клиентом. Сердце его бешено колотилось: Господи, ну зачем он зашел в парк, ну почему не отправился домой сразу? Он услыхал шаги Антонио за спиной. — Мадре де Диос! — воскликнул сутенер, опускаясь перед девушкой на колени. — Муэрте! — Он дотронулся до ее лица. — Ты убил ее, пуэрко! Туэйт вдруг рассвирепел. Он схватил в кулак напомаженную шевелюру сутенера, оттянул назад. — Слушай, ты, кусок дерьма, я же тебя предупреждал! — В глазах Антонио, полных ярости, сверкали слезы. — Не стоило тебе валять со мной дурака! Он ткнул Антонио носом в землю и прошипел: — Бери свою вторую девку и уматывай отсюда, Тонио. Потому что если я еще хоть раз тебя увижу, я отстрелю тебе башку, и никто у меня не спросит, почему. Он задыхался от злобы. Повернувшись, двинулся на негнущихся ногах прочь. На улице он позвонил из автомата в полицию, передал информацию и побрел домой. Подходя к дверям, он отметил, что пора подстригать лужайку, вошел, поднялся в спальню и заснул, как убитый, рядом с женой. — Атакуй меня. Трейси застыл на месте, глаза его ощупывали фигуру противника. Пробивающиеся через длинные окна яркие лучи света ложились на соперников. — Атакуй на поражение. Или я должен повторить команду? В зале было так тихо, что Трейси слышал собственное дыхание. Пальцами босых ног он ощупывал мат. — Ты не веришь, что у тебя получится? — Верю. — Тогда, почему же ты колеблешься? — Глаза сэнсея недобро сверкнули. Трейси молчал. Хигуре, сэнсей, облизнул губы: — То, чем мы здесь занимаемся, не нуждается в осмыслении. Весь вопрос в том, на что способно твое тело... К мыслительному процессу это не имеет никакого отношения. Хигуре внимательно смотрел на Трейси: — Ты сам это прекрасно знаешь, я не сообщил тебе ничего нового. Мышцы тела Трейси начали непроизвольно сокращаться, реагируя на стрессовую ситуацию. — Наверное, ты привык безоговорочно подчиняться только Дженсоку, — сэнсей настороженно глядел на Трейси и в какой-то момент ему удалось увидеть то, о чем он только догадывался. Он совершил формальный поклон, давая понять, что двухчасовая тренировка окончена. — Самое время выпить чаю. Набросив на шею полотенце, Трейси пошел за сэнсеем в раздевалку. Прозрачный зеленый чай с легкой пенкой был настолько горьким, что у Трейси сводило язык. За таким чаепитием не до разговоров. Хигуре аккуратно отставил миниатюрную пиалу: — Мы оба должны понять причину, ты согласен? Трейси кивнул, на лице старика появилось довольное выражение. — Можешь ты мне ответить, — неторопливо произнес он, — зачем ты вообще отправился на войну? — Я уходил не воевать, — мгновенно ответил Трейси. — Нет? Ну, конечно же, нет. Прости. В раздевалке стало совсем тихо, слова доносились словно из-за стены. — Я сбежал, чтобы спрятаться, — выдавал наконец Трейси. Но Хигуре уже покачал головой: — Нет. Прислушайся к своему сердцу... почувствуй его биение. Ты сбежал, потому что хотел сбежать. Ты... — Нет! Крик Трейси прозвучал совсем по-детски, он был такой громкий, что, казалось, содрогнулись стены. — Ты хотел убивать. Трейси изумленно поглядел на старика: — Что вы такое говорите, это же бред! — Ты станешь это отрицать? Но страсть к убийству у тебя в крови. Трейси вскочил на ноги и повернулся к сэнсею спиной. Маленькое окошко выходило в крошечный садик. По стволу старого клена быстро прошмыгнул бурундук и тут же исчез в складках сухой коры. — Может, ты считаешь, что вершил злое дело? — Конечно. Убийство — злое дело. — Почему? — спросил Хигуре. — Это же война, — сдавленным голосом проговорил Трейси. — Ты выполнял свой долг... — Неужели вы не понимаете, — он резко повернулся к сэнсею, — это доставляло мне удовольствие! Хигуре мягко поднялся, казалось, движение не потребовало ни малейшего усилия: — Но призраки прошлого по-прежнему преследуют тебя. Трейси внимательно наблюдал за сэнсеем, он прекрасно понимал, что скрыть правду от этого человека ему не удастся. На лбу выступил пот. — Они приходят и уходят, — наконец пробормотал он. — Что ж, — голос Хигуре звучал бесстрастно, — по крайней мере, тебя что-то тревожит. — Да, — Трейси перешел на шепот, — все началось снова, как тогда. Можно сказать, что я получил повестку. Хигуре подошел ближе, сейчас лицо его было в тени. — Ты нужен им? — Да. — И что же ты будешь делать? Трейси закрыл глаза, сердце его стучало как молот. — Я сам хочу этого... дело касается моего друга. — Это твой долг? — Да. — Долг вещь серьезная. — Глаза сэнсея превратились в узкие щелочки. — Произошло убийство, — Трейси сцепил напряженные ладони, — я не знаю, как оно произошло, я не знаю, кто был исполнителем, но это убийство, я чувствую. — Надо доверять своим ощущениям, мягко проговорил Хигуре. — Мы оба прекрасно знаем, насколько ты силен и тренирован. — Будет еще одно убийство. И снова в раздевалке повисла тишина. — Кажется, я говорю о себе, — усмехнулся Трейси. — Верно, — Хигуре осторожно взял его за руку, — твое путешествие еще не закончено. Делай то, что ты должен делать и не сопротивляйся этому. Ты должен научиться верить себе, это будет повторением пройденного: ты умел это в джунглях Камбоджи, — Хигуре убрал руку. — Верь в себя, как я верю в тебя. Выражение лица его изменилось, он поклонился Трейси: — А теперь атакуй меня на поражение. Лорин тяжело опустилась на деревянную скамью — из окна с мозаичными стеклами на нее падал приглушенный свет, руки Лорин дрожали. На ней было трико, шерстяные гетры, доходившие почти до бедер, и розовые пуанты. Золотистые волосы заплетены в косичку и заколоты на макушке. Она удивленно разглядывала свои дрожащие руки. Чуть поодаль Мартин Влаский распекал одну из новых балерин, у которой никак не получался вход в па-де-де — данный вариант па-де-де придумал сам Влаский лет пятьдесят назад, и потому злился всерьез, не забывая, впрочем, выразительно поглядывать на Лорин. — Нет, моя милая, нет. Ты же просто гримасничаешь, — он слегка поправил угол наклона головы девушки, — не играй роль — танцуй, это все, что от тебя требуется: танцевать. Твоя техника — твое искусство. Как выяснилось, это касалось и ее партнера: — Не стесняйтесь показывать свою технику. Только почувствовав ее, вы сможете включить внутренний секундомер и тогда вход в па-де-де будет действительно синхронным. Это очень важно, вам понятно? Девушка — не старше девятнадцати — молча кивнула, но выражение лица ее было явно раздраженным. Мартин усмехнулся: с новенькими всегда так. Из них надо выдавливать все их собственные представления о балете и вбивать свои, проверенные временем, и только тогда можно выковать экспрессию движения в чистом виде. Он слегка дернул головой, давая паре сигнал повторить па-де-де. Мысли его вернулись к Лорин. Что заставляет ее так переживать, недоумевал он, что даже отражается на работе? Насколько Мартин знал ее — а пять лет жизни в балете равны пятидесяти годам обычной жизни, — для Лорин существует только одно — танец, и только ему, танцу, посвящает она всю себя. В этом он никогда не сомневался, по-другому и быть не может. Но сейчас, после падения и травмы берда, ее отношение к делу изменилось — не очень заметно, но изменилось. Мартин знал многих танцовщиков, чьи профессиональные и даже человеческие качества после травм резко менялись. Но от Лорин Маршалл он этого никак не мог ожидать. Он относился к Лорин как отец к дочери, а сейчас эта дочь была печальна, ее снедала какая-то тоска. Дело было не только в уникальном даре Лорин: он просто питал к ней по-настоящему теплые чувства и выделял из труппы, хотя в нее входили несколько прим, каждая из которых составила бы славу любому театру мира. Сам Мартин был известен как противник традиционной балетной школы, к звездам относился так, словно они были простыми смертными, но слава его компенсировала все. Он поставил несколько балетов специально для Лорин и ему вовсе не улыбалось потерять такую танцовщицу. Не имеющая понятия о переживаниях учителя, Лорин с трудом сдерживалась, чтобы не расплакаться, она чувствовала, что из глаз вот-вот хлынут слезы. Она сжала зубы и приказала себе: «Не реви, идиотка, не реви!». Поход в офис Трейси и свидание с ним потребовали гораздо большего мужества и силы воли, чем она могла себе представить. Да еще сказать то, что она ему сказала! Она не могла поверить, что у нее хватит на это сил, но потом ее всю трясло, и даже сейчас в горле все еще стоял комок. А после она поехала на репетицию, отзанималась четыре часа и, вернувшись домой в свою маленькую квартиру на Семьдесят шестой улице, вдруг обнаружила, что напрочь не помнит, чем она эти четыре часа занималась. Она, не раздеваясь, рухнула в постель. Очень долго она вообще ни о чем не думала, а просто прижималась к мягкому матрасу, как ребенок к матери, и в какой-то момент у нее возникло чувство защищенности и покоя. Но ни о какой защищенности не могло быть и речи. Чем, кроме танца, может она заниматься? Ответ простой, но страшный: ничем. Она прижалась щекой к подушке. О Господи, что же делать? — Ради Бога, Адель, ты должна ей запретить! Лорин до сих пор слышала голос отца, доносившийся из гостиной. Была поздняя ночь, родители думали, что она давным-давно уснула. Лорин тогда было шесть лет. — Балет! Это же чепуха! В нем нет никакой логики, это совершенно непрактичное ремесло. Оно не имеет ни малейшего смысла! — Если это то, что она хочет, — послышался спокойный голос матери, — значит, она будет этим заниматься. — Но кто тебе сказал, что у нее есть данные для балета? — Я в этом абсолютно уверена, так же, как уверена в том, что люблю тебя. — Но, черт возьми, Адель, ты понимаешь, что из себя представляют их занятия? Считай, что детство ее уже кончилось. Ей придется отказаться от всего на свете. — Если человек хочет стать знаменитым, — негромко сказала Адель Маршалл, — ему приходится идти на жертвы. Это закон жизни. И, потом, она куда дисциплинированнее, чем Бобби. — Бобби всего четыре с половиной года! — А ведет он себя так, будто ему два, — заметила Адель. — Вот