"Белый ниндзя" - читать интересную книгу автора (Ластбадер Эрик ван)

Токио — Ист-Бэй Бридж Время настоящее, лето

Тандзан Нанги, руководитель корпорации «Сато Интернэшнл», мог бы сказать, когда начались неприятности, с точностью до секунды.

Он сидел в своем просторном кабинете, расположенном наверху 42-этажного, поражающего воображение треугольного здания «Синдзюку Суириу», и смотрел в окно, за которым подымались небоскребы делового центра Токио. Его взгляд также захватывал комнатное растение с темно-зелеными листьями, стоявшее в горшочке на подоконнике: карликовый пурпурный рододендрон с крохотными бутончиками. Первые бутоны в этом году. Он заметил их еще утром, как раз перед тем, как начались неприятности с компьютером: вирусная атака.

Когда это произошло, Нанги считывал с дисплея выдаваемую компьютером информацию. Вирус, очевидно, был в компьютерной сети компании какое-то время, внедряясь в программное обеспечение. И вот, когда за терминалом сидел Нанги, триггер сработал — и вирус начал «поедать» данные, заложенные в компьютерную систему компании «Сато».

Звоня по внутреннему телефону системщикам-программистам, Нанги с ужасом наблюдал, как воспроизводимая на экране информация постепенно утрачивает всякий смысл, превращаясь в какой-то бред, непонятный не только ему, но, как оказалось, и всем другим в компании.

Системщики были в растерянности, не зная, как бороться с вирусом.

— Это недискриминаторный вредитель, — объяснили они, — что означает, что он постоянно претерпевает мутации. Даже если бы мы выявили его слабинку, то к тому времени, как мы ввели в систему антивирус, эта гадина мутировала бы в нечто совсем другое.

— Как она попала к нам? — удивлялся Нанги. — Я думал, что у нас надежная, доведенная до совершенства защита и от дураков, и от вируса.

— Защита-то есть, — пожали плечами системщики, — но у хулиганов неограниченное количество времени для разгадывания виртуальных паролей и неутолимая жажда вламываться в защитные системы чужих компьютерных сетей.

Нанги хотел было отпустить едкую шутку насчет «неутолимой жажды» самих системщиков, когда информация, которую он безуспешно пытался запросить в компьютере, сама стала выплывать на экран. Он быстренько пролистал ее, чтобы убедиться, что все в порядке. Затем наугад сделал запрос из другой части данных.

Потыкав в клавиши какое-то время, он подпустил к компьютеру системщиков. Ко всеобщему облегчению, скоро выяснилось, что программное обеспечение было снова в рабочем состоянии. Вирус «сдох». Нанги считал, что им на сей раз повезло. Но, с другой стороны, кто-то все-таки влезал в их сеть! В данные не внесено изменений, и поэтому можно отвергнуть предположение, что работали профессионалы из какой-нибудь конкурирующей фирмы. Так что идея, что это дело рук какого-нибудь хулигана, по-видимому, было ближе всего к истине. Тем не менее, на душе у Нанги было по-прежнему неспокойно. В любом случае систему антивирусной защиты следовало усилить. Нанги не мог рисковать, оставляя компьютерную сеть компании недостаточно защищенной.

Вирусная атака была главным событием того утра. После нее и день покатился, как по наклонной плоскости.

Теперь Нанги сидел, так сцепив своими заскорузлыми стариковскими пальцами яшмовый набалдашник трости в виде головы дракона, что они даже побелели. Как канаты, связанные морскими узлами, выступали из-под тонкой, словно прозрачной, кожи голубые вены.

Совещание руководителей концерна «Сато Интернэшнл» шло своим чередом. Повестка дня была предложена Николасом и включала в себя, во-первых, отчеты руководителей служб и подразделений и, во-вторых, общую оценку успехов и просчетов фирмы в свете радикальных изменений направления работы их конгломерата после того, как фирма добилась права производства ключевых компонентов для новой модели компьютерной системы, выпускаемой фирмой «Хиротек Инкорпорейтед». Пока эта модель, известная как проект «Пчелка», существовала в виде экспериментального прототипа. В будущем проект сулил баснословные барыши: «Сато Интернэшнл», будучи единственной японской фирмой, привлеченной к участию в нем, получила огромный престиж.

Это все благодаря Николасу, думал Нанги. Это он смог добиться согласия американской фирмы «Хиротек Инкорпорейтед» на их участие. А фирма эта была специально создана федеральным правительством для разработки той новой, поистине революционной модели компьютерной системы.

И вообще вклад Николаса в дела компании был просто неоценим. Это не только сделка с «Хиротек Инкорпорейтед». Еще до прихода Николаса в «Сато Интернэшнл» Нанги был убежден, что необходима дальнейшая интеграция всех концернов, входящих в их конгломерат, — так, чтобы они стали единым, слаженным механизмом. Но именно Николас указал, как необходимо сделать первый шаг в этом направлении, объяснив, каким образом можно согласовать работу подразделений в штаб-квартире компании в Токио.

В какой-то мере это была истинно японская идея, потому что такой шаг давал каждому концерну ощущение причастности к их общему делу. Уже в ближайшие три месяца после внедрения этой идеи Нанги с удовлетворением констатировал двадцатипятипроцентный рост производительности труда. Он был чрезвычайно доволен и в знак особого расположения пригласил Николаса разделить его радость.

Они пошли в любимый ресторан Нанги, ресторан настолько дорогой, что не всякий министр мог позволить себе сходить туда, хотя в Японии и сильна власть бюрократии. Это место можно было назвать своего рода частным клубом для высших эшелонов промышленного сектора. И не ради изысканной пищи капитаны японской индустрии сюда приходили. Главной приманкой была сама атмосфера ресторана — доверительная, исключительная, раскованная. Идеально подходящая для долгого пьяного застолья.

Когда японец приглашает иностранца на выпивку, это обычно знак чрезвычайно высокого доверия. Для людей, чья жизнь столь жестко регламентирована нормами поведения в обществе, единственным способом расслабиться является выпивка. Во хмелю японец может вам наговорить бог знает что, будет выражать чувства, обычно находящиеся под запретом, проявлять слезливую сентиментальность. Даже по-настоящему заплакать может — хмель спишет все, в том числе и любой ляпсус.

Уже порядочно надравшись, Нанги начал понимать, за что представители старшего поколения так уважали полковника Денниса Линнера, отца Николаса. Они всегда выделяли его из числа иностранцев, занимавших высокие посты в американских оккупационных силах. Они никогда не употребляли по отношению к нему пренебрежительное словцо «итеки», что означает «варвар». Полковник Линнер пользовался особым расположением у правителей Японии тех лет, и его умение настроить себя на волну японской души присуще и Николасу. Тем более что он наполовину англичанин, наполовину азиат.

Тандзан Нанги, герой войны, долгое время бессменный заместитель министра внешней торговли и промышленности (он ушел из этого ведомства только десять лет назад), основатель и председатель правления банка промышленного развития «Даймио», ставшего в конце концов владельцем «Сато», и в настоящее время занимающий пост президента компании «Сато Интернэшнл», никогда и предположить не мог, что полюбит иностранца, человека западной культуры. Но именно так и случилось: как-то незаметно и неожиданно для него самого в нем развилось чувство, которое обычно человек должен испытывать только к собственному сыну.

Нанги, один из наиболее могущественных людей в Японии, не стыдился этой любви. Николас обладал удивительной притягательной силой, которую в Японии называют «хара» и очень ценят. Кроме того, Николас был человеком чести, что он доказал и тем, как он три года назад делал все возможное, чтобы спасти Сейчи Сато, старого друга Нанги, и тем, как мужественно отказался выдать русским секреты даже под страхом пыток. Тандзан Нанги знал, что Николас — человек с чистым сердцем, а это величайший комплимент, которым японец может удостоить другого человека.

Когда Николасу пришлось лечь в больницу, Нанги старался не показывать внешне своей тревоги за него. Но ему было очень трудно без него обходиться. Жюстина, конечно, осуждала про себя поведение Нанги. Она ведь по себе судила, полагая, что и Нанги должен забросить все свои дела, чтобы находиться подле Николаса, как это делала она. Это полное непонимание души японца чревато тем, что их отношения, и без того прохладные, во время болезни Николаса подверглись еще большему испытанию. Как жаль, что она не понимала, что доказать свое дружеское расположение к Николасу и поддержать его в трудную минуту он мог, только с еще большим рвением, чем прежде, работая на «Сато Интернэшнл». Поскольку Николас вышел из строя, прямой долг Нанги состоял в том, чтобы взвалить себе на плечи, вдобавок к своей, и работу друга, чтобы дела концерна шли, как и раньше, гладко.

Нанги переживал, что Николас женился на такой женщине, как Жюстина, по-видимому, неспособной понять тонкости японской жизни. Однако взять на себя долю ответственности за воспитание Жюстины ему в голову не приходило.

И вот теперь, глядя в окно своего просторного кабинета, в котором совещание шло своим чередом, он чувствовал где-то в глубине души неприятное предчувствие, как будто вторжение вируса в компьютеры компании было зловещим предзнаменованием того, что погода в их делах меняется к худшему. Он чувствовал, что тайфун уже приближается, темный и ненасытный в своей жажде разрушения.

Теперь это предчувствие материализовалось, и метафизический тайфун стал вполне реальным. У тайфуна было имя: Кузунда Икуза.

Этот телефонный звонок раздался где-то за час до начала совещания. Один час и вся жизнь, думал Нанги. Теперь все изменилось. Из-за Кузунды Икузы.

— Г-н Нанги? Это Кузунда Икуза, — послышался в трубке его голос, пустой и подчеркнуто официальный. — Я хочу передать Вам привет от нашего нового императора.

Нанги крепче сжал трубку.

— Надеюсь, его императорское величество здоров.

— Вполне, большое спасибо. — Затем последовала небольшая пауза, долженствующая дать знать, что обмен любезностями закончен. — Тут есть одно дело, которое мы хотели бы обсудить с вами.

Интересно, подумал Нанги, употребляя местоимение «мы», имеет ли он в виду себя и императора или же себя и могущественную клику, известную как «Волна» (по-японски «Нами»). Но, с другой стороны, это почти одно и то же: «Нами» выполняла волю императора. Старому императору она служила верно, являясь воистину «сердцем Японии», как иногда выражались. Уж эти люди точно знают волю японского народа куда лучше, чем какой-нибудь прощелыга премьер-министр или эти бюрократы — члены кабинета. «Нами» олицетворяла в Японии власть, но это не значит, что Нанги принимал идеалы этой группы.

«Нами» состояла из семи человек, связанных узами родства с теми семьями, что обладали наибольшим влиянием в период, предшествующий началу войны в Тихоокеанском регионе, — и во время самой войны тоже. Они не принадлежали ни к миру бизнеса, ни к миру политики. Вернее, они считали себя выше этих меркантильных интересов. Только одно было для них действительно важным — блюсти нравственную чистоту сердца Японии. Но сам приход этой группы к власти является примером того, что само слово «чистота» может быть скомпрометированным. В начале восьмидесятых годов экономическое могущество Японии зиждилось на экспорте автомобилей, высокотехнологического оборудования и его программного обеспечения. Года четыре назад положение японской иены укрепилось до такой степени, что «Нами» забеспокоилась. Они увидели — и были в этом совершенно правы — что чем сильнее иена, тем дороже предметы экспорта — и, соответственно, ориентированная на экспорт японская экономика должна пойти на спад.

Для того, чтобы предотвратить неминуемое падение экономики, «Нами» рекомендовала организовать искусственный земельный бум в самой Японии. Они рассуждали так: переключение экономики страны с внешних источников богатства на внутренние поможет Японии смягчить шок от падения доходов с экспорта.

И хотя они были, по-видимому, правы с точки зрения ближайших перспектив развития, но земельный бум не мог пройти бесследно для будущего. Нанги всегда не доверял искусственным мерам, какой бы цели они ни служили. То, что экономика приобретала в одночасье, она неминуемо теряла с такой же скоростью. В результате Япония оказалась сидящей на том, что можно назвать экономическим эквивалентом лезвия меча.

Своим взлетом на почти недосягаемую высоту «Нами» была обязана беспрецедентному успеху земельного бума. Позднее ее влияние упрочилось, особенно за тот год, что прошел со дня смерти старого императора. Многие сомневались, что его преемник сможет сохранить образ императора как живого воплощения сына Неба.

Но прямым вмешательством «Нами» в дела страны не было числа. По мнению Нанги, под этой вывеской действовали нахрапистые, жадные до власти люди, чья деятельность скомпрометировала их лозунг, провозглашавший «чистоту Целей» — «макото». Прикрываясь этим лозунгом, члены «Нами» превратились в высокомерных, глухих к истинным нуждам нации людей, живущих в мире собственных иллюзий. Вообще-то эти черты скорее свойственны американцам, думал Нанги и сокрушался по поводу того, что высокомерие и самообман проросли в самом сердце Японии.

И вот теперь, когда новый император нуждался в советчиках, «Нами» вышла на передние рубежи японской политики. Возведение на престол сына Хирохито, широко освещающееся всеми средствами массовой информации, мало интересовало эту клику, как и сам новый император. Сын Неба был мертв, и теперь в тени императорского трона было достаточно места для его истинных наследников, которыми являлись члены группы «Нами».

И хотя на Западе императора считали чем-то вроде марионетки, наделенной лишь внешними атрибутами власти, как английская королева, Нанги был твердо убежден, что это не так. Он знал, что воля императора есть символ власти.

— Конечно, я почту за честь исполнить волю императора в меру своих скромных сил, — сказал Нанги, будто повторяя заученную фразу. — Может быть, мы встретимся с Вами здесь, в моем кабинете? Завтра у меня найдется свободный час. Если это Вам удобно, то я буду Вас ждать, скажем, в пять часов и...

— Дело, о котором пойдет речь, не терпит отлагательств, — прервал его Икуза.

Нанги недаром был заместителем министра внешней торговли и промышленности: он умел распознавать кодовые слова, поскольку сам не раз пользовался ими в случае необходимости. И теперь он понял, что встреча с Икузой не сулит безобидной светской беседы. Кто-то переживает жуткий кризис. Но кто? Он сам или «Нами»?

— Нет, не стану я встречаться с Вами у Вас, да и к себе я Вас тоже не приглашаю, — сказал Икуза. — Вместо этого я предлагаю отдохнуть и расслабиться в бане «Шакуши». Вам знакомо это место, г-н Нанги?

— Слыхал о таком.

— А бывать там не приходилось? — На мгновение в голосе Икузы промелькнула напряженность, будто появилась трещина в боевых доспехах.

— Нет.

— Представьте себе, я тоже, — сказал Кузунда Икуза. — Но в пять часов я могу встретиться с Вами, поскольку меня это время тоже устраивает. — В короткой паузе, которая за этим последовала, Нанги почудилось стремление его собеседника быть хозяином положения. На такой ранней стадии их знакомства это, конечно, неспроста. Икуза нарушил молчание словами: — Я думаю, нет нужды напоминать Вам о том, что наша беседа не должна получить огласку.

Нанги почувствовал себя оскорбленным, но не допустил того, чтобы это отразилось в тоне его голоса. Есть другие способы показать вашу обиду, причем вы одновременно прощупываете характер собеседника. — Ценю Вашу озабоченность, — заверил он его, зная, что Икузу покоробит намек, что он выдал свои чувства. — Могу Вас заверить: я предприму все меры, чтобы этого не случилось.

— Ну, тогда на этом и закончим. Значит, в пять, — Икуза положил трубку, а Нанги все сидел и думал, каково символическое значение выбора места их рандеву. Во-первых, слово «Шакуши» означает «черпак» или «ковш» — типичное название для бани, где мыло смывают с помощью ковша воды. Но это слово имеет также другое значение: «действовать строго по правилам».

* * *

Коттон Брэндинг шел по изогнутой, как турецкая сабля, прибрежной полосе и каждый раз, когда его босые ноги обдавало холодным прибоем, старался поглубже вдавливать ступни в мокрый песок.

В лицо дул соленый морской ветер. Брэндинг провел по волосам скрюченными пальцами, отбросив с глаз прядь светло-русых волос. Где-то за спиной раздавался знакомый звук вращающегося пропеллера вертолета — обычный предвестник наступающих летних отпусков в Ист-Энде на Лонг-Айленде.[1]

Брэндингу уже давно перевалило за пятьдесят. Он был высок, с покатыми плечами. Что-то в лице его, наиболее примечательной деталью которого были светло-голубые глаза, напоминало черты представителей клана Кеннеди. Глаза эти смотрели на вас прямо, с каким-то невинным выражением, характерным для американских политиков. И для актеров на афишах у больших кинотеатров где-нибудь в глубинке. Он не скрывал своей принадлежности к высшим эшелонам власти, а, наоборот, всячески выставлял ее напоказ, как солдат — единственную медаль. Чтобы каждый, глядя на него, думал: вот идет воротила из мира большой политики.

Пожалуй, он был не столько красив, сколько привлекателен. Его легко можно было представить себе в роли капитана парусного шлюпа в Ньюпорте, бросающего многоопытный взгляд сощуренных глаз на поднимающиеся у горизонта тучи. От него исходил особый, уникальный аромат власти. Льюди меньшего калибра старались держаться поближе к нему из разных соображений: одни удовлетворялись ролью его тени, другие — как, например, Дуглас Хау — желали опустить его до своего уровня. Женщины льнули к нему еще больше, прижимаясь к его теплому телу, вдыхая пьянящий запах его силы.

Но, как это часто бывает в современном мире, своим могуществом Брэндинг во многом был обязан друзьям. У него были весьма обширные знакомства среди политической братии и — что еще важнее — среди представителей средств массовой информации. Брэндинг умел с ними ладить и обрабатывал с такой же неутомимостью, с какой они преследовали его, ловя каждое слово. Пожалуй, он осознавал, что их взаимодействие зиждется на симбиозе, но, будучи прирожденным политиком, не смущался этим, идя навстречу морской волне в жаркий полдень, — особенно в период предвыборных кампаний.

* * *

Средства массовой информации обожали Брэндинга. Во-первых, он хорошо смотрелся на экранах телевизоров; во-вторых, его выступления всегда давали прекрасный материал для цитирования. Но, главное, он снабжал журналистов «живой кровью» их ремесла — закулисными историями мира большой политики, как говорится, с пылу с жару. Брэндинг был в высшей степени сообразительным малым в этом вопросе и знал, что должно понравиться редакторам и, соответственно, владельцам печатных органов, которым те служили. Взамен средства массовой информации давали ему то, в чем нуждался он: благодаря им он был всегда на виду. Вся страна знала Коттона Брэндинга, почитая его за нечто большее, чем просто члена сената США от Республиканской партии и председателя сенатской бюджетной комиссии.

Как это ни странно, Брэндинг в какой-то степени и сам не осознавал, насколько сильна его власть. То есть он никогда не пользовался ею в полной мере. Его жена Мэри, недавно трагически ушедшая из жизни, в свое время неустанно твердила о его потрясающем успехе у женщин на различных светских раутах в Вашингтоне. Брэндинг никогда не верил ей в этом, а может быть, просто не хотел верить.

Это был человек, свято верящий в мудрость американской политической системы: разделение исполнительной, законодательной и судебной властей, сочетающееся с соблюдением строгого баланса между ними как оплота истинной демократии. Он понимал, что практика всегда отстает от теории и что, став сенатором, он оказался одной ногой в профессиональном Содоме, где, увы, его коллеги часто злоупотребляют положением и даже не брезгуют пускаться в различные аферы. Ему были отвратительны такие люди, и их поведение он воспринимал как личное оскорбление и удар по его непоколебимой вере в систему. В таких случаях он немедленно собирал пресс-конференции, на которых с жаром обличал этих проходимцев. И здесь его связи со средствами массовой информации давали ему колоссальное преимущество.

Власть как товар — вот вопрос, который ему регулярно задавался на таких конференциях, и на который отвечать было весьма непросто. В саму ткань американской системы управления страной вплетены узоры бартерных сделок: ты голосуешь за мой законопроект, а я — за твой. Без этого просто невозможно вести дела на Капитолийском холме. Конечно, будь его воля, Брэндинг положил бы этому конец, но, чувствуя свое бессилие в этом вопросе, адаптировался к ситуации. Он верил в конечные благие цели того, что он делал — и не только для своих нью-йоркских избирателей, но и для всей Америки. И хотя он ни за что бы открыто не признался, что верит в то, что цели оправдывают средства, но фактически именно этой идеей была проникнута его профессиональная жизнь политика.

Строгая, почти пуританская мораль, которую исповедовал Брэндинг, лежала в основе его антипатии к собрату-сенатору Дугласу Хау, председателю сенатской комиссии по делам обороны. По мнению Брэндинга, с того самого времени, как Хау занял свой высокий пост, он стремится подчинить своей воле не только конгресс, но и Пентагон в придачу. Но и этого ему было, по-видимому, мало. По слухам, сенатор собрал компрометирующий материал на кое-каких генералов и, время от времени подергивая этими вожжами, управлял ими как хотел. Брэндинг считал, что нет греха для политика более гнусного, чем злоупотребление властью, и не раз открыто выражал свое возмущение поведением сенатора Хау.

Мэри, конечно, советовала ему быть более дипломатичным. Таков был ее подход. Но Брэндинг смотрел на вещи иначе. Когда они ссорились, Брэндинг говорил, что они не сходятся взглядами на жизнь.

До сих пор Коттону Брэндингу удавалось отделять личное от общественного, то бишь, профессионального. Теперь из-за Хау ему было все труднее придерживаться этого разделения, и это было чревато тем, что он мог соскользнуть на узкую и потенциально опасную дорожку.

Используя и сенатскую, и всякие прочие трибуны, Дуглас Хау стремился очернить работу, которую Брэндинг проводил, помогая созданному правительством агентству, занимающемуся исследованиями в области стратегического использования компьютерных систем. За последнее время их словесные баталии приобрели все более и более личный оттенок. Обвинения в пустословии, транжирстве народных денег, превышении полномочий и т. д. становились нормой. Это публичное четвертование друг друга заходило так далеко, что Брэндинг уже начал подумывать, не закончится ли все это политической смертью для них обоих.

За последние две недели он имел полную возможность прийти к заключению, что Мэри все-таки была права, советуя ему быть более дипломатичным. В связи с этим он свел до минимума свои публичные выступления, сконцентрировав свои ударные силы на другом фронте. Вместе со своими дружками из Масс-Медиа он собирал обширный материал, долженствующий доказать, что Дуглас Хау обманул доверие своих избирателей.

Хау и Мэри — вот двое людей, о которых Коттон Брэндинг постоянно думал последние месяцы.

До того дня, когда в его жизни появилась Шизей.

Он встретил ее — неужели это было только вчера? — на одной из многочисленных вечеринок, из которых складывается летняя жизнь Ист-Энда. В душе Брэндинг считал эти увеселения тоской смертной, но в его работе они были de riguer[2], и он не мог не посещать их. Однако именно в такие минуты он наиболее остро чувствовал отсутствие Мэри. Только теперь он понял, как скрашивала она для него этот театр масок.

«Театр масок» — так Брэндинг окрестил про себя эти летние вечеринки в Ист-Энде. Вечера, когда видимость представляла из себя все, а сущность — ничто. Если ты выглядишь сногсшибательно, если разговариваешь с нужными людьми в этот момент, когда на тебя направлены объективы фотокамер, — этого вполне достаточно для того, чтобы быть здесь принятым. Если ты, конечно, не подвергаешь испытанию общественные приличия, приведя с собой, скажем, какого-нибудь вульгарного коммерсанта от литературы или. Боже упаси, еврея.

От необходимости подчиняться драконовским законам мещанского бытия у Брэндинга скулы сводило, как от зевоты. И часто, когда было особенно тяжко или когда он перебирал лишку, он признавался Мэри, с каким бы удовольствием он собрал пресс-конференцию и выложил на ней все, что он думает об этой, как он выражался, «средневековой инфраструктуре».

Тут Мэри обычно смеялась своим обезоруживающим смехом, заставляя и его смеяться вместе с ней, и растапливала таким образом его праведный гнев. Но во время нечастых приступов черной меланхолии, когда он уединялся и боролся с искушением пойти и напиться до бесчувствия, что, бывало, делал его отец, он страстно желал вернуть себе тот праведный гнев, который у него так бессовестно отняла жена.

То представление театра масок, на котором он встретился с Шизей — вернее сказать, впервые обратил внимание на нее — было посвящено памяти Трумэна Капоте[3], во время которого разные люди делились своими воспоминаниями об этом безвременно ушедшем писателе. Слушая эти литературные анекдоты — в большинстве из них ощущались потуги на юмор, однако они были скорее грустными — Брэндинг радовался, что не был знаком с ним.

Тем не менее, нельзя было сказать, что он зря потерял время. Он пригласил на эту вечеринку двух своих лучших друзей — журналистов: Тима Брукинга, самого дотошного репортера в Нью-Йорке, и одного из ведущих популярной телепрограммы новостей, — и вот они втроем обсуждали проблемы журналистики в век электроники.

Наступали плохие времена для телевизионных программ новостей, что было вызвано прежде всего финансовыми трудностями телестудий, распродаваемых промышленным магнатам, которые требовали самоокупаемости любой ценой. В этом, конечно, следовало винить само телевидение, считал ведущий комментатор. Телевизионные опросы показывали, что телевидению все труднее противостоять конкуренции в лице кабельных сетей и домашнего видео. Поэтому студии все чаще обращались к независимым продюсерам за материалом для программ. В результате они все более и более подпадали под влияние местных станций. Информационно-развлекательные программы и различные телевикторины были куда более выгодны, чем часовые обзоры новостей, а выдвижением сети Си-Эн-Эн Теда Тернера, посвященной исключительно новостям, существование трехчасовых программ новостей было поставлено под сомнение. И теперь, как они все отлично знали, ни она из сетей не могла позволить себе роскошь держать группу новостей, и зарубежные агентства, которые когда-то составляли гордость американского телевидения, теперь одно за другим закрывается.

* * *

Они беседовали об этих проблемах, и тут Брэндинг вдруг обратил внимание, что его друзья-журналисты обращаются к нему как-то уж слишком почтительно. Фактически такие интонации и взгляды у них обычно зарезервированы разве что для президента Соединенных Штатов.

Конечно, Брэндинг был польщен. Он понимал, что основой его взаимоотношений с джентльменами прессы была их обоюдная выгода. Но, с другой стороны, он не был так наивен, чтобы не видеть разницы между этими серьезными профессионалами своего дела и большинством из их собратьев, которые были слишком ленивы, пресыщены, а то и попросту глупы, чтобы знать, что такое настоящая журналистика.

Мать Брэндинга как-то сказала ему: «Выбирая друзей, будь осторожен. Ведь именно они будут судачить о тебе больше всех». Брэндинг никогда не забывал эти ее слова.

Наконец разговор переключился на вопрос, ради обсуждения которого они, собственно, и собрались: как обстоят дела с их неофициальным «служебным расследованием» профессиональной деятельности Хау. Брэндинг понимал, что, пользуясь с таким трудом завоеванным расположением этих людей, он идет по тонкому льду. Пока еще никаких очевидных улик не обнаружено, и телекомментатор — наиболее терпеливый среди них — выразил опасение, что их вообще не удастся найти.

Брэндинг, который только что прилетел из Вашингтона, где произнес речь в Национальном пресс-клубе, заверил его, что улики отыщутся непременно. Он также поделился с друзьями соображениями на свою излюбленную тему — кстати, именно об этом он говорил и в пресс-клубе — а именно на тему проекта «Пчелка».

В Джонсоновском институте в Вашингтоне группа исследователей уже делает последние штрихи, и в ближайшее время Брэндинг добьется в конгрессе разрешения на субсидирование этого проекта, разрабатываемого Агентством по стратегическому использованию компьютерных систем (АСИКС). «Пчелка» произведет истинную революцию в компьютерном деле. Эта машина будет мыслить, разрабатывать стратегические планы. Брэндинг надеялся, что скоро ею будут пользоваться во всех правительственных учреждениях: в Совете национальной безопасности, в ЦРУ, в ФБР, в Пентагоне и др. Преимущества этой системы, не имеющей аналогов в мировой практике, очевидны и дадут мгновенный результат не только в вопросах укрепления государственной безопасности, но и в борьбе с террористами, в тактической разведке в горячих точках, как, например, на Ближнем и Среднем Востоке и т. д.

И вот на днях Брэндинг получил от своих людей весьма интересную информацию. Кто-то что-то вынюхивает в Джонсоновском институте, пытаясь добыть сведения относительно частной жизни членов исследовательской группы, работающей над этим проектом: банковские дела, займы и всякое другое. Брэндинг не без основания видел за этим лапу Дугласа Хау. Он сказал своим друзьям-журналистам, что если ему удастся доказать причастность Хау к этому акту шпионажа, то у них будет с чего начать. Оба приятеля согласились. Брэндинг увидел, как у них сразу заблестели глаза: они уже предвкушали сенсацию, которую произведет их журналистское расследование.

Действо, разыгрываемое в «театре масок», подходило к концу, как и беседа сенатора Брэндинга с друзьями-журналистами. Немного времени спустя после того, как они разошлись, Брэндинг увидел Шизей.

Она стояла напротив камина в гостиной, и Брэндинг впоследствии вспоминал, что он подумал тогда, что мрамор камина — прекрасный фон для ее словно выточенного из мрамора лица. На ней была черная облегающая блузка без рукавов и шелковые брюки того же цвета. Ее потрясающе узкая талия была перехвачена широким ремнем из крокодиловой кожи с пряжкой, украшенной замысловатым орнаментом из червонного золота. На маленьких ножках туфельки на высоком каблуке — тоже из крокодиловой кожи. «Весьма нетипичное одеяние для вечеринки в Ист-Энде», — подумал Брэндинг, — и оно понравилось ему, как и она сама. «Это девушка с характером», — подумал он. Об этом говорило не только ее облачение. Иссиня-черные длинные волосы были уложены на голове ультрасовременным образом, но челка над глазами была шокирующе блондинистого цвета.

Подойдя поближе, Брэндинг заметил, что на ней почти нет украшений: не было даже серег. Только на среднем пальце правой руки было кольцо с большим изумрудом. И на лице ее то ли вовсе не было косметики, то ли она наложена столь искусно, что ее совсем не заметно.

Долго Брэндинг изучал это лицо. Он считал себя знатоком человеческой природы. В Шизей он заметил одну поразительную черту. Хотя ее тело было, бесспорно, телом зрелой женщины, лицо — это удивительное лицо совершенной формы — хранило детскую чистоту и невинность. Брэндинг никак не мог понять, в чем тут дело, пока его сознание не резанула несколько неприятная мысль, что в ее красоте было какое-то бесполое совершенство, которым может обладать лишь ребенок.

Глядя на нее, он вспомнил, как они с матерью ходили в театр на Бродвее смотреть «Питера Пэна». Как околдован он был восхитительной игрой юной Мэри Мартин, полной очарования росистого утра! Но в то же время на душе остался неприятный осадок, потому что она играла мальчика, хотя и волшебного.

И вот теперь, стоя в гостиной этого реставрированного дома богатого фермера времен Американской революции в поселке Ист-Бэй Бридж, он вновь пережил это странное, волнующее ощущение восторга, к которому примешивалось что-то запретное.

И дело здесь было не в самой ее юности — Брэндингу молодые и нахальные девицы были так же сексуально антипатичны, как и гомики — а в том, что эта юная свежесть символизировала. Хотя он и не отдавал себе в этом отчета, но лицо Шизей заключало в себе квинтэссенцию того, что женщина означает для мужчины: шлюху, девственницу, мать, богиню.

Кто мог устоять перед такой женщиной? Конечно, не Коттон Брэндинг.

— Как могло случиться, что нас с вами не познакомили? — обратился он к ней с самым дружелюбным видом.

Она взглянула на него и наморщила лобик, будто пытаясь припомнить.

— В этом мире всякое случается. Но вы мне кажетесь человеком, с которым я сто лет знакома. — Она назвала свое имя.

Он засмеялся.

— Да нет, если бы нас представили, я бы уж точно не забыл вас.

Она улыбнулась виноватой улыбкой, будто смущенная иронией, прозвучавшей в его словах.

— Наверное, я ошиблась, — сказала она. — По-видимому, я столько раз видела вас на телеэкране, сенатор Брэндинг, что мне стало казаться, что нас давно представили.

Ее голос был тихий, мелодичный, и его было приятно слушать, несмотря на такой сильный акцент, что Брэндингу даже послышалось, что она сказала, закончив свою фразу:

«...что нас давно подставили».

— Если хотите, то для вас я просто Кок, — сказал он. — Все мои друзья зовут меня так.

Она взглянула на него озадаченно, и он рассмеялся.

— Это прозвище, — пояснил он. — Я вырос в большой семье, где мы все помогали матери по дому. Случилось так, что я был единственным, кому нравилось стряпать и у кого это получалось. Эти обязанности закрепились за мной, и я получил это прозвище.

Со двора доносились звуки музыки. На кирпичной маленькой эстраде среди керамических горшков с американской геранью, названной в честь Марты Вашингтон, супруги первого президента, и английским тисом, подстриженным в виде шара, сидел оркестр. На эти звуки и пошли Брэндинг и Шизей и скоро оказались под усыпанным звездами небом. Ночь была довольно влажная, но не очень душная, благодаря небольшому бризу с океана.

— Не кажется ли вам, — говорила ему Шизей, когда они танцевали, — что мы переживаем довольно отчаянные времена?

Оркестр играл какую-то незнакомую мелодию с весьма сложными ритмами.

— Отчаянные в каком смысле? В смысле полные отчаяния?

Она улыбнулась очаровательной улыбкой, показав ослепительно белые зубки.

— Да, именно так. Вы только посмотрите, что творится на Ближнем Востоке, в Никарагуа, да и здесь у нас, на Среднем Западе, где опять, говорят, свирепствуют пыльные бури, превратив многие акры некогда плодородной земли в пустыню. Взгляните на то, что происходит с океаном здесь и в Европе: в нем опасно купаться человеку, в нем невозможно жить рыбе. Я читала десятки заключений экспертов о том, что необходимо запретить отлов и продажу огромного количества видов морских животных.

— У вас все перемешалось: и идеологическая конфронтация, и экологические катастрофы, — заметил Брэндинг. — Единственное, что есть общего между этими явлениями, что они сопутствуют человечеству с незапамятных времен.

— Вот это я и хочу сказать, — не сдавалась она. — Отчаяние страшно, когда на него смотрят как на нечто само собой разумеющееся.

— Я думаю, что вы здесь не совсем правы, — возразил Брэндинг. — Это не отчаяние, а ЗЛО страшно, когда на него смотрят как на нечто банальное.