увидишь, он всегда будет рохлей, и нет ничего страшного в том, что Лорин его дразнит, он это заслужил. Пора ему повзрослеть. На это отец ничего не ответил. Лорин услышала шуршание газеты, потом раздался резкий стук высоких каблуков по паркетному полу. Лорин забралась с головой под одеяло и притворилась спящей. Дверь в ее комнату приоткрылась, еле слышно прошуршала юбка матери. Она села на край кровати и тихо погладила Лорин. — Моя малышка, — несколько раз прошептала мать, словно заклинание. Лорин вздрогнула и оказалась в своей квартире на Семьдесят шестой улице. Собственно, это была не квартира, а студия в старом обветшалом доме. Она, конечно, могла бы себе позволить приличную двухкомнатную квартиру с окнами на восток — для этого достаточно было взять у матери деньги, которые она еще пять лет назад предлагала ей для создания собственной труппы. Тогда она отказалась. И хотя она не протестовала, когда отец засовывал ей в карман свернутые трубочкой десятидолларовые бумажки, от матери она не взяла ни цента. Она не могла бы объяснить, почему — более того, просто не хотела этого знать. Хотя, возможно, думала Лорин, это как-то связано с заклинанием «моя малышка», а, может, достаточно того, что мать вложила в нее всю свою жизнь. Почти все действия Кима были основаны на эмоциях. Именно поэтому ему у давались допросы, именно благодаря тому, что он скорее руководствовался чувствами, чем трезвым расчетом, он справлялся с возложенными на него миссиями по доставке «материала», живого человеческого «материала». Настроения его часто менялись, что было, в общем-то, странно для человека его профессии. Возможно, и шрамом своим он был обязан эмоциональной неустойчивости. Об этом размышлял Трейси, разглядывая вьетнамца. Они ехали к губернаторскому особняку. Однажды, это было давно, случилось так, что Кима предали. Он пересекал камбоджийскую границу — на него опять была возложена «миссия» — и напоролся на засаду красных кхмеров. Они знали, кто он такой, они знали, как много крови он пролил. Они не должны были оставлять его в живых — но оставили. Похоже, он стал для них объектом чуть ли не ритуальной ненависти, и они не могли так просто с ним расстаться: они жаждали превратить его в назидание, в урок для других. Как бы то ни было, они его уничтожили не сразу. Они связали его, кинули на землю в центре своего палаточного лагеря и начали резать — бессистемно, непрофессионально. Просто тыкали ножами, как бы развлекались. Для Кима это было куда страшнее и унизительнее, чем настоящий допрос. Потому что в том случае он бы мерился умом и стойкостью с профессионалом, и гордость его не была бы задета. Красные кхмеры лишили его гордости и, следовательно, его мужского quot;яquot;. Ким был воином, а они отнеслись к нему как к животному, на которого-то и плевка жалко. Когда Трейси разузнал, где его держат, он проник в лагерь Чет Кмау, перерезал веревки и, взвалив Кима на плечи, утащил в джунгли. Тогда на шее Кима еще никакого шрама не было. Всю дорогу он скулил, умоляя Трейси спустить его на землю. Он попросил у Трейси нож, чтобы «обрезать лоскуты, в которые они превратили мою одежду». Взяв нож, он отошел на несколько шагов и скрылся за деревьями, а Трейси, в ожидании преследования, повернулся в сторону неприятельского лагеря. Там, за деревьями, Ким повернул нож острием к себе и наклонил голову вправо. Во рту все пересохло, он чувствовал мерзкий металлический привкус поражения. Он был бойцом, а они, эти мерзкие камбоджийцы, унизили его. Он был полон ненависти. Об его унижении никто никогда не узнает, никто не узнает, что Ким потерял лицо. Порезы сами по себе были не очень значительными — кхмеры запланировали для него долгую и унизительную смерть: со временем порезы начали бы гноиться, вонять, наступило бы заражение крови. Вот этого — медленной, унизительной смерти — Ким и не мог им простить. О мести он тогда не думал. Он думал о другом. Ему придется рассказать обо всем Трейси, ему придется рассказать тем, в Бан Me Туоте, об унижении, через которое он прошел. А ведь они знают, хорошо знают, что он воин, что к нему следует относиться как к воину, что он должен был бы погибнуть как воин, и в этом была бы его победа. Теперь они начнут сомневаться в нем. Трейси стоял к нему спиной и вглядывался в глубь джунглей. Трейси тоже не должен был становиться свидетелем его унижения! И в этот миг ненависть, которую он испытывал к камбоджийцам, обратилась на Трейси. Он не имел права появляться там, он не имел права видеть Кима униженным! Это из-за него Ким вынужден совершить то, что он сейчас совершит, и Ким никогда его за это не простит! Он отвел глаза. Кругом шуршали ночные тени. И Ким распахнул свой разум, разум воина. Он вспоминал эти дни и ночи, долгие дни и ночи своего унижения. Ненависть бушевала в нем и не находила выхода. И тогда он подчинился приказу своей воинской воли и вонзил острое лезвие в собственную плоть. Рука не слушалась, чудовищная боль не давала ей двигаться, но воля воина подталкивала руку с ножом, и разрез двигался, двигался, от левого уха вниз через всю шею. Этот разрез превратится в шрам, пусть заметный, но этот шрам он сможет носить с гордостью. Шрам, о котором в Бан Me Туоте станут говорить с восхищением: вот что маленький Ким-вьетнамец претерпел ради своих белых братьев! И с какой честью он вышел из всех испытаний, так мог держаться только истинный воин! Ким с шумом выдохнул воздух и отнял нож. Кровь заструилась по его телу, горячая и соленая — он чувствовал ее вкус, потому что от боли прокусил нижнюю губу. Он снова взглянул на спину Трейси, испугавшись впервые в жизни: что, если Трейси видел, что, если он заподозрит? Как тогда Ким сможет жить в таком стыде? Ответ был прост: не сможет. Он закончит свою жизнь здесь. Лучше он доделает то, что не доделали красные кхмеры, чем позволит себе доживать в стыде. Ким не хотел умирать, он не был безумцем. Но он видел лишь один путь в жизни, путь несокрушимой чести, для него не было иной жизни, чем жизнь воина, все остальные — жалкое животное прозябание. Ким осторожно наклонился, голова у него кружилась, кровь все сильнее пропитывала лохмотья. Он вновь и вновь втыкал нож в густую листву, стирая с него последние капли крови. — Ким! — раздался горячий шепот Трейси. — Нам надо идти. Кхмеры все ближе и ближе, я слышу. — Да, — Ким с трудом вытолкнул это слово сквозь пересохшие губы. Он разогнулся, и мир закружился вокруг него в причудливом хороводе теней. Застонав, он ухватился за ворсистую лиану и почувствовал, как она убегает у него из руки, словно обезьяний хвост. — Ким! — снова прошептал Трейси. — Нам пора. Они уже совсем близко. Стиснув зубы, Ким выпустил лиану и сделал шаг. И тут же споткнулся о какой-то корень и полетел вперед. Трейси подхватил его и поволок сквозь джунгли, джунгли, которые Ким знал так хорошо. Поволок домой. К восхищенным взглядам. Трейси нес на себе героя. Ким не знал, что Трейси почувствовал под рукой свежие пятна крови. Огромная самодисциплина Кима заставила его не чувствовать боли новой раны, заставляла его хоть как-то передвигаться. Однако он также и не почувствовал, что пальцы Трейси ощупали его, что они обнаружили то, что сделал с собой Ким. Ким не знал, что Трейси понял все. Так что тайна Кима принадлежала не только ему — она принадлежала человеку, которого Ким возненавидел. Человеку, который теперь, много времени спустя, начинал ненавидеть самого Кима. И, поднимаясь по ступенькам губернаторского особняка, показывая пропуск, подписанный капитаном Майклом С. Флэгерти стоявшему у входа полицейскому, Трейси снова взглянул на этот белый шрам. Как Киму удалось привести Трейси сюда, снова втянуть его в дела Фонда? Ким, как всегда, руководствуясь лишь ощущениями, смог ударить в самое больное место. Холмгрен был ключом к Трейси. Ким знал это, как знал это сам Трейси, но он был бессилен сдержать себя. Черт бы его побрал, думал Трейси входя в дом. Я делаю все это для себя самого, не для Кима. Но он не мог не вздрогнуть, потому что вдруг понял, что устремляется в бездну, черная природа которой была непостижима даже для Хигуре. Когда Атертон Готтшалк выходил из «Хилтона», где он выступал перед профсоюзными лоббистами, которые целыми днями носились по Капитолию и могли свести с ума любого сенатора, он уже точно знал, что ему следует делать. Он отпустил машину с шофером и, прекрасно понимая, что взгляды и уши лоббистов повсюду, взял такси и отъехал подальше. Там он вдруг приказал таксисту остановиться — он-де передумал. Он перешел на другую сторону улицы и сел в автобус. Через сорок минут вышел в самом центре старой Александрии, на другой стороне Потомака. Остаток пути он проделал пешком, наслаждаясь быстрым пружинистым шагом и вспоминая, как ходил в студенческие годы. В Вашингтоне стояла ужасная духота, но это ему не мешало. Боже мой, сегодня он чувствовал себя отлично! Сообщение о том, что он выдвигает себя в кандидаты, лоббисты встретили если не в открытую враждебно, то с прохладцей. Но они его выслушали и, возможно, некоторые задумаются над тем, что он им сказал. Но, что бы там они не говорили и как бы не относились, он сознавал, что в последние дни его главным ощущением было облегчение. Смерть Джона Холмгрена словно сняла с его плеч огромный груз. Холмгрен принадлежал к когорте политиков из восточных штатов, и потому был практически недосягаем. Как же Готтшалк боялся этого человека! Он прекрасно понимал, какую битву ему пришлось бы выдержать на съезде республиканцев, его бы точно ждало поражение. Да он лучше бы под нож хирурга улегся! Но теперь все позади. Джон Холмгрен мертв. И покоится с миром, сукин сын. Готтшалк свернул на дорожку, ведущую к большому, в четыре спальни, дому, скрытому за высокими деревьями и кустарником. Дом окружал высокий забор из хорошо подогнанных друг к другу стволов бамбука. На двух каменных столбах были укреплены чугунные ворота, в левый столб вделана маленькая