— Так с какой стороны мы хотим подойти к проблеме: с политической или с моральной? — спросила она.

Ее тело льнуло к его телу, и Брэндинг ощущал ее горячую плоть сквозь тонкую одежду, особенно мышцы ног и промежность, когда она терлась о него, как кошка.

Он заглянул ей в лицо и снова поразился его невинному выражению — лучезарному, беззаботному, совершенно не соответствующему действиям тела. Впечатление было такое, что девушка раздваивается прямо на глазах и что руки его обнимают сразу обе ипостаси.

— Я полагаю, мы рассуждаем теоретически, — Брэндинг пытался говорить спокойно, но голос все-таки выдал его волнение. — Реальная жизнь доказала, что зло действительно банально.

Шизей уткнулась лбом в выемку его плеча, как ребенок, когда он устал или хочет, чтобы его приласкали. Но она не была ребенком. Брэндинг вздрогнул, почувствовав, как упруги ее груди. Их эротический заряд передался и ему, и будто искра пробежала по всем его членам. Брэндинг пропустил такт и чуть не споткнулся о ее ногу.

Она посмотрела на него снизу вверх и улыбнулась. Уж не издевается ли она над ним?

— Еще ребенком, — заговорила она в такт с музыкой, словно речитативом, — меня учили, что сама банальность есть зло, или, во всяком случае, нечто неприемлемое. — Косой свет падал на кожу ее руки, и она блестела, как покрытые росой лепестки герани. — Есть в японском языке слово «ката». Оно означает жизненные правила, которых следует придерживаться. Так вот, банальность лежит за пределами «ката», она за пределами нашего мира, понимаете?

— Вашего мира?

— В Японии, уважаемый сенатор, правила — это все. Исчезнет «ката» — и воцарится хаос, и человек будет не лучше обезьяны.

Брэндингу часто приходилось слышать о догматичности японцев, но он никогда не придавал этим россказням особого значения. Теперь, услышав такое безапелляционное заявление, он невольно поморщился. Он был человеком, не переваривающим безапелляционности и догматизма во всех их проявлениях. Именно поэтому он презирал здешнюю толпу, именно поэтому он всегда не ладил с отцом, брамином голубых кровей, и именно поэтому, закончив колледж, он так и не вернулся домой. Всю свою сознательную жизнь он боролся с догматизмом, считая его одним из самых опасных проявлений невежества.

— Наверное, вы имеете в виду законы, — сказал он как можно более миролюбивым тоном. — Законы, которые регулируют жизнь человеческого общества, делая его цивилизованным.

— Льюди, — сказала она, — приспосабливают законы общества к своим индивидуальным потребностям, делая из них правила. «Ката» едина для всех японцев.

Он улыбнулся.

— Для японцев. Но не для всех людей на земле. — Уже сказав это, он подумал, что и тон его голоса, и улыбка, сопутствующая словам, в этот момент, пожалуй, были очень похожи на тон и улыбку, которые появлялись много лет назад в разговорах с дочерью, когда она говорила что-то забавное, но весьма глупое.

Глаза Шизей сверкнули, и она отстранилась от него.

— Я полагала, что, будучи сенатором, вы окажетесь достаточно умны, чтобы понять, что я имею в виду.

Стоя среди танцующих пар во внутреннем дворике, Брэндинг чувствовал со всех сторон любопытные взгляды. Он протянул к ней руки:

— Давайте лучше танцевать.

Шизей молча изучала его какое-то мгновение, потом улыбнулась, будто, увидев его замешательство, она сочла себя отомщенной за обиду, которую он невольно нанес. Она снова скользнула в его объятия. Снова Брэндинг почувствовал ее горячее тело, эротически прильнувшее к его телу.

Оркестр переключился на чувствительные баллады, которые любил петь Фрэнк Синатра.

— Какая музыка вам больше всего нравится? — спросила Шизей, когда они медленно двигались по периметру дворика.

Он пожал плечами: — Пожалуй, Кола Портера, Джорджа Гершвина. В детстве любил слушать Хоаги Кармайкла. Знаете такого?

— Я люблю Брайана Ферри, Дэвида Боуи, Игги Попа, — сообщила она, как будто он не ответил на ее вопрос. — Не в ту степь, да?

Он понял, что она имела в виду.

— О них я слышал, — сказал он, словно защищаясь от обвинения в отсталости.

— Энергия, — сказала Шизей, — вот что мне нужно к шампанскому.

Он посмотрел ей в лицо и, чувствуя, как забилось его сердце, подумал, что с ним такое творится. Было уже за полночь, — время, в которое он обычно уже ехал по направлению к своему побитому ветрами дому на Дюнной улице, распрощавшись с устроителями вечеринки, немного подавленный и изнывающий от скуки. Но сейчас, к своему удивлению, он не чувствовал желания отбыть восвояси.

Ему хотелось танцевать и танцевать, держа ее в объятиях, но она вдруг сказала:

— Я хочу есть.

Омары и прочая вкуснятина давно уже были съедены. Пришлось довольствоваться тем, что осталось: холодный жареный цыпленок, несколько заветренный салат, бутерброды с подтаявшим маслом.

Затаив дыхание, Брэндинг наблюдал, как Шизей ела, сгорбившись над маленькой тарелкой, как хищный зверек. Ее длинные, покрытые золотым лаком ногти так и впились в цыплячью грудку. Она ела проворно, аккуратно и с видимым аппетитом. Казалось, девушка забыла и о его присутствии, и о присутствии людей вообще.

Закончив есть, она облизала жирные пальцы, засовывая их поочередно в рот, выпятив вперед полные губки. Жест этот был так откровенно эротичен, что Брэндинг прямо-таки опешил, хотя невинность и полнейшая беспечность ее взгляда и говорила ему, что ничего такого у нее на уме нет. Шизей вытерла рот салфеткой, и их глаза встретились.

Брэндинг реагировал на ее взгляд, как ребенок, застигнутый матерью в тот момент, когда он засунул руку в вазу с конфетами. Потом, подумав, что не может же она в самом деле читать его мысли, он улыбнулся ей той синтетической улыбкой, которой умеют улыбаться только американские политики.

— Когда вы так делаете, — сказала Шизей, выбрасывая смятую салфетку, — у вас глупый, как у куклы, вид.

На какое-то мгновение Брэндинг был так ошарашен, что не знал, что и сказать. Затем густо покраснел, отодвинул в сторону тарелку и встал. — Надеюсь, вы извините меня, но мне пора.

Она попыталась удержать его за руку.

— Однако до чего же легко вас вывести из себя! Я думала, что сенаторы Соединенных Штатов легче воспринимают правду о себе.

Мягко, но решительно он выдернул руку.

— Спокойной ночи, — произнес он ледяным тоном.

И вот теперь, на следующее утро после всего этого, Брэндинг шел по береговой кромке, чувствуя, что его ноги уже онемели от холодных волн Атлантики. Он безуспешно пытался выбросить из головы мысли о Шизей. Увидит ли он ее снова? В ней было что-то опасное, даже разрушительное — это верно. Но и в этом есть своя прелесть: вроде как стоишь над пропастью или играешь в прятки со смертью. Подобраться ближе всех к опасности и невредимым отскочить в последний момент — что может быть упоительнее этого? Все дети обожают такую игру. Вот и он, как Питер Пэн, отчаянно пытается удержать ускользающий призрак бесшабашной юности.

Во имя самого Бога, подумал Брэндинг, что со мной происходит? Но он уже знал, что происходящее с ним к Богу никакого отношения не имеет.

* * *

Николас сидел на приступке веранды, когда появилась Жюстина. — Тут письмо для тебя с острова Марко, штат Флорида. Я думаю, что это от Лью Кроукера.

Николас оторвал глаза от клочка земли перед крыльцом, где уже сгущались тени, словно сползаясь сюда со всех концов земли. Он взял письмо, но на лице его так ничего и не отразилось.

— Ник? — Жюстина опустилась с ним рядом, но не касаясь плечом. — Что с тобой? — Ее глаза изменили цвет, став из зелено-карих зелеными, как крыжовник, что с ней всегда было в минуты душевного волнения. Красные точечки на радужной оболочке левого глаза так и вспыхнули в свете заходящего солнца. Она закинула ногу на ногу, откинула с лица прядь темных волос. Кожа ее была по-прежнему гладкой, испещренной маленькими веснушками, как у ребенка. Носик немного широковат, но зато он придавал лицу индивидуальность. Губы полные, чувственные. Годы пощадили ее: она нисколько не изменилась за те десять лет, что прошли с тех пор, как Николас встретил ее на берегу в Вест-Бэй Бридж на Лонг-Айленде, и он подумал, что она похожа на заблудившуюся девочку. Теперь она уже не девочка: зрелая женщина, жена и, хоть и на короткое время, мать.

Николас вернул ей письмо, коротко сказав: — Прочти, — но таким пустым, лишенным всякого выражения голосом, что она снова разволновалась. С тех пор как он вернулся домой после операции — почти восемь месяцев назад — он сильно переменился. Плохо ел, хотя она старалась готовить для него блюда, которые он всегда любил, плохо спал по ночам. До этого у него со сном никогда не было проблем (правда, надо исключить несколько ночей после того, как умерла дочка), а теперь она часто слышала, как он ходит взад-вперед по комнате в три часа ночи. Хуже всего, он забросил даже свои обычные тренировки. Вместо этого он бродил по саду с пустым выражением на лице или сидел на приступочке веранды, упершись глазами в пыль перед крыльцом.

Как-то раз она даже позвонила врачу, который удалил опухоль, д-ру Ханами. Доктор заверил ее, что Николас приходит к нему на консультацию регулярно раз в две недели и что на основании своих наблюдений он может сказать, что причин органического характера для его недомоганий нет. «Ваш муж перенес серьезную операцию, миссис Линнер, — заявил д-р Ханами с уверенностью самого Господа Бога. — И я уверяю вас, это его нынешнее состояние — явление временное и по большей части психологического характера. Что бы это там ни было, оно со временем пройдет».

Но слова доктора не прозвучали для Жюстины достаточно убедительно. Она-то знала, какие психологические перегрузки Николас может выносить, еще с того времени, как Сайго выследил их обоих. Она знала, с какой легкостью вынес тогда Николас чудовищное напряжение схваток с этим опасным противником. А как ловко он обвел вокруг пальца Акико, бывшую любовницу Сайго: Не может быть, чтобы операция, даже серьезная, вызвала такую реакцию.

Жюстина разрезала конверт, развернула вложенный туда лист бумаги. Письмо было от Кроукера, лучшего друга Николаса. Будучи лейтенантом полиции города Нью-Йорк, Лью Кроукер занимался расследованием таинственных убийств, совершаемых Сайго, — и вот тогда Николас и Жюстина и познакомились с ним. Через год после того, как Николас убил Сайго, судьба вновь свела двух друзей — на этот раз в Японии, куда Кроукер прибыл, чтобы помочь Николасу обезвредить советского агента, охотившегося за секретами нефтяного концерна Тандзана Нанги. В этой тяжелой схватке Кроукер потерял левую руку. Николаса с тех пор не оставляет чувство вины, потому что в Японию Кроукер приехал ради него. Жюстина знала, что это не совсем так, как и то, что «однорукий Лью» нисколько не винил в том, что произошло, своего друга. Николас, в психологии которого было так много черт человека Востока, в этом вопросе оказался почему-то типичным «западником».

quot;Дорогие Ник и Жюстина! — читала она. — Привет с острова Марко! Наверно, вы удивитесь, узнав, что мы уехали из Ки-Уэст. Дело в том, что нам порядочно надоело торчать на Краю Света, как называют Ки-Уэст аборигены. Престранное это место, даже для штата Флорида, самого нелепого штата во всей стране, с какой стороны на него ни посмотреть. Чтобы жить там, надо быть или отпетым пьяницей, или подлинным отбросом общества. Так что мы почли за благо уехать оттуда.

Здесь, на острове Марко, прекрасная рыбалка, и Аликс становится большим специалистом по ловле меч-рыбы. Я приобрел небольшую лодку, и мы занимаемся кое-какими перевозками. Даже немного зарабатываем на этом деле, хотя разбогатеть нам здесь вряд ли удастся. С другой стороны, я задержал стольких контрабандистов, пытающихся провезти на остров кокаин, что береговая охрана присвоила мне звание почетного пограничника. Полицейским не становятся — полицейским рождаются!

Я все жду, когда Аликс скажет мне, что скучает по Нью-Йорку и своей работе манекенщицы, но она помалкивает — во всяком случае пока.

Ник! Моя новая рука работает! Представляешь себе? Тот доктор, которого ты нашел для меня в Токио, оказался просто кудесником. Я не знаю, что он такое присобачил к моей культяшке, но оно служит так эффективно, что Аликс стала звать меня Капитаном Сумо. Сила этой новой руки просто потрясающая. У меня ушло почти два месяца, чтобы научиться соизмерять ее силу, и еще четыре — чтобы развить ловкость. Она сделана из особого сплава титана в защитной оболочке. Жаль, что вас с Жюстиной не было в Токио, когда я приезжал туда, чтобы получить ееquot;.

Жюстина прервала чтение, рискнув украдкой взглянуть на Николаса. Когда они вернулись из Бангкока, где изготовлялись некоторые компоненты «Сфинкса» для их фирмы, она очень возмущалась, что они разминулись с Кроукером. Разве Николас не знал, когда его друг приезжает в Токио? А потом она подумала, а не нарочно ли Николас приурочил ту командировку в Бангкок как раз к этому времени? Она начала подозревать, что он не хотел видеться с Кроукером и уж точно не хотел видеть протез, который мог растревожить его комплекс вины.

«Но довольно обо мне, — продолжала Жюстина. — Как вы там поживаете? Надеюсь, вы справились от своего горя.» Жюстина остановилась, не в силах продолжать: она чувствовала на себе взгляд Николаса, потом через силу заставила себя улыбнуться и, прокашлявшись, продолжила прерванное чтение. «Просто не верится, что прошло уже несколько месяцев после моего последнего письма к вам. И уж кажется совсем невероятным, что прошло столько лет с тех пор, как мы виделись в последний раз. Взяли бы вы отпуск да и махнули к нам! Аликс тоже была бы ужасно рада. Приезжайте, а? Ваш Лью».

— Знаешь, — мечтательно сказала Жюстина, — а ведь это звучит заманчиво.

— Что?

— Да я насчет того, чтобы принять приглашение Лью. Было бы очень неплохо снова побывать в Штатах, хоть ненадолго. — Естественно, она не хотела говорить ему о своем желании вернуться в Америку насовсем. — Порыбачили бы, покупались, отдохнули. Почудили бы со старыми друзьями. — Она ткнула пальцем в письмо: — Не знаю, как тебе, а мне было бы очень интересно посмотреть, как работает та штука, за которую он получил от Аликс прозвище Капитан Сумо.

Она хотела пошутить, чтобы хоть как-то развеять его хандру, но шутка не вышла: не успела она закончить фразу, как уже поняла, что не надо было бы упоминать о новой руке Кроукера. Николас отшатнулся, будто от удара, быстро встал и ушел в дом.

С минуту Жюстина сидела одна на приступке, молча уставившись на тень, падающую от огромного японского кедра, которая так долго приковывала к себе внимание Николаса. Потом тщательно сложила письмо Кроукера и убрала его обратно в конверт.

Внутри дома, перед раздвигающейся дверью, за которой был его гимнастический зал, стоял Николас: широкие, могучие плечи борца, узкие бедра профессионального танцовщика и длинные, жилистые ноги атлета. Лицо мужественное, с резкими, правильными чертами, в которых, однако, нет ничего классического. Глаза немного раскосые, свидетельствующие о его азиатском происхождении. Скулы высокие, подбородок твердый, массивный, истинно английский — наследие отца. От него исходит ощущение спокойствия и одновременно пассивности.

Он было уже вошел в эту дверь, когда вновь вспомнил слова Лью Кроукера — и застрял на месте. Однорукий Лью. ПРЕКРАТИ! — приказал он себе с раздражением. Тебе что, мало неприятностей последнего времени, чтобы ворошить старое чувство вины? В глубине души он не мог сознавать, что этот пунктик — отрыжка европейской культуры в нем, и поэтому не мог не презирать его в себе. Интересно, чувствовал ли когда-нибудь его отец себя настолько европейцем, как он в такие минуты?

До какой-то степени Жюстина права. То, что случилось с Кроукером, было предопределено его кармой. Но она не могла знать, что его карма и карма Лью Кроукера переплетены: они рождены под одним знаком, и то, что случилось с одним, отзывается на другом, как у сиамских близнецов. Вот и сейчас нет ничего случайного в том, что его письмо пришло именно в такой момент, когда он...

С огромной неохотой Николас зашел в гимнастический зал и облачился в черную хлопчатобумажную куртку. Кажется, сто лет прошло с тех пор, как он одевал ее в последний раз, и поэтому он почувствовал себя в ней как-то неуютно. Будто его кто-то сглазил. Что с ним такое творится? Все как-то не так...

В зале пахло застарелым потом и свежей соломой. Взгляд Николаса упал на тяжелую, обитую войлоком тумбу, свисающие с перекладины кольца, шведскую стенку, которую он сделал собственными руками, пересекающиеся деревянные балки над головой, на которые он, бывало, залезал и висел, зацепившись за них перекрещенными лодыжками.

Он закрыл глаза, пытаясь представить себе, как он занимался здесь множество раз, отрабатывал сложные упражнения, связанные с боевыми искусствами, в которых специализировался: айкидо и ниндзютсу. Он явственно помнил, что он работал здесь до седьмого пота, но НИ ЗА ЧТО НА СВЕТЕ не мог вспомнить, что он при этом делал. Господи, подумал он, внезапно почувствовав себя усталым, что же это такое со мной! Такого не может быть, однако было, — и он почувствовал, как леденящий страх заползает ему в душу, как вор в покинутое жилище.

Его колени обмякли, и он опустился на пол напротив тяжелой тумбы, обитой войлоком. Прислонившись к ней лбом, Николас вспомнил свой последний бой, как иные вспоминают неистовую, но давно угасшую страсть, — с почтительным удивлением, смешанным с подозрением, что память могла сместить пропорции, преувеличив ее значение.

Он вспомнил боль, которая обожгла его, когда Котен — секретный агент, работавший на Советы, который отсек руку Кроукеру, — полоснул его катана, самурайским мечом, подаренным Николасу его отцом в день его тринадцатилетия.

НИКОЛАС СДЕЛАЛ ОТВЛЕКАЮЩЕЕ ДВИЖЕНИЕ ВПРАВО И ПОДНЫРНУЛ ПОД РУКУ КОТЕНА. НО ЭТОТ ГИГАНТ — КОТЕН БЫЛ ПРОФЕССИОНАЛЬНЫМ БОРЦОМ СУМО — ПРЕЖДЕ ДЕРЖАВШИЙ КАТАНА ОБЕИМИ РУКАМИ, ТОТЧАС ОСВОБОДИЛ ЛЕВУЮ РУКУ И УДАРИЛ НИКОЛАСА ЛОКТЕМ ПРЯМО В ГРУДЬ. ТОТ ПЛАШМЯ УПАЛ НА ПОЛ.

КОТЕН ЗАСМЕЯЛСЯ. quot;ЧТО-ТО Я НЕ СЛЫШАЛ ТВОЕГО ВСКРИКА НА ЭТОТ РАЗ, ИТЕКИ[4], НО НЕПРЕМЕННО УСЛЫШУquot;. КАТАНА ОБРУШИЛСЯ СВЕРХУ, ЕГО ОСТРЫЙ КОНЕЦ ВОНЗИЛСЯ В ПОЛ ПРЯМО У НОГ НИКОЛАСА.

КОТЕН ОПЯТЬ ЗАСМЕЯЛСЯ, УВИДАВ, ЧТО НИКОЛАС ПОДНЯЛСЯ С ПОЛА И БРОСИЛСЯ НА НЕГО — ЧЕЛОВЕК-ГОРА, АТАКУЕМЫЙ НАЗОЙЛИВЫМ НАСЕКОМЫМ, КОТОРОЕ МОЖЕТ УЖАЛИТЬ, НО ОСОБОГО ВРЕДА ПРИЧИНИТЬ НЕ В СИЛАХ.

ОН ВСТРЕТИЛ ПРИЕМ «ОШИ», КОТОРЫЙ ПОПЫТАЛСЯ ПРОВЕСТИ НИКОЛАС, НЕ КОНТРПРИЕМОМ, КАК МОЖНО БЫЛО ОЖИДАТЬ, А УДАРОМ РУКОЯТКОЙ МЕЧА ПО ПРАВОЙ РУКЕ НИЖЕ ПЛЕЧА. НИКОЛАС ПОЧУВСТВОВАЛ, КАК ТРЕСНУЛА КОСТЬ И БОЛЬ ОГНЕМ РАЗЛИЛАСЬ ПО ВСЕЙ ПРАВОЙ ПОЛОВИНЕ ТЕЛА, ТЕПЕРЬ ОТ НЕЕ МАЛО ТОЛКУ В БОЮ.

* * *

— quot;МУСАШИ[5] НАЗЫВАЛ ЭТО ПОВРЕЖДЕНИЕМ УГОЛКОВ, ИТЕКИ, — ЗЛОРАДСТВОВАЛ КОТЕН. — Я БУДУ ВЫВОДИТЬ ИЗ СТРОЯ ТВОЕ ТЕЛО ПОСТЕПЕННО, И Я ЕЩЕ УСЛЫШУ, КАК ТЫ БУДЕШЬ ВОПИТЬ ОТ БОЛИquot;.

ОН БРОСИЛСЯ НА НИКОЛАСА, СДЕЛАЛ ЛОЖНЫЙ ВЫПАД МЕЧОМ И ПРИЕМОМ «ОШИ» СВАЛИЛ ЕГО НА ПОЛ. ЗАТЕМ УПЕРСЯ КОЛЕНОМ ЕМУ В ГРУДЬ, ЗАНЕС НАД НИМ КАТАНА.

С РЕШИМОСТЬЮ ОТЧАЯНИЯ НИКОЛАС ПУСТИЛ В ХОД ЛЕВУЮ РУКУ, ПЫТАЯСЬ ОТКЛОНИТЬ УДАР, НО ИЗ-ЗА БОЛИ В ПЛЕЧЕ ОН НЕ СМОГ ПРОВЕСТИ ПРИЕМ «СУВАРИ ВАДЗА». ОН БЫЛ ВЫНУЖДЕН ПРЕЖДЕВРЕМЕННО ОТПУСТИТЬ РУКУ КОТЕНА И НАНЕСТИ ТОМУ УДАР ЛОКТЕМ, ИМЕНУЕМЫЙ «АТЕМИ», ПО РЕБРАМ, УСЛЫШАВ ОТВЕТНЫЙ ХРУСТ.

КОТЕН ВСКРИКНУЛ, ОТПРЯНУЛ НАЗАД, НО ВСЕ-ТАКИ ПОПЫТАЛСЯ ДОВЕСТИ ДО КОНЦА УДАР КАТАНА. НИКОЛАС ЗАХВАТИЛ ПРАВУЮ РУКУ СОПЕРНИКА, ЗАЖАВШУЮ МЕЧ, И СДЕЛАЛ РЕЗКОЕ ДВИЖЕНИЕ. КОСТЬ ХРУПНУЛА.

ТЕПЕРЬ ОНИ БЫЛИ ДО НЕКОТОРОЙ СТЕПЕНИ КВИТЫ: ПРАВАЯ РУКА КОТЕНА БЕССИЛЬНО ПОВИСЛА, ВЫПУСТИВ РУКОЯТКУ МЕЧА. НО ЭТО НЕ ОСТАНОВИЛО ЕГО ВТОРОЙ АТАКИ. ОТ МОЩНОГО БРОСКА ЧЕРЕЗ ПЛЕЧО НИКОЛАС ПОКАТИЛСЯ ПО ПОЛУ, ПРЯМО НАВСТРЕЧУ СТРАШНОМУ УДАРУ «ЦУКИ», КОТОРЫЙ ВЫШИБ ИЗ ЕГО ЛЕГКИХ ВЕСЬ ВРЕМЕННЫЙ ЗАПАС ВОЗДУХА. ОН РАСПЛАСТАЛСЯ НА ПОЛУ, ОТЧАЯННО ПЫТАЯСЬ СДЕЛАТЬ ВДОХ.

* * *

НЕ УСПЕЛ ОН ПОДНЯТЬСЯ, КАК ВТОРОЙ «ЦУКИ», НАНЕСЕННЫЙ ПРЯМО В ГРУДЬ, СНОВА ОПРОКИНУЛ ЕГО. МГНОВЕНИЕ — И ЧУДОВИЩНАЯ ТУША КОТЕНА НАВАЛИЛАСЬ НА НЕГО, НЕ ДАВАЯ ВЗДОХНУТЬ. НИКОЛАС ЧУВСТВОВАЛ, ЧТО ЖЕЛЧЬ ПОДНИМАЕТСЯ ПРЯМО К ГОРЛУ. В ЭТОМ БОРЦЫ СУМО — А КОТЕН БЫЛ МАСТЕРОМ В ЭТОМ ВИДЕ БОРЬБЫ — БОЛЬШИЕ СПЕЦЫ: ИСПОЛЬЗОВАТЬ ВО ВРЕМЯ ПОЛОЖЕНИЯ В ПАРТЕРЕ СВОЕ ПРЕИМУЩЕСТВО В ВЕСЕ.

НИКОЛАС ПОЧУВСТВОВАЛ ПРЯМО У СВОЕЙ ГРУДИ ОСТРИЕ КЛИНКА. КОТЕН НАКЛОНИЛСЯ ВПЕРЕД, УСИЛИВАЯ ДАВЛЕНИЕ НА ГРУДЬ. ПРОРЕЗАВ ЧЕРНУЮ БОРЦОВСКУЮ КУРТКУ НИКОЛАСА, ОСТРИЕ ПРОЧЕРТИЛО ПЕРВЫЙ СТРАШНЫЙ СЛЕД ПО КОЖЕ, КОТОРАЯ ЛОПНУЛА, КАК СПЕЛАЯ КОЖИЦА БАНАНА. КРОВЬ ХЛЫНУЛА ПОТОКОМ, ЧЕРНАЯ, ГОРЯЧАЯ.

ВСЕ СУЩЕСТВО НИКОЛАСА МОЛИЛО О КОНЦЕ МУКИ. ОТКЛЮЧИВ СОЗНАНИЕ, ОН ПОЗВОЛИЛ ТЕЛУ ДЕЙСТВОВАТЬ НА СВОЕ УСМОТРЕНИЕ. ПАЛЬЦЫ ЕГО ЛЕВОЙ РУКИ ВЫПРЯМИЛИСЬ И СЖАЛИСЬ, ПРЕВРАТИВШИСЬ В КЛИНОК, ПРОЧНЕЕ КОТОРОГО НЕТ КЛИНКА НА ЗЕМЛЕ. РУКА ВЗМЕТНУЛАСЬ ВВЕРХ, НАЦЕЛИВШИСЬ ПРЯМО В ТО МЕСТО, ГДЕ ШЕЯ КОТЕНА ПЕРЕХОДИЛА В ПОДБОРОДОК.

НИКОЛАС НАНЕС УДАР ПО ВСЕМ ПРАВИЛАМ КЕНДЗЮТСУ, СЛИВ ВОЕДИНО МЫШЦЫ, СЕРДЦЕ, ДУХ. ОН НЕ ДУМАЛ О ПЛОТИ, ЗАКРЫВАЮЩЕЙ ТО МЕСТО НА ШЕЕ КОТЕНА, В КОТОРОЕ ОН НАЦЕЛИЛСЯ: ОН ДУМАЛ О ТОМ, ЧТО НАХОДИТСЯ ЗА НЕЙ. ЭТОТ СТРАШНЫЙ УДАР, ИЗВЕСТНЫЙ ПОД НАЗВАНИЕМ «КОРШУН», ПРОБИЛ ПЛОТЬ И ХРЯЩИ НА ШЕЕ КОТЕНА. ЧЕЛОВЕК-ГОРА УМЕР ПРЕЖДЕ, ЧЕМ УСПЕЛ ПОДУМАТЬ, ЧТО УМИРАЕТ.

Потом, оправившись от ран на теле, но с по-прежнему кровоточащей душой, в ту минуту, когда на сердце было особенно муторно Николас зашвырнул катана в озеро, неподалеку от которого он теперь жил. Меч ушел под воду почти без всплеска.

Теперь, вспоминая этот бой, Николас расстегнул куртку, и пальцы его нащупали на груди шрамы, оставшиеся от ран, полученных в бою с Котеном. Если бы не это наглядное доказательство, он мог бы подумать, что все это ему лишь приснилось.

Услыхав звук открывающейся двери, он резко поднял голову, будто ожидал атаки противника.

Осторожно ступая босыми ногами по татами, закрывающему почти весь пол в зале, к нему шла Жюстина. Он никак не среагировал, когда она присела рядом с ним. Ее глаза с состраданием изучали его пасмурное лицо, но коснуться его плеча она не решилась.

— Если ты так мучаешься, — мягко сказала она, — то хотя бы позволил мне помочь тебе.

Он ответил не сразу: — Ты ничем не можешь мне помочь, — вымолвил он наконец.

— Ты имеешь в виду, что не хочешь позволить мне помочь тебе?

Он сидел, низко склонив голову. Лицо было в тени.

— Ты ведешь себя глупо, Николас.

— Ну, раз ты так уверена в непогрешимости своих суждений, наверное, так оно и есть.

Жюстина отстранилась от него и долго молча изучала его лицо.

— Ты помог мне, когда я страдала. Так почему же ты не можешь позволить мне...

— Это не одно и то же.

— Разве? — она пожала плечами. — Впрочем, наверное, ты прав. — На этот раз она не выдержала и легонько коснулась его руки: — Ник, долгое время после... после смерти малютки мне не приносили радости близость с тобой. Ты, конечно, это заметил.

— Обоим нам было тогда не до этого, — согласился он. Жюстина помолчала с минуту, давая ему понять, что он должен дать ей высказаться. Он из опыта знал, как трудно ей обычно бывает говорить о том, что у нее лежит на сердце. — Мое отвращение к сексу — ну, не к самому сексу, а к тому, что является его неизбежным плодом и что принесло нам обоим столько боли вместо радости — длилось дольше, чем следовало бы. Дольше, чем это может считаться нормальным.

Она увидела его протестующий взгляд и поспешно прибавила:

— Да, Ник, это так. Я не знала, что это может плохо обернуться для нас обоих. Но, понимаешь, я ничего не могла с собой поделать. Сейчас, глядя назад, я думаю, что это было своего рода покаяние, но какое-то извращенное, болезненное. У меня было ощущение, что после того, что случилось, я для тебя потеряла интерес. И не надо уверять меня, что это не так. — Она грустно улыбнулась. — Я все понимаю. Мое поведение было глупее глупого, и от него больше всего страдал ты. Прости меня. — Она придвинулась к нему поближе. — Мне бы хотелось вернуться назад во времени и на этот раз справиться со своим горем более эффективно, не позволить ему затопить все вокруг меня.

— У тебя было достаточно причин, чтобы переживать твое горе именно так, как ты переживала его, — возразил Николас.

Она бросила на него странный взгляд.

— А как насчет ТВОЕГО горя. Ник? Она ведь была и твое дитя тоже. — Жюстина старалась произнести это спокойно, но горькие нотки непроизвольно прозвучали в ее голосе.

— Я не хочу об этом говорить. Что бы я ни чувствовал, это касается только меня одного.

Жюстина отшатнулась:

— Это не касается даже меня? Твоей жены? — Она смутно осознавала, что перешла на повышенные тона, но ничего не могла с собой поделать. — Ведь это была наша с тобой дочь. НАША!

— Не вижу смысла обсуждать очевидное.

Жюстину вдруг прорвало:

— Прекрати это, слышишь? Это просто чудовищно, что ты глушишь в себе любое чувство. Любовь, ненависть, неприятие, гнев. Ты что, действительно ничего не чувствовал, наблюдая, как я все глубже и глубже погружаюсь в пучину жалости к самой себе? Конечно же, время от времени ты чувствовал и злость, и обиду на меня за то, что я так эгоистично отгородилась от тебя. Я даже не знаю, что ты чувствовал, когда умерла наша малютка. Ты не пролил ни слезинки — во всяком случае в моем присутствии. Ты никогда не говорил о ней — во всяком случае со мной. Ты что, похоронил свое чувство так глубоко, что и теперь не хочешь выразить своего отношения к тому, что бедняжка покинула этот мир?

— Я вижу, — сухо промолвил Николас, — что ты вернулась к старой привычке разыгрывать передо мной и прокурора, и суд присяжных.

— Нет, черт побери! Я просто даю тебе шанс облегчить свою душу.

— Вот видишь! — бросил он небрежно, скрывая раздражение. — Ты уже заранее считаешь меня виновным, и теперь, чтобы успокоить тебя, я должен начать каяться.

— Я абсолютно спокойна! — крикнула Жюстина.

— Ты даже вся побагровела, — заметил Николас.

— Ну и катись к чертовой матери! — Она вскочила на ноги и направилась прочь из комнаты, но на пороге обернулась: — Это из-за тебя мы сейчас поссорились. Помни это!

Их взгляды встретились, и Николас почувствовал, что она права. Почему он не может заставить себя рассказать ей, как он чувствовал себя тогда — когда их дочь умерла?

И внезапно он понял почему. И от осознания этого его даже пот прошиб. Он не может говорить, потому что боится. Он боится страха, поселившегося в нем и растущего, как живое существо.

* * *

Сендзин Омукэ снял телефонную трубку и вызвал к себе сержанта Тони Йадзаву. Ожидая ее прихода, он повернулся вместе со стулом лицом к окну, закурил сигарету и, сделав глубокую затяжку, выпустил дым в потолок. Здание полиции занимало старинный императорский особняк, где эти параноики из рода Токугава начали новый период в истории Японии, продлившийся около 250 лет.

С другой стороны, Токугава были мудрыми правителями. Осознавая необходимость беспощадного подавления малейшего намека на сопротивление их господству, они импортировали из Китая одну из форм конфуцианства, полезную для них. Эта религия выделяла долг и преданность среди всех других черт человеческого характера. В китайском первоисточнике это по большей части сводилось к почитанию отца и матери и преданности им, но Токугава не устояли перед чисто японской страстью совершенствовать приобретенную за рубежом продукцию. В результате долг и преданность в японской разновидности конфуцианства стали распространяться на сегунов, то есть на самих Токугава.