табличка с надписью «Кристиан». Он взял ключ, хранившийся отдельно от других — в карманчике футляра для портативного калькулятора. Открывая калитку в воротах, он даже не стал оглядываться: ближайший дом находился не менее чем в двухстах футах. Он прошел по дорожке, мимо акаций и магнолий. Двойной портал дома поддерживали колонны, и они напомнили ему о любимом юге. Именно поэтому он и решил купить этот дом для Кэтлин. Нет, конечно он покупал его не сам, и сделку оформлял не сам, не на свое имя — все было сделано так, чтобы скрыть истинного владельца. Он не мог компрометировать себя. Готтшалк любил жену. Но он любил и то, что давала ему Кэтлин. Он прошел через длинный, выложенный итальянской плиткой холл в хозяйскую спальню. Еще выйдя из автобуса он нажал кнопку на карманном бипере. Чем послал электронный сигнал к двойнику бипера, хранившемуся на дне сумочки Кэтлин. Где бы она ни была, что бы она ни делала, она понимала, что это означает, и приходила. Он разделся, прошел к шкафу и снял с плечиков черный нейлоновый спортивный костюм. Повернулся, глянул на свою одежду, аккуратно сложенную на постели — как его приучили с детства, и подошел к закрытой двери. Вошел в большую комнату без окон, но с многочисленными зеркалами. Здесь стоял полный комплект оборудования для занятий силовой гимнастикой, пол был покрыт толстым черным резиновым матом. По углам, под самым потолком, висели динамики. В этом хромово-каучуковом раю слегка пахло потом. Готтшалк начал приседать, наклоняться, отжиматься, постанывая от усилий. Он потел, и это ему нравилось. Затем он перебрался на тренажер, сначала поработал над нижней частью тела, потом, минут через двадцать переключился на верхнюю. Еще двадцать минут он работал на тренажере для грудных мышц. Кушетка и тренажер для этих упражнений были расположены в центре комнаты, как раз перед зеркалом, которое чем-то отличалось от других. Готтшалк, сняв куртку, сначала установил вес в двадцать фунтов, куда меньше обычных шестидесяти. Некоторое время посидел спокойно, чувствуя, как в теле поднимается волна энергии. Попробовал качнуть — мышцы его были напряжены, тело лоснилось. Он сосредоточил взгляд на зеркале, похожем на поверхность озера, за которым таится какая-то невидимая жизнь. Тело его было покрыто потом, он чувствовал его запах. Он услышал, как открылась входная дверь — сомнений в том, кто это, не было. Эта сторона его жизни не была известна никому, кроме нее. Об этом не должны знать ни избиратели, ни политические союзники, ни враги. Даже жена. Только Кэтлин могла насытить его извращенную страсть, страсть, наполнявшую его стыдом и волнением. Он полагал, что это сродни желанию быть избитым женщиной. Он не думал об этом. Он знал лишь, что момент приближается и что тело его воспламенено. Он начал упражнения, мышцы дрожали под кожей. Он смотрел прямо перед собой, словно взгляд его мог проникать сквозь стены и препятствия и видеть, что творится за озером-зеркалом. И вдруг он действительно увидел, что происходит в зазеркалье, поскольку в комнате, там, за стеной, зажегся свет. Кэтлин! Он видел ее выступающие скулы, худое угловатое тело. В ней не было ни унции лишнего жира. Невероятно длинные тонкие ноги, лебединая шея, личико с острым подбородком и широким лбом, огромные синие глаза и шапочка сверкающих черных волос, стриженых коротко, по-мужски. Волосы ее походили на шкуру животного. Вот-вот, гибкая зверюга, подумал он и хохотнул. Да, такая она, его Кэтлин. На ней были темно-синее поплиновое платье с высоким китайским воротом, оно очень выгодно подчеркивало ее длинную шею, на которой сверкал бриллиантовый кулон. На ногах — темно-синие туфли из крокодиловой кожи на высоких каблуках и с открытым носком. Колец она не носила, но левое запястье украшал тяжелый золотой браслет. Он различал за ней очертания мебели, напоминавшей ему обстановку материнской спальни в старом доме в глубинке штата Виргиния. Край скакунов и лошадников. Пот лил все сильнее. Он облизнул губы. Перед ним, за барьером из прозрачного зеркала, полуобернувшись спиной, стояла Кэтлин. Она не глядела в его сторону: его не было. Он увидел, как руки ее поднялись и начали расстегивать пуговицы на платье. Он, не мигая, смотрел, как медленно-медленно ползут руки вниз, он видел ее профиль и видел, как приоткрылись губы, и, Готтшалк мог поклясться, услышал ее вздох. Одно плечо поднялось к подбородку, второе медленно опустилось, и поплиновое платье соскользнуло с этого опущенного плеча. Готтшалку показалось, что сквозь какой-то туннель во времени он наблюдает за туалетом Афродиты. Он уже ясно видел изгиб ее обнаженного плеча, тени под острой лопаткой. Затем, каким-то неуловимым движением Кэтлин сбросила платье со второго плеча. Она была обнажена по пояс, мышцы на спине трепетали. Руки спустились еще ниже, и она вдруг повернулась. Готтшалк застонал. Кэтлин расстегнула платье до самого низа и распахнула так, что стало видно все от пупка вниз, лишь пояс придерживал платье и прикрывал пупок, словно это была самая интимная часть ее тела. Волосы на лобке были такие же черные и густые, они кольцами поднимались вверх к животу, лизали его, словно язычки черного пламени, и обрамляли, но не скрывали татуировку ниже пупка. Какое-то время — долго-долго, как ему показалось, — она стояла неподвижно, положив руки на бедра, согнув в колене ногу, голову слегка наклонив набок. Готтшалк помнил, как стояла в такой позе мать — он возвращался с конной прогулки, пропахший потом и лошадьми, и видел ее в окно родительской спальни. Она стояла и, как понимал Готтшалк, о чем-то говорила с отцом; они одевались к приему в каком-нибудь из высокопоставленных вашингтонских домов. Затем одним резким движением Кэтлин расставила ноги, и, пригнув колени и откинувшись назад, вытолкнула вперед то, что пряталось у нее между бедрами, словно предлагала это сокровище его дрожащим губам. И в памяти его вспыхнули все те темные виргинские дни, когда чресла его наполняла невыносимая мука, когда он не мог спать из-за постоянно мельтешивших в его сознании образов женских ног в чулках и плоти над этими чулками. А по утрам голову его кольцом стискивала боль. И уже не Кэтлин видел он, а прекрасную виргинскую женщину — его мать. Кэтлин извивалась перед ним в первобытном танце. В мире не существовало ничего, только чаши ее грудей, отвердевшие под ее собственными пальцами соски. Блестящий от пота живот, полураскрытые, смоченные слюной губы, розовый язычок, мелькавший между зубами. Синие глаза были полны страсти, ноздри раздувались. Не существовало ничего, кроме этого образа, пылавшего в его сознании, и его собственного отвердевшего пениса. Он все быстрее и быстрее сводил и разводил руки, грудь горела, мышцы на внутренней стороне бедер начали болеть. Но это тоже было прекрасно. Он должен платить за удовольствие, которое наступит, за божественные содрогания, которые скоро поглотят его. Чем больнее он себе делает, тем выше плата, и тем сладостнее то, что наступит в конце. Из динамиков в углах разносились ее стоны, становившиеся все громче, и бедра ее вращались все быстрее, груди вздрагивали, она скребла длинными ногтями живот. О, он больше не выдержит! Но он должен, должен! Потому что он знал, что последует потом, и берег свое семя для этого. Но танец Кэтлин стал таким неудержимым, ее крики и стоны такими настойчивыми, что он почувствовал, как воля его тает под напором неудержимого желания. С криком он оторвал руки от влажных резиновых рукояток тренажера, стянул пропотевшие нейлоновые штаны. Спортивные трусы его вздыбились. И в этот момент, словно бы она увидела то, что происходило за зеркалом, непроницаемым с ее стороны, Кэтлин повернулась и, нагнувшись, раздвинула руками ягодицы и прижалась тем, что было между ними, и бедрами, к стеклу. Готтшалк едва успел вынуть свой огромный член, и его пальцы и то, что он видел перед собой, освободили его. Семя его било фонтаном в ту часть зеркала, к которой прижимались ягодицы Кэтлин. Он громко закричал, и, соскользнув с тренажера, упал на колени перед ее недоступным образом, челюсть его отвисла, покрытая потом грудь тяжело вздымалась. — Ты знаешь, я всегда хотел это прочесть, — Ким держал книгу в твердом переплете, которую он взял с книжной полки Джона Холмгрена. Это был «Моряк, который вступил в разлад с морем». — Говорят, Юкио Мишима был настоящим гением, — он взглянул на Трейси. — А ты как думаешь? — Ким, — Трейси оглядывал кабинет покойного губернатора, — я всегда терпеть не мог твои риторические вопросы. — О нет, — казалось, Кима покоробил ответ Трейси. — Это вовсе не риторический вопрос. Просто я никогда не читал эту книгу, — он наугад открыл страницу. — Я понятия не имею, о чем она. А ты? Трейси смотрел на диван, на котором его друг умер — или был убит. Линии, нарисованные мелом, обозначенные клейкой лентой указывали на положение тела, в котором оно было найдено, положение, в котором, как надлежало думать, Джон скончался. Рядом стоял деревянный кофейный столик с серебряным подносом, на подносе — гравированный серебряный кофейник, пара фарфоровых чашечек, блюдца и позолоченные ложечки. Знакомый квадратный графин с грушевым бренди, наполовину пустой, маленькая ваза с гниющими остатками фруктов. Трейси подумал о теле друга, из которого тоже ушла жизнь. Шуршание страниц. — Действительно, — ровным голосом произнес Ким, — Мишима довольно мрачный тип. — Эта книга о человеке, похожем на тебя, Ким, — сказал Трейси. — О традиционалисте, который пошел не по тому пути. О человеке, который нарушил свои клятвы и которого поглотил рок. Ким взглянул на него и резко захлопнул книгу. — Что, черт возьми, ты имеешь в виду? — он перешел на французский. На самом деле Трейси говорил, не думая, — говорил его гнев. Ким его достал. Но злоба — нехороший признак. Он ступает на темную и неопределенную тропу. Его постоянно будут подвергать испытаниям, и чувства его должны быть остры и ничем не замутнены, чтобы вовремя заметить даже малейшие отклонения. В такой ситуации ты должен быть уверен в том, что действуешь на оптимальном уровне, иначе вообще утратишь всякую уверенность. — Ничего — спокойно ответил Трейси тоже по-французски. — Просто ответил на твой вопрос — ты же хотел знать, о чем книга. Ким поставил книгу на полку. — Значит, ты считаешь, что я нарушил свои клятвы, — Ким вновь перешел на английский. — Я знаю только то, что знаю. Ким отошел от полок. — Как же я ненавижу тебя, — голос его был глух. Трейси спокойно смотрел на Кима. — Ты не меня ненавидишь, Ким. Ты ненавидишь себя. Но за что, я не знаю. Трейси вернулся к своему занятию. Возле стены, справа, стоял стеклянный шкафчик с бронзовой отделкой. На нем — подставка для курительных трубок. Около дюжины осиротевших трубок... На другом конце шкафчика — хрустальная ваза с красными тюльпанами и лилиями. Раньше здесь всегда были свежие цветы, их каждый день ставила горничная Энна. Теперь цветы завяли и поблекли, головки их склонились, от них исходил запах тления. Перед этим Трейси уже тщательно обследовал весь особняк, шаг за шагом, все четыре спальни, две ванных комнаты, кухню, комнату служанки, гостиную, подвал, но ничего не обнаружил. Он прикрыл глаза. Инстинкт подсказывал ему, что если правда о смерти Джона Холмгрена когда-нибудь и будет найдена, то произойдет это здесь, в комнате, в которой он умер. Взгляд Кима был сонным. — Если бы мы могли поработать над телом, нам не пришлось бы заниматься этой чепухой. Трейси глянул на Кима в упор. — Тебя просто воротит от того, что приходится общаться со мной, правда? Только это — моя территория. Не твоя. — Ким молчал. — Ладно, мы — здесь, а тело кремировано. Так что надо исходить из того, что у нас есть, и стараться добиться максимума. — Конечно. — Тогда заткнись и позволь мне заняться делом. Трейси ничего такого особенного не делал — по крайней мере, на первый взгляд. Но он тщательно ощупал все швы на подушках дивана и кресел, чтобы убедиться, что их не вскрывали и не распарывали. После этого он заглянул под мебель, внимательно обследовал ковер, чтобы обнаружить полосы загнувшихся в одну сторону ворсинок или пыль — это бы подсказало, что в комнате делали что-то непривычное. Затем он, обходя отмеченное мелом место, где лежало тело губернатора, перешел к письменному столу, осмотрел его, шкафчик, книжные полки. Через час с четвертью он рухнул в кресло возле кушетки и кофейного столика. Ким налил себе неразбавленного бренди и пил мелкими глотками, будто думал лишь о том, как расслабиться перед сном. — Ну как, не сдаемся? — спросил Ким довольно ехидно. — Рано сдаваться. — Ты везде побывал, все осмотрел. Что еще надо? Трейси снова обозлился: он проделал всю работу, а Ким только потягивал бренди да толковал о Юкио Мишиме. — Слушай, может прекратишь изображать из себя избранную личность? — Я? — Ким удивленно поднял брови. — Ты же просто из кожи вон лезешь, чтобы продемонстрировать свой ориентализм, — Трейси подался вперед. — Загадочный Ким, непроницаемый, полный восточной мудрости, непонятный для белых! Это дает тебе ощущение собственной уникальности здесь, на Западе. — Ты вообще ничего не понимаешь, — упрямо произнес Ким, — Мне все равно, что ты думаешь о кхмерах, — губы его презрительно искривились. — Любишь ты их или не любишь — это твое дело. Что может чувствовать западный человек? Ты — чужой, ты — посторонний. Ты не можешь понять нашей боли, которая не оставляет нас ни на минуту. Она стучит в нас, словно второе сердце. — Давай, давай, продолжай в том же духе. Еще бы! Бедный Ким, единственный вьетнамец, чья семья погибла во время войны, — говоря это, Трейси продолжал оглядывать комнату. И вдруг что-то неопределенное, какая-то неуловимая странность привлекала его внимание. Он продолжал говорить, но уже совсем не думая: склонив голову, он внимательно всматривался, в голове его зазвучал сигнал тревоги. — Что такое? — Ким тут же забыл о взаимных оскорблениях. Трейси двинулся к графину с бренди — может быть, он ничего бы и не заметил, если бы Ким не взял графин, чтобы подлить себе в стакан. Маленькая лежащая на дне груша перевернулась, и что-то на ее боку очень заинтересовало Трейси. — Ну-ка, сходи в ванную и принеси мне большое полотенце, да прихвати из кухни разделочный нож. — Что ты увидел? — Делай, что тебе сказано! — Трейси не отрывал взгляда от груши. Он и сам еще толком не мог объяснить, что именно его заинтересовало, потому что сквозь толстые стенки графина и густую жидкость видно было плохо. Волнение его росло. Он осторожно взял графин, открыл серебряный кофейник и вылил туда бренди. Вернулся Ким. Трейси взял у него полотенце и тщательно завернул в него стеклянный сосуд. Положил сверток на пол, поднял правую ногу, вздохнул, со свистом выдохнул воздух и резким, точным движением опустил ногу прямо по центру свертка. Звук получился негромкий, словно кто-то сломал сухую ветку. Он наклонился и начал медленно, слой за слоем разворачивать полотенце, хотя ему ужасно хотелось сдернуть его одним движением. Взял у Кима разделочный нож и кончиком счистил с груши стеклянные крошки. Ким наблюдал, как Трейси взял с блюда позолоченную ложечку и, подцепив ею грушу, переложил сморщенный фрукт на серебряный поднос. На боку груши была темная ровная полоса — след разреза, такого аккуратного, что вряд ли он мог появиться по естественным причинам. Очень осторожно Трейси поднес кончик ножа к разрезу. Он склонился над грушей, вдыхая аромат бренди. Аромат этот наполнял всю комнату. Терпеливо, миллиметр за миллиметром, Трейси расширял разрез. Он вспотел, прикусил от усердия губу — это была тонкая операция. Кончик ножа наткнулся на что-то твердое, Трейси поводил ножом — предмет внутри груши был небольшим в s длину, что-то около дюйма. Но какой формы, пока было непонятно, поэтому Трейси продолжал прощупывать ножом внутренность плода — он боялся повредить странный предмет. Он принялся кусочек за кусочком отрезать мякоть груши, в какой-то момент нож соскользнул, и он тихо выругался. И наконец труды его были вознаграждены. На изогнутой металлической поверхности блеснул свет и — цок! — на поднос, словно дитя из чрева матери, вывалилась странная штуковина. — Боже милостивый! — выдохнул Трейси. Он откинулся в кресле, не отводя взгляда от поблескивающей вещички. Спина у него затекла, но он и не замечал этого — то, что лежало сейчас перед ним, было важнее всего на свете. Они молчали. Потом Ким достал из нагрудного кармана чистый платок. Трейси взял платок и с помощью ложечки уложил в него предмет. Завернул, спрятал к себе в карман. После этого взглянул на Кима: — Ты что, знал, что здесь может оказаться эта штука? Ким покачал головой. — Я рассказал тебе все, что нам было известно. Немного, правда, но теперь ты видишь, что мы были на верном пути, — нужды говорить тихо не было, но оба почему-то инстинктивно понизили голос. Они задумчиво смотрели друг на друга, потом Ким сказал: — Ты сам знаешь, кто должен провести анализ. Трейси знал. — Но он болен... — Да что ты? И серьезно? — Серьезнее не бывает. Ким встал: — Директор расстроится. Трейси кивнул. Он думал только о том маленьком диске, который сейчас лежал у него в кармане. По виду он был похож на пуговицу от военного мундира. Только это была не пуговица. Это было электронное подслушивающее устройство. Киеу точно знал, когда Трейси обнаружил «клопа»: он собирался выходить из дома, как вдруг раздался сигнал тревоги — это случилось в тот миг, когда Трейси впервые коснулся кончиком ножа упрятанного в грушу диска. Он повернулся и взбежал по широкой лестнице на второй этаж дома на Греймерси-парк. Ворвался в свою спальню. На полке, рядом с позолоченной фигурой Будды и аккуратной стопкой астрологических таблиц стояла коричневая коробка, которую он сделал сам. В переднюю ее часть был вделан небольшой экран, на котором светилось время — 21.06. Но это были не электронные часы — за экраном был скрыт кассетный магнитофон. Киеу нажал неприметную клавишу на боку коробки, и в руку ему скользнула кассета. Молча он вышел из спальни, молча прошел по коридору в кабинет, где его ждал другой человек, прямой и высокий. — Я думал, ты уже ушел, — человек взглянул на золотые наручные часы. — Найдено подслушивающее устройство, — без всяких предисловий произнес Киеу. Он подошел к плейеру, стоявшему на книжной полке, вставил кассету. Повернулся к человеку, тот кивнул, и Киеу нажал на «воспроизведение». «...Я ненавижу тебя», — раздалось из динамиков. — quot;Ты не меня ненавидишь, Ким. Ты ненавидишь себя. Но за что, я не знаюquot;, — ответил второй голос. Высокий человек махнул рукой, и Киеу выключил магнитофон. Высокий повернулся к окну, привычным жестом погладил шелковистую плотную ткань кремовых штор. — Значит, Ким? Это говорит о том, что к делу подключился Фонд, — высокий отвернулся от окна и холодными серыми глазами уставился на Киеу. — Но мы-то знаем, что это невозможно. — Тогда почему там Ким? Высокий покачал головой: — Наша проблема не в этом. Проблема в том, что спящий проснулся. С ним был Трейси Ричтер. Я знаю, что они некоторое время работали вместе в Бан Me Туоте и в Камбодже, перед тем, как Ричтер так таинственно исчез из поля зрения. — Вы хотите, чтобы я остался? — спросил Киеу. — Нет, конечно же нет. То, что ты должен совершить сегодня ночью, откладывать нельзя. Ты понимаешь это лучше всех. Планеты диктуют тебе, как поступать. Делай то, что надлежит. Теперь, когда у нас есть эта запись, мы снова имеем преимущество, — он улыбнулся юноше. — Пока ты будешь отсутствовать, я придумаю план действий в отношении этих двоих... Мы знаем, что Трейси станет делать с устройством, — Мицо когда-то рассказывал Киеу о том человеке из Нью-Йорка, даже показывал образцы его творчества. — О да, — кивнул высокий. — Сомнений нет. Единственный вопрос: дозволят ли Ричтеру зайти так далеко? |
||
|
© 2026 Библиотека RealLib.org
(support [a t] reallib.org) |