Это было сделано, конечно, чтобы упрочить личную власть. Но не только для этого. Сендзин знал, что до прихода к власти Ияэсу Токугавы, первого сегуна, Япония была раздробленной феодальной страной, раздираемой на части вечно враждующих между собой князьями. Ияэсу Токугава все это изменил, кнутом и кровью объединив страну, и таким образом необычайно укрепил ее.

Но, с другой стороны, именно в период сегуната Токугавы необычайно укрепилось жесткое кастовое деление народа, в котором правители видели эффективное средство контроля над большинством населения.

До некоторой степени, не в первый раз подумал Сендзин, сегуны были помешанными на контроле придурками. Вроде меня.

Он услышал вежливое покашливание и, повернувшись вместе со стулом лицом к двери своего крошечного кабинета, увидал на пороге Томи Йадзаву. — Заходите, сержант, — пригласил он. У Сендзина была привычка никогда не обращаться к подчиненным по имени — только по званию. Он считал, что это позволяет ему сохранять нужную дистанцию для надлежащего контроля, постоянно напоминая людям, каково их положение не относительно него самого, а внутри их общей семьи — отдела полиции города Токио.

— Как обстоят дела с расследованием того дела об изнасиловании и убийстве? Ну, этой самой Марико. Не помню ее фамилии.

— Бедное падшее создание! Даже в ее стриптиз-клубе никто, кажется, не знает ее фамилии, — посетовала Томи.

— Вот именно. — Сендзин не предложил ей сесть. Он считал, что подчиненные должны стоять в его присутствии. Побарабанил пальцами по крышке стола. — Как продвигается расследование? Что-нибудь нашли?

— Нет, господин.

— Совсем ничего?

— Я полагаю, вы просматривали мои еженедельные отчеты?

— А как насчет того, кому могла быть адресована записка, обнаруженная на ее трупе: «Это могла бы быть твоя жена»?

— Мной установлено, что жертва была незамужней, но встречалась с кое-какими мужчинами. Они никогда не приходили в ее клуб, и, в соответствии с показаниями других танцовщиц, Марико ни с одной из них не состояла в настолько доверительных отношениях, чтобы рассказывать о своих дружках. Вообще в клубе о ней очень плохого мнения. Ее подруги жаловались, что она смотрела на них как на какую-то грязь. По-видимому, эта Марико лелеяла какие-то честолюбивые планы.

Он буркнул: — Тогда она неверно выбрала себе профессию.

— По-видимому, так, господин.

Сендзин смерил глазами Томи Йадзаву. Это была миниатюрная, но, очевидно, очень сильная женщина, хотя и со всеми причитающимися ее телу формами. Лицо волевое, с необычайно яркими, более раскосыми, чем у большинства японок, глазами. Волосы длинные, тоже сверкающие, как и глаза, при ярком электрическом свете, собранные в аккуратный пучок на затылке. Она пользовалась репутацией самого способного работника его отдела, и именно поэтому он поручил ей расследование убийства Марико. Уж если ей не удастся ничего обнаружить, то и никому не удастся.

— Сколько вы занимаетесь этим делом? Восемь месяцев? Я думаю, что пора закрывать, — сообщил Сендзин.

— Извините, господин, но, как Вам известно, я одна занималась этим делом, — глаза Томи были прикованы к одной точке на стене за спиной Сендзина, чуть-чуть повыше его головы и на фут левее. — Я знаю, каково быть одному в этом мире. Эта Марико, возможно, для Вас, как и для отдела в целом, — ничто, но во многом она была таким же человеком, как и я. Я бы хотела продолжать расследование до тех пор, пока не найду убийцу.

— Полиции города Токио нет дела до того, что вам хочется или не хочется, сержант, — резко возразил Сендзин. — У нее своя жизнь и свои соображения об использовании личного состава, независимо от ваших желаний. — Он с удовлетворением отметил, что щеки Томи густо покраснели. — Есть ли необходимость напоминать, кто вам предоставил эту возможность свободно заниматься этим делом в течение этих месяцев, хотя мы с первого дня считали его неразрешимым? Будьте довольны тем временем, которое я вам дал на ваши частные изыскания.

— Да, господин, — согласилась Томи. — Я глубоко признательна вам за поддержку. Просто при жизни у Марико не было никого, кто захотел бы ей помочь. Жаль, что она не может знать, что сейчас такой человек есть, — это я.

— Вы сделали все, что было в ваших силах, сержант. Но долг прежде всего.

— Да, господин.

Сендзин резко встал, и лицо его оказалось как раз против той точки на стене, к которой был прикован взгляд Томи. — Мои подчиненные недолюбливают меня, не так ли, сержант?

— Что господин имеет в виду?

— Это из-за возраста? — этот вопрос Сендзина был явно риторическим. — Через шесть недель мне будет двадцать девять. Конечно, меня здесь считают слишком молодым, чтобы возглавлять отдел по раскрытию убийств. Вы тоже так считаете, сержант?

— Возраст не всегда связан напрямую со способностями человека.

Слушая ответ Томи, Сендзин смотрел ей прямо в глаза, и вдруг в нем зародилось странное предчувствие. У него появилось неприятное смущение, какое, вероятно, бывает у хищника, пропустившего врага на свою территорию. Может, он недооценил способностей Томи Йадзавы? Сендзин всегда гордился тем, что верно оценивал возможности своих врагов. Правда, этот сержант-детектив не была его врагом. По крайней мере пока.

— Может, они полагают, что успешная работа этого отдела по раскрытию убийств не имеет никакого отношения к таланту его руководителя, сержант?

— Нет, господин, это не так.

Сендзин кивнул:

— Вот это уже кое-что. — Он немного подождал. — А теперь скажите свое мнение, сержант. Здесь нас только двое.

— А как насчет записывающих устройств?

Сендзин вскинул голову и улыбнулся про себя. Да, подумал он, она не только сообразительная, но у нее еще и реакция приличная. Ему это понравилось. Похоже, работать с ней будет одно удовольствие.

Сендзин вышел из-за своего стола. Он стоял так близко к ней, что слышал ее дыхание, ощущал запах ее тела.

— В этой комнате их нет. — Он взглянул ей в глаза. — А на вас их, часом, нет?

— Не беспокойтесь. Все чисто, господин.

— Ну, тогда, — сказал Сендзин, — продолжим.

Томи глубоко вздохнула, но приток кислорода в легкие, казалось, ничуть ей не помог. Его близость явно возбуждала ее. Она вдруг ощутила в нем человеческое существо — причем мужского пола. Раньше она наблюдала за ним с расстояния, и это ей нравилось, но теперь, когда он оказался совсем рядом, она почувствовала вроде как легкое опьянение. Ее ноздри расширились, впитывая его мужской запах. Слегка встряхнув головой, она взяла себя в руки.

— Извините, господин, знаете ли вы значение своего имени, Омукэ?

Сендзин улыбнулся, но тепла не стало больше в его улыбке.

— Предположим, нет.

Томи кивнула.

— Омукэ — это посланник из другого мира. Что-то вроде демона.

— Или ангела.

— Да, — ответила Томи, чувствуя, что у нее все во рту пересохло. — Или ангела. Но в любом случае «омукэ» — не от мира сего. — Сендзин понял, что под словами «сей мир» она подразумевала Японию. — В отделе считают, что начальник... — Она остановилась, почувствовав, как натянулись вожжи социальной субординации, согласно которой критика начальника считалась грехом.

— Продолжайте, сержант, — в голосе Сендзина появились стальные нотки, — Как я вам уже говорил, вы можете высказать свое мнение, не стесняясь ничем.

— В отделе считают, — снова начала Тони, — что их начальник иногда исполняет свои обязанности, как будто он действительно «омукэ». Будто он печется о себе больше, чем о службе вообще и руководимом им отделе — в частности.

— Скажите, сержант, вы тоже такого мнения? Томи растерялась. От такого сочетания официальности темы разговора и доверительности, интимности манеры его ведения у нее дух захватило. Только бы он не заметил... — Если быть до конца откровенно...

— Подождите, — резко прервал ее Сендзин, заставив замолчать. — Это нечестный вопрос. Я беру его обратно. Видите ли, сержант, у нас с вами есть что-то общее. Мы оба, каждый в своем роде, — отверженные. Внезапный и безвременный уход из жизни нескольких начальников, совпавший с моими успехами по сыскной части, привел меня к выдвижению на этот пост. Возможно, к нежелательному выдвижению, как считают некоторые, м-м?

Томи ничего не ответила. Она была премного благодарна начальнику, что он не стал обсуждать ее собственное шаткое положение в отделе, зная, что они оба понимают его истоки. Она также подумала о стечении обстоятельств, которое, как уже указал Сендзин, помогло его выдвижению. В течение многих месяцев преступный клан Якудза орудовал прямо под самым носом Токийской полиции. Все попытки арестовать членов клана были неудачными.

Так было до тех пор, пока Сендзин Омукэ не провел тайную операцию. Тайную в том смысле, что о ней ничего не было известно в отделе. Он раскрыл целую серию вымогательств, коррупции, укрывательства преступников и, наконец, убийств, совершенных несколькими офицерами отдела по расследованию убийств, связанными с «оябуном» (главой клана) Якудза. Сендзин фактически один раскрыл всю эту группировку.

Отдел находился перед ним в неоплатном долгу. Благодаря его работе, дело было улажено без особой огласки. Вездесущая пресса даже не унюхала скандала, и репутация была спасена. Томи знала, что после этого многие в отделе подали прошение об отставке.

Сендзин разомкнул их интимный круг, вернувшись обратно за свой стол. Томи испытала облегчение, смешанное с чувством потери, — тоже не очень хороший знак.

Сендзин задумался на мгновение, вяло затянувшись уже почти совсем выкуренной сигаретой.

— Нестандартные методы защиты закона, — произнес он, — нельзя рассматривать как нечто предосудительное. Это сугубо МОЯ точка зрения, а вы можете цитировать ее в разговорах с другими работниками этого отдела.

Сендзин сделал последнюю затяжку и затушил окурок в пепельнице.

— Но раз уж вы заговорили об этом, я тоже кое в чем могу вас просветить. Наши обязанности здесь весьма разнообразны. Но среди них наиболее жизненно важной является предотвращение, насколько это возможно, террористических актов в городе Токио. Если вы не спали на лекциях в полицейской академии, вы знаете, что террористы мыслят иначе, чем все остальные наши сограждане. Они действуют хаотично, они — анархисты, а это значит, что их мышление лишено коллективистского начала, характерного для японцев. Они — индивидуалисты. Мой долг, НАШ долг, сержант, арестовать этих террористов, пока они не успели нанести ущерб обществу. Я обнаружил, что лучший способ делать это — это научиться думать, как они. И мой послужной список, да и послужной список всего отдела, свидетельствует о правильности моей стратегии. — Его глаза снова встретились с глазами Томи. — Я понятно объясняю?

— Абсолютно, господин.

— Хорошо, — удовлетворенно кивнул головой Сендзин. Он снова отвернулся и стал смотреть в окно. — Теперь, когда дело Марико закрыто, у меня есть для вас новое задание. Вы когда-нибудь слышали о человеке по имени Николас Линнер?

— Да, — ответила Томи. — Думаю, нет человека в Токио, который не слышал.

— И не только в Токио, — сказал Сендзин многозначительным тоном. Он снова повернулся к ней лицом. — Короче, Линнер-сан — ваше новое задание. Присматривайте за ним. Охраняйте его.

— Охранять?

— Не делайте такого удивленного лица, сержант, — сказал Сендзин, снова приближаясь к ней. — Сегодня утром мы перехватили шифровку советской военной разведки. Двадцать минут назад она была расшифрована. Вот это послание. — Он передал ей текст, напечатанный на тонкой бумаге, и, забирая его, Томи коснулась своими пальцами его руки. В ту же секунду их глаза встретились. Томи тут же решила сосредоточить свое внимание на чтении текста. А Сендзин тем временем продолжал: — Кажется, Линнер является мишенью Советской Армии и в ближайшее время должен быть ликвидирован. Как вы поняли из шифрограммы, покушение запланировано на следующую неделю.

* * *

Бани «Шакуши» находились в Роппонги — сверкающем огнями районе Токио, где иностранец чувствует себя не таким уж иностранцем, а любой японец старше восемнадцати лет — довольно-таки неуютно. Эти бани находились недалеко, по крайней мере, по токийским масштабам, от конторы Нанги, на одной из боковых улочек, изобилующих ультрамодерновыми кафе и дискотеками, делающими этот район центром ночной жизни города. На углу через дорогу находился магазин аудиовидеоаппаратуры, чьи пятнадцатифутовые витрины были оборудованы синхронно работающими телевизорами, на которых пара таленто принимали позы, которые в наши дни вполне сходят за шоу. «Таленто» — это типично японская разновидность современных телезвезд, одаренных множеством талантов, но не владеющих ни одним из них. Они появляются и исчезают в мгновение ока, как некоторые прически и стили одежды, сегодня являющиеся последним писком моды, а завтра забытые.

Войдя в баню, Нанги приобрел номерок с ключом на резиночке, прошел в предбанник и стал медленно раздеваться. Это тривиальное для большинства людей дело давалось ему с трудом. Во время войны что-то случилось с точками соединения нервных клеток его нижних конечностей, и от этого их движения стали дергающимися и, как казалось, плохо координированными. Опираясь на трость с головой дракона, Нанги аккуратно опустил свое худое, как у гончей, тело на полированную деревянную скамью, тянущуюся вдоль ряда металлических запирающихся шкафчиков.

Раздевшись, он подумал о том, каким образом Кузунда Икуза узнает его. Без сомнения, ему описали приметы Нанги. Он знает о правом глазе Нанги, с навеки застывшим веком, наполовину приоткрывающим бесполезный мутный молочно-голубой белок. Ему, вероятно, даже показали его фотографию. Но для Нанги самый первый момент, когда он взглянет в лицо Кузунды Икузы своим здоровым глазом, будет началом знакомства с этим человеком. И он должен будет сразу же понять, что тот из себя представляет, и можно ли победить его в психологической схватке.

Минуту Нанги сидел совсем неподвижно. Ему хотелось курить. Но в день похорон Сейчи Сато он бросил курить. Это было не как временная епитимья, а как знак вечной скорби — как огонь над солдатской могилой — об ушедшем друге. Как только Нанги тянуло закурить, он вспоминал Сейчи. Во время войны старший брат Сейчи пожертвовал собой, чтобы спасти Нанги. Теперь, после смерти Сейчи, никто, кроме самого Нанги, не знал об этом, даже Николас.

Нанги вспоминал буддистскую церемонию над могилой Сейчи, не имеющую для него никакого смысла, но необходимую в этой стране, где большинство людей поклоняется Будде и синтоистским духам. Он вспомнил, как читал про себя молитву по-латыни, когда были зажжены палочки и священники затянули литанию.

После похорон, опустошив свой серебряный портсигар в ближайшую урну, Нанги вернулся на поезде в Токио, но не пошел в контору сразу, а отправился в церковь.

Война изменила Нанги во многом: она лишила его одного глаза, нормальной работоспособности ног, и, кроме того, она отняла у него лучшего друга. Но самой серьезной переменой было его обращение в католичество. Один на плоту посреди Тихого океана, когда смерть Готаро была все еще свежей раной, он думал о том, как найти успокоение, и дух его взалкал. В Боге нуждался в тот момент Нанги, но и буддизм, и синтоизм отрицали идею Бога. После войны первое, о чем он вспомнил, так это о Библии.

Прошли годы, и вот, схоронив Сейчи, Нанги входит в свою церковь и направляется к исповедальне.

«Прости меня, отче, ибо я согрешил...»

Он чувствует себя смягчившимся и успокоившимся. Ему сказали, что Господь с ним, и, ухватившись за эту мысль, он нашел утешение... Но иногда, как, например, теперь, в заполненной паром бане, Нанги посещали сомнения. Он не знал, укрепил ли его или, наоборот, ослабил католицизм. Это правда, что во время испытаний вера в Бога поддерживала его. Но в другие моменты, как, например, теперь, он начал беспокоиться за свою беспрекословную веру в силу католической литании, за свою приверженность Римской церкви. В такие моменты он попадал в замкнутый круг. С одной стороны, он понимал, что должен подчиняться воле Божией и требованиям церкви, а с другой стороны — иногда начинал чувствовать себя примерно так же, как наркоман, попавший в зависимость от сил, которыми он не может управлять, и чувствующий, как потихоньку умирает его воля. Это — пугало Нанги.

И, что еще хуже, он чувствовал, что ему трудно исповедоваться священнику в своих сомнениях. Это уже само по себе было грехом. Но он не мог себя заставить признаться в своем поражении, тем более в том, что он сомневался, ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ли это было поражение. Значило ли это, что он предал Бога, или это значило, что Бог предал его?

Нанги не мог дать ответа на этот вопрос и часто в последнее время думал, есть ли какая-нибудь разница между тем и другим. В своем смятенном состоянии он счел невозможным принять причастие, что еще больше усугубило его чувство отчужденности. Его душу смущали предчувствия: он понимал, что над ним и над его близкими сгущаются сумерки.

Здоровый глаз Нанги сфокусировался на металлической двери шкафчика прямо перед ним. С усилием он заставил себя вернуться в настоящее. Он постарался сосредоточиться, сделав несколько глубоких вдохов. Ему потребуются все его внутренние ресурсы, чтобы эта встреча с Кузундой Икузой прошла достойно.

Раздевшись полностью, Нанги запер шкафчик, привязал ключ к запястью руки и пошел, опираясь на трость тяжелее обычного. Обычно он всегда прибегал к этому трюку, когда ему надо было встретиться с кем-либо в общественном месте. Умный человек должен уметь извлекать пользу даже из физических недостатков. Герой войны все еще пользовался почетом в Японии, и Нанги взял себе за правило пользоваться любым преимуществом, которое его собственное трудолюбие, судьба или случай посылали ему.

Его зрячий глаз, глубоко запавший среди складок и морщин, образующих почти правильный треугольник, внимательно оглядывал отделанные керамическими плитками своды коридора, по которому шел Нанги. Пол был деревянный, и постукивание его трости глухим эхом отдавалось в насыщенном влагой воздухе.

Внутри отдельного маленького кабинета молодая женщина приняла трость Нанги и, когда он сел рядом с наполненной водой бадьей, стала черпать ушатом воду и поливать его сверху, пока другая женщина намыливала и терла его тело огромной натуральной морской губкой. Вода была упоительно горячей, и он прямо-таки млел под ее струями.

Вымытому — очищенному, как сказали бы синтоисты — Нанги помогли подняться на ноги, подали его трость и провели в другую часть бани, где его ждал Кузунда Икуза.

Нанги был поражен, как говорится, до мозолей: Икуза оказался совсем молодым человеком, прямо-таки ребенком по масштабам Нанги, который детьми считал всех моложе тридцати. Неужели такой молодой человек представляет могущественную «Нами» и, соответственно, императора Японии?

Наверно, раньше Икуза собирался стать профессиональным борцом сумо. Его облепленные мускулами короткие ноги выгнулись дугой под тяжестью огромного тела. Розовая плоть каскадом все расширяющихся складок сбегала от рук к бедрам. Но при всем при этом он казался подвижным, напористым и стремительным, как пуля, выпущенная из ружья.

Бритая голова, более темного цвета в тех местах, где должны были быть волосы, украшена маленькими, почти женскими ушами и ротиком в форме лука Купидона, который скорее можно было ожидать увидеть у гейши или у актера, исполняющего женские роли в японском национальном театре. Но угольно-черные глаза на этом довольно широком лице были необычайно живыми, они как бы излучали невидимый свет, проникающий в самые потайные уголки вашей души. Он обладал необычайной внутренней силой — по-японски «хара» — и Нанги сразу же почувствовал, что его надо остерегаться.

— Тандзан Нанги, для меня большая честь познакомиться с Вами, — приветствовал его Кузунда Икуза, слегка наклонив голову в официальном приветствии. — Я представляю «Нами», и голос мой — это голос «Нами», приветствующий Вас.

Это почти ритуальное приветствие было произнесено низким, но режущим слух голосом, в котором угадывались напевные интонации, характерные для речи синтоистских священников.

— Кузунда Икуза, для меня большая честь познакомиться с Вами, — откликнулся Нанги ему в тон. — Свидетельствую свое уважение «Нами» в Вашем лице. Готов внимать ее голосу.

Кузунда Икуза наклонил голову, довольный, что приветственный ритуал был соблюден должным образом. Он поднял руку, всю в жировых складках.

— Я зарезервировал здесь место, которое будет целиком в нашем распоряжении. Так что никто не помешает нашей беседе.

Он провел Нанги в бассейн — широченную комнату со сводчатым потолком, полную голосов, отбрасываемых покрытыми керамической плиткой стенами.

Икуза остановился у небольшой ниши. Крохотные зеленые волны лизали зеленые бортики бассейна. На все семь футов глубины уходил барьер, сделанный из непрозрачного стекла. Свет проходил сквозь него, и какие-то таинственные тени двигались медленно и торжественно по водной глади.

Без малейшего усилия Икуза скользнул в воду, и Нанги, положив на кафельный бортик трость, тоже спустился в воду. Это ему было сделать не так просто, и он подумал, что место встречи выбрано Икузой не случайно, а с целью выставить напоказ физическую немощь Нанги.

Какое-то время они плавали в восхитительно теплой воде, сбрасывая с себя память о безумствующем за стенами этого здания мире, как мертвую кожу. Здесь царили покой и благодать — атмосфера, которую Икуза, по-видимому, считал наиболее благоприятной для их беседы.

Нанги закрыл свой здоровый глаз и распластался у бортика, не думая ни о чем. Так и лежал на воде, не открывая глаза и не фокусируя сознание на чем-то определенном, пока не почувствовал, что Икуза готов заговорить.

И тотчас же почувствовал направленный на него, как луч лазера, взгляд и даже заморгал, будто ему было трудно выносить, когда его так пристально рассматривают. Блики от воды падали на лицо Кузунды, как на экран, в вечно изменяющемся сочетании света и тени.

Воистину это был экран, отражающий не только свет. Нанги понимал, что ему надо научиться читать это лицо, как книгу, если он хочет отстоять свои интересы на этой конференции, которая должна вот-вот начаться.

— Нанги-сан, — начал наконец Икуза — «Нами» поручила мне переговорить с Вами по вопросу необычайной важности.

— Это я уже понял из нашего телефонного разговора, — откликнулся Нанги голосом, искусно маскирующим его чувства.

— У «Нами» есть некоторая озабоченность — весьма серьезная озабоченность — тем, как Вы ведете свои дела. Лицо Нанги сохраняло непроницаемость. — Не думал, что у «Нами» появятся причины изучать положение дел на «Сато Интернэшнл».

— Два фактора вызвали необходимость этого, — пояснил Икуза. — Во-первых, Ваши связи с компанией «Тенчи». Все исследовательские программы, связанные с нефтедобычей, поддерживаются правительством, так что интерес «Нами» здесь вполне естествен.

Видя, что Икуза не очень торопится перейти ко второму фактору, Нанги опять прикрыл свой здоровый глаз и расслабился, погрузившись в задумчивость, как будто он был один в бассейне. Ему не очень понравилось начало разговора, в котором прозвучали обвинительные нотки в его адрес — правда, не вполне конкретные, что делало их тем более оскорбительными. А теперь Икуза опять преднамеренно поддевает его, не спеша высказать вторую причину, по которой «Нами» интересуется «Сато Интернэшнл».

Нанги показалось, что тактика Икузы с самого начала направлена на то, чтобы обидеть его. Чего он хочет добиться этим? Вызвано ли это желанием сразу завладеть положением, или же за этим скрывается более коварный замысел?

Однако Нанги решил не морочить себе голову этими и подобными вопросами. Главное сейчас — внимательно наблюдать за Икузой, прислушиваться к нему, стараясь уловить, что он хочет из него вытянуть. Тогда и ответы на эти вопросы придут сами собой.

— Три года назад, — наконец продолжил Икуза, — проект «Тенчи» был на волосок от того, чтобы быть скомпрометированным русскими. С тех пор производительность «Тенчи» остается значительно ниже ожидаемой.

Нанги пошевелился в воде. — Это верно. Но секреты «Тенчи» были спасены от Советов благодаря мужеству и решительности Николаса Линнера, который фактически один спас проект. Во-первых, оказалось, что шельф в районе Курильских островов оказался более твердым, чем это обычно бывает в таких местах. Наши геологи считают, что это от постоянных землетрясений в этих районах. Так что структура шельфа там совсем другая.

Затем последовала небольшая пауза. На перегородке из непрозрачного стекла играли тени. Вкупе с бликами от волн, плещущихся о бортик, они создавали впечатление абстрактного фильма, смысл которого каждый волен интерпретировать по своему собственному разумению.

— quot;Намиquot; имела возможность изучить доклады геологов, — сказал Икуза голосом, в котором прозвучал упрек.

Нанги почувствовал, что его опять поддевают. Икуза не выдвинул никаких обвинений ни против него самого, ни против компании «Сато». Скорее всего, и не выдвинет. Да и вообще, известно ли ему что-либо? Нанги подозревал, что его собеседник просто наудачу закидывает удочку: авось клюнет. Не имея ничего конкретного против «Сато», он уповает на то, что Нанги сам себя выдаст каким-то образом и сам даст материал против своей компании.

— В таком случае, — заметил Нанги, — «Нами» также должно быть известно, что мы делаем все возможное, чтобы заставить «Тенчи» работать на полную мощность.

— quot;Тенчиquot; является лишь одним из аспектов проблемы, — как-то вяло сообщил Икуза. Он помолчал, поработав ногами в воде так, что во все стороны пошли волны. Когда они достигли Нанги, он прибавил: — Причины озабоченности «Нами» — употребить слово «тревоги» в данном случае было бы не совсем верно — лежат не в этом.

Надо проявить терпеливость, подумал Нанги, и Икуза сам скажет, зачем они встретились. У Нанги были кое-какие секреты — надежно скрытые секреты — и он был уязвим, как и всякий человек, обладающий секретами. Несмотря на его решимость устоять, методика ведения допроса, выбранная Икузой, могла сработать, и он выдаст свою собственную озабоченность, сыграв, таким образом, на руку этому человеку.

Единственный здоровый глаз Нанги одарил собеседника проницательным взглядом.

— Я готов ответить на все интересующие Вас вопросы.

— Даже если Ваши личные интересы не совсем совпадают с интересами «Нами»?

— Я знаю, в чем состоит мой долг, — сказал Нанги ровным голосом. — Мой долг полностью вписывается в те же самые концентрические круги, что определяют жизнь каждого японца: император, страна, фирма, семья.

Икуза удовлетворенно кивнул.

— В этом я не сомневаюсь, — заверил он. — Но в каком порядке?

Затем представитель «Нами» прибавил довольно жестким голосом: — Если Ваше сердце чисто, Нанги-сан, Вам нечего бояться.

Нанги понял, что ему предстоит пройти испытание огнем. Также он понял, что ему не удастся отмолчаться: с Икузой эта тактика не пройдет, для этого он слишком ушлый. Чтобы заставить его выявить свои цели, надо переходить в наступление. Но это палка о двух концах: такая тактика чревата непредсказуемостью. Не исключено, что Икуза только и ждет, чтобы Нанги переключился на нее, и чем больше он будет говорить, тем скорее выдаст себя.

— Чистота намерений, — сказал Нанги после небольшого колебания, — не всегда может компенсировать дефицит благородства. Ему надоело, что разговор все время крутится вокруг его персоны. — «Идзи о хару», — сказал он, используя этот японский фразеологизм, означающий упорствование в деле, оказавшемся проигрышным, — хорошо для ронина[6] эпохи Токугавы или какого-нибудь другого романтического разбойника, но в наше сложное время «идзи о хару» чаще всего используется для того, чтобы заграбастать побольше личной власти.

Икуза вытаращил глаза, явно удивленный неожиданной атакой Нанги. Он прекрасно понял, что его собеседник поставил под сомнение не только его собственные мотивы, но и мотивы самой «Нами».

— quot;Намиquot; выше подозрений и критики, — выдавил наконец из себя Икуза.

— Предательство, — осторожно заметил Нанги, — есть предательство. Его надо выводить на чистую воду, где бы оно ни находило себе прибежище.

Кузунда Икуза зашевелился в воде, как кит, и на какое-то мгновение Нанги показалось, что вот он сейчас на него бросится. Но человек-гора вновь осел в воде. Волны, поднявшиеся от его резких движений, достигли края бассейна и перехлестнулись через бортик.

— Это верно, — согласился Икуза. — Предательство не может быть терпимо на любом уровне. — И Нанги с удовлетворением отметил напряженные нотки в его голосе. — И именно поэтому мы с Вами встретились, именно поэтому мы сейчас здесь.

— Предательство, — еще раз повторил Нанги, смакуя слово, будто вино, чей сорт надо установить. Интересно, какое предательство имеет Икуза в виду и что с ним сопряжено. Долго ждать ответа на этот немой вопрос Нанги не пришлось.

— Озабоченность «Нами», — четко произнес Кузунда Икуза, буквально сверля Нанги взглядом, — связана с Вашим партнером — «итеки», Николасом Линнером.

За полупрозрачным стеклянным экраном, теперь покрытым капельками испарения, по-прежнему двигались тени, чьи нечеткие, загадочные силуэты напоминали этот странный разговор.

Осторожно выбирая слова, Нанги переспросил:

— Так, значит, Николас Линнер является объектом интереса «Нами»?

— Именно так, — ответил Икуза несколько напыщенным тоном. Делая свое заявление, он намеренно хотел вызвать шок у Нанги и теперь, чувствуя, что это ему в некоторой степени удалось, снова почувствовал под ногами твердую почву. Очко в его пользу, отметил про себя Нанги. — Вы прекрасно понимаете, Нанги-сан, что от хомута, что американцы — да и весь западный мир — водрузили на японскую шею, у «Нами» за последние десять лет образовались волдыри. Вновь и вновь нам напоминают, что мы поверженная и униженная страна. Разве это не одна из форм промывки мозгов? Что произойдет даже с сильным человеком, которого из года в год подвергают идеологической обработке? Конечно, он и сам начинает верить тому, что ему внушается. Вот что произошло с японцами Вашего поколения.

Кузунда Икуза лежал на воде, огромный и раздувшийся, как жаба. Его молодость показалась теперь Нанги просто неприличной, как неприлична молодость человека, упорствующего в нежелании учиться и приобретать опыт.

Икуза продолжал свой монолог.

— Но люди моего поколения выросли в условиях, когда Япония вновь стала мощной в экономическом отношении державой, когда наша иена постоянно набирает силу. Теперь мы с Западом поменялись местами, Нанги-сан. Теперь мы наводняем Америку нашими товарами, покупаем там недвижимость, банки, компании по производству электронного оборудования. Это Япония фактически держит на плаву США, постоянно испытывающие дефицит бюджета. Уже много лет мы перекупаем их правительственные долговые обязательства. А теперь перекинулись и на долговые обязательства корпораций. Скоро заберем под свой контроль и сами эти корпорации. По всем статьям мы превзошли качество американских товаров. Как прежде смеялись над японскими товарами, так теперь смеются над американскими. Очень странно теперь звучат утверждения, что американцы научили нас инженерии и контролю качества. Сейчас в это верится с трудом.

Лицо Икузы так и тряслось от ярости, когда он говорил это. Будто он лично представлял униженную и оскорбленную Японию.

— Правда, Америка все еще обладает неисчерпаемыми полезными ископаемыми, которых у нас никогда не будет. Да и военная мощь этой страны поистине чудовищна. Но скажите откровенно, Нанги-сан, та ли самая Америка оккупировала нас в 1946 году, что существует сейчас по ту сторону океана? Нет. В этой Америке год от года растут проблемы неграмотности и преступности. Нация вырождается прямо на глазах. Ее политика, направленная на неограниченный прием иммигрантов со всего света, в конце концов выйдет боком для страны. Она погрязла в долгах, банки лопаются повсеместно. Безработица нарастает снежным комом. Как страна, США находятся в серьезном кризисе.

Нанги наконец не выдержал.

— Даже если все это так, не могу понять, какое это имеет отношение к Николасу Линнеру.

Огромное тело Икузы так и вскинулось, посылая во все стороны новые волны, и он пробурчал:

— Хотя по рождению Николас Линнер наполовину англичанин, наполовину азиат, он самый настоящий американец. Более того, он связан с американскими разведывательными службами. Не забывайте, что он работал на них, когда его захватили русские и пощупали ему перышки.

Икуза сделал паузу, оставив последние слова как бы подвешенными в воздухе, чтобы они висели перед носом Нанги прямым укором.

Нанги возразил:

— Линнер-сан вынес пытки, но не выдал секретов проекта «Тенчи».

Икуза улыбнулся терпеливой улыбкой, будто он ждал такого ответа и доволен, что он прозвучал.

— Ваша привязанность к этому полукровке хорошо известна, Нанги-сан.

Нанги не дрогнул. Ему потребовалось все его самообладание, чтобы удержать резкий ответ, готовый сорваться с его уст. Нет, грубость не может быть доказательством правоты. — Как я уже говорил Вам, — сказал он совершенно спокойным голосом, — я знаю, в чем состоит мой долг.

— Американцы, — говорил Икуза, будто не слыша его, — известные мастера лжи и обмана. Если они ваши враги, они безжалостно истребляют вас. Если они ваши Друзья, они безжалостно вас эксплуатируют.

Нанги воспринял это высказывание своего собеседника как свидетельство того, что тот перешел от общего к частному: теперь он говорил о Николасе.

— Слияние «Сато Интернэшнл» и «Томкин Индастриз» нельзя было допускать. — Взор Кузунды медленно поднимался вверх, захватывая сначала голову Нанги, а потом все выше, выше... — Прежде всего, «Тенчи» является слишком важным объектом для безопасности страны и будущим гарантом ее независимости от иноземных энергоносителей. Нет нужды напоминать Вам, что тот факт, что Япония полностью зависит от поставки топлива из-за границы, делает нашу экономику необычайно уязвимой. Вот поэтому-то и был разработан проект «Тенчи». — Взор Кузунды Икузы вновь опустился на уровень лица Нанги. — Другой причиной, по которой слияние ваших концернов следует считать ошибкой, является то, что «Сато» — хранитель слишком многих секретов — производственных, правительственных и даже военных. Как можно было допускать американца в ее святая святых? Вы уже один раз поставили под угрозу государственные интересы. Было бы неразумно продолжать в том же духе.

Нанги молчал, хотя знал, что последует за этим предисловием. Пусть Икуза сам это скажет вслух, подумал он. Не хочу помогать ему в этом.

— quot;Намиquot; считает, что этой опасной связи с американцем — деловой и личной — должен быть положен конец, — вымолвил наконец Икуза. — И чем скорее, тем лучше.

Нанги молчал, хотя и чувствовал, что Икузе очень бы хотелось, чтобы он хоть как-то отреагировал на этот приказ.

— Вам дается тридцать дней, чтобы разорвать все связи между «Сато» и «Томкин Индастриз». Кроме того, я настаиваю, чтобы все работники, связанные с концерном Томкина, были немедленно отстранены от участия в проекте «Тенчи». Это в первую очередь касается Николаса Линнера.

Вот, наверное, такое же бывает ощущение, когда тебе вручают смертный приговор, подумал Нанги.

— Ну, а как быть с КБ по производству микропроцессоров «Сфинкс»? Фактически это наша главная точка соприкосновения с Томкином. Это они купили для нас технологию производства «Сфинкс Т-ПРАМ». Предприятие сулит фантастические доходы.

— Естественно, это КБ должно быть ликвидировано, — сказал Икуза, опять возводя глаза к потолку.

— Но без участия концерна «Томкин», — продолжал настаивать Нанги, — мы останемся ни с чем. Технология является их полной собственностью.

Взгляд Икузы опять вернулся к Нанги.

— Если процессор «Сфинкс Т-ПРАМ» действительно сулит такие доходы, о которых Вы здесь мне толкуете, то Вы, конечно, изыщете способ приобрести его технологию.

— У партнера и друга я не могу красть.

— Мне кажется, — медленно и осторожно сказал Икуза, — что Вам требуется некоторое время, чтобы обдумать наше предложение. — Он поднял руку, прямо-таки как священник, посылающий благословение. — Вы должны разобраться, кто является Вашими истинными друзьями.

Нанги молчал. Вот уже и распяли на скале, сейчас начнут слетаться стервятники, чтобы очистить мои косточки добела.

После небольшой паузы Икуза прибавил тоном, который в устах другого человека и в других обстоятельствах мог бы считаться благожелательным:

— Вы уже сказали несколько раз, что знаете, в чем состоит Ваш долг, Нанги-сан, и поэтому мне бы не хотелось повторять это вновь, — сказал он, но все-таки повторил, — долг перед императором, перед страной, перед фирмой, перед семьей. Именно в этой последовательности. — Икуза закрыл глаза и откинулся на спину, наслаждаясь теплой водичкой. — Так исполните же свой долг, Нанги-сан. Это повеление «Нами» и императора.

* * *

Коттон Брэндинг проснулся, полный сексуального томления. Эрекция была такая чудовищная, что не пропала даже после того, как он помочился, добравшись до ванной.

Ему приснилась Шизей.

Снились ее ноги, а особенно то, что между ними. Играла музыка, Брэндинг кружился с Шизей в танце по внутреннему дворику и занимался с ней любовью прямо на глазах у изумленного оркестра. Стоя теперь в ванной, он густо покраснел, вспоминая этот сон. Сунул голову под струю холодной воды, чтобы избавиться от похотливых видений.

Вспомнил о своей жене Мэри, погибшей всего два месяца назад. В памяти замелькали кадры кинохроники, запечатлевший момент, когда ее вытаскивали из их разбитого вдребезги «Мерседеса». Потерявший управление четырехосный грузовик вылетел ей навстречу через разделительную полосу на шоссе № 295, когда она ехала в Вашингтон. Репортер с телевидения, прибывший на место происшествия, рассказывал перед камерой, что полиции пришлось использовать автоген, чтобы извлечь ее из этого сплющенного металлического гроба.

Брэндинг без сил навалился грудью на раковину умывальника, сунул два пальца в рот, чтобы вызвать рвоту и избавиться от остатков вчерашней попойки. Это избавило его и от эрекции. А — заодно и от сна.

Он принял душ, затем облачился в шорты из легкой полосатой ткани, тенниску изумрудно-желтого цвета и кожаные американские сандалии, потопал на кухню, просторную, как и все комнаты в доме, залитую ярким светом, несмотря на ранний час. Из окна открывался вид на прибрежные дюны и лазурные просторы Атлантики, которая, как всегда, катила свои волны, с шумом разбивавшиеся о берег и затем всасывавшиеся в песок пляжа.

Механически приготовил себе чашечку кофе, воспользовавшись кофеваркой западногерманского производства, которую Мэри приобрела по каталогу. Брэндинг всегда с подозрением относился к этому агрегату, но сегодня был рад, что он у него есть. Положил в микроволновую печь черствый французский рогалик и, подождав, когда тот разогреется, бросил себе на тарелку.

Пройдя на верх открытой веранды, он уселся в шезлонг и принялся за скудную трапезу, украдкой поглядывая на телефон. Над головой с криком кружились чайки. Брэндинг не чувствовал ни вкуса кофе (который был хорош), ни вкуса рогалика (который был отвратителен). Он думал о том, не позвонить ли Типпи Норт, хозяйке того памятного мероприятия, на котором он познакомился с Шизей, и не спросить ли у нее номер телефона этой девушки или хотя бы ее полное имя. Прошло три дня, а кажется, что вечность.

Но тут раздался звонок у входной двери. Он взглянул на часы: всего восемь утра, да еще к тому же воскресного. Кто бы это ни был, он явно пришел не по адресу. Оставив в сторону тарелку и чашку, Брэндинг продолжал смотреть на телефон. Опять звонок у двери. Он проигнорировал его, не имея ни малейшего желания видеть чью бы то ни было физиономию, тем более физиономию нахала, у которого хватает наглости ломиться к нему в такой ранний час.

Чайки пикировали на свою добычу в прибрежной полосе, утренний туман залег между дюнами, ожидая своей кончины под лучами солнца. Если прищуриться, то можно было бы увидеть высохшие останки мечехвоста — этого древнейшего обитателя планеты, которые выглядели весьма зловеще на белом песке.

Он услышал чьи-то шаги на деревянном настиле, тянувшемся от пляжа к его дому, и повернул голову. Кто-то приближался к дому, осторожно ступая по этим доскам, которые его заставила проложить в целях спасения дюн организация, ведающая строительством в прибрежной полосе.

Солнце осветило фигуру, появляющуюся из тумана Свет падал сбоку, одновременно позолотив ее и смазав контуры. Сначала он подумал, что на ней ничего нет. Затем различил пятна чисто символического бикини. Тело блестело на солнце.

Это была Шизей.

Он был так ошарашен, что не смог ответить на ее вопрос:

— Почему Вы не открыли дверь, когда я звонила?

Впечатление было такое, словно она вышла из его сна.

— Кок? — обратилась к нему Шизей. — Вы сказали, что я могу называть Вас Коком.

— Разве? — Он понимал, что ведет себя глупо. Принимая во внимание его войну с сенатором Дугласом Хау, ему следовало выбросить из головы эту женщину. Но у него не было сил прогнать ее. Вместо этого он пожирал ее глазами.

Заметив его взгляд, она достала из разноцветной сумочки, что была у нее в руке, белую накидку и закрыла себе плечи.

Брэндинг почувствовал, что он хочет ее страстно, мучительно, что желание это горит в нем, как кожа, в которой засело пчелиное жало. Такого любовного томления он не чувствовал со времен своей давно прошедшей юности.

— Есть еще кофе? — спросила Шизей.

К ее ноге прилип песок, и его шероховатость выглядела таким контрастом к нежной гладкости кожи, что это странным образом усилило эротическое чувство, переживаемое Брэндингом. Его почти в дугу согнуло от боли в нижней части живота.

— Сейчас принесу, — сказал он внезапно охрипшим голосом.

Когда Брэндинг вернулся, девушка сидела, раскинувшись в кресле, которое пододвинула к столику с верхом из рифленого стекла. Он подал ей чашку, сел напротив. Ее расстегнутая накидка едва прикрывала плечи. Тело было совершенно лишено растительности. В этой необычайной гладкости прохладной, загорелой плоти было что-то совершенно обворожительное. Она еще более, чем тогда, казалась ребенком. Как и для большинства американцев, для Брэндинга волосы на теле всегда казались признаком зрелости.

Но в то же самое время детскости в ней сейчас было куда меньше, чем в прошлый раз. Бикини состояло из трех лоскутков ткани в золотую и шоколадную полоску. Да к тому же эта ткань не так уж и скрывала то, что было под ней. В формах ее тела не было ничего детского или незрелого.

— Вы меня очень удивили своим появлением, — сказал он наконец.

Ее глаза, темные, как кофе, что она смаковала, смотрели на него открыто и дружелюбно.

— Мне очень хотелось посмотреть, как вы живете. Жилище человека говорит о нем больше, чем он может рассказать о себе сам.

Он отметил про себя, что она ни словом не обмолвилась о том, как они расстались тогда на представлении «театра масок». Очевидно, она не собиралась просить прощения.

— Что это Вы так мной заинтересовались?

— Это вопрос подозрительного человека.

— Я Вас ни в чем не подозреваю, — сказал Брэндинг, впрочем не совсем искренне. — Просто любопытствую.

— Вы умный, красивый, очень влиятельный мужчина, — сказала Шизей. — Было бы странно, если бы я не заинтересовалась Вами.

— Не прошло и двух месяцев со дня смерти моей жены.

— Какое это имеет отношение к нам с Вами?

— Не говоря уж о прочем, есть в Америке такая традиция — соблюдать траур по умершим женам. — Его цепкая память политика моментально подсказала ему, термин, который он в прошлый раз услышал от нее. — Тоже «ката» своего рода. Кроме того, сейчас я занят борьбой не на жизнь, а на смерть с сенатором Дугласом Хау. Он хитрый и неразборчивый, в средствах политик, и в его окружении есть много хитрых и неразборчивых в средствах людей. Все это достаточно скверно. Но кроме того, он чертовски богат и влиятелен. Я не могу себе позволить роскошь дать ему козыри, которыми он не преминет воспользоваться в игре против меня.

Шизей улыбнулась и кивнула головой.

— Все ясно. — Она поставила пустую чашку и поднялась на ноги. — Спасибо за кофе и за откровенность.

Он ошибся тогда на вечере. Ее кожа похожа не на мрамор, а на золотой персик, в который прямо не терпится впиться зубами, раскусить его душистую мякоть, чувствуя, как сок течет тебе по подбородку.

Импульсивно перегнувшись через стеклянный столик, Брэндинг схватил ее руку.

— Не уходите, — попросил он, сам себе удивляясь, — останьтесь со мной.

* * *

...ПРОШЛО ЦЕЛЫХ ДВА ЧАСА, ПРЕЖДЕ ЧЕМ ЖЕРТВУ УДАЛОСЬ ИЗВЛЕЧЬ ИЗ ПОКОРЕЖЕННОЙ МАССЫ МЕТАЛЛА, опять услышал он голос репортера, и телевизионная камера дала крупным планом ее лицо. Лицо Мэри. Лицо МОЕЙ Мэри. О, Господи!

Он закрыл глаза. Прекрати это! — приказал он себе. Какой прок мучить себя? Что он мог сделать? Мэри ездила по этой дороге два раза в неделю круглый год. Как он мог предвидеть? Как он мог спасти ее? Тем не менее он ощущал себя прямо-таки распятым на его чувстве вины.

— Хорошо, останусь, если хотите, — сказала Шизей без всякого выражения.

Он освободил ее руку.

— Делайте, как знаете.

Она прошлась по верху старомодной открытой веранды. Ее спроектировала совместно с архитектором сама Мэри. Это было ее любимое место. Массивные восьмифутовые деревянные колонны поддерживают навес, который служит чем-то вроде палубы, на которую можно подняться с земли, а также выйти прямо со второго этажа и обойти вокруг всего дома.

Продолжая удивляться самому себе, Брэндинг вдруг сказал: — Вы никогда не говорили мне, чем Вы занимаетесь.

— Я лоббистка, — ответила Шизей. — Работаю на различные международные экологические организации.

Подумав о том, что скоро лоббисты уже начнут слетаться в Вашингтон, как мухи на мед, он сказал:

— Непыльная работенка.

Шизей улыбнулась.

— Очень неприятная. Но кто-то должен ее выполнять. Почему бы не я? Видите ли, у нас у Японии стало почти традицией защищать заведомо проигрышное дело.

Она ухватилась за колонну и, оттолкнувшись ногами от пола, закружилась вокруг нее, совсем как Мэри, бывало, кружилась, когда была довольна своей работой на поприще благотворительности или когда ему удавалось провести важный законопроект.

Брэндинг встал и смотрел, как Шизей перебегает от одной колонны к другой, резвясь, как маленький щенок. Ее лицо было счастливым и беззаботным, и, глядя на нее, он почувствовал радость, странным образом смешанную со сладкой грустью, которую чувствуешь в хрустальный осенний день. Ощущение было такое странное и такое поразительное, что Брэндинг поделился им с Шизей.

Она внезапно остановилась, будто схваченная за руку на бегу. Неслышно ступая босыми ногами, она пересекла веранду и остановилась перед ним.

— В Японии, — сказала она, — все целый год с нетерпением ждут трех дней в апреле, когда цветет сакура. В эти дни воздух напоен ее ароматом. Некоторые ходят в парк в первый день цветения, чтобы полюбоваться на деревья в нежно-розовом цвету юности. Другие приходят на второй день, когда цветы распустились полностью и ветки качаются на ветру, гордые своей зрелой красотой. Но нет японца, который усидел бы дома в третий день цветения сакуры, когда лепестки начинают опадать. Мы следим, как они летят по ветру и падают на землю, и думаем о том, как хрупка и мимолетна всякая красота. И души наши наполняются счастьем и печалью. По-японски это называется «моно но аваре»: патетика бытия. — Она коснулась его рукой. — Я думаю, ты сейчас почувствовал что-то в этом роде.

Брэндинг не мог ждать, когда его сакура начнет опадать. Ее глаза светились как бы изнутри, когда она, приблизившись к нему, начала медленно раздевать его. Ослепительный свет наступающего дня постепенно заливал комнату, в которой они стояли. Он боялся пошевелиться, завороженный ее взглядом и ее вкрадчивыми движениями.

Ее проворные руки стащили с него тенниску, расстегнули шорты. И вот на нем уже ничего нет, а на ней по-прежнему ее бикини. Брэндингу и это почему-то понравилось. Он впился в нее глазами, представляя, что скрывают эти цветные лоскутки.

Форму сосков можно было разобрать и сквозь материю, но не их цвет и каковы они на ощупь. То же самое и с тем, что у нее было между ног, и к чему он жадно тянулся рукой. Так много надо узнать и прочувствовать, прежде чем благоуханные лепестки упадут на землю.

Она смотрела на него с тем же самым выражением на лице, с которым мужчины рассматривают женские формы. Брэндинг никогда не думал, что и женщины могут так рассматривать мужчину. Он почувствовал сильное возбуждение. Интересно, почему некоторые женщины возмущаются, чувствуя к себе отношение как к предмету сексуального вожделения? Ему это ощущение показалось захватывающим.

Шизей смотрела ему прямо в глаза, приковывая к себе все его внимание. Она была совсем рядом. Брэндинг почувствовал жар ее тела, вспомнил, как она терлась о него, как кошка, когда они танцевали, и это сразу же вызвало у него эрекцию. Он ощутил ее пальцы прикоснувшиеся к его члену. Они не просто коснулись, а схватили его крепко, и он все рос и рос...

— Ты уже в боевой готовности, — заметила Шизей. — Так скоро. — Что-то в тоне ее голоса еще усилило его желание.

Она стряхнула с себя накидку, отделалась от бикини, и теперь Брэндинг мог ее рассматривать так же, как это делала она несколько долгих мгновений назад.

— Повернись, — попросил он внезапно севшим голосом.

Но Шизей только покачала головой и приблизилась к нему. Теперь он чувствовал ее тело непосредственно, без всякого материала, мешающего контакту. Он ахнул, когда волна чувственного наслаждения прокатилась по всему его телу. А она вскарабкалась на него, обвив руками и ногами, как жрица религии любви, поклоняющаяся гигантскому фаллосу. Брэндинг застонал.

Они занимались любовью под музыку Грейс Джоунз. Пластинку эту, завезенную сюда дочерью Брэндинга, Шизей нашла среди дисков Джорджа Ширинга и Бобби Шорта и поставила на проигрыватель. Голос певицы отдавал то сочной мягкостью экзотического фрукта, то жесткостью линий спортивного автомобиля.

Брэндингу никогда не приходилось заниматься любовью под музыку: Мэри всегда была нужна тишина, чтобы расслабиться и настроить себя на нужную волну. Он обнаружил, что музыка его одновременно и стимулирует, и беспокоит. Было какое-то ощущение, что он общается сразу с двумя женщинами, вернее, это они общаются с ним: одна физически, другая — эмоционально, посредством голоса.

Затем, вогнав и его, и себя в пот, Шизей насела на него всерьез, и Брэндинг забыл обо всем на свете.

После он сказал ей, будто ненароком: — Интересно, а что было бы, если бы ты поставила Дэвида Боуи вместо Грейс Джоунз? Он был довольно-таки измучен, будто после двухчасовой тренировки в гимнастическом зале. Но это была приятная — прямо сказать, восхитительная — измученность.

— Дэвид Боуи хорош для мастурбации, — сказала Шизей. — Тебе не приходилось этим заниматься, Кок?

— Очень странный вопрос. — Его просто убивала ее способность шокировать.

— Ты думаешь? А что тут странного? Любое проявление сексуальности добавляет штрих к личности человека, делает его тем, кто он есть.

Брэндинг сел в кровати, свесив ноги на пол. Он чувствовал себя очень неловко, когда она начинала говорить вот так, с абсурдной прямотой ребенка. Но ведь она не ребенок.

— Здесь, в Америке, — сказал он, — эти вопросы не принято обсуждать так свободно.

— Даже между мужем и женой?

Мы не муж и жена, Шизей. Мы чужие люди.

— Но затем, чувствуя на себе ее взгляд, он добавил: — Иногда даже между мужем и женой.

— Какая глупость! — заявила она. — Ведь это так естественно. Как нагота. Как всякий секс. Чего здесь стыдиться?

— Насколько я понимаю, далеко не все вопросы подлежат открытому обсуждению и в Японии.

— Например?

— Как насчет «ката»?

Шизей зашевелилась в постели, затем захватила ногами простыню и сбросила ее на пол.

— В школе нам часто говорили, что если подо льдом что-то есть, если ты чувствуешь это, хотя и не можешь видеть, то оно все равно там, что бы ты об этом ни думал, — живет, движется, мутит воду. — Она раздвинула ноги, и Брэндинг невольно перевел туда взгляд. Шизей выгнула спину. — Иди, сюда, Кок. Я еще не закончила начатое с тобой — да и ты тоже, я вижу, не закончил.

* * *

Когда Жюстина вылетела из гимнастического зала, оставив там Николаса, время уже близилось к ужину. Она направилась на кухню, но никак не могла вспомнить, что она собиралась приготовить. Кроме того, есть ей не хотелось, а Николас, если проголодается, найдет чего перехватить.

Придя к этому заключению, она почувствовала, что ей очень неуютно в доме. Спустилась с крыльца, прошла мимо могучего японского кедра, росшего на лужайке. Уже начинало темнеть, и она долго бродила вокруг, пока не оказалась возле огромного каменного сосуда, к которому ее как-то подводил Николас где-то около трех лет назад, когда они обживали этот дом.

«Я хочу пить», — сказала она тогда. Вот и сейчас она чувствовала жажду. Зачерпнув воды красивым бамбуковым ковшом, она напилась. Потом заглянула в сосуд, разглядев японский иероглиф на дне. «Мичи». Путь, странствие.

Зачем ее занесло сюда, в Японию? Неужели это последняя точка в ее жизненном пути, оказавшемся таким одноколейным? Неужели такое возможно? Ей всегда казалось, что странствия по жизни проходят по разным дорогам, и что конечных пунктов всегда великое множество: выбирай любой — и чеши туда. Ну и что? Она попыталась представить себе жизнь без Николаса и почувствовала невыносимую тоску одиночества. Жить без него она уже не могла. Это была бы не жизнь, а пытка: ее душа и сердце всегда будут там, где он. Она не хотела прожить остаток жизни духовной калекой.

Но, с другой стороны, она понимала, что и продолжать жить, будто ничего не случилось, тоже нельзя. Она слишком зависима от Николаса. Он ее якорь спасения, он ее надежная гавань, особенно здесь, в Японии, где она не знала никого и где — она чувствовала все более отчетливо — она никому не нужна. Поначалу все были такие дружелюбные — нет, пожалуй, более точным словом будет ВЕЖЛИВЫЕ. Все, кому Николас и Нанги представляли ее, были чертовски вежливы. Нельзя быть постоянно таким вежливым на полном серьезе, думала она. Но Николас всегда твердил ей, что искренность — черта необычайно ценимая у японцев.

И все-таки, что она упустила? Она никогда и не тешила себя иллюзиями, что ее когда-либо примут как равную даже в кругу близких друзей Николаса.

Но ее не покидала мысль, что она упустила что-то важное, не нашла своего Розеттского камня[7], надпись на котором, будучи раз разгаданной, дала бы ей ключ к необъяснимому японскому характеру.

Теперь Жюстина понимала, что нуждается в Николасе больше, чем когда-либо. Она не могла позволить ему оттолкнуть себя вот так. Ей надо проявить упорство. Она чувствовала сердцем, что какие бы трудности ни вставали на их пути, они смогут преодолеть их только вместе, только поборов эти странные размолвки, которые все чаще случаются в последнее время.

На какое-то мгновение она позволила себе проникнуться страхом, который заронила в ее душу отчужденность Николаса. Затем она стряхнула с себя этот страх, заставив себя прислушаться к радостным летним голосам, раздающимся вокруг.

С минуту она так стояла, потом опустила ковш в сосуд. Выгравированный знак «мичи» пропал. Жюстина повернулась и направилась сквозь уже сгустившиеся сумерки к дому.

Николас все еще был в своем зале. Она слышала его резкие выкрики, когда он своими крепкими, как сталь, костяшками пальцев ударял в грушу.

Жюстина сделала глубокий вдох, будто долгое время задерживала воздух в легких. Она чувствовала невероятную тяжесть в груди. Сказывалась ее постоянная тревога за Николаса, которая не оставляла ее последние месяцы. Она прошла мимо спортивного зала, думая, что все образуется со временем. Он уже начинал понемногу становиться самим собой.

Ничего не могло быть дальше от истины, чем эта мысль Жюстины. Уже после первых ударов по обитой войлоком тумбе, которые Николас сделал, пытаясь вспомнить технику айкидо, он понял, что все не так. Удары были неуклюжими, кривыми. Кроме ощущения, что все суставы будто заржавели, было еще одно — более страшное, почти зловещее.

Произошло невероятное. У Николаса давно были подозрения на этот счет. Теперь он был уверен.

В первые месяцы после операции он страдал от сильных болей. Первым импульсом было прибегнуть к приемам погашения боли, усвоенных еще в период ученичества. Были способы и против кратких болевых ощущений, которые часто приходится испытывать во время рукопашных схваток, и против более постоянных болей, как, например, таких, что он испытывал сейчас.

«Гецумей но мичи», лунная дорога. Один из сэнсэев Николаса, Акутагава-сан, говорил: СЛЕДУЯ ПО «ЛУННОЙ ДОРОГЕ», ИСПЫТЫВАЕШЬ ДВА ОЩУЩЕНИЯ. quot;ВО-ПЕРВЫХ, ВСЕ ЧУВСТВА ОБОСТРЯЮТСЯ, ПРИОБРЕТАЯ ВЕС И ЗНАЧИТЕЛЬНОСТЬ. ТЫ ОДНОВРЕМЕННО ВИДИШЬ И КОЖУ, И ТО, ЧТО ОНА ПОКРЫВАЕТ. ВО-ВТОРЫХ, ТЫ ЧУВСТВУЕШЬ СВЕТ, ДАЖЕ НАХОДЯСЬ ВО ТЬМЕ.

Как потом понял Николас, Акутагава-сан имел в виду, что «гецумей но мичи» позволяет соединить интуицию и психологические озарения. Слышишь, как ложь витает в воздухе, можешь выйти из лабиринта с завязанными глазами. «Гецумей но мичи» — это возвращение человека в то состояние, в котором он пребывал до того, как цивилизация ослабила его биологически, подавив первобытные инстинкты.

Но «гецумей но мичи» — не только это, но и источник внутренней силы и решимости в человеке, обладавшем этой способностью. С «гецумей но мичи» для Николаса весь мир был как на ладони. Он понимал, что, лишись он этого дара, — и он станет глух, нем и слеп. Он станет беззащитен.

В больнице, страдая от послеоперационных болей, Николас пытался обратиться к ресурсам «гецумей но мичи», но не смог. Не только его связи с этим мистическим состоянием оборвались, но он даже не знал теперь, какое оно. И дело здесь было не в памяти. Он помнил его, мог даже вызвать в себе ощущение, сопутствующее тем случаям, когда он прибегал к его помощи. И последнее было хуже всего. Человек, рожденный слепым, видит жизнь иначе, чем тот, который лишился зрения. Со всей отчетливостью Николас осознавал, что он потерял, и сознание этого отравляло его существование.

Но это было сразу после операции, когда он был очень слаб. Тогда Николас не мог знать, навсегда ли он лишился этого дара или только временно. Только вернувшись домой и возобновив ежедневные тренировки, он мог точно сказать, по-прежнему ли он бог или же стал обыкновенным смертным. Это объясняло его подавленное состояние, его бессонницу по ночам. Все было очень просто: он боялся узнать о себе правду. Пока еще сохранились крохи надежды, что со временем «гецумей но мичи» вернется к нему, еще не все было потеряно. Но теперь, после первых же ударов по тяжелой груше, он понял, что боги его покинули, что больше нет места для надежды. Осталась лишь горькая реальность.

Это все-таки случилось. То, что бывает только в страшном сне, стало явью. Он чувствовал себя голым человеком на голой земле, где некуда бежать, где невозможно спрятаться от слепящих лучей солнца.

Он раньше никогда не отдавал себе отчета, насколько зависим он был от своих полубожественных способностей, пока не лишился их. Какой скучной и пресной показалась ему жизнь, в которой ему теперь придется полагаться только на пять недоразвитых органов чувств.

Кто знает, сколько бы продлилось прежнее неопределенное, но не безнадежное состояние, когда он часами сидел на крыльце, словно завороженный игрой света и тени, отказываясь сделать решительный шаг и узнать о себе самое худшее, не приди это письмо Лью Кроукера, не попроси он Жюстину прочитать его вслух и не начни она выказывать свое любопытство по поводу новой руки Кроукера.

Это письмо его доконало. Перед лицом того, что пришлось пережить его другу и с чем ему приходится продолжать бороться, Николас почувствовал себя жалким и ничтожным человечишкой, пытающимся отодвинуть от себя неизбежное.

И тогда он вошел в свой спортивный зал, стал перед этой чертовой тумбой и, после необходимых предварительных дыхательных упражнений, принял боевую стойку и сделал первый выпад.

Он начал с самого основного удара, применяющегося в борьбе айкидо. И почувствовал себя желторотым новичком. Техника сохранилась: ее не так-то просто забыть после многих лет упорных занятий. Но за ней не стояло ничего: ни чистоты цели, ни необходимой в бою уверенности в своих возможностях, ни умственного настроя, без которого техника — ничто. Он потерял свою «лунную дорогу». Сознание его уже не было частью божественной Пустоты, освободившейся от всего ненужного, чтобы сосредоточиться на том, от чего зависело его выживание. Его сознание было хаосом мыслей и чувств, лопающихся, как пузыри, не успев вызреть.

Вот в таком состоянии и нашла его Жюстина: весь поникший и подавленный, Николас сидел на татами, уронив голову на грудь, по которой стекали ручейки пота.

Он услышал, как она вошла, услышал ее вскрик и, подняв голову, увидел ее взгляд, полный жалости. Этого Николас уже не смог выносить.

— Убирайся отсюда! — закричал он, сопроводив эти слова военным кличем «киа»! Жюстина отпрянула в страхе и недоумении, будто опасаясь, как бы он в самом деле не бросился на нее.

— Убирайся отсюда ко всем чертям!

* * *

Закрывая дверь кабинета начальника отдела Сендзина Омукэ, Томи Йадзава чувствовала, что вся дрожит. Она постояла неподвижно несколько мгновений, стараясь успокоиться. Сознание того, что она открыто высказала свои мысли человеку, которого практически не знает, было мучительно. Более того, ей было стыдно. Хотя Сендзин Омукэ и дал ей разрешение говорить, ей все-таки следовало бы попридержать язык. Почему она разговорилась? И почему она говорила то, что думает, вместо искусно сплетенной, дипломатичной лжи?

Томи не могла сказать точно, но подозревала в глубине души, что проявленная ею слабость отчасти связана с тем, что капитан Омукэ очень красив. Она опять вздрогнула, вспомнив, как он внезапно встал, оказавшись в поле ее зрения, хотя Томи старалась всячески увернуться от его взгляда. Она поняла, что попалась, как заяц в силки охотника. Она уже ничего не могла поделать, а только стояла и смотрела ему прямо в глаза во время всего их разговора.

Ощущение, которое она при этом испытывала, было ужасно. Будто она была голой — откровенно, неприлично голой — под его пронизывающим взглядом. И хотя, чувствуя, что разговора не избежать, она твердо намеревалась давать уклончивые ответы, она с ужасом обнаружила, что чуть-чуть не высказала то, чего совсем не намеревалась говорить. Как будто капитан Омукэ влез в ее сознание невидимой рукой и вытягивает оттуда информацию, которая была ему нужна, против ее воли.

И все же... Томи мучилась от сознания вины. Капитан Омукэ был ее единственным защитником в отделе, где с большим недоверием относились к женщине-детективу. Будь она мужчиной, она уже давно была бы лейтенантом и руководителем собственной сыскной группы. Частично это имел в виду капитан Омукэ, говоря: «Мы оба, каждый в своем роде, — отверженные».

Тем, что ей все же поручались время от времени ответственные задания, она была всецело обязана капитану Омукэ. Он один из всех офицеров полиции, с которыми ей приходилось сталкиваться, относился к ней как к разумному существу. Раз или два он даже хвалил ее работу. Последний раз это было не более месяца назад, когда благодаря ее бдительности им удалось перекрыть главный канал поставок автоматов МАК-10 для террористических группировок, связанных с советскими спецслужбами.

А до этого она лично обезвредила террористку, пытавшуюся пробраться на борт корейского авиалайнера в аэропорту Нарита с пластиковой бомбой в сумочке. Томи взяла ее в женском туалете в самую последнюю минуту. Ножевое ранение, которое она получила при этом, оказалось неопасным. Капитан Омукэ представил ее к награждению за умелые и решительные действия. Однако, как и следовало ожидать, ходатайство было отклонено высшим начальством. Обо всем этом думала Томи, направляясь к своему столу в офисе.

Капитан Омукэ был ее защитником в их отделе и единственным мужчиной, который, по ее мнению, ценил ее как работника. И тем не менее Томи панически боялась его. Почему? Прежде всего он был не такой, как все, что, с точки зрения японца, было весьма подозрительно. В Японии люди стремятся к анонимности, что сказывается, в частности, в цветах одежды, которым японцы отдают предпочтение: черный, разные оттенки серого, хромового, белого. Только в традиционном японском облачении, одеваемом по торжественным дням и по случаю религиозных праздников, допускались яркие цвета. Каждый работал не покладая рук на свою страну, свою фирму. Это не то, что на Западе называют словом «самопожертвование», это просто долг. Каждый японец понимает природу этого долга: без него жизнь превращается в хаос, становится бессмысленной.

Каждый японец, но не Сендзин Омукэ. И, конечно, не террористы. Механически перекладывая с места на место бумаги, лежащие на ее рабочем столе, она думала о теории капитана Омукэ о том, что оперативник должен уметь мыслить, как мыслят преступники. Очень интересно, даже интригующе интересно. Но Тони подозревала, что в образе жизни, который вел Омукэ, было не только умение поставить себя на место врага, которого выслеживаешь.

Вот это он и имел в виду, говоря: МЫ ОБА, КАЖДЫЙ В СВОЕМ РОДЕ, — ОТВЕРЖЕННЫЕ.

Она вспомнила свое детство, суровую муштру, именуемую матерью воспитанием. Насколько она могла себя помнить, Томи всегда мыла рис для семьи. Мать коршуном следила, чтобы ни одно зернышко не проскочило в сливное отверстие мойки, и, когда такое случалось, она грубо оттаскивала дочь от раковины и шлепала.

Когда Томи немного подросла, ее стали подпускать к столу последней. Отец, всегда молчаливый и рассеянный, и старший брат, высокомерный и отчужденный, получали львиную долю пищи. А потом они с матерью подъедали остатки. Их, как правило, было слишком мало для двоих.

Однажды, вставая из-за стола, как обычно полуголодная, Томи спросила мать, почему они должны питаться именно таким образом. Мать ответила: «Будь довольна тем, что получаешь. Отец и брат трудятся в поте лица с утра до ночи. Наш долг — кормить их так, чтобы у них были силы для работы. Мы, женщины, только и делаем, что сидим дома. Зачем нам много есть?»

Однажды вечером Томи высказала матери пожелание, чтобы брат помогал им на кухне хоть иногда. У Томи часто рук не хватало, чтобы успеть все сделать. Мать пришла в ужас. «Господи, — вскликнула она, — что ты такое говоришь? Что скажут соседи, прослышав про то, что мы с тобой пали так низко, что нуждаемся в помощи мужчин, выполняя нашу исконную работу!»

Дни детства Томи прошли на ферме, и все они были омрачены, даже если на дворе сияло солнце, постоянным начальственным надзором за ней со стороны мужчин.

Когда Томи была в том возрасте, когда в Японии девочек уже выдают замуж, она заканчивала среднюю школу в Токио. Однажды вечером ей позвонил брат. К тому времени отец уже умер, и главой их семьи считался именно он. Во многих отношениях его гнет был хуже отцовского. Тот хоть удовлетворялся тем, что следил за выполнением каждым членом семьи строго определенных обязанностей. А брат считал, что может контролировать и личную жизнь каждого. Когда раздался звонок, Томи готовилась к очередному выпускному экзамену, и сердце ее упало, когда она узнала голос брата. И предчувствие не обмануло ее: он сообщал, что она немедленно возвращается домой, где уже все готово к свадьбе.

Томи поняла, что настал критический момент в ее жизни. От того, что она сейчас скажет брату, будет зависеть, как сложится ее судьба. В ее душе поднялась настоящая буря: демоны послушания, взращенные годами домашней муштры, требовали, чтобы она склонила голову перед требованиями старшего, — и она чувствовала, что ее решимость отстоять свою независимость слабеет под натиском этой грубой силы.

И тут Томи своим внутренним взором увидела лицо матери, — изможденное и бледное, никогда не улыбающееся, вечно озабоченное. Эта женщина никогда, в сущности, и не жила. Она лишь тратила свою жизнь, выполняя бесконечные требования семьи, одержимая вечным страхом перед порицанием со стороны соседей и родственников. Томи почувствовала, что она скорее перережет себе вены, чем смирится с такой судьбой.

Она сказала в трубку: «Домой я не возвращусь!» — и бросила ее на рычаг, едва успев добежать до ванны, где ее вытошнило со страшной силой.

Потом, умывшись и приведя себя в порядок, Томи потихоньку забралась в кровать и просидела до самого утра, закутавшись в одеяло до подбородка, дрожа всем телом, как в лихорадке.

Вот этот окончательный разрыв с семьей — и традиционными ценностями, связанными с ней — не менее тяжелый для всякого японца, чем потеря ноги или руки, вспомнился ей с необычайной ясностью, когда она прибыла по вызову на место, где было совершено страшное преступление, — в кабаре «Шелковый путь». Увидев труп несчастной Марико и то, что с ней сделали, она была потрясена до глубины души. За месяцы тщательного расследования, в которое Томи погрузилась с головой, она все больше и больше чувствовала в маленькой танцовщице родственную душу, которой так ужасно не повезло в жизни, и она поклялась найти ее убийцу.

Наверное, в тысячный раз открыла она дело Марико и опять задумалась над тем, кто мог совершить это страшное надругательство над бедной девушкой? Какое извращенное сознание способно на такую дикость?

Томи попыталась, на манер капитана Омукэ, поставить себя на место убийцы и думать, как он, но почувствовала, что не может симулировать такое патологическое состояние.

Молча продолжала она листать страницы дела Марико, страницы отчаяния — своего отчаяния и ее. Кто убил Марико? За что? Что означает написанная кровью записка? ЭТО МОГЛА БЫ БЫТЬ ТВОЯ ЖЕНА. Чья? Для кого предназначалась записка? Для полиции? Кто еще мог обнаружить ее? Что означают крохотные хлопья ржавчины, замеченные медэкспертами в ранах на ее теле? Был ли у Марико друг, а если был, то кто он?

Однако Омукэ приказал ей поставить в этом деле точку. ЗАКОНЧЕНО, НЕРАСКРЫТО. Нет, не могла этого сделать Томи. Лицо Марико, единственная часть ее тела, не изувеченная убийцей, укоризненно смотрело на нее с посмертных фотографий, приложенных к делу. Прекратить следствие сейчас было бы и нечестно, и неправильно.

Долг, мрачно подумала Томи, смахивая непрошеную слезу. Закрыв папку, она повернулась к компьютеру и ввела в него имя Николаса Линнера. Когда через минуту на экране появились биографические сведения, она нажала кнопку принтера: не помешает иметь эти данные всегда под рукой. Она даже не взглянула на напечатанные странички, только свернула их и положила к себе в сумку.

Томи знала, что ей нелегко будет бороться с ее чувством к капитану Омукэ. Она видела перед собой его лицо, вспоминала разговор в его кабинете, думала о том, как глупо она вела себя во время этого разговора. Если бы она хоть что-то умное сказала. Хоть что-нибудь...

Тони закрыла лицо руками. Она боролась с собой с того момента, как впервые увидела Сендзина Омукэ, а теперь, после этого разговора, становится и вовсе худо. Кажется, и он в какой-то мере выдал себя во время беседы. МЫ ОБА. КАЖДЫЙ В СВОЕМ РОДЕ, — ОТВЕРЖЕННЫЕ. Единственное ли это свидетельство его интереса к ней? И что за этим стоит?

Она опять почувствовала его присутствие, вдохнула его мужской запах. Его глаза, заглядывающие прямо в душу.

В мгновение ока он сорвал ее защитную оболочку, проник туда, куда она никогда никого не пускала. Дрожь пробежала по всему ее телу.

Томи со всей отчетливостью поняла, что любит капитана Омукэ. И это очень скверно, потому что ни он, ни она не имеют права на это чувство. Они прежде всего сотрудники одного отдела. Один раз она уже была в западне, но ей удалось из нее вырваться. Теперь Томи чувствовала, что попалась опять.

* * *

Долгое время после того, как Жюстина, спотыкаясь, выбежала из спортивного зала, Николас сидел неподвижно. Глаза его были закрыты. Он спал и видел сны. Страшные это были сны, тревожные. Беспомощный, прикованный к скале, видел он кружащихся над его головой бакланов с пронзительными глазами, которые криком предупреждали его о приближающейся опасности. И где-то на горизонте уже различались очертания его смерти, несущейся к нему, как корабль под всеми парусами.

Уже забрезжил рассвет, когда он поднялся на ноги. На душе было муторно после размолвки с Жюстиной. Он уставился на обитую войлоком тумбу, как на злейшего врага. В этот момент она действительно казалась ему врагом.

Лицо Акутагавы-сан. Сэнсэй говорит Николасу: «В ТОТ МОМЕНТ, КАК ТЫ ВПУСТИШЬ В СЕРДЦЕ НЕНАВИСТЬ, ТЫ ПОТЕРЯЕШЬ ГЕЦУМЕЙ НО МИЧИ».

Он стоит на склоне холма, окутанного таким густым туманом, что не видно ни зги. Тем не менее, молодой Николас ощущает, что прямо под ним крутой обрыв, а внизу простирается долина, откуда они пришли. Целых шесть часов они поднимались сюда. Один неверный шаг — и он упадет в пропасть и разобьется об острые камни.

Я ничего не вижу, думает молодой Николас, а Акутагава-сан говорит, что надо идти по гребню. ИДИ ПО «ЛУННОЙ ДОРОЖКЕ», говорит он, И ТЫ НЕ СПОТКНЕШЬСЯ И НЕ УПАДЕШЬ.

И, хотя его сердце было полно ужаса, молодой Николас пошел, осторожно переступая ногами, по гребню. Во рту был металлический привкус, сердце стучало так, что он слышал только его стук — и больше ничего.

Затем постепенно стали прорезаться и другие звуки: шорох ветра, вздохи раскачивающихся над головой веток деревьев. Клекот ястреба, описывающего круги в небе.

Потом вдруг он увидел и саму птицу сквозь совершенно непрозрачную пелену тумана, не столько ее силуэт, сколько тень... Хотя какая могла быть тень, если солнца не видно? Он поднял голову и «проследил» за полетом птицы, идя все дальше и дальше по «гецумей но мичи».

Теперь он мог чувствовать, как мимо него льется ветер, будто океанская волна, на которой он, кажется, мог бы кататься, как ястреб на восходящих потоках воздуха. Тучи надвигались со всех сторон, и он поднял лицо кверху, ожидая, что оттуда вот-вот упадут дождевые капли. Он шел по гребню скалы, утонувшей в густом тумане, такой уверенной поступью, словно день был кристально чист. И он говорил Акутагаве все, что видел, слышал и чувствовал. Он ощущал себя богом, но это ощущение он утаил от сэнсэя, потому что оно было сродни эгоцентризму, а уж это самомнение не к лицу адепту боевых искусств.

«Гецумей но мичи».

Я помню это ощущение, — думал теперь Николас. Почему же я не помню, как его молено вызвать? Не думай ничего, приказал он себе. Не задавай вопросов, на которые у тебя нет ответов. Очисть мысли свои от всего постороннего. Пусть твое сознание покинет ненависть, рожденная невозможностью восстановить утраченное ощущение. Пусть Интуиция («харагеи») покажет тебе путь («мичи») к этому ощущению, которое мастера боевых искусств прозвали «Лунной дорожкой».

Николас снова принял боевую стойку, до боли отчетливо осознавая, что он не понимает, что делает, что его сознание, в котором царил полный кавардак, только следует за велениями тела.

Он поднял руки, выровнял пальцы и сделал выпад. Снова и снова ударял он невидимого врага, и все его существо горело от все усиливающегося отчаяния, ибо он чувствовал, что не ведает, что творит. Он остановился и, задыхаясь, уставился в пустое пространство перед собой с такой злобой, словно и оно тоже ополчилось на него.

Он услышал голос Чеонг, его матери: ТЕБЕ НАДО НАУЧИТЬСЯ СПОКОЙНО НАБЛЮДАТЬ ЗА ХОДОМ ВЕЩЕЙ. ПУСТЬ ВСЕ ПРОИСХОДИТ В СВОЙ ЧЕРЕД. ТЕРПЕНИЕ, НИКОЛАС, НАВЕРНО, ДАЕТСЯ ТЕБЕ С ТРУДОМ. ЭТО В ТЕБЕ ОТ ОТЦА. ОН ТАКОЙ: ПОРОЙ ОЧЕНЬ ТЕРПЕЛИВ, А ПОРОЙ НЕТЕРПЕЛИВ, КАК РЕБЕНОК. ОН ОЧЕНЬ НЕРОВНЫЙ, ЭТО ВЕРНО. СТРАННО МНЕ ИНОГДА НАБЛЮДАТЬ ЗА НИМ.

Терпение. Старайся быть ровнее.

Он снова принял боевую стойку и, не давая себе ни секунды на сомнения, ударил темнеющую перед ним неподвижной тушей тумбу. Резкая боль вспыхнула в костяшках пальцев и растеклась по всей руке, но он ударил снова и бил все сильнее и сильнее, с упорством отчаяния, чувствуя, что силы его слабеют. Забыв мудрый совет матери, в слепой ярости он наносил бессильные удары в лицо своим демонам, которые терзали его душу.

Хватая воздух ртом, чувствуя, что пот потоками заливает его тело, он наконец рухнул на татами и, обхватив обеими руками бесчувственный войлок тумбы, заплакал.

* * *

Когда Нанги пришел к себе в офис после встречи с Кузундой Икузой, он вновь прослушал состоявшийся разговор. Усевшись за свой стол и задумчиво глядя на виднеющиеся из окна небоскребы деловой части Токио, рдеющие в лучах закатного солнца, он отвинтил ручку своей трости. Голова дракона скрывала микромагнитофон.

Он вставил кассету в стереосистему, и скоро из динамиков полилась вкрадчивая речь Икузы, убеждающая Нанги, что его долг состоит в том, чтобы предать Николаса Линнера.

Нанги откинулся в своем вращающемся кресле, поборол желание закурить — и вспомнил своего друга Сейчи Сато. Тот был настоящим воином: преданным другом и беспощадным врагом. И Нанги не мог не подумать, до чего же похожи во многом Сейчи и Николас.

Нанги знал, что он никогда бы не предал Сейчи.

Он задумчиво постукивал себя по губам указательным пальцем, внимательно вслушиваясь не только в слова Икузы, но и в интонации, чтобы извлечь из разговора максимум полезной информации. Другие тоже пытались в прошлом оказывать на Нанги давление, но ничего у них из этого не вышло. Однако с Икузой дело обстоит гораздо сложнее. Икуза — это «Нами», «Нами» — это, как там ни крути, сама Япония.

Нанги почувствовал себя запертым в клетку. Выйти оттуда можно только через одну дверцу, а сделать это можно, только предав Николаса Линнера.

Записанный разговор окончился, и в комнате повисло зловещее молчание. Нанги вынул пленку, положил ее в карман. Затем он привинтил голову дракона на место и покинул офис.

На улице он нашел телефон-автомат, опустил в щель монетку и набрал нужный номер. После первого же гудка послышался голос автоответчика. Нанги подождал, пока он кончит говорить, затем сказал одно слово и повесил трубку.

Он подождал пять минут, в течение которых двое людей хотели воспользоваться этим телефоном, но Нанги, держа палец на рычаге, притворился, что разговаривает с кем-то. Люди, потоптавшись немного у будки, ушли.

Затем Нанги отпустил рычаг и набрал тот же самый номер. После трех гудков ответил человеческий голос. Нанги, даже не говоря своего имени, назвал какой-то адрес и повесил трубку. Затем вернулся в офис и провел остаток дня в компании системщиков-программистов, безуспешно пытавшихся установить причины таинственной вирусной атаки на банк данных компании «Сато Интернэшнл». Здесь очень бы помог совет Николаса, однако его не было на работе, и Нанги переживал его отсутствие, словно смерть родственника.

В конце рабочего дня Нанги покинул офис и пересек пешком деловую часть города, направляясь в район под название Акихабара, о котором всегда вспоминал с теплотой. В неуютные дни, когда война на Тихоокеанском театре закончилась, здесь был черный рынок, на котором умные и удачливые люди делали состояние чуть ли не за одну ночь. Здесь Нанги начал свою вторую жизнь, прежде чем освоить науку самурайской бюрократии, которую в Японии называют «кариодо».

Сейчас Акихабара осталась живым памятником японской постиндустриальной экономики. По обеим сторонам узких, извилистых улочек лепились магазины, чьи витрины были завалены электронным оборудованием всех видов, размеров и функционального предназначения, по большей части изготовленного на экспорт.

С плакатов щерились манекенщицы постпанковской эпохи с прическами «петушком» и с лицами индейцев в боевой раскраске. На огромных телеэкранах голливудские красотки закатывали в экстазе глаза, рекламируя новейшие, наилегчайшие наушники и портативные плееры, лаская эти электронные чуда, будто любовников. Какофония отчаянного рока и не менее отчаянной «попсы» лилась из открытых дверей магазинов.

Акихабара так и дымился от нескончаемых людских потоков. Конечно, поэтому он и выбрал этот район как место встречи. Подслушать беседу двух людей в этом сумасшедшем доме — случайно или нарочно — было практически невозможно.

Нанги увидел Барахольщика у витрины магазина. Тот любовался тем, как на огромном экране телевизора Дэвид Боуи смакует прохладительный напиток. Затем лицо певца сменилось восторженной физиономией какого-то таленто. Изображение превосходное, краски как живые.

Барахольщик почувствовал приближение Нанги, даже не оборачиваясь. Это был коротконогий, смуглый субъект с рябоватым лицом и тяжелой челюстью. По всему видно — тертый калач. Его прозвали Барахольщиком, потому что он собирал всяческую информацию, нужную или ненужную, как барахольщики собирают всякий хлам. Нанги знал его уже много лет и беспрекословно ему доверял. Тот был не похож на других представителей своей сомнительной профессии тем, что его нельзя было перекупить, заплатив подороже. Нанимая его, можно было не опасаться разных подвохов с его стороны.

Барахольщику нравился Нанги. Более того, можно сказать, что он обожал его. Много лет назад Нанги спас его сестру от серьезной неприятности, грозившей ей со стороны главы одного из преступных кланов. Барахольщик был у него, как говорится, в неоплатном долгу.

Когда Нанги прошел мимо, Барахольщик оторвался от витрины. Скоро он обогнал Нанги, и тот, без слов поняв, что от него требуется, молча пошел за ним следом. Несчетное количество раз они входили и выходили из магазинчиков, делая петли по путаным переулкам Акихабары, иногда, как зайцы, делали «скидку», возвращаясь по своим следам.

Наконец Барахольщик повернулся к нему лицом и улыбнулся. Они продолжили свою прогулку по улицам, но теперь шли помедленнее и рядом.

— Я пришел сюда заранее, — сообщил Барахольщик, — чтобы проверить, все ли здесь чисто. — Он имел в виду, нет ли за Нанги слежки. — Оказалось, что не все.

Конечно, это «Нами».

— Я знаю источник, — сказал Нанги.

Барахольщик несколько напрягся.

— Непосредственной опасности нет? — Он имел в виду, надо ли найти человека, следящего за Нанги и нейтрализовать его.

— Пока нет.

Барахольщик вдруг остановился у одной из витрин, будто бы заинтересовавшись портативными компьютерами. Нанги оценил любезность Барахольщика: тот знал, что после этой сумасшедшей гонки вверх и вниз по Акихабаре Нанги нуждался в передышке. Барахольщик был очень внимательным человеком.

— Чем могу служить, Нанги-сан?

Нанги еще немного постоял, потом почувствовал, что может идти дальше. Учитывая слежку со стороны «Нами», замеченную Барахольщиком, он не хотел говорить о деле, пока они вновь не тронулись в путь.

Через несколько кварталов, протискиваясь через толпу немецких туристов, намеревающихся, очевидно, скупить все, что видит глаз, Нанги сказал:

— У нас утром произошел серьезный инцидент: вирусная атака на компьютерную систему.

Барахольщик удивился:

— Я сам приобрел для вас систему шифрования. Я думал, она вполне наделена.

— Она и была, — ответил Нанги, рассекая плечом толпу, — до сегодня. — Он протянул Барахольщику гибкий диск. — Вот здесь зафиксирована атака.

Барахольщик положил дискету в карман с видом метрдотеля, принимающего чаевые.

— Займусь сразу же.

— Займись. Хотя я и подключил к этому делу многих, у них нет твоих возможностей. — Трость Нанги постукивала по каменным плитам тротуара. — И еще кое-что, пожалуй, даже более важное — Кузунда Икуза.

Барахольщик слегка присвистнул. Он остановился, показывая Нанги рукой на что-то, вспыхивающее и сверкающее в витрине, будто они были обычными покупателями. Затем они двинулись дальше.

— Прежде всего, — осторожно сказал Барахольщик, — мне бы хотелось удостовериться, что я не ослышался.

— Если ты сейчас думаешь о «Нами», — сказал Нанги, — то ты услышал правильно.

Они прошли мимо группы подростков в черных кожаных куртках и с прическами, которые были в моде в Америке в 50-е годы. В руках металлические цепи и вид весьма задиристый. Поток пешеходов разделился вокруг них на два рукава, и они стояли, окутанные сигаретным дымом, как курьезные экспонаты на выставке молодежной моды.

Барахольщик что-то им сказал, проходя мимо, и рокеры одобрительно заржали, показывая ему поднятый вверх большой палец.

Спустя немного времени Барахольщик спросил:

— Ты хочешь, чтобы я навел о нем справки? Завел дело? Проиндексировал?

— Нет, — ответил Нанги, — я хочу, чтобы ты его скомпрометировал.

Барахольщик нисколько не удивился.

— Каким временем я располагаю? Когда надо закончить?

— Когда закончить? — переспросил Нанги. — Вчера.

Барахольщик улыбнулся:

— Вот такая работа мне по нраву.

* * *

Сендзин Омукэ в движении напоминал море. Походка его была какая-то стелющаяся, волнообразная, будто не суставы его сгибались, а сами кости гнулись. Особенно на женщин это производило неизгладимое впечатление. Они усматривали в этом что-то атавистическое. Мужчины тоже говорили, что Сендзин опасен, но женщины видели в нем нечто положительное, что привлекало их, возможно даже против воли. Есть в этом ощущении, что находишься в непосредственной близости с опасным человеком, какое-то возвышающее душу начало, какая-то свобода духа: чувствуешь сильнее, видишь лучше, обоняешь острее. И именно это влекло их к Сендзину, хотя в своем заблуждении они принимали это за любовь.

Что касается самого Сендзина, то ему было все равно. Фактически он не видел разницы между таким влечением и любовью. Любовь вообще он понимал как фальшивое чувство, полное самообмана и отягощенное игрой страстей, которые неминуемо ведут к жадности, ревности и зависти.

Сендзин рассмеялся вслух. Будь он помоложе, он мог бы вообразить себя подающим надежды таленто, улыбающимся бессмысленной улыбкой своим многочисленным поклонникам, приклеившимся к экранам телевизоров новейшей модели. Танцевал бы, пел бессмысленные популярные песни, давал телеинтервью для Эн-Эйч-Кей, которые его поклонники ожидали бы с таким же нетерпением, как последнюю мыльную оперу.

С его внешностью он мог бы получить работу в лучшем рекламном агентстве или в отделе по связи с общественностью крупнейшей фирмы. Там таких любят: красивых, с гладким лицом без малейших морщинок, с несколько женским овалом лба и линии подбородка.

Но не только профессионалы шоу-бизнеса ценят такую внешность и знают, каким образом ее можно использовать для дела. Представительницы прекрасного пола тоже имеют слабость к таким мужским лицам. А у Сендзина эти черты сочетались еще с выражением глаз, характерным для падших ангелов. Это выражение можно увидеть в глазах всех наиболее почитаемых героев японской истории на протяжении веков.

Подружек у него всегда было великое множество, но все они в свой черед проходили через одно обязательное испытание: Сендзин водил их на постановку «Мудзум Додзёдзи» в театр Кабуки и наблюдал за их реакцией.

«Мудзум Додзёдзи» была любимой пьесой Сендзина, во время представления которой он всегда сидел не шелохнувшись, со смешанным чувством восхищения и ужаса, которое испытываешь во время кровавого зрелища. Хочется отвернуться, но смотришь, как загипнотизированный, пока в желудке не станет нехорошо.

«Мудзум Додзёдзи» рассказывает легенду о Киохиме — обворожительной демонической женщине, которая влюбляется в молодого буддистского монаха. Он разрывается между чувством к ней и своим обетом целомудрия, отклоняя ее попытки соблазнить его, сначала довольно деликатным образом, затем, по мере того как ее преследование становится все более назойливым, — более откровенно.

В конце концов он бежит из города. Но Киохиму это не останавливает: она следует за ним, пользуясь различными чародейскими методами, чтобы не упустить его из вида. Наконец она превращается в чудовищных размеров змею.

Монах, полный ужаса перед этой врагиней-любовницей, прячется под куполом гигантского колокола, где она уже никак его достать не может.

Киохима-змея обвивает своими кольцами этот колокол и, вне себя от ярости, что не может проникнуть внутрь его, изрыгает дьявольское пламя, которое плавит металл и превращает в пепел несчастного монаха, который так коварно пытался сбежать от ее любви.

Во время каждой постановки этой пьесы в театре Кабуки Сендзин сидел как завороженный, с замиранием сердца ожидая этой кошмарной развязки.

А после спектакля он, бывало, водил свою очередную подругу в ресторан, где потчевал ее изысканными блюдами и выяснял, как на нее подействовало представление.

Психологический подтекст пьесы — вернее, его интерпретация Сендзином — очень заинтересовал и доктора, который не в меньшей мере, чем подруги Сендзина, все больше и больше поражался влиянию, оказываемому на него образом Киохимы.

— Демоническая женщина, — говорил д-р Муку, — занимает важное место и в нашей мифологии, и в нашей психической жизни. Так что было бы странно, если бы Ваш, так сказать, подопечный не оказался под ее влиянием.

Конечно, д-р Муку не знал, что сам Сендзин одержим образом Киохимы. К нему Сендзин обратился в своем официальном качестве, для того, чтобы, как он выразился, «составить точный психологический портрет некоего подследственного, подозреваемого в совершении нескольких убийств с особо отягчающими обстоятельствами». И он дал д-ру Муку вымышленное имя этого «подследственного». Но, может, и с именем он зря себе морочил голову. Доктор не интересовался личностью преступника. Его интересовала лишь «патология преступления».

Первоначально Сендзин общался с психиатром лишь по телефону. Это было несколько лет назад, когда он работал над действительно трудным делом об убийстве. Потом они начали встречаться, и всегда эти встречи с д-ром Муку были, по настоянию самого доктора, строго секретными.

— Надеюсь, Вы не будете на меня в обиде, господин капитан, если я попрошу Вас прийти в мой кабинет не через комнату, где ожидают приема пациенты, — сказал он по телефону, когда они договорились об их первой встрече. Некоторые из них необычайно чувствительные люди. Ваша полицейская аура может негативно сказаться и на них, и на некоторых из моих сотрудников, они могут неправильно истолковать Ваш приход. Так что лучше входите через заднюю дверь. Мой кабинет находится в конце коридора.

Так был установлен этот взаимополезный контакт, и Сендзин регулярно посещал д-ра Муку и часами сидел в его кабинете, сочиняя (будто был автором какой-нибудь пьесы, ставящейся театром Кабуки) историю своего «подопечного», состоящую из элементов лжи и правды, а чаще из хитрой комбинации того и другого, так что сам Сендзин порой не мог разобраться, где правда, а где неправда.

Это подсознательное актерство было весьма в духе Сендзина. Всю жизнь он строил из заранее продуманных до мелочей эпизодов, как из кирпичей, покрывая их штукатуркой воображения и фантазии, а потом обжигал в печах учения Кшира, адептом которого он был.

Что может быть лучше — и опаснее — чем рассказ об этой жизни в полутьме кабинета психиатра? Вроде как показываешь элитарный фильм для аудитории из двух человек.

— Демоническая женщина, — говорил теперь д-р Муку, — во многом представляется мне символом невинности.

— Невинности? — откликнулся Сендзин, невольно ухмыльнувшись. — Не могу себе представить, чтобы мой подследственный считал ее невинной.

— Ну, конечно же, он не может считать ее невинной, — объяснил д-р Муку. Это был маленький человечек, подвижный, как мячик, и, по-видимому, такой же упругий. У него было широкое, открытое лицо ребенка. Черные с проседью волосы, довольно длинные и все взъерошенные, будто после утреннего умывания доктор совал голову на пять минут в аэродинамическую трубу. Он носил старомодные круглые очки в металлической оправе, чудовищно увеличивающие его светло-карие глаза. — Она ему всегда будет казаться воплощением зла. В этом, в сущности, и заключается проблема.

Сендзин закурил.

— Как это так?

Д-р Муку пожал плечами.

— Очевидно, этот человек утратил связь с реальностью. Его органы чувств говорят ему только то, что он им разрешает говорить. Будто он надел на них фильтры. Будто жизнь представляется ему такой ужасной или такой сложной, что он может взглянуть ей в глаза только через фильтры собственного изготовления.

Сендзин внутренне усмехнулся: теория д-ра Муку, построенная на элементах лжи, маскирующейся под правду, и наоборот, которые он сам ему и подкинул, показалась весьма уязвимой. — Скажите, как Вы пришли к такому умозаключению, доктор?

— Все очень просто, — объяснил психиатр. — Для нас с вами образ демонической женщины, такой, как Киохима, не состоит из одних черно-белых тонов. — Д-р Муку усмехнулся. — Вернее сказать, из одних черных тонов. — Он сложил руки на своем толстеньком животике. — Сущность мифа о демонической женщине состоит в том, что для мужчины она воплощает в себе и его собственную мать, и мать его детей. Только сорвав с нее маску любящей и заботливой женщины, он видит лицо демона. — Тут д-р Муку многозначительно поднял палец. — Однако каждому психоаналитику известно, что и это лицо — не более чем маска. И, что самое интересное, эта маска является целиком делом рук самих мужчин. Это то, что он хочет видеть в женщине. Как правильно указывает Йокис Мишима, эта маска является отражением неутолимой сексуальной страсти мужчины.

Сендзин чуть не рассмеялся в лицо д-ру Муку. Знает ли почтенный доктор, какую чушь он несет? Нет, он слишком увлечен своей ролью учителя и целителя.

Но, чтобы не расстраивать его, Сендзин покивал головой, бормоча пустые слова одобрения и восхищения, которые обычно говорят своему сэнсэю. Д-р Муку считает себя знатоком психологии, и, во всяком случае пока, в интересах Сендзина поддерживать это его заблуждение.

Но, с другой стороны, нельзя оставить разглагольствования доктора вообще без критики.

— Извините, что прерываю Вас, — почтительно промолвил он, — но подследственный не кажется сексуально озабоченным.

— Это только пока, — глубокомысленно заверил его д-р Муку. — Вопрос времени, не более того. Человек, настолько одержимый идеей демонической женщины, конечно, должен прятать свою женофобию как можно глубже. Но обычно она рано или поздно выходит на поверхность в виде сексуального преступления.

— И что, он будет убивать? — спросил Сендзин.

— Убийство является слишком конкретным и необратимым фактором, чтобы насытить его страсть. Прежде всего, он должен уродовать свои жертвы, возможно, даже разными способами. Не исключено, что среди них будет и изнасилование.

Сендзин одобряюще кивал головой и улыбался. Но где-то под ложечкой у него похолодело. Д-р Муку классифицировал бы это ощущение как симптом нарастающего гнева. Но Сендзин знал, что это нечто иное. И что-то совсем не влезающее в умозрительные построения д-ра Муку.

* * *

Брэндинг лежал на скомканных простынях. В теле приятная тяжесть от желания, а на душе — легкость от неограниченной возможности его удовлетворения. Тело пока чувствует пресыщенность, но душа — нет. Сощуренными от яркого предвечернего солнца и похотливых мыслей глазами он смотрел, как Шизей вылезает из кровати.

На мгновение он увидел темный силуэт обнаженного тела — она шла мимо окна — и яркий свет вокруг него, напоминающий солнечную корону во время затмения. Теперь он понимал точное значение слова «лучезарная». Шизей повернулась, и косой свет залил ее тело янтарным медом. Ее светящиеся глаза — сейчас они в самом деле казались светлее затененного лица — пронзили его до самого сердца, и он почувствовал, что его буквально парализовало от возбуждения и ужаса.

Коттон Брэндинг не мог оторвать от нее глаз. Никогда прежде ему в голову не приходило, что один человек может иметь такую власть над душой другого. Одно дело — постепенно опутывать (потихоньку или решительно) паутиной своего влияния другого человека и подчинять его своей воле, и совсем другое — обнаружить себя самого в центре такой магнитной бури.

А затем совершенно неожиданно Шизей улыбнулась, и все протуберанцы ее могущества вдруг рассеялись, и вместо них опять сиял свет невинности и простодушного любопытства, так что Брэндинг даже усомнился, а отражались ли в этом лице темные и зловещие силы.

Шизей в одной лишь легкой накидке, покрывающей плечи, сидела в кресле с высокой спинкой с такой непринужденностью, словно она была полностью одета и присутствовала на деловом совещании. Ее руки лежали на подлокотниках кресла, и даже сейчас, когда их сбоку освещал сильный свет, он не видел на них не только волос, но даже пушка юности.

— Шизей, — позвал он, и она с улыбкой повернулась к нему лицом. Луч света скользнул по линии ее высоких скул, и создалось впечатление, что это не свет уходящего дня освещает девушку, а кисть художника заканчивает рисовать ее портрет.

А затем она повернула голову обратно, и теперь он видел нежный овал ее подбородка, впадинку на горле и между грудей как одну непрерывную линию. В этой позе было столько интимности, столько первобытной эротики, сколько порой не бывает даже в самом половом акте, который, как хорошо знал Брэндинг, может быть обезличенным, как стрижка в парикмахерской. В этой позе было что-то от тигрицы в джунглях, когда та открывает своему избраннику свою самую уязвимую часть тела. Вот смотри, как бы говорила она, я вся в твоей власти.

И в этот умопомрачительный момент Брэндинг понял, что он хочет эту женщину с такой страстью, какой никогда не чувствовал прежде.

Он вспомнил — будто вспышка граней бриллианта, повернутого к свету — эпизод из детства, который жил подо льдом его памяти все эти годы, хотя и приглушенный временем. Существование Шизей являлось живым отрицанием и пространства, и времени, — и в ее глазах он увидал свое прошлое, явившееся, как призрак на свадебный пир.

Он вырос в Бостоне, в районе Бикон-Хилл. Отец был крупным банкиром. Мать, Бесс, всегда приводила юного Коттона в трепет. Не имея возможности осуществлять контроль над мужем, она контролировала своих детей с такой свирепостью, что это навеки врезалось в их память.

Вынужденная считаться с велениями времени и своего мужа, она не могла быть верной (в полном смысле слова) пуританским традициям Новой Англии, — и это ее очень печалило. Она была богобоязненна — глубоко, почти до самозабвения. Брэндинг всегда с ужасом ждал воскресенья, когда мать таскала его в пресвитерианскую церковь, где заросшие бородой до самых глаз священники грозили притихшей пастве геенной огненной. Она заставляла его вновь и вновь читать Библию и запоминать наизусть целые отрывки оттуда.

Однажды, когда ему было уже тринадцать лет, мать вручила ему книгу. Она называлась «Чудеса невидимого мира», и ее автор был некий Коттон Маттер. Написанная в 1693 году, то есть через год после процесса над Салемскими Ведьмами, к которому был причастен сам автор, эта книга представляла собой весьма любопытное сочинение, в котором рассматривались проблемы сатанизма.

Когда он прочел эту книгу, мать велела ему прийти к ней в комнату. Держа его за руки и заглядывая прямо в глаза, она сказала: «Этот мир есть сатанинская обитель, не забывай об этом, Коттон». Только она одна называла его Коттоном, а не Коком, как все. Но, в конце концов, именно она дала ему это имя. «Трудись не покладая рук, не предавайся излишествам и, самое главное, будь дисциплинированным. Оставайся на узкой тропе, на которую тебя поставил Господь, и ничего плохого с тобой не случится. Сойдешь с этой тропы — и все доброе, что я сейчас вижу в твоей душе, засохнет и умрет».

И вот теперь, глядя в черные, как уголь, глаза Шизей, лежа распластавшись на скомканной постели, Коттон Брэндинг думал о своей матери и об узкой тропе. Повезло ей, что она умерла до того, как он выбрал для себя карьеру политика. Она всегда была уверена, что он, ее первородный сын, выполнит ее волю и примет священнический сан.

Но, с другой стороны, думал теперь Брэндинг, может быть, она и не слишком убивалась бы по поводу его призвания. Как-никак, а он по-своему боролся с несправедливостями. Работая в самом сердце Содома, он вынужден противиться всем соблазнам этого мира и никогда не сходить с узкой тропы.

Затем он вновь посмотрел на Шизей и подумал, как удержать их отношения в тайне от мира?

Наконец пришла ночь.

* * *

Церковь Св. Терезы была единственной католической церковью в Синдзюку, и располагалась она в четырех кварталах к западу от Мэйдзи-дори, в одной из боковых улочек.

Все-таки, думал Нанги, на нее отрадно смотреть в этих джунглях из стали и бетона, окруженную башнями небоскребов, освещенную гигантскими неоновыми вывесками современного Токио.

Внутри церкви царствовал полумрак и спокойствие. Свет, проникавший сверху через цветные витражи, казалось, приносил с собой отсвет пустыни. Где-то высоко над головой, на хорах, шла спевка, и юные, бесполые голоса осыпали его сверху, как осыпает звездным дождем осеннее небо.

День да превратится в ночь, думал Нанги. И ПЕРЕД СНОМ МОЛЮСЬ Я ВСЛУХ... Внешний мир — и тайны, которые он хранит — кажется таким далеким, по крайней мере сейчас. ...ЧТОБ УКРЕПИЛ ГОСПОДЬ МОЙ ДУХ.

Он подошел к святой купели, окунул туда пальцы, перекрестился. Опустившись на колени у одной из скамей в заднем ряду, Нанги уставился в пустоту, слыша в коротких паузах между фрагментами хорала то чьи-то шаги по проходу между стульями, то чей-то приглушенный разговор, тщетно пытаясь услышать тишину, которая бывает только в непосредственной близости от Господа Бога.

С горечью старик обнаружил, что не может найти здесь утешения. Он грешил, он не принял святого причастия. Он отошел от Бога и лишился спокойствия духа, которое дарует Его поддержка.

Вместо Божьего лика на него смотрело ухмыляющееся лицо Кузунды Икузы. Его глаза, как луч лазера, достают даже в храме Св. Терезы. ТАК ИСПОЛНИТЕ ЖЕ СВОЙ ДОЛГ, НАНГИ-САН. ЭТО ПОВЕЛЕНИЕ «НАМИ» И ИМПЕРАТОРА.

Это значило, что он должен предать Николаса. Но Нанги был в неоплатном долгу у Николаса не только за то, что тот претерпел, защищая интересы «Тенчи», но и за то, что он защищал Сейчи Сато до последнего. Но Кузунда Икуза указал ему на его долг перед императором и эмиссарами императора — членами группы «Нами».

И вот в этот момент, когда Нанги был погружен в свои мысли, пытаясь разрешить моральную дилемму, в церковь вошла Жюстина. Она много думала, каким образом лучше всего связаться с Нанги. Прийти к нему в офис или даже позвонить по телефону она не могла: японцы всегда слишком поглощены работой на службе, чтобы было возможно воздействовать на их чувства. А прийти к нему домой она тоже не могла: это значило бы выйти за рамки тех весьма хрупких личных отношений, которые существовали между ними.

Она знала об этой церкви, конечно, от Николаса, да и сам Нанги как-то раз обмолвился о том, что часто ходит помолиться в храм Св. Терезы.

«Отчаяние, — думала Жюстина, оглядывая интерьер церкви, — придает силу и раскрывает такие возможности в человеке, о которых он раньше и не подозревал». А слово «отчаяние» лучше всего описывало состояние ее духа в этот момент.

Сердечная мука от сознания того, что она не нужна Николасу, поначалу ожесточила Жюстину, и она решила было проучить его собственной холодностью. Пусть сам увидит, что был неправ. В конце концов, такая тактика порой ей помогала при прежних размолвках. Однако все это было в Америке. А здесь Япония, и без Николаса, ее единственного якоря спасения в этой чужой стране, у нее не было сил для того, чтобы бороться в одиночку.

Во тьме ночи, слыша, как Николас воюет там, в своем спортивном зале с невидимым врагом, Жюстина приняла решение покинуть Японию следующим же утром.

Боль, которую она теперь ощущала, будучи отрезанной от всех, кого любила, от всего ей привычного, была ни с чем не сравнимой. Она подавила в себе свой гнев на Николаса, как подавляют неприятный вкус во рту, оставленный горьким лекарством. Но расправиться таким же образом с беспомощностью, которую она чувствовала, она не смогла. Здесь, в Японии, все ее слабости, вымышленные и реальные, казались увеличенными до неприличия. И в Японию она приехала ради Николаса.

Она знала, что ее любовь к нему непоколебима, но она также отдавала себе отчет, что не может выносить своего собственного неутешного горя от смерти дочери, одновременно воюя с Николасом.

Впечатление было такое, что ее обступили со всех сторон невидимые враги, и она, не представляя, как с ними можно бороться, уступила бы колоссальному искушению удрать, если бы не ужас от сознания того, что, убегая, она бросит на произвол судьбы Николаса, предав его таким образом. Такого она бы не простила себе никогда. Она чувствовала, что запуталась в ситуации, как перепелка в силках, и эта ситуация все больше и больше выходит из-под ее контроля.

За окном постепенно светлело, а Жюстина лежала без сна, и подушка ее была вся мокрая от слез. Жаль было и Николаса, но жаль и себя.

Когда на востоке зарделась заря, Жюстина уже знала, что она не способна убежать, бросив все. Но в сложившихся обстоятельствах она была также не способна бороться в одиночку. Ей нужен был совет, причем совет кого-нибудь, кто знал Николаса не хуже, чем она, но несравненно лучше разбирался в хитросплетениях японской жизни. Был только один человек, который отвечал этим требованиям: Тандзан Нанги.

Нанги почувствовал, что кто-то опустился на скамью рядом с ним. Машинально он поднял глаза посмотреть, кто это, и, к своему величайшему изумлению, увидел, что это Жюстина.

— Миссис Линнер, — промямлил он, быстро опуская глаза, чтобы она не заметила застывшего в них шока, — а я и не знал, что вы католичка.

— Я вовсе не католичка, — возразила Жюстина и тут же прикусила язык, осознав, что Нанги просто давал ей возможность естественным образом объяснить ее присутствие в церкви и, как говорят в Японии, «спасти лицо». Конечно, он сразу понял действительную причину ее прихода сюда, но в Японии не принято говорить о действительных причинах. Каждый слишком озабочен тем, чтобы спасти свое лицо. — То есть, — начала она и опять замялась, — сказать по правде... — Она опять остановилась. Кто же говорит правду в Японии? Здесь если н говорят ее, то таким образом, что слова можно интерпретировать и так, и эдак — шестью различными способами.

— Пожалуйста, простите меня. Я как раз заканчиваю свои молитвы, миссис Линнер, — сказал Нанги и склонил голову.

Жюстина чуть было не бросилась извиняться: «Ах, простите, ради Бога!» — но вовремя остановила себя. Нанги дает ей возможность собраться с мыслями и подойти к разговору приличным способом, «восстановив утраченное лицо». Жюстина была ему за это благодарна. Она начинала понимать, что пришла сюда не только потому, что это наиболее удобное место для ее разговора с Нанги. Она вспомнила, как горячо молилась Богу, когда Николас лежал на операционном столе. Если она не верила в Бога, то зачем было молиться? Кроме того, она и вправду получила тогда утешение, помолясь. Значит, не такая уж она неверующая, какой ей хотелось бы казаться. Сейчас, склонив голову рядом с застывшим в молчании Нанги, она мысленно обратилась к Богу, чтобы он помог ей и дал силы в ее нелегкой ситуации.

К тому времени, как Нанги поднял голову, Жюстина была уже готова.

— Нанги-сан, — начала она, поборов американскую привычку обращаться к людям по имени, — в прошлом мы никогда не могли найти общего языка.

— Не думаю, что это так, миссис Линнер, — вежливо возразил Нанги.

Чертова вежливость!

— И это, я думаю, сугубо по моей вине, — продолжала Жюстина. Она знала, что ей надо продолжать говорить во что бы то ни стало. Стоит ей замолчать, как она уже не соберется с мужеством закончить. — Я не понимаю Японии. Я не понимаю японцев. Я здесь чужая. Иностранка.

— Вы жена Николаса Линнера, — возразил Нанги, как будто этот факт был единственным, который мог оправдать ее земное существование.

ДА ВЫСЛУШАЙ ЖЕ МЕНЯ, НАКОНЕЦ! — хотелось ей закричать. Но она только глубоко вздохнула и сказала:

— Нанги-сан, я хочу учиться. На самом элементарном уровне. Я буду очень стараться.

Нанги, кажется, почувствовал себя неловко от такого самоунижения.

— Да что Вы, миссис Линнер! У Вас прекрасная репутация.

Жюстина не сдавалась:

— Я хочу измениться и стать своим человеком в здешнем обществе.

Нанги ответил не сразу. Спевка церковного хора закончилась. Был слышен легкий шорох и перешептывание расходящихся по домам детей. С левой стороны, в нише, зажигали свечи. Легкий шумок шел по церкви, как звук падающего дождя.

— Перемены, — вымолвил наконец Нанги, — часто бывают к лучшему, если им предшествовало серьезное раздумье.

— Я думала достаточно.

Нанги удовлетворенно кивнул головой.

— А Вы обсуждали это с мужем?

Жюстина вздохнула про себя. Печаль царапнула ее сердце.

— Мы с Николасом последнее время не очень-то разговариваем.

Нанги резко повернул голову в ее сторону и уставился на нее своим здоровым глазом. Человек западной культуры в такой ситуации спросил бы, а что, собственно, у них стряслось? Нанги сказал:

— Я и сам не имел возможности по-настоящему поговорить с ним. Он стал... немного другим. Врачи...

Тут Жюстина вздохнула уже вслух:

— В этом случае врач не поможет. Он говорит, что Николас страдает от какого-то послеоперационного синдрома. Мне кажется, что он совершенно неверно оценивает ситуацию.

— А что Вы о ней думаете?

— Право, не знаю, — призналась она. — Во всяком случае, я не уверена. Но мне кажется, что вечно подавленное настроение Николаса проистекает из того, что он не может, как прежде, заниматься своими боевыми искусствами.

Нанги невольно затаил дыхание. Господи, подумал он, — спаси и сохрани. Было предчувствие надвигающейся большой беды. Вроде как сумерки сгущаются над ним и его близкими.

— Вы уверены в этом, миссис Линнер?

— Да, — твердо ответила Жюстина. — Я видела его в спортзале. У него ничего не получается.

— Вы имеете в виду, v него какие-то неудачи физического характера?

— Нет, не думаю, что физического.

Нанги, кажется, поверил ей на слово, и во взгляде его Жюстина увидела самую настоящую боль.

Она чуть было не спросила: «Что с Вами?» — но осеклась.

— Мне кажется, у нас с Вами возникло одно подозрение, — сказала она.

— Возможно, — согласился Нанги. — Видите ли, миссис Линнер, в боевых искусствах нравственный аспект контролирует физический. Если ваше сознание не настроено должным образом, вы не сможете овладеть им. Людям западной культуры это трудно понять. — Он виновато улыбнулся. — Простите меня, я не хочу Вас обидеть. Но ведь Вы сами сказали, что хотите учиться. То, что я говорю, является основой основ боевых единоборств, в этом их суть.

Он помолчал немного, как будто собираясь с мыслями.

— Когда приходит новичок, желающий овладеть боевыми искусствами, его часто заставляют сразу же выполнять самые трудные задания. День ото дня он чувствует, что жизнь его становится невыносимой. Некоторые при этом бросают тренировки. Другие — те, кто потом сами становятся сэнсэями — овладевают трудной наукой терпения и скромности. Без этих качеств никаким из видов боевых искусств не овладеешь.

— Но моральный аспект тренировок имеет еще более важное значение, а в случае с Николасом он вообще становится самодовлеющим. — Жюстина отметила про себя, что Нанги назвал Николаса по имени, а не «Линнер-сан», и подумала, с чего бы это. — Видите ли, Ваш муж является одним из редких людей, которые овладели сложнейшей наукой, которая называется «ака-и-ниндзютсу». Он занимался теми аспектами этой древней науки, которые обращены к добру, и поэтому его называют красным ниндзя.

— Вы хотите сказать, что есть и другие формы ниндзютсу? — спросила Жюстина.

Нанги кивнул головой:

— Есть еще и черные ниндзя. Многие из них являются адептами школы Кудзи-кири, где их обучают, кроме всего прочего, черной магии. Сайго был типичным черным ниндзя.

— Ух! Меня до сих пор в дрожь бросает, как вспомню его гипноз.

— Еще бы! — Нанги теперь надеялся, что ее любовь к Николасу и знание его как личности, поможет ей понять то, о чем он теперь собирался рассказать. Он повернулся к Жюстине лицом, и — при этом освещении морщины и шрамы, оставленные войной, вырисовывались резче, чем обычно. — Николас освоил «гецумей но мичи», что в переводе значит «лунная дорожка». Это необычайное состояние души, которое для человека, обладающего им, является поддержкой и опорой в выполнении самых сложных вещей. Вы недавно сказали, что проблемы Николаса, по Вашему мнению, вряд ли имеют физическую основу и являются следствием перенесенной операции, не так ли?

Жюстина чувствовала, что страх закрался ей в грудь и свернулся там, как змея. Но в то же время она ощущала странную пустоту, будто эта змея не имела физических параметров, потому что они не существуют в мире, откуда приползла эта мерзкая тварь.

— Что Вы хотите сказать? — прошептала она.

— Если человек овладел «гецумей но мичи», — пояснил Нанги, — и если в один прекрасный день он пытается вызвать это состояние и обнаруживает, что не может этого сделать... — Он замолчал, будто не зная, как лучше закончить фразу. — Горечь такой потери, миссис Линнер, невозможно себе вообразить. Представьте себе, что Вы одновременно потеряли все пять чувств — зрение, обоняние, осязание, вкус и слух — и только тогда это может в какой-то степени сравниться с потерей «гецумей но мичи». Но только в какой-то степени. Это потеря еще горше. Гораздо горше.

— Не могу себе такого представить, — призналась Жюстина. — И Вы хотите сказать, что именно это происходит с Николасом?

— Только он сам может что-то сказать наверняка, миссис Линнер, — ответил Нанги. — Но я молю Бога, чтобы мое предположение оказалось ошибочным.

— После того, как Лью Кроукер потерял руку, — сказала Жюстина, — мне казалось, что Николас твердо решил навсегда оставить ниндзютсу. Что фаза его жизни, связанная с боевыми искусствами, кончилась.

— Она может кончиться, — тихо сказал Нанги, — только с самой жизнью. — Он сжал руки перед собой в молитвенном жесте. — Поймите, ниндзютсу — это не просто отрасль знания, которую каждый может освоить, если захочет. И это не игрушка, которую можно приобрести для забавы. И это, конечно, не занятие, которое можно забросить, когда надоест. Ниндзютсу тесно переплетается со всем образом жизни, интегрируется с ним. Раз войдя в твою жизнь, оно поселяется навечно.

Нанги опять повернулся к ней лицом:

— Миссис Линнер, Вы, без сомнения, слышали или видели написанным слово «мичи».

Жюстина кивнула.

— Оно означает путь или странствие.

— В каком-то смысле, — прибавил Нанги, — оно может также означать и долг. Поэтому, когда мы употребляем его в значении путь, то это такой путь, с которого можно сойти только в случае необычайной опасности. «Мичи» фактически есть странствие по жизни. Раз начавшись, оно необратимо.

— Но ведь всякий волен переменить свою жизнь.

— О да, — согласился Нанги, — но только в пределах «мичи».

На сердце Жюстины легла свинцовая тяжесть. — Вы хотите сказать, что раз Николас выбрал путь ниндзя, то это на всю жизнь?

— Пожалуй, правильнее будет сказать, что это ниндзютсу выбрало Николаса, — лицо Нанги еще более посуровело. — И если это так, то карма Николаса все еще не исчерпана.

— Но почему так? Каким образом ниндзютсу приобретает такую власть над человеком?

Нанги немного подумал, прежде чем ответить, но все-таки решил сказать всю правду. — Ниндзютсу — древнее искусство, — осторожно начал он. — Древнее, чем сама Япония.

— А разве не японцы изобрели его?

— Нет. Мы, японцы, не очень большие мастера изобретать. Наш конек — усовершенствовать. Наш язык, очень многое из нашей культуры — все это пришло из Китая. Например, мы взяли китайский язык, расчленили его, приспособили к нашим нуждам, усовершенствовали систему иероглифов. Вот так же и с ниндзютсу. Это искусство зародилось в Китае, хотя, насколько я знаю, никто точно не может сказать, в какой провинции и какие сэнсэи стояли у его истоков. Скорее всего, ниндзютсу явилось синтезом многих древнейших видов боевых искусств. Такой почтенный возраст, я думаю, является одной из причин власти этой дисциплины над ее адептами. Кроме того, мистический элемент в ее структуре способствует тому, что она становится делом всей их жизни. — Он слегка улыбнулся, — Чтобы подкрепить мою мысль, могу сослаться на пример из вашей, западной культуры. Вы можете представить себе, что Мерлин бросил свою работу, превратившись из волшебника, скажем, в фермера?

Жюстину этот пример не успокоил. Наоборот, он нагнал на нее еще больше страху.

— Знать бы побольше о корнях ниндзютсу, может, мы смогли бы лучше помочь Николасу.

— Это невозможно, миссис Линнер. Это значило бы познать непознаваемое.

У Жюстины было ощущение, что они попали в лабиринт, и она пошла по одному из коридоров, пытаясь найти выход.

— Вы упомянули о красных и черных ниндзя и о структурах, связывающих их крепче, чем обеты католических священников. — Жюстина внимательно изучала лицо Нанги, говоря это. — А не мог ли Николас перейти от красных к... А может, есть и еще какие-нибудь разновидности ниндзя?

— Нет. — К этому Нанги хотел что-то добавить, но потом, видно, раздумал.

Жюстина учуяла что-то неладное.

— Наверно, ученику не стоит требовать слишком много знаний за раз, — сказала она, не отрывая глаз от его лица. — Но жене должны быть даны некоторые преимущества перед обычными учениками.

Прямо у нее на глазах — лицо Нанги постарело. Он думал, что, вероятно, недооценил силы ее интеллекта и интуиции. Она, очевидно, смотрит в корень. Он кивнул, и лицо его опять скрыли тени.

— Хорошо, — сказал он. — Я не погрешил против истины, сказав, что есть только два типа ниндзя: красный и черный. Тем не менее есть еще термин «широ ниндзя», который означает «белый ниндзя».

Пауза, последовавшая за этими словами, так затянулась, что Жюстина была вынуждена переспросить:

— Белый ниндзя? Что это значит?

— Термин указывает на ниндзя, который утратил свою силу. — Нанги говорил, будто превозмогая боль. Он не мог — по крайней мере пока — сказать ей, что у «широ ниндзя» утрата физических сил является вторичным явлением по отношению к утрате веры.

Вот теперь Жюстина начала постепенно понимать причины странного поведения Николаса.

— Может быть, поэтому Николас решил отгородиться от меня?

— Возможно, — согласился Нанги. — Для человека типа Николаса состояние «широ ниндзя» — кошмар, ставший явью. Он не хотел бы, чтобы Вы были рядом в такое время.

— Но почему? Я бы могла помочь хоть чем-нибудь. А так, целиком уйдя в себя, он совсем одинок.

Глаза Нанги беспокойно оглядывали церковь, переходя от ниши, в которой горели свечи, к рядам скамеек с высокими спинками.

— Пожалуйста, постарайтесь понять, миссис Линнер. Он сейчас совершенно беззащитен, если кому-нибудь вздумается напасть на него. Естественно, заботясь о Вашей же безопасности, он хочет, чтобы Вы держались от него подальше.

— Напасть? — Жюстина опять почувствовала, как в груди ее зашевелилась змея страха. — Но кому это надо? Сайго и Акико мертвы. Кто еще может захотеть напасть на него?

На это Нанги ничего не ответил.

Жюстина, чьи нервы были напряжены до предела, опять почувствовала что-то неладное.

— Вы мне не все сказали, Нанги-сан. Пожалуйста. Я должна знать. Моя жизнь разваливается на части, и я не знаю почему. А Вы знаете?

Здоровый глаз Нанги смотрел ей прямо в лицо. — Миссис Линнер, состояние «широ ниндзя» не может возникнуть естественным образом. Оно вызывается кем-то извне. Вы меня понимаете? Это атака, вроде вирусного вторжения в компьютерную систему, выводящего ее из строя. Кто-то, владеющий техникой темной стороны ниндзютсу, сделал из Николаса белого Ниндзя.

— Так, значит, есть еще один враг? Сэнсэй черного ниндзютсу?

Здоровый глаз Нанги закрылся на мгновение.

— Даже сэнсей школы Кудзи-кири не имеет достаточно знаний, чтобы вызвать состояние «широ ниндзя».

Жюстина лишилась дара речи. Ужас, подобного которому она не испытывала никогда в жизни, захватил ее своими щупальцами. Она вздрогнула, как будто с улицы потянуло холодом зимы.

— Так кто же это может быть, ради всего святого? — спросила она внезапно осипшим голосом.

— Терпение. — И тут произошло нечто невообразимое:

Нанги на мгновение взял ее руку в свою.

— Давайте найдем Николаса, миссис Линнер. Пусть сам скажет, что с ним происходит. Если он и в самом деле стал белым ниндзя, то Вам будет необходимо узнать все.

* * *

Коттон Брэндинг и Шизей ели омаров, которые сам «кок» приготовил в газовой духовке, пока она перемешивала в китайской кастрюле нарезанные овощи. Приготовленный обед Шизей так аппетитно украсила зеленью и обложила толстыми ломтями итальянского подового хлеба, что Брэндингу захотелось даже запечатлеть такой шикарный стол на фотопленке. От этого у них аппетит еще пуще разыгрался.

Они усидели упаковку пива (6 банок!), и он принес из холодильника еще одну, прежде чем сообразил, что делает.

Брэндинг чувствовал, что захмелел — от пива, от вкусной пищи, от секса в изобилии — но главным образом от Шизей. Кажется, так бы и провел остаток жизни, хотя с ней из спальни на кухню и из кухни в спальню. Это было как сон, и Брэндинг упивался им до самозабвения.

Они говорили обо всем на свете. Развалившись в шезлонге на открытой веранде, слыша удары волн прибоя о прибрежный песок, ощущая на лице соленые брызги моря, прилетающие на крыльях ветра, Брэндинг старался говорить поменьше. Хоть он и погрузился в этот омут с головой, но где-то глубоко внутри него продолжал работать датчик, изучающий его новую подругу.

В течение этого долгого дня и вечера Брэндинг, чувствуя себя счастливее, чем когда-либо со времен первых лет их брака с Мэри до рождения дочери, которая, хоть он и очень любил ее, принесла своей дислексией[8] горе и хаос в семью, все ожидал, что Шизей затронет вопрос о его работе, а особенно о его политических баталиях с Дугласом Хау.

Слишком уж Шизей была хороша, чтобы в нее можно было поверить. То, что она пришла в его жизнь как раз в такой неблагоприятный для карьеры момент, запал ему в душу и, как жемчужина, вырастающая потихоньку в своей раковине, время от времени просился на волю, когда экстатическое состояние, в которое он был в последнее время погружен, давало трещину.

В этой жизни запросто станешь параноиком. Брэндинг подозревал, что Дуглас Хау и, главное, упрямое противодействие Дугласа Хау АСИКСу в конце концов начали его доставать. Основываясь на докладе Джонсоновского института по поводу пятилетней работы Агентства по стратегическому использованию компьютерных систем, Брэндинг затребовал у правительства четырехмиллиардную субсидию на финансирование проекта «Пчелка», имеющего оборонное значение. Будучи председателем сенатской бюджетной комиссии, Брэндинг первым ознакомился с этим докладом и первым дал ему ход.

Проект «Пчелка» предусматривал создание компьютера, базирующегося не на одном процессоре, как обычно, а на целой сети процессоров, связанных друг с другом способом, аналогичным мозгу пчелы, — отсюда и название проекта.

Этот компьютер фактически будет мыслить. Используя радар, гидролокатор, систему наведения ЛОРАН и ее новейшие модификации, он сможет, по мнению экспертов Джонсоновского института, отличать друга от врага, выбирая стратегию и менять ее в зависимости от складывающейся ситуации, он будет понимать и реагировать на человеческую речь. Возможности у системы практически неисчерпаемые.

Дуглас Хау, председатель сенатской комиссии по делам обороны, встретил предложение Брэндинга в штыки, аргументируя это нежеланием поощрять очередную спекуляцию по поводу идеи разработки так называемого «искусственного интеллекта». На эту затею уже выброшено четыреста миллионов долларов, и все эти деньги, взятые из карманов налогоплательщиков, перекочевали в бездонные карманы шефов исследовательских лабораторий, которые ума не могли приложить, что с ними делать. В результате большая часть денег просто растворилась, и никто не знает как. Вот такая была позиция у Хау, эффектная и бьющая на эмоции. Но назвать ее возражениям по существу дела было нельзя.

Эти баталии на Капитолийском холме, ведущиеся с переменным успехом, теперь грозили превратиться в нечто вроде личной вендетты, поскольку Хау вознамерился, пользуясь этим предлогом, уничтожить или хотя бы покалечить Брэндинга политически, подорвав его влияние в сенате. Это влияние теперь, как на волоске, висело на законопроекте по поводу АСИКС.

Этот конфликт перерос в нечто большее, чем противостояние демократов республиканцам или даже либералов консерваторам. Шла позиционная война, когда бойцы врылись в землю, вооруженные до зубов, и каждый верил, что именно он выживет в последней схватке.

Но Шизей продолжала удивлять его. С той самой их первой встречи на вечеринке у Типпи Норт она ни разу не затронула вопросов, связанных с его работой, а говорила исключительно о двух проблемах, которые, по-видимому, представляли для нее интерес: об экологии и о сексе. Уже начиная понемногу понимать личность Шизей, Брэндинг связывал и то и другое с ее одержимостью здоровьем. Ее девиз можно было сформулировать так: в здоровом мире здоровая жизнь. По ее мнению, активная половая жизнь была так же необходима, как нормальная экология, рациональное питание и занятия спортом.

Опять и опять Брэндинг поражался истинно детским чертам, прячущимся под роскошными женскими формами. Она обладала потрясающей душу наивностью — чистотой цели, которая волновала Брэндинга и которая казалась ему целительным бальзамом от всех болячек мира.

Внутри дома Джордж Ширинг выдавал «Настроение цвета индиго» в своей характерной сочной аранжировке. Глаза Брэндинга закрылись. Сквозь мечтательную полудрему он услышал слова Шизей о том, что она, пожалуй, пойдет и примет душ.

Брэндинг почувствовал, как она прошла мимо. Оставшись на веранде наедине с ночью, морем и музыкой, он глубоко вдохнул соленый воздух, радуясь его чистоте.

Джордж Ширинг замолк на полуноте, и через мгновение выразительный голос Грейс Джоунз наложился на неумолчный однообразный шум прибоя. Брэндинг сразу вспомнил о том, как они и Шизей до самозабвения занимались любовью под эту мелодию.

К своему величайшему удивлению, он почувствовал, что опять возбуждается. Он представил себе тело Шизей, раскинувшееся на постели, и желание побежало по венам, как впрыснутый наркотик.

Он поднялся с шезлонга, чувствуя, как оттопырились на нем брюки. Толкнув рукой дверь, он впустил на веранду мощный поток мелодии Грейс Джоунз. Воспоминания всколыхнулись в нем с новой силой.

Он шел через кухню, через гостиную, через холл, а музыка следовала за ним, как верный товарищ. Из ванной доносилось журчание воды, и он, распахнув дверь, вошел туда.

В ванной было жарко и парно. Брэндинг расстегнул брюки и стащил их с себя. Потом и рубашку. За занавеской душа он видел темнеющее тело Шизей. Она сидела спиной к нему. Ее вытянутые руки сжимали воронку душа, направляя струю воды на тело. Вот и его эти руки только недавно так держали кое за что.

Эрекция была что надо. Он чувствовал мучительную пульсацию в паху и судорожно втянул в себя воздух. Настоящая секс-машина. Будто ему снова двадцать пять.

Наблюдая, как Шизей моется, Брэндинг улыбнулся. Он вспомнил, как воспротивилась она, когда он хотел развернуть ее к себе спиной. Наверно, не хотела, чтобы он овладел ею сзади, как это делают животные. А вот сейчас он проделает с ней эту штуку, хотя он никогда не пробовал так заниматься любовью ни с Мэри, ни с женщинами, с которыми он встречался до нее.

Он весь дрожал от нетерпения, видя ее силуэт сквозь полупрозрачную занавеску с нарисованными на ней фиалками...

Брэндинг быстрым движением отодвинул занавеску и замер, уставившись на голую спину Шизей.

Это было одно из тех мгновений в жизни, которые длятся не более доли секунды, но кажутся длиннее вечности. Они врезаются в сознание и жгут его расплавленным свинцом. Вот такое с ним было, когда он узнал, что у его дочери дислексия. И когда узнал, что Мэри, женщина, которую он любил, фригидна. Крохотные мгновения жизни, но в то же время насыщенные такой энергией, что безвозвратно меняют все на свете.

Брэндинг смотрел в остолбенении на спину Шизей, вернее, на ту мерзкую тварь, что была вытатуирована в мельчайших подробностях на этой спине, — на паука. Паук был гигантский, покрывая почти всю спину. Восемь красных отвратительных глаз красовались на маленькой головке. Две пары сочащихся ядом отростков, которыми паук обезвреживает и убивает свою жертву. Восемь волосатых лапок протянулись от одной лопатки до другой, от верхней части одной ягодицы до другой.

Затем Шизей почувствовала его присутствие. Она повернула к нему голову. Торс при этом немного изогнулся, и мышцы спины привели в движение паучьи лапки, — и это отвратительное существо изобразило танец под сладкую мелодию Грейс Джоунз.

И тут Брэндинг не выдержал. Он страшно закричал.

* * *

«Я, наверное, схожу с ума», — подумала Томи. Стемнело, и пошел дождь, будто занавес упал на последнюю немую сцену, знаменующую окончание спектакля. Дождь был красным или голубым, смотря по тому, мимо какой светящейся вывески она проходила.

Невероятное количество зонтиков заполонило улицы Токио, превратив их в поля, на которых произрастают странные черные цветы, которые шевелятся и дергаются под порывами ветра то вверх, то вниз и по натянутым нейлоновым лепесткам которых стекают круглые капли дождя.

Фары проезжающих машин освещали, как юпитеры во время киносъемок, эту живую, копошащуюся человеческую массу, время от времени вырывая из темноты то руки, то лица, будто сегменты гигантской сороконожки, спешащей к себе домой по улицам ночного Токио.

Томи шла домой с работы и заскочила в ярко освещенный зал игральных автоматов. У нее промокли ноги, и ей надоело, что ее постоянно швыряет в лужи эта изгибающаяся на бегу чудовищная сороконожка.

Целый день она пыталась узнать местонахождение Николаса Линнера. Сначала она позвонила ему на работу в «Сато Интернэшнл», но там ей сказали, что его нет, и никто не знает, когда будет. Домашний телефон не отвечал. Она опять позвонила в «Сато» и попросила соединить ее с вице-президентом фирмы. На этот раз ей удалось узнать причину отсутствия Николаса, и наудачу она спросила номер телефона его лечащего врача. Позвонив в клинику, она поняла, что ей наконец повезло. Ей сказали, что Николас там часто бывает и что завтра утром он придет на консультацию к д-ру Ханами. Томи решила встретиться с Николасом в приемной врача.

Но, по правде говоря, Николас Линнер не особенно занимал ее мысли. Она больше думала о Сендзине Омукэ. Этот человек получал все больше и больше власти над сердцем сержанта полиции, и этот факт весьма ее смущал. Надо положить этому конец и в будущем, думала Томи, уметь справляться с такими проявлениями, которые ей казались нарушением служебного долга.

Сендзин Омукэ был не только ее непосредственным начальником, что уже само по себе предосудительно, но он был к тому же Сендзином Темным, как его прозвали в отделе по расследованию убийств. Он был чем-то непонятным. По слухам, его побаивались даже те, кто рекомендовал его на пост начальника отдела.

То, что ее тянуло к такому человеку, было причиной постоянного тревожного состояния Томи. И именно поэтому в этот дождливый вечер она решила повидаться с Негодяем.

Негодяй, известный также под именем Седзи Кикоко, был ее лучшим другом. Они дружили еще со школьной скамьи, и именно Негодяй поддержал ее, когда ей пришлось порвать с семьей и со всей прошлой жизнью. В этом плане он был похож на Сендзина, который тоже видел ее достоинства и принимал ее такой, какая она есть, а не смотрел на нее как на женщину, которую надо поставить на свое место. В благодарность за это Томи подтягивала Негодяя по предметам, в которых тот отставал, особенно по философии, из-за которой он чуть не вылетел из школы.

В результате между этими двумя образовались тесные связи, которых у Томи никогда ни с кем не было, даже — в особенности! — с членами ее семьи.

Негодяй жил в «усагегойе». Это японское слово буквально означает «кроличья нора». Так называют современные кварталы в Токио — маленькие, темные, душные. Но для многих и нора годится, чтобы переспать.

Эта «усагегойя» находилась в Асакузе — в районе, популярном среди актеров театра Кабуки и борцов сумо. Томи больше всего нравился этот район города, но он также нагонял на нее тоску, напоминая ей о ее низком положении в обществе. Сержанту полиции средства не позволяли здесь жить, даже в такой «кроличьей норе».

Негодяй оказался дома. Но, впрочем, в эти часы он всегда был дома, возясь со своим компьютером, который уже теперь соображал в два-три раза быстрее, чем тогда, когда он им обзавелся. Именно обзавелся, а не купил: Негодяй никогда ничего не покупал, если была возможность получить по бартеру. В уединении своей квартиры ему нравилось совершенствовать приобретенные вещи. Здесь он мог утвердить свою личность, как он говорил, без особых душевных затрат. Но Томи знала, что эта работа требует такой же внутренней сосредоточенности, как медитация дзен-буддистских монахов и ее собственные боевые искусства, которые требовали большого физического напряжения, но вряд ли были более трудоемкими.

Идя по коридору, она услышала нервные синкопы Билла Айдэла. А когда Негодяй открыл дверь, волна рок-н-ролла чуть не сшибла ее с ног.

— Боже, как ты можешь думать среди такого «шума и ярости»? — прокричала она, ставя к стенке зонтик и туфли.

— Потому что в нем «смысла нету»[9], — улыбнулся Негодяй, заводя ее в комнату и закрывая за ней дверь. — Я могу сосредоточиться, только когда он орет именно так.

Музыка низвергалась из пары трехсотваттных колонок, мощность которых Негодяй изрядно увеличил. У Томи было ощущение, что она стоит рядом с готовящимся к взлету космическим кораблем. Она вся напряглась, чтобы ее не снесло, как пушинку. Было ощущение, что ее заперли внутри гигантского музыкального ящика.

Комната, как всегда, была в полном беспорядке. Начинка компьютеров была разбросана кое-как по полу, подобно трупам на поле боя. Кроме того, более мелкие детали лежали на стульях, маленьком диване и на видеоприставке к телевизору. По телеку показывали футуристический кошмар под названием «По лезвию бритвы», и на экране был виден Гаррисон Форд, прочесывающий Лос-Анджелес будущего в поисках убийц-репликантов.

Стереосистема мерцала красными и зелеными огоньками, то разгорающимися, то тающими вместе с громкостью голоса Билли Айдла. Подражая своему кумиру, Негодяй выкрасил свои волосы в платиновый цвет. Они торчали на его голове, как молодая лесная поросль, длиннее на макушке и короче по бокам. Ему, как и Томи, было немного за тридцать, но, в отличие от нее, он так и не повзрослел, оставаясь таким же тонким, как тростинка, пацаном, каким был в школе. Он походил на жизнерадостного щенка-переростка, неряшливого, но симпатичного.

Ботинки Томи оставили на полу мокрые следы, но Негодяю, казалось, до этого не было никакого дела. Временами ей было необходимо укрыться от реального мира, полного придирок со стороны мужчин, постоянного страха получить порицание и потерять лицо. Здесь, в атмосфере беспорядка, хаоса и вечно приподнятого настроения Негодяя, она могла немного отдышаться. Она помогала ему во всех проектах, над которыми он работал, и чувствовала, что ее здесь ценят и уважают. Но сегодня ей нужно было поразмыслить кое над чем, и она убедила его сделать перерыв и пойти с ней куда-нибудь поужинать.

Они отправились в их любимый «Шитамачи» — старомодный ресторан для деловых людей, где они всегда заказывали фирменное блюдо этого заведения — жаренного на открытом огне угря.

— Над чем это ты работал дома? — спросила Томи, когда они устроились и отхлебнули из своих кружек пива «Саппоро».

— Ну, ты же меня знаешь, — Негодяй расплылся в мальчишеской улыбке. — Как всегда дурака валяю. Сейчас я работаю над вирусом, то есть программой, внедряющейся в другие программы, как бы хитро они ни были закодированы.

— А что, разве таких программ еще нет?

— У хакеров есть. И причем мерзкие. Если компетентные органы обнаружат тех, кто ими пользуются, бедняг бросят за решетку до следующей мировой войны. — Он снова улыбнулся. — Но то, над чем я работаю, несколько иного рода. Я его назвал ИУТИРом, что расшифровывается как Искусственный Универсальный Тактический Интегрированный Разрушитель.

При виде ее озадаченного лица его физиономия еще больше расплылась в улыбке.

— Смысл этого длинного названия заключается в том, что ИУТИР может легко приспосабливаться, то есть я имею в виду, что он по-своему мыслит. Всякая программа имеет индивидуальную защиту, и поэтому для того, чтобы влезть в нее, надо разрабатывать тоже индивидуальные средства нападения. Мой же вирус взламывает любую защиту и проникает в любой банк данных, разрушая его.

Томи рассмеялась. Таланты Негодяя ее порой просто поражали.

— Ты бы лучше поостерегся, как бы компетентные органы не пронюхали, чем ты тут занимаешься.

— Не-а! Тут у них нет ни единого шанса, — сказал он не без самодовольства и отхлебнул из кружки.

— Никак не возьму в толк, — сказала Томи, — почему ты занимаешься такими делами, работая на «Накано Индастриз» — одном из ведущих концернов по проектированию и производству электроники. Наверняка правительственные чиновники следят за вами, как и за всеми ведущими корпорациями в стране.

— Конечно, следят. На всех совещаниях кто-нибудь из них сидит и зырит. — Негодяй сделал паузу и, сгорбившись, стал шнырять глазами туда-сюда, изображая шпиона. Томи прыснула. — Но, видишь ли, — продолжал он, — мой шеф — начальник научно-исследовательского отдела в «Накано». И дела, которыми мы занимаемся, являются настолько сугубо теоретическими, что эти джентльмены давно оставили нас в покое.

Негодяй допил свое пиво и дал знак официанту повторить — и для себя, и для Томи.

— Мой шеф — вице-президент нашего концерна. Я у него работаю уже полтора года. Он перевел меня к себе из технического отдела, предварительно изучив мое личное дело и побеседовав весьма основательно. Целую неделю ходил к нему в кабинет и, по-видимому, удовлетворил его требованиям. Ну вот, начал я у него работать, и примерно полгода назад он предложил мне заняться этим вирусом, идею которого я уже давно вынашивал. Эту работу, конечно, теоретической ни в коей мере не назовешь. Занялся я ей и теперь, кажется, близок к завершению. — Он посмотрел на нее и улыбнулся. — Я, конечно, давал подписку о неразглашении и все такое, но на тебя этот запрет, понятно, не распространяется.

Вот и это тоже весьма в духе Негодяя, думала Томи. Сам себе устанавливает правила.

— Послушай-ка! — вспомнил он вдруг. — Помнишь ту попойку, что мы закатили по случаю моего ухода из технического отдела?

— Как такое можно забыть? — откликнулась Томи. — Пили, не просыхая, весь уик-энд. Помнишь мою подругу из полиции, что рассказывала истории о привидениях?

— Шутишь? Хорошо, что я свое собственное имя вспомнил, протрезвев. Кажется, целый ящик виски «Сантори» выжрали, если не ошибаюсь...

Она кивнула: — В том числе и его. — Потом с улыбкой прибавила: — Славное времечко было.

Потягивая свое пиво, Негодяй заметил, что Томи как-то вдруг погрустнела и улыбка завяла на ее лице, как упавший лепесток сакуры.

— На тебя давит какая-то тяжесть. — Для него тяжести всегда ассоциировались с печалями, в то время как легкость — с радостью. — Если это так, то переложи ее на меня. Что там за камень висит у тебя на шее?

— Скорее лежит на сердце, — ответила Томи.

— Ага! L'affaire d'amour![10] Соблаговолите объяснить суть вашей проблемы, madame!

Томи не могла не удержать улыбки. — Все бы тебе шутить!

— А как же! Вся наша жизнь — грустная шутка, Томи. Ты что, была слишком занята на службе, чтобы это заметить?

— Можно сказать, за последнее время стала замечать. Он дружески подмигнул ей. — Все поправится, поверь мне. А теперь давай выкладывай, да без утайки. Я выдержу. Ей-богу, не упаду в обморок.

Томи и самой хотелось выговориться. Но она все еще колебалась, стоит ли ей рассказывать о Сендзине Омукэ. Ведь для нее все это было очень серьезно, а для Негодяя — не более чем l'affaire d'amour, — ситуация скорее юмористическая.

— Ладно, — сказал он и скрестил на груди руки. — Вижу, у тебя на переносице уже образовались две вертикальные морщинки, а это знак того, что ты действительно озабочена. Поэтому никаких шуток. — Он перекрестился. — Вот крест.

Томи успокоилась и поведала ему свою историю, в которой было все: и сумятица чувств, и боязнь открыться, и опасения, как бы все это не сказалось на ее работе в полиции, и ужас перед муками собственной совести.

Закончив, она попыталась заглянуть в лицо Негодяя, желая прочесть, что он обо всем этом думает. Однако это было не так просто, потому что тот сидел, уткнувшись носом в свою пивную кружку.

Наконец он поднял голову и сказал:

— Ты, наверное, хочешь получить совет, и я его тебе дам, хотя не думаю, что он тебе понравится. — Он приложился к кружке. — Совет мой будет простым: выкинь все это из головы. Из того, что ты мне рассказала, я могу заключить, что он — совсем не то, что тебе нужно. Но даже если бы он по своему физическому и психологическому облику идеально подходил тебе, даже в этом случае я бы посоветовал тебе забыть его. Он ведь твой начальник. Ситуация настолько чревата опасными последствиями, что не стоит и минуту в ней находиться. — Негодяй отставил пустую кружку. — А теперь я замолкаю, мы едим наш восхитительный ужин, а ты перевариваешь вместе с ним то, что я сказал.

Усиленно работая челюстями, Томи пыталась разобраться в своих чувствах. Она понимала, что ее друг говорит дело. Его слова перекликались с ее собственными мыслями, уже давно не дающими ей покоя. И уже поэтому ей следовало почувствовать облегчение. Самым разумным было бы замуровать в душе эту слабость к Сендзину Омукэ и продолжать жить как ни в чем не бывало.

Но Томи чувствовала не облегчение, а только растущее отчаяние. Теперь, когда Негодяй так наглядно описал ситуацию, в которую она попала, было ясно, что выбраться из нее, шагая с высоко поднятой головой, она не сможет. По-видимому, ее путь будет извилист и темен, а направление — вовсе непредсказуемое.

Будь она женщиной того типа, что могут скрывать в себе сильные чувства и жить как все, она не бросила бы трубку в середине разговора со старшим братом. Послушная его воле, она вернулась бы домой и вышла замуж за человека, которого он ей выбрал в мужья.

Но не таким она была человеком, чтобы идти проторенным путем долга и послушания. В тот страшный час разрыва с семьей она поклялась себе, что впредь будет верна только своей воле. Только в этом случае ее широкий жест, которым она отвергла традиционный уклад жизни, будет иметь какой-то смысл.

— Твой совет хорош. Хотелось бы мне им воспользоваться.

Негодяй пожал плечами. — Советы ничего не стоят, даже в тех местах, где все дорого. Например, в этом ресторане.

— Я знаю. Тем не менее, я ценю твой.

Он наклонился вперед. Лицо его было непривычно серьезно.

— Тогда прислушайся к моему совету, Томи. Уноси оттуда ноги. Найди себе что-нибудь повеселее. Честное слово, ты этого заслуживаешь. — Улыбка осветила его лицо. — Слишком уж ты серьезная. Не к добру это.

Она притронулась к его руке.

— Спасибо, Седзи. Ты хороший друг. И сердце у тебя чистое.

Смущенный комплиментом. Негодяй отдернул руку, потом внимательно посмотрел в ее посуровевшее лицо.

— Пошли отсюда, — сказал он, вставая и оставляя на столе несколько иен. — Я знаю местечко, где не позволяют ни дню, ни ночи мешать веселью. Будем пить, гулять — и гори все синим пламенем!

Томи засмеялась и позволила увести себя под разноцветный дождь. Хоть на время можно забыть свои тревоги. Пусть подождут на пороге того сказочного мира, куда они с Негодяем сейчас улизнут.

* * *

Коттон Брэндинг сидел голый на краю ванны, уткнувшись лбом в колени, и вздрагивал. Напротив него стояла Шизей, и вода стекала с ее голых ног. За его спиной вода продолжала хлестать из душа на полупрозрачную занавеску с нарисованными фиалками. Создавалось впечатление, что цветы как бы танцуют под порывами ветра.

— Вот теперь ты увидел меня всю, — говорила Шизей, — и реагируешь на увиденное точно так же, как и все другие. Желание сменилось отвращением.

— Это не так.

— Посмотрел бы ты на себя. Ты не можешь даже глаз на меня поднять!

Презрение, прозвучавшее в ее голосе, пробило завесу ужаса, которая окутывала его. Он поднял голову, посмотрел на нее жалкими глазами.

— Ничего не изменилось, Шизей.

— Пожалуйста, побереги свои политиканские увертки для заседаний Сената. Я же вижу твое лицо. Изменилось все.

— Нет, не все, — не сдавался он, растирая руки, будто грел их перед камином. — Дай мне очухаться. Пожалуйста. — Он встал. — Мы напугали — может, даже перепугали друг друга. Давай, как боксеры, пойдем каждый в свой угол, а потом встретимся для следующего раунда. — Он грустно улыбнулся. — Если этот раунд состоится.

Шизей слегка поежилась, и он подал ей полотенце.

— Спасибо, — поблагодарила она и, обернув полотенце вокруг тела, похлопала по нему руками, чтобы вода скорее впиталась.

Брэндинг, выключив душ, сказал задумчиво:

— Да, давненько не переживал я такого шока.

— Шок — это еще не самое страшное, — откликнулась она. — Татуировка в большинстве людей вызывает отвращение. Отвращение пережить труднее, чем шок.

Брэндинг с удивлением взглянул на нее.

— Если ты знала, что люди будут так реагировать на татуировку, зачем ты ее сделала?

Она посмотрела на него несколько мгновений, потом сказала:

— Мне холодно. Дай мне что-нибудь надеть.

Он подал Шизей ее накидку, но она покачала головой:

— Нет. Дай мне что-нибудь из своей одежды.

Он принес ей свою куртку от пижамы. Вот это было то, что надо: куртка была ей почти до колен. Когда она застегивала пуговицы, ее золотые ногти поблескивали. Плечи куртки очень мило свисали.

То ли огромный дом вдруг стал для них слишком мал, то ли он был слишком насыщен электричеством от их недавней эмоциональной встряски, но их потянуло на волю.

Они стояли, уставившись глазами в ночь. Атлантика катила свои неумолчные валы, и время от времени с ближайшего маяка доносился хриплый гудок туманного сигнала. Чайки не носились, как обычно, с криками над прибрежной волной, а чинно разгуливали по песку, выковыривая себе оттуда последнюю пищу этого дня.

Над головою небо было абсолютно чистое, и на нем уже поблескивали ранние звезды — суровые, ясные — расцвечивая его темнеющую синь своими белыми, желтыми и голубоватыми огоньками.

Но к югу горизонт был затянут тучами, пожалуй, на сотни миль в глубину, по прикидке Брэндинга. Кое-где так уже светились зарницы — иногда огненными полосками, иногда яркими сполохами. Потрясающий воображение концерт на немой клавиатуре необъятного органа.

Впечатляющая картина ночного неба подействовала на них благотворно, особенно на Брэндинга. По сравнению с ее грандиозностью, человеческие тревоги и заботы показались такими мелкими, такими преходящими.

Через какое-то время все небо погрузилось во тьму. Представление было окончено. Они вернулись домой.

Мягкая софа, на которую они опустились, освещалась сбоку стоящим рядом торшером. Буря эмоций, сотрясавшая их совсем недавно, казалась уже плодом их воображения.

Шок прошел. А чем он сменился? Вот что хотел теперь знать Брэндинг.

Он достал два бокала, плеснул в них немного бренди, и вот так они и сидели, смакуя божественный напиток, отлично осознавая, что было необходимо поддержать достигнутое шаткое равновесие.

Волосы Шизей, все еще влажные, отливали блеском, как шубка соболя, и казались такими же мягкими, пушистыми и драгоценными. Светлая челка придавала ей трогательный, ранимый вид. Но тут Брэндинга будто окатило холодной водой: он вспомнил паука, притаившегося у нее на спине, и подумал, что соболюшка эта, видать, не простая.

— Шизей, — начал он, заметив, что она что-то хочет сказать. — Я не хочу, чтобы ты думала, что я такой же, как все.

Долгое мгновение она не говорила ничего. Ее глаза, темные, как ночь, пристально разглядывали его.

— Чья это речь: политика или мужчины.

— Надеюсь, что мужчины. Во всяком случае, мне бы хотелось, чтобы это было так, — Брэндинг хотел быть до конца с ней честным.

Шизей на мгновение закрыла глаза.

— А мне бы хотелось верить тебе. — Она поставила бокал на столик. — Ты напугал меня до смерти, Кок, когда появился вот так, неожиданно. Я не была готова. По правде говоря, я еще не думала о том, каким образом сказать тебе о моем секрете — или показать себя всю целиком.

— И что, вся целиком ты такая же ужасная? Шизей схватила свой бокал и метнула на Брэндинга взгляд, в котором ему почудился и испуг, и ранимость. — Об этом ты мне сам скажешь.

— Картинка, конечно, не из приятных. — В глазах, устремленных на него, промелькнула вспышка гнева. Затем Шизей быстро отвела их в сторону. Это напомнило Брэндингу его дочь. Она часто смотрела на него вот так, когда он в чем-то отказывал ей. Но гнев проходил, а ее любовь к нему оставалась.

— Не люблю пауков, — продолжил Брэндинг. — Не приходилось встречать людей, которые любят. — Он говорил медленно, понимая, что надо выбирать слова с осторожностью, чтобы не испортить дело. — Но, с другой стороны, эта татуировка — настоящее произведение искусства. — Он увидел, что она вздрогнула. — И, поскольку она находится на твоем теле, признаюсь, есть несколько вопросов, которые меня интересуют. Как так получилось, что ты решила ее сделать? И потом — рисунок, наверное, не сразу выкололи, а работа растянулась на довольно долгое время?

— На два года, — ответила Шизей даже с некоторой гордостью, будто терпение, которое она, без сомнения, должна была проявить при этом, оправдывает в какой-то мере всю затею.

— Да, это долго.

Он сказал это весьма нейтральным голосом. Но, услышав эти слова, Шизей поднесла бокал к губам и сделала несколько быстрых глотков, почти поперхнувшись огненным напитком. — О, Кок, ты себе представить не можешь, насколько это долго!

— Больно было?

— Душа болит сильнее, — ответила Шизей. — Та, другая боль — ничто перед ней. Она исчезла, как утренний туман под солнцем.

— Я бы хотел узнать, как это произошло.

— Мы уже как-то пришли к выводу, что многие темы в Америке и в Японии находятся под запретом. Табу. — Шизей налила себе еще бренди, отпила немного — на этот раз помедленнее. — Кок, скажи мне, что ты делал, когда умерла твоя жена? Казались ли тебе дни бесконечными в своей пустоте? Звал ли ты смерть, когда спускалась ночь, а ты лежал в постели без сна? Слышал ли ты дыхание смерти совсем рядом, видел ли ты, как горят ее глаза в кромешной тьме? И не хотелось ли тебе — раз, а может, и два — броситься в небытие, которое смерть обещает?

Брэндинг оторопел перед таким взрывом эмоций. Он знал, что она говорит о себе, а не о нем. Ему никогда не приходилось чувствовать такого жуткого отчаяния, которое она описывала, даже в первые мгновения после того, когда он узнал о смерти Мэри. Это, наверное, отчасти объясняло то чувство вины, которое так прилипло к нему. Но он знал, что от его ответа Шизей сейчас многое зависит. Она в какой-то степени приоткрылась, и теперь был его черед.

— Человеческая природа устроена так, что жизнь должна продолжаться, в какие бы пучины отчаяния ни погружался дух, — осторожно начал он. — И вот я... Говоря по совести, я не знаю, что я чувствовал, видел и слышал, когда умерла Мэри. Была перевернутая и смятая машина, было тело на носилках, закрытое одеялом. Я слышал слова телерепортера. Вот такими же отрывистыми, заштампованными фразами говорили о наших потерях во Вьетнаме, о смерти американских морских пехотинцев в Бейруте. Мне все-таки кажется, что нельзя смерть низводить до такого безличностного уровня.

Шизей вздохнула, и он почувствовал, что событий, наполнявших этот последний час, будто и не происходило вовсе.

— Ты не бросишь меня, Кок, не бросишь, как другие, — сказала она. — Теперь я в этом уверена. — Она прижалась затылком к спинке софы и снова показалась Брэндингу такой маленькой девочкой, что у него даже сердце захолонуло. Ему захотелось взять ее на руки, успокоить ее, сказав, что все образуется.

Но он знал, что не станет этого делать. Чутье подсказывало ему, что они достигли состояния зыбкого равновесия, как две пылинки, плавающие в капле воды: в следующий момент будет ясно, в каком направлении они двинутся.

— Ты себе представить не можешь, Кок, насколько это важно для меня. — Ее пальцы теребили волосы, тащили за них, словно она хотела сделать себе больно. — После всего, что было... Мной играли... А я в самом деле любила... И была наказана за любовь.

Брэндинг смотрел на нее, будто видя впервые. Она как айсберг. Интересно, какая ее часть скрыта в темной и бурной глубине.

— Ты выжила, Шизей, — сказал он. — И это главное.

— Попадал ли ты когда-нибудь в западню? — она опять повернулась лицом. — Я попадала. — Она указала рукой на свою спину, где притаилось чудовище, ставшее ее частью. — Этот паук — возмездие мне... и моя награда.

Брэндинг опять почувствовал, что она ускользает от него, что ему удается только изредка увидеть проблески ее загадочной личности, как далекие зарницы, что они наблюдали в вечернем небе.

— Шизей, — промолвил он. — Я ничего не понимаю.

Она закрыла лицо руками и горько, как ребенок, заплакала. И голос ее, когда она наконец заговорила, заставил его вздрогнуть.

— Кок, — сказала она. — Молю Бога, чтобы ты никогда этого не понял.

* * *

Тандзан Нанги жил в необычайно просторном деревянном доме, построенном в начале века для одного знаменитого актера театра Кабуки и перешедший к Нанги после того, как актер попал в немилость.

Внушительное здание с широкими скатами крыши стояло посреди экстравагантного садика, где росли карликовые клены, декоративная вишня и японский кедр. Плоские камни, некоторые просто огромные, другие совсем маленькие, торчали из земли, окруженные зарослями азалии, рододендрона, папоротника. Все это создавало ощущение уюта и покоя. Между куртинками были проложены дорожки, над которыми был навес из прозрачного пластика, так что даже в дождливую погоду здесь можно было гулять.

Нанги сидел один, глядя сквозь оконное стекло на горбатую луну, прочно засевшую среди облаков цвета индиго.

В доме было тихо; пахло лимоном и немного сандалом. Нанги прихлебывал из чашки зеленый чай, который он сам заварил, вновь и вновь прокручивал в памяти свой недавний разговор с Жюстиной Линнер. Он был благодарен ей за то, что она вот так, в нарушение всех приличий, пришла повидаться с ним: она заставила его взглянуть в лицо ситуации, которая становилась все более пугающей.

Если Николас действительно превратился в белого ниндзя, это значило, что на него кто-то собирается напасть. Но кто и зачем? Нанги содрогнулся, подумав о том, что зло, вырвавшееся на свободу, возможно, прячется сейчас во тьме ночи, готовя убийство. Если, как он начинал подозревать, силы зла стягиваются вокруг него в кольцо, то только Николас мог бы спасти их всех. Но, судя по словам Жюстины, на него мало надежды.

Инстинкт подсказывал Нанги необходимость отступления. Полководец, оказавшись лицом к лицу с превосходящими силами противника, покидает поле боя. Вот и он теперь должен либо отступить, либо найти какие-то нестандартные способы переломить ход сражения в свою пользу. Лобовая атака приведет к катастрофе.

Нанги услышал позади себя слабый шум, но не повернул головы. Пахнуло расцветающим жасмином, и он наполнил чаем вторую чашку из тонкого фарфора.

Шурша своими шелками, Уми неслышными шагами прошла по татами и опустилась на колени перед столиком, принимая предложенную ей чашку зеленого чая. Чайная церемония пошла своим путем, а Нанги все время чувствовал на себе взгляд ее огромных черных глаз. Наконец Уми нарушила молчание.

— В постели так холодно без тебя. Мне снилось, что в доме поселился снежный буран. Я открыла глаза и увидела, что я одна.

Нанги улыбнулся в полутьме. Он привык к ее поэтической манере изъясняться. Уми — человек искусства, бывшая танцовщица, и какое бы средство для выражения своих мыслей она ни выбирала, всегда получалась масса подтекстов.

— Я не хотел тебя будить, — сказал он, понимая, что слово «буран» следует понимать как душевное волнение.

Не без торжественности она возложила свои руки ему на голову. Имя ее, Уми, означает море, и этим жестом она обычно его успокаивала, как бы опуская вниз, в водную колыбель человечества, в тихую прохладу вечного сумрака, где можно отдохнуть и подумать.

Нанги задумчиво проговорил:

— Музыку, которая в душе звучит, другой не слышит. И ты — та музыка.

Лицо Уми было совсем рядом.

— Это из книжки стихов Т. С. Элиота, которую ты мне подарил, когда мне было пятнадцать лет. Никто из западных писателей не поражал меня так, как он. В нем много света.

Это очень характерно для Уми, подумал он. Она ничего не забывает. Хотя ей сейчас только двадцать пять, но она втрое умнее ее сверстниц. Она ученица, которая доросла до учителя, даже не заметив, как это произошло. И что еще характерно для Уми, так это ее способность воспринимать самую суть любой философии на глубинном уровне и преломлять в своей душе, обогащая ее и расширяя собственные мифотворческие возможности. Она была сэнсэем мифа, мистики и даосизма.[11]

Уми взяла его руки в свои. Нанги чувствовал тепло, исходящее от ее ладоней, как застигнутый холодной ночью путник чувствует тепло света, струящегося из окна одинокой хижины, на которую он набрел.

Она так прекрасна и лицом и телом. Стройная, грациозная, сильная, как молодое деревце, которому не страшны ни ветры, ни дожди, ни снега.

— Тьма спустилась на землю, — говорила Уми, сжимая каждый из его пальцев по очереди. — Пустота и хаос. Зашатались устои мира. Женщина-Паук подает свои голос из ночи, и земная ось начинает качаться. Лед наступает.

Нанги знал, что она рассказывает ему миф американских индейцев хопи о гибели Второго Мира, на который Женщина-Паук наслала вечный лед своей Песней Творения. Обитатели этого мира сами навлекли на себя гибель своей греховностью.

Женщина-Паук подает свой голос, потому что зло в людских сердцах неистребимо. Вот что хотела сказать Уми. Нанги почувствовал, что у него мурашки пробежали по телу. Необычайно злобный враг избрал своей мишенью Николаса. Страх заполнил сознание Нанги. Он хотел помолиться Богу, но не мог. Его собственные грехи лишили его силы. С ужасом он почувствовал, что так же бесполезен, как и Николас. Раньше ему казалось, что утеря им веры — следствие того, что он отброшен в сторону какими-то стихийными силами. Теперь он понял, что он в эпицентре действия этих сил.

Великий Боже, думал он, не дай нам погибнуть.

Будто прочитав его мысли, Уми сказала: — Хотя Путь Вещей известен, зло живет вопреки ему, будто противопоставляя ему собственную мудрость.

Под Путем Вещей она имеет в виду «дао», перекликающееся с учением Гераклита. В знаниях древних молено черпать силы, думал Нанги. От мыслей о Гераклите он перешел к «Искусству войны» Сун Цзы, а затем и к «Учири» Ягйу Муненори — умственной установке, к которой следует прибегать, когда тебя загнали в угол. В такие мгновения твой меч и твой ум должны быть едины. Синтез материи и духа: «дао».

Так он победил хаос, порожденный в нем страхом, и заставил себя вернуться к действительности. С одной стороны, Николас стал белым ниндзя. С другой стороны, его партнерские узы с Николасом поставлены под угрозу происками «Нами» и ее эмиссара Икузы. Интересно, это две разные атаки, за которыми стоят не связанные друг с другом силы, или же это нападение одного врача, но с двух направлений?

Паранойя или правда? Серебряный свет луны заливал Нанги, само море дышало рядом с ним, и он знал, что надо найти ответ на этот вопрос.

На следующий день Николас отправился к врачу. Он поехал поездом, потому что опасался сесть за руль в его состоянии и уж, конечно, не мог попросить Жюстину отвезти его в город, хотя в глубине души ему этого и хотелось.

Он переговорил с Нанги по телефону, коротко проинформировав его, что едет к врачу, и, в зависимости от того, как он будет себя чувствовать после этого визита, он, может быть, придет на работу. От сочувственного голоса Нанги у Николаса все скулы свело, и он должен был стиснуть зубы, чтобы не бухнуть чего-нибудь ненароком. Тоже плохой знак.

Утренний туман стелился по зеленым склонам гор. Пейзаж, и без того достаточно смазанный из-за скорости поезда, теперь был и вовсе скучным. Николас устало закрыл глаза.

Тихое постукивание колес успокаивало, далекий свисток локомотива будил ностальгические воспоминания о юности, которая прошла здесь, в Японии, в те годы, когда страна постепенно справлялась от позора поражения в войне и перестраивалась по образу и подобию Соединенных Штатов.

Тихая песня колес напоминала колыбельную, которую ему напевала мать, когда укачивала маленького Николаса в их коротких путешествиях поездом. Они часто ездили навестить тетю Итами. Чеонг считала Итами сестрою, хотя фактически она была всего-навсего сестрою ее первого мужа — японского офицера, убитого в Сингапуре во время войны. Там же Чеонг встретила полковника Денниса Линнера, отца Николаса. Он спас жизнь Чеонг, а потом и полюбил.

Время тревог, такое далекое. Но для Николаса, который так часто слышал рассказы о нем, оно было необычайно близким. Это своего рода талисман, с помощью которого он побеждал отчаяние, когда оно начинало овладевать его сердцем.

Но сейчас этот талисман не помогал. Беспокойство и гнев переполняли Николаса. Он хотел бы быть спокойным и терпеливым — таким его всегда хотела видеть мать — во время разговора с врачом, чтобы разобраться, что же все-таки случилось с его памятью. Он отлично понимал, что нельзя в его положении делать поспешные умозаключения, но сейчас, сидя в прохладном кондиционированном купе, он чувствовал, что уже дрожит от еле сдерживаемого гнева. Значит, он уже сделал умозаключение, даже не успев поговорить с врачом.

Токио был окутан серебристо-серым туманом, вытравившим красные, синие и зеленые краски неоновой рекламы до цвета золы. Небоскребы, подрубленные у основания, казались обесцвеченными и корявыми, как стариковские гнилые зубы.

Офис д-ра Ханами располагался на двадцатом этаже одного из таких небоскребов, где было, казалось, все необходимое для жизни, даже зимний сад и крытые плексигласом дорожки для прогулок. Перед дверью с полированной бронзовой табличкой торчало три черно-белых камня посреди моря мелкой гальки: традиционный японский сад камней.

Около получаса Николас ждал приема, сидя на мягком диване с темно-серой обивкой, вокруг которого под нужным углом располагались мягкие кресла такого же цвета, а напротив — серый стол регистратора. На стенах висели две современные литографии — грубое подражание традиционной японской гравюре по дереву. На них образы Японии комбинировались с образами Запада: статуя Свободы, одна из первых моделей «Форда», гамбургер, с которого капает томатная паста. Николасу литографии не понравились.

Он встал и нервозно направился к окну. Сквозь полосы жалюзи — тоже серого цвета — он попытался рассмотреть лицо большого города. Улиц не было видно: нижнюю часть стекла туман покрыл тонкой пленкой влаги. Он перевел взгляд повыше, на узкий каньон между рядами зданий. Лампы дневного света в окнах ближних небоскребов просвечивали сквозь эту пленку яркими белыми пятнами, будто дюжина газосварщиков включила свои горелки.

Николас услышал, как его вызывают в кабинет.

Д-р Ханами был маленький, подвижный человечек лет пятидесяти. Холеные усики, ежик седых волос, блестящий от бриолина, медицинский халат, надетый поверх щегольского костюма. В кабинете висел сигаретный дым.

Сделав последнюю затяжку, доктор вдавил окурок в переполненную пепельницу и жестом попросил Николаса садиться. Он пунктуально выполнял просьбы Николаса не курить в его присутствии, но как-то не придавал значения тому факту, что обычно им приходилось общаться сквозь дымовую завесу. Вернувшись после очередного визита к д-ру Ханами, Николас сразу же снимал с себя все белье и бросал его в корзину для стирки.

Итак, — осведомился д-р Ханами, — как у вас идут дела? — Он задал этот вопрос по-английски, с подчеркнутым американским акцентом. Д-р Ханами считал себя знатоком американского образа жизни и обедал только в ближайшем «Макдональдсе». Без «Биг-Мака» он и дня не мог бы прожить.

Николас опустился на металлический стул с серым сиденьем и спинкой, молча наблюдая за доктором.

Д-р Ханами поиграл зажигалкой, крутя ее между большим и указательным пальцами.

— Насколько я понимаю, — сказал он, — это не просто визит в соответствии с послеоперационным режимом. — Он открыл папку с историей болезни Николаса, полистал страницы.

Все здесь вроде нормально. Рентген, лабораторные анализы. Все в лучшем виде. — Он поднял глаза. — Какие-нибудь проблемы?

— Да, — ответил Николас, подавляя желание вскочить со стула. — Пожалуй, так можно выразиться.

— Хм-м. И в чем же заключается проблема? — Зажигалка опять замелькала в его руке.

Николас, не в силах оставаться на своем месте, вскочил. Со страшным грохотом, заставившим д-ра Ханами вздрогнуть, он поднял жалюзи, прижался лбом к стеклу. За окном было по-прежнему гнусно, словно начадили десятки нефте-химзаводов. Он даже запах гари почувствовал.

— Скажите мне, доктор, — сказал Николас, не оборачиваясь, — Вы когда-нибудь были в префектуре Нара? Д-р Ханами не сразу ответил.

— Да. Мы с женой были там на курорте четыре года назад. Горячие минеральные воды.

— Тогда Вы знаете, как там красиво.

— Конечно. Я часто думаю, что надо бы еще хоть разок выбраться. Но времени вечно не хватает.

Николас повернулся к нему лицом. Какой смысл глазеть в этот гороховый суп, где ни черта не видно?

— Доктор, а вы никогда не задумывались о том, какой бы показалась вам жизнь, если бы вы утратили способность оперировать?

Доктор посмотрел на него с недоумением:

— Ну, конечно, когда уйду на пенсию, я буду...

— Нет, — нетерпеливо перебил его Николас, — я имею в виду сразу. Прямо сейчас. — Он щелкнул пальцами. — Вот так: раз! — и все.

— Ну, трудно сказать...

— Понимаете, доктор, человек, впустивший себе в душу красоту, даже не может жить без нее. Я долго жил в префектуре Нара, изучая боевые искусства. Да вы с женой и сами видели, когда ходили принимать свои ванны. Ну, а красота, открывающаяся через «гецумей но мичи», есть вообще нечто особенное. Знаете, что это такое? Лунная дорожка.

Д-р Ханами кивнул головой.

— Я слышал об этом, конечно. Но я не думал... — Что-то то ли в лице Николаса, то ли в его поведении заставило хирурга остановиться. — Вы сегодня какой-то другой. Что случилось?

Николас, чувствуя, как стучит его сердце, сел на стул напротив д-ра Ханами, но несколько по-иному — налегая всем корпусом на стол между ними. Он чувствовал, что его тело все напряглось, а руки покрылись липким, противным потом. Он нервно потер их друг о друга.

— Вы спрашиваете, какие у меня проблемы, и я отвечу вам, — бросил он прямо в лицо д-ру Ханами, не в силах совладеть с эмоциями. Он указал рукой на то место, где был еще не полностью заросший послеоперационный шов. — Я ни хрена не помню из области боевых искусств, которыми я занимался всю жизнь. Все куда-то к дьяволу пропало. Я целую ночь не спал, все думал, как эта... невероятная штука могла приключиться. Но снова и снова я возвращался к одному и тому же, доктор. К одному ответу, который имеет хоть какой-нибудь смысл. — Он поднялся на ноги и вцепился руками в края рабочего стола д-ра Ханами. — Вы и ваш сучий скальпель в этом виноваты. Что-то там повредили, как-то там задели что-то важное, не знаю что. Единственное, что я знаю, так это то, что у меня пропали навыки, сидевшие, кажется, намертво. И вы тому виною.

В звенящей тишине, что последовала за этим, д-р Ханами сказал по-японски:

— Пожалуй, надо попросить принести чаю.

Когда приходится туго, подумал Николас, самое правильное — обратиться к национальным традициям. Гнев так бушевал в нем, что даже руки дрожали. Он молча смотрел, как доктор заказывает чай по внутреннему переговорному устройству. Когда регистраторша принесла чай на черном лакированном подносе, доктор жестом отпустил ее и сам занялся приготовлением напитка: бросил в кипящую воду точную дозу зеленой заварки, потом стал перемешивать палочкой тростника со строго определенной скоростью, поворачивая крохотную фарфоровую чашку туда-сюда, чтобы чай получше заварился.

Было что-то успокаивающее и что-то даже подбадривающее в чайной церемонии. Ее упорядоченность, отсутствие чего-либо случайного, четкие, стилизованные движения — все служит тому, чтобы сфокусировать внимание на настоящем, служащем мостом между прошлым и будущим.

Николас почувствовал, что успокаивается. Невероятная напряженность уходила из тела, как воздух из проколотой шины автомобиля. Он медленно опустился на стул.

Д-р Ханами подал ему чашку. Когда они закончили пить чай, доктор попросил: — А теперь расскажите мне все, и, пожалуйста, с самого начала.

* * *

Я бы хотел поговорить о некоторых деталях истории вашего «подопечного», которые я, признаться, не могу понять, — сказал д-р Муку, как только Сендзин занял свое место напротив него.

Это очень похоже на доктора Муку — брать инициативу в этих психоаналитических сеансах. Сендзин во многом напоминал странных и таинственных рыб, что живут в бездонных морских пучинах: они видят в темноте, часто даже без помощи глаз. Вот и сейчас он безо всяких видимых признаков понял, что д-р Муку подкрался очень близко к истине.

Сендзин теперь был вполне уверен, что психиатр заподозрил, что нет у него никакого психопата-подопечного и, более того, этот «подопечный» есть фактически сам Сендзин.

Это, конечно, чревато некоторой опасностью. Но даже если бы Сендзин сейчас встал и признался во всем, д-р Муку был бы бессилен что-либо предпринять. Он связан этикой своей профессии и не может разглашать врачебных тайн. Сендзин с самых их первых встреч связал доктора обещанием, что тот сохранит в тайне содержание их бесед.

Д-р Муку с готовностью — и, как оказалось, безрассудно — согласился. Теперь отношения между ними принимали новый и, как казалось Сендзину, дьявольски интересный поворот. Начинается тонкая борьба за верховенство, и противники уже обменялись первыми выстрелами.

Это все равно что ходить по краю пропасти с повязкой, затянутой вокруг шеи. Сейчас они сблизились в этой пляске смерти, и пухлые ручки д-ра Муку натянули веревку. Сендзин почувствовал сильное и приятное возбуждение. Кровь его быстрее побежала в жилах. Вот ради таких моментов он и жил.

— Например, — продолжал д-р Муку, — какое воспитание получил ваш подопечный? Жизнь его в семье была вполне нормальной?

— Смотря что понимать под «нормой», — Сендзин не смог заглушить насмешливых ноток в голосе. — Разве психология не изъяла из профессионального обращения это слово как вводящее в заблуждение?

— Психология, может и изъяла, — заверил его д-р Муку тоном, не терпящим возражения, — но психотерапия — нет. — И он одарил Сендзина такой хитрой улыбкой, в которой тот прочитал: УЖ ВАМ-ТО ЭТО ДОЛЖНО БЫТЬ ЯСНО. ВЕДЬ ВЫ-ТО НЕНОРМАЛЬНЫЙ, НЕ ТАК ЛИ, СЕНДЗИН-САН? — Но вы по-своему правы. Норма существует как абстракция, а реальный мир не вмещается в средние статистические показатели. И очень часто отклонения, то есть психозы, уходят корнями в раннее детство, в семейное воспитание. И вот здесь, в целях удобства, мы можем употреблять слово «норма», причем я готов биться об заклад, что ваш подопечный не получил нормального воспитания.

Сендзин весь подался вперед:

— В каком смысле?

Д-р Муку пожал плечами.

— Может, его мать была шлюхой, а может, он имел основания считать себя брошенным. Это в какой-то степени может объяснить его зацикленность на Киохиме, демонической женщине. — Поскольку они сидели в маленькой комнате лицом друг к другу, а д-р Муку сидел спиной к окну, его лицо было затенено и казалось восковым. — Наш подопечный мог даже иметь кровосмесительное влечение к матери. Такого рода чувства обычно бывают не под силу слабой детской психике, и ребенок, желая «отделаться» от них, проецирует их на какую-нибудь другую женщину, рассматриваемую им как воплощение зла. И он убедит себя, что это мать ему их внушила — словом или действием, — эти запретные сексуальные чувства. — Глаза д-ра Муку блестели за круглыми стеклами очков. — Вы согласны с тем, что я говорю? В моих словах звучит что-нибудь знакомое для вас?

— Откуда мне знать? — резко ответил Сендзин.

— Ну, вы же куда больше знакомы с подопечным, чем я.

— Разве? — поднял брови Сендзин. — Я начинаю подозревать, что никто из нас не знает его достаточно.

Д-р Муку качнулся на своем стуле.

— Почему вы так думаете, Сендзин-сан?

— Во-первых, вопрос секса. Насколько мне известно, подопечный не насиловал своих жертв.

— Но ведь все они были женщинами, не так ли?

— Да, — солгал Сендзин.

— И все молодые. Все красивые, — д-р Муку кивал головой, вспоминая фотографии, которые Сендзин ему показывал. — Так что все это лишь вопрос времени, и он начнет насиловать свои жертвы. — Д-р Муку указал пальцем на Сендзина, будто он и был этим подопечным. — Видите ли, наш друг испытывает при эякуляции спермы чувство, аналогичное тому, что он испытывает, когда нажимает на курок револьвера. Эякулят для него то же самое, что пуля.

Сендзин сидел не шевелясь.

— Вы очень уверены в себе, доктор.

Д-р Муку пожал плечами.

— В нашем деле никогда невозможно знать наверняка, Сендзин-сан. Можно только делать более или менее правдоподобные догадки. Как детектив. Я думаю, что мой модус операнда во многом подобен вашему, когда вы изучаете место преступления. Мы оба ищем улики, которые позволили бы нам связать воедино разрозненные факты и ответить на два вопроса: «Кто?» и «Почему?» И для того, чтобы разгадать тайну, почему бы не сделать пару выпадов наугад?

Сендзин угадал направление, которое принимает их разговор. Не только ему начинают задавать вопросы, но и задающий вопросы отождествляет его с собой, МЫ ОБА ИЩЕМ... НЕ ТАК ЛИ И ВЫ ИНОГДА... Тонкая методика, вовлекающая человека в откровенный разговор, когда он сам начинает хотеть давать правдивые ответы на все вопросы.

Сендзин сказал: — Мне кажется, что «выпады наугад» лучше оставить авторам романов и сценаристам кинофильмов, которые управляют судьбой своих героев.

Д-р Муку наклонил голову, вопросительно взглянув на Сендзина. — А чем здесь принципиально отличается реальная жизнь? Жизнью, управляет карма, и уж, конечно, не мы сами.

Сендзин улыбнулся. Чаша весов все больше склоняется в пользу доктора. Чем дальше он продвигается в своем допросе, тем более уверенным в себе он становится. Но чем больше он разворачивает свои стратегические силы, тем меньше возможностей контролировать ситуацию у него остается.

Пожалуй, пришло время еще кое в чем просветить доктора, подумал Сендзин. — Муку-сан, — начал он, — вы когда-нибудь слыхали о Кшире?

— Нет. Никогда не слыхал.

— Кшира — это дисциплина для тела и ума, — объяснил Сендзин. — Но в чем-то она более всеобъемлюща, чем даже философия. Она оперирует своей собственной реальностью. Кшира — это язык светозвукового континуума.

Д-р Муку заморгал. — Язык чего?

Сендзин зажег сигарету, он прикасался к ней губами только изредка, причем не затягиваясь.

— Светозвуковой континуум, — повторил Сендзин. — Вы, без сомнения, слыхали про «ки», являющееся внутренней энергией всего сущего: людей, животных, моря, лесов, самой Земли. Так вот, сэнсэи Кширы сделали удивительное открытие, а именно: существуют различные формы «ки». Выделяя их и обуздывая, можно стать обладателем колоссальной психической и физической энергии.

Сендзин чувствовал скептическое отношение д-ра Муку к его рассказу. И в этом не было ничего странного. В вопросах человеческого сознания доктор был ограничен методиками современного аналитического мышления. На взгляд Сендзина, он был жалким доктринером, не способным увидеть ничего, о чем ему не говорили его собственные учителя.

— Главное в Кшире то, — сказал Сендзин, внезапно наклоняясь к самому лицу доктора, — что она очень пластична, и ею можно пользоваться для самых разных нужд. — Он сделал затяжку, и его сигарета вдруг начала шипеть и издавать странное бело-голубое свечение.

Левая рука Сендзина захватила лицо д-ра Муку, прежде чем психиатр сумел хоть как-то отреагировать. Большим пальцем этой руки, он сбросил с переносицы очки и тотчас же ткнул горящим концом сигареты прямо в левый, глаз д-ра Муку. Растопыренные, как паучьи лапы, пальцы при этом цепко держали внезапно вспотевшее лицо доктора.

Руки д-ра Муку бессильно пытались оттолкнуть Сендзина, а начиненная фосфором сигарета все глубже и глубже погружалась в глазницу. Доктор издал странный, приглушенный звук — не крик, а просто натужное дрожание голосовых связок.

Наблюдая, за выражением его лица, будто тот был не живым человеком, а изображением на экране телевизора, Сендзин улыбался.

— Наш подопечный, — говорил он доктору в самое ухо, — не убивал женщин. В том числе молодых и красивых. Здесь ты поднапутал, доктор. Во всем ты напутал. И обо мне тоже.

Комната заполнилась странным запахом. Язык Сендзина быстро высунулся, как у ящерки, смакуя этот запах. Это был запах смерти. Он исходил от д-ра Муку.

Сендзин перевел взгляд на правый глаз д-ра Муку. Из него катились слезы, и Сендзин смахнул их одним пальцем. Зрачок расширен, будто доктор был наркоманом. Жаль, что психиатр не может сказать, как ему сейчас больно и как страшно. Аналитический ум его мог бы выделить из хаоса болевых ощущений легко узнаваемые и классифицируемые компоненты.

— Муку-сан, что с тобой? — ёрничал Сендзин. — Тебе плохо?

В этом слезящемся глазу был заключен целый мир, и этот мир, взорванный болью, все расширял и расширял свои горизонты в предчувствии конца.

А потом этот глаз остановился а застыл на чем-то, скрытом от всех, В том числе и от Сендзина.

Д-р Муку обмяк я поник в своем кресле. Фосфор все продолжал гореть внутри его черепной коробки. Психиатр выглядел очень спокойным. Вполне расслабившимся, как показалось Сендзину.

Он протянул руку к столу и распахнул дверцу. Издал недовольное мычание, увидев включенный миниатюрный магнитофон. Катушки вращались, добросовестно записывая каждое слово, каждый звук в комнате. Сендзин уже давно подозревал, что доктор — записывает их встречи на пленку.

Он нажал на кнопу «стоп», положил магнитофончик в карман. Снова взглянул на д-ра Муку.

— Ты так никогда и не узнаешь, насколько глубоко ты был неправ, — изрек он.

Прищуренный глазами своей памяти он взглянул на яркие, как ослепительный солнечный свет, события, обычно следовавшие за его посещением спектакля театра Кабуки «Мудзум Додзёдзи». Как он угощал своих подружек роскошным quot;обедом, заводя беседу о психологической мотивации поведения главных героев. А потом, возбудив свой аппетит этими разговорами, приступал к главному блюду: медленной, мучительной, но сладкой процедуре убийства.

Сендзин задернул шторами эти яркие события, наклонился, взвалил труп на плечо. Жаль, подумал он, что д-р Муку мертв и уже не может отвечать на его вопросы. Однако почтенный доктор сослужит ему службу. Причем очень важную.

* * *

Было видно, что д-р Ханами не верил ему. Николас закончил свой подробный рассказ, начав с неясных тревожных мыслей сразу после операции, когда он попытался и не смог погасить болевые ощущения, и закончив событиями последних суток, которые окончательно подтвердили, что он не только потерял способность пользоваться «Лунной дорожкой», но я начисто забыл далее технику боевых искусств, которой он упорно овладевал многие годы.

Д-р Ханами откинулся в кресле, прижал к груди сложенные лодочкой руки и произнес полным убежденности голосом:

— Дорогой мой мистер Линнер, ваши предположения абсолютно невероятны. Вам, конечно, может КАЗАТЬСЯ, что Вы утеряли свои поразительные способности, но, позвольте Вас заверить, ничего Вы не утеряли.

Он достал несколько рентгеновских снимков из папки, и, вставив в демонстрационный ящик, включил свет.

— Вот, смотрите, — он указал на снимок, — здесь была опухоль, вдоль второй мозговой извилины, как раз над этой изогнутой бороздкой. Здесь очень хорошо видны ее контуры. — Затем он указал на второй снимок. — А вот здесь мы уже после операции. Как видите, шов абсолютно идеальный. Прилегающие области совершенно не повреждены. В этом не может быть никаких сомнений. Абсолютно никаких.

— Так что же со мной произошло, доктор?

Д-р Ханами ответил не сразу. Не спеша он выключил демонстрационный ящик, вынул рентгеновские снимки, убрал их на место в папку. Затем закрыл папку и прижал ее сверху руками.

— В таких вещах трудно быть уверенным, но мне кажется разумным поставить вопрос несколько иначе: не что произошло с Вами, а, скорее, что происходит? — Д-р Ханами улыбнулся профессиональной, ободряющей улыбкой. — После таких сложных операций довольно часто бывает, что пациент внушает себе, что какие-то способности свои он утратил вместе с удаленными тканями. — Он открыл блокнот, записал имя и номер телефона, вырвал этот листок и подал его Николасу.

— Что это?

— Д-р Муку — большой специалист в области психиатрии, мистер Линнер. Его офис как раз напротив...

— Так вот, по вашему мнению, в чьих услугах я нуждаюсь! — недоверчиво протянул Николас. — В услугах психиатра!

— Учитывая ваше нынешнее эмоциональное состояние, я думаю, будет очень полезно про...

— Вы так и не поняли, что я хочу сказать, доктор, — Лицо Николаса побледнело от скрытого гнева. — Кто-то — может, даже вы сами — что-то сделал со мной, когда я лежал на операционном столе. Ради всего святого, скажите мне...

— Линнер-сан, вы прежде всего должны успокоиться, — сказал д-р Ханами, прибегая к увещеванию — проверенному веками приему, которым изгоняют бесов: и из пациентов, и из кабинета. — Такие вспышки никому ничего хорошего не дают, прежде всего — вам. Когда вы успокоитесь, вы сможете увидеть, все в истинном свете.

— Значит, вы не хотите сказать, доктор?

— Линнер-сан, я вас уверяю, мне нечего вам сказать, — опять посмотрел на папку с историей болезни Николаса, будто она могла прибавить веса его словам. — Операция по удалению опухоли прошла успешно. А что касается предмета вашего беспокойства, то никаких причин медицинского характера нет и...

Д-р Ханами замолчал и поднял глаза, почувствовав, что его пациент уже ушел.

* * *

Николас утратил веру. С невероятной ясностью, он вдруг понял, что годы тяжелого труда прошли впустую. Без «гецумей но мичи» жизнь не имела для него смысла. Его дух, лишенный возможности непосредственного общения с миром, поник. Он чувствовал себя единственным уцелевшим матросом погибшего судна, выброшенным на чужой и враждебный берег.

Он думал о своей матери Чеонг и понимал, что осталось только одно средство помочь ему, и именно к нему он теперь хотел прибегнуть. Николас вспомнил ужасную осень 1963 года, когда он был безнадежно влюблен в Йокио и отчаянно пытался вырваться из сетей, которые расставил ему его кузен Сайго.

НИКОЛАС, — говорила ему Чеонг, — ТВОЙ ДЕДУШКА СО-ПЕНГ БЫЛ ОЧЕНЬ МУДРЫМ ЧЕЛОВЕКОМ. И ОН, БЫВАЛО, ГОВОРИЛ, ЧТО В АЗИИ ПРАКТИЧЕСКИ НЕВОЗМОЖНО ОКАЗАТЬСЯ В ОДИНОЧЕСТВЕ Чеонг достала медную шкатулку. Николас уже видел ее однажды в руках отца. Тогда отец объяснил ему, что это наследство деда Николаса, Со-Пенга. На лакированной крышке были изображение огненного дракона, обвившего своими кольцами поднявшегося на задние лапы тигра.

Осторожно, чуть ли не набожно Чеонг открыла шкатулку. В ней были уложены в четыре ряда сверкающие изумруды, всего их было пятнадцать.

— ШЕСТЬ ИЗ НИХ ТЫ МОЖЕШЬ ИСПОЛЬЗОВАТЬ ПО СВОЕМУ УСМОТРЕНИЮ, — сказала она. — В СЛУЧАЕ НУЖДЫ ТЫ МОЖЕШЬ ВЫРУЧИТЬ ЗА НИХ БОЛЬШУЮ СУММУ ДЕНЕГ. РАНЬШЕ ИХ ВЫЛО ШЕСТНАДЦАТЬ. ОДИН ИЗ НИХ МЫ ПРОДАЛИ, ЧТОБЫ КУПИТЬ ЭТОТ ДОМ. — Она сделала глубокий вдох, потом продолжала: — В ШКАТУЛКЕ НИКОГДА НЕ ДОЛЖНО БЫТЬ МЕНЬШЕ ДЕВЯТИ ИЗУМРУДОВ. НИКОГДА. ЧТО БЫ НИ СЛУЧИЛОСЬ, ТЫ МОЖЕШЬ ПУСТИТЬ В ОБОРОТ НЕ БОЛЬШЕ ШЕСТИ ИЗ НИХ. ТЫ УЖЕ ЗНАЕШЬ, НИКОЛАС, ЧТО МОЙ ОТЕЦ СО-ПЕНГ ВРУЧИЛ ТВОЕМУ ОТЦУ ЭТУ ШКАТУЛКУ, КОГДА МЫ НАВСЕГДА ПОКИДАЛИ СИНГАПУР. ЭТО ВОЛШЕБНАЯ ШКАТУЛКА. В НЕЙ ЗАКЛЮЧЕНА МАГИЧЕСКАЯ СИЛА. — Она немного помолчала, будто чего-то ожидая. — Я ВИЖУ, ЧТО МОИ СЛОВА НЕ ВЫЗВАЛИ У ТЕБЯ УЛЫБКИ. ЭТО ХОРОШО. Я ВЕРЮ В МАГИЧЕСКИЕ СИЛЫ ЭТОЙ ШКАТУЛКИ, В ЕЕ ДЕВЯТЬ ИЗУМРУДОВ, КАК И ТВОЙ ДЕД СО-ПЕНГ. ОН БЫЛ БОЛЬШИМ И МУДРЫМ ЧЕЛОВЕКОМ, НИКОЛАС, ОН НЕ БЫЛ НАИВНЫМ ПРОСТАЧКОМ, И ОН ТВЕРДО ЗНАЛ, ЧТО ЕСТЬ МНОГОЕ НА АЗИАТСКОМ КОНТИНЕНТЕ, ЧТО НЕ ПОДДАЕТСЯ ЛОГИЧЕСКОМУ АНАЛИЗУ И ЧЕГО УЖЕ ДАВНО НЕТ В ДРУГИХ РАЙОНАХ СОВРЕМЕННОГО МИРА. ЭТИ ВЕЩИ НЕ ПОДЧИНЯЮТСЯ ИЗВЕСТНЫМ НАУКЕ ЗАКОНАМ. ВРЕМЯ НАД НИМИ НЕ ВЛАСТНО. — Она мягко улыбнулась. — Я В ЭТО ВЕРЮ. И ЕСЛИ ТЫ ТОЖЕ В ЭТО ВЕРИШЬ, ТО. МАГИЧЕСКИЕ СИЛЫ ЭТОЙ ШКАТУЛКИ БУДУТ К ТВОИМ УСЛУГАМ, КОГДА ТЕБЕ ПОТРЕБУЕТСЯ ИХ ПОМОЩЬ.

Николас свято верил в наследие деда, в магическую силу пятнадцати изумрудов, заключенных в волшебной шкатулке. Когда они с Жюстиной вернулись в Японию, он спрятал шкатулку внутри дома. Тогда ему еще и в голову не приходило, что ему может понадобиться ее помощь, но он хотел, чтобы изумруды были где-то поблизости от него, чтобы их лучи согревали ему сердце, как солнечные лучи согревают тело.

Теперь надо поскорее возвращаться домой, думал Николас. Он понимал, что пришло время заставить волшебные изумруды поработать на Него.

Он утратил веру. Теперь он осознавал это со всей отчетливостью, и ужас охватил все его существо. Он не только потерял способность ходить по «лунной дорожке», не только забыл все приемы ниндзютсу. Он утратил веру во все, во что он прежде крепко верил.

Этому могло быть только одно объяснение: «широ ниндзя».

А раз он стал «широ ниндзя», то д-р Ханами ни в коей мере не ответствен за утрату им памяти. Это вовсе не медицинская проблема. Но, понимая, что надо немедленно вернуться в кабинет и извиниться, Николас до такой степени был подавлен ужасом, что не мог сделать даже этого.

Где-то в Токио у него есть враг, причем такой могущественный, что смог лишить его сил, превратив в белого ниндзя. Кто же это мог быть?

Николас вспомнил ночные кошмары, что мучают его последнее время, и содрогнулся. Бездонная и бесцветная мгла, в которую он проваливается. Он надеялся, что волшебная сила изумрудов спасет его от этого падения. Где-то в глубине души он даже подозревал, что мудрый Со-Пенг предвидел, что придет тот день, когда его внук будет пропадать вот так, и приготовил для него спасение в виде магической шкатулки.

Со-Пенг. Чеонг так много рассказывала Николасу о своем отце, но в то же время он знал о нем так мало. Гораздо меньше, чем о деде с бабкой со стороны отца: лондонском банкире средней руки, уравновешенном, честном, довольном своим жребием, и его жене — богатой еврейке, темноволосой, зеленоглазой, импульсивной, которая, несмотря на асе ее богатство, так и не была принята английским обществом. У них было двое детей. Старший сын Уильям умер от осложнения после ветрянки. Через три года после его смерти, зимой 1915 года, она родила Денниса, который потом стал отцом Николаса.

Николас был так поглощен своими мыслями о прошлом, что не заметил молодой женщины, входящей в приемную д-ра Ханами как раз в тот момент, когда он выходил оттуда. Они столкнулись, хотя она и пыталась избежать этого, сделав шаг в сторону. Николас машинально извинился и пошел по направлению к лифту.

— Линнер-сан!

Он повернулся на ходу и увидел, что эта женщина идет за ним следом.

— Вы Николас Линнер.

Хотя она сказала это без вопросительной интонации, Николас все же счел нужным подтвердить ее слова.

— Здравствуйте. Я Томи Йадзава. Детектив-сержант отдела по расследованию убийств токийской полиции. — Она предъявила свое удостоверение, которое он изучил со снисходительно удивленным видом, с каким обычно рассматривал наиболее диковинные заголовки в газетах.

— Здравствуйте, мисс Йадзава, — откликнулся он. — Откуда вы меня знаете?

— Дело в том, что я искала именно вас, мистер Линнер.

— Вот как? Может, лучше в другое время? Тут не совсем удобное место для...

Двери лифта открылись, и Николас вошел в кабину. Томи последовала за ним.

— А вы настойчивая, — прокомментировал Николас. Ему совершенно не хотелось думать о сержанте полиции и о том, что ей от него надо. Что бы это ни было, это дело может подождать, решил он.

— У нас в полицейской академии был спецкурс по настойчивости, — отпарировала Томи.

Николас оценил шутку, но не подал вида. Все, что он хотел, так это поскорее отделаться от нее и убраться восвояси.

— Я, конечно, понимаю, что место здесь не совсем удобное, — сказала Томи, — но я должна переговорить с вами немедленно.

Николас опустил глаза и увидел, что его левая рука комкает какой-то, листок. Он развернул его: там было что-то нацарапано почерком д-ра Ханами. Имя д-ра Муку и номер его телефона. Он подумал, почему здесь не указан адрес, а потом сообразил, что приемная психиатра скорее всего находится в том же небоскребе, что и приемная д-ра Ханами. Очень удобно, подумал он, представив себе двух докторов в виде игроков в теннис, посылающих друг другу пациентов ударами ракеток. Когда тот перелетает через сетку, регистратор берет у него из рук деньги, приготовленные в качестве гонорара. Чертыхнувшись, Николас смял бумажку и бросил ее на сверкающий чистый пол лифта.

— Мистер Линнер!

Двери открылись, и Николас решительным шагом вышел из лифта в невероятных размеров холл, в центре которого был фонтан в виде водопада, низвергающегося в черной скалы.

Томи нагнулась, подобрала брошенную им бумажку. Мимоходом взглянув на то, что в ней было написано, она поспешила за Николасом. Автоматические двери на выходе уже открылись перед ним, когда она его нагнала.

— Мистер Линнер, пожалуйста...

— Когда-нибудь в другой раз, сержант Йадзава, — сказал он и вышел на улицу.

Томи опять его догнала и сказала решительным тоном:

— Это дело жизни и смерти, мистер Линнер. Вашей жизни. Вашей смерти. — Это произвело на него впечатление, и он остановился. — Я хотела поговорить с вами в более спокойном ключе. Но вы не оставили мне выбора. Если верить шифрограмме, которую мы недавно перехватили, но смогли прочесть только вчера, на вас в ближайшую неделю будет совершенно покушение. Я все это время...

— Господи! — выдохнул Николас. — Самоубийца!

Томи повернулась в том направлении, куда он смотрел, и тотчас же бросилась туда, пробираясь сквозь уже собирающуюся толпу. Николас двинулся за ней следом и скоро увидел, как она опустилась на одно колено перед распростертым на земле человеком. Он приземлился на бок, и его спина и ноги были так переломаны, что тело уже мало походило на человеческое. Кровь сочилась из-под него и растекалась по тротуару в разные стороны ручейками, напоминающими паучьи лапки. Асфальт был засыпан битым стеклом, которое теперь приобретало все оттенки красного цвета.

Томи осторожно повернула голову человека. Затылок был полностью размозжен, но лицо, хоть и запачканное кровью, можно было узнать.

— Господи Боже мой! — охнул Николас, и Томи подняла на него глаза.

— Вы его знаете, мистер Линнер?

Николас кивнул.

— Это д-р Ханами, хирург, который прооперировал меня. — Взглянув вверх, он увидел черное отверстие, как открытый рот, в том месте, где было окно приемного кабинета д-ра Ханами.

Томи и Николас протолкнулись ко входу сквозь возбужденную, жестикулирующую толпу. Внутри здания Томи показала свое удостоверение швейцару в форме, объяснила ему, что произошло, и велела вызвать полицию. Затем они поднялись вверх на лифте.

— По правилам, — сказала Томи, — вам нельзя сопровождать меня. Мы не можем знать, что там стряслось.

Николас ничего не ответил, только посмотрел на нее.

— Он мог сам выпрыгнуть, — продолжала Томи, — и его могли выбросить из окна.

— Но зачем кому-то понадобилось убивать хирурга? — недоумевал Николас.

— Свели счеты за врачебную ошибку? — пожала плечами Томи. — Для террористов он вряд ли представляет интерес.

Николас все смотрел на нее.

— Не имею ни малейшего понятия. Это вы в таких делах спец.

— Пожалуй, я все же разрешу вам войти вместе со мной, — продолжала Томи прерванную мысль, — поскольку я приставлена вас охранять. По-видимому, здесь совершенно преступление, и надо взглянуть, на место происшествия. Так что можете войти вместе со мной.

— А что, вы могли бы меня не впустить?

— Да, — ответила Томи. — Могла бы не впустить.

— Интересно, как? — Николас сдвинул брови. Он был не в том настроении, чтобы выслушивать пустые угрозы от незнакомок, даже таких симпатичных.

Двери открылись, и они быстро пересекли холл, направляясь к офису д-ра Ханами, а затем ворвались в приемную, где бледная регистраторша держала в объятиях какую-то горбатую женщину, очевидно пациентку, которая в истерике рыдала.

— Я вызвала полицию, — сказала регистраторша, ни к кому специально не обращаясь, а затем кивнула головой, когда Томи показала свое удостоверение. Она указала на закрытую дверь направо от нее. — Это там. Кабинет д-ра Ханами.

— Кто был последним пациентом д-ра Ханами? — спросила Томи.

— Он, — ответила регистраторша, указывая на Николаса.

— Кто-нибудь заходил к нему после того, как Линнер-сан вышел?

— Не знаю, — ответила регистраторша. — Доктор попросил никого не назначать на этот час. Он хотел, чтобы этот час был свободным.

— Так все-таки видели ли вы, чтобы кто-либо входил в кабинет после того, как Линнер-сан вышел?

— Нет, не видела.

— Оставайтесь здесь, — приказала Томи Николасу.

— Черта с два, — ответил он, но, увидев в руках Томи пистолет, сделал шаг назад.

Томи повернула ручку, и распахнула дверь. В комнате гулял ветер. Дребезжали металлические жалюзи, сорванные с одного из гвоздей, на которых держались. Слева от окна был заваленный бумагами стол д-ра Ханами, его кресло с высокой спинкой, стоящее так, что можно было подумать, что именно с него доктор сиганул в окно. Другой стул был приставлен к подоконнику. Очевидно, им он воспользовался, чтобы разбить окно.

— Одно можно сказать наверняка, — заметил Николас, — это был несчастный случай.

Томи пересекла кабинет, направилась к двери на его противоположной стороне.

— А здесь, у нас что?

Держа пистолет наготове, она рывком распахнула дверь.

— Эта дверь ведет прямо в коридор, — сказала она, выглядывая наружу. — Если д-ра Ханами убили, то именно через нее убийца проник сюда и вышел, незамеченный регистраторшей.

Теми закрыла дверь, и подошла к разбитому окну, ища либо следы крови, либо записки, которые могли бы подсказать, добровольно ли расстался с жизнью доктор, или же его убили. Она выглянула из окна на город, покрытый туманной дымкой. — Боже, а вниз-то, лететь и лететь.

— Сержант!

Томи вздрогнула, услышав голос Николаса. Хотя голос и не был слишком громким, но что-то в нем заставило ее насторожиться. Она посмотрела в направлении его взгляда. С ее места можно было видеть кресло д-ра Ханами сбоку. На его подлокотнике покоилась чья-то рука.

Теми быстро приблизилась к креслу и, развернув его, увидела, что в нем сидит маленький круглый человечек средних лет в сером костюме в мелкую полоску. Его длинные, взлохмаченные волосы торчали на голове, будто через тело прошел мощный электрические разряд. На лбу его красовались старомодные очки в стальной оправе. Человечек, казалось, был глубоко погружен в свои мысли, но на самом деле был мертв.

Томи не могла удержать непроизвольного возгласа, когда ее взгляд упал на окровавленную, почерневшую пустую глазницу трупа.

— Господи Боже, — вымолвил Николас. — А это еще кто?

— И что с ним случилось? — Теми рассматривала рану. — Какой ужас! Его сожгли изнутри. — Радом с трупом чувствовалась сильная вонь горелого мяса.

Томи отошла от кресла, взяла со стола карандаш и этим карандашом осторожно приподняла борт незастегнутого пиджака. Из внутреннего кармана торчал бумажник. Поддев бумажник карандашом, она уронила его на стол и с помощью того же карандаша открыла.

«Д-р Дзюгэ Муку» — прочла она шля в водительском удостоверении. Подняла глаза на Николаса. — Минутку! — Она достала из кармана клочок бумаги, который Николас выбросил в лифте, а она подобрала. Развернув его, обратилась к Николасу: — Линнер-сан, на бумажке, которую вы выбросили тогда в лифте при встрече со мной, написано имя этого человека.

— Листок мне дал д-р Ханами, — объяснил Николас. Он все не мог оторвать взгляда от изувеченного лица доктора Муку. — Ему казалось, что я нуждаюсь в совете психиатра.

— Здесь номер телефона, но нет адреса, — заметила Томи. — И еще какой-то номер.

— Я думаю, это номер комнаты в этом же самом здании, где мы сейчас находимся: приемная д-ра Муку.

— Надо наведаться туда, — сказала Томи. Она опять подошла к окну, заметив что-то на одном из все еще торчащих из рамы обломков стекла, и внимательно изучила заинтересовавший ее осколок.

— Линнер-сан, — позвала она срывающимся голосом, — а какого цвета были волосы д-ра Ханами? — Голова доктора была вся размозжена, когда Томи рассматривала ее, так что цвета волос она тогда, естественно, не разобрала.

— Седые, — ответил Николас, подходя поближе, — и он еще смазывал их чем-то, чтобы блестели. — Он посмотрел на осколок стекла, к которому было приковано внимание Томи. Несколько седых волосков прилипли к острому краю стекла. — Похоже, это его волосы.

— Это может значить только одно, — подвела итог Томи. — Он вылетел в окно головой вперед. Никакой самоубийца такой штуки проделать не смог бы.

— Значит, его выбросили из окна.

Томи собирала улики в специальный конверт.

— Похоже, что так. Да и смерть д-ра Муку подтвер...

Она не договорила и застыла с открытым ртом. Боковым зрением она уловила какое-то движение у окна. Впечатление было такое, что она спит и видит один из тех снов, когда ты ощущаешь, что должно совершиться нечто ужасное, и хочешь закричать, но голос тебе не повинуется.

Появилась человеческая фигура, затянутая во все черное. Лицо было тоже скрыто под черной маской. Фигура эта внезапно выросла на подоконнике. Все внутри Томи похолодело, когда она осознала, что фигура находится по ту сторону окна.

Такое просто невозможно, подумала Томи. Тем не менее, это так. Фигура выросла перед ней в мгновение ока. Сердце ее оборвалось. Ощущение было такое, словно она падает вниз в сорвавшемся лифте.

Но даже в таком состоянии какая-то часть ее сознания, не парализованная страхом, дала команду правой руке, которая послушно стиснула рукоятку пистолета и выхватила его из кобуры.

И здесь будто кто-то включил остановившееся было время. Фигура прыгнула на Томи с подоконника, ударив с такой силой, что она перелетела через кофейный столик д-ра Ханами и ударилась о стенку спиной и головой так, что искры из глаз посыпались, и она наконец смогла подать голос, закричав от боли. Но этот крик потонул в грохоте свалившейся на пол крышки стола, которую она сшибла ногой, врезавшись в стену. Томи попыталась приподняться с пола, но голова у нее пошла кругом, и она снова упала, не в силах вздохнуть.

Все это заняло не более двух секунд. Достаточно времени для того, чтобы Николас смог оценить ситуацию и выработать тактику нападения на внезапно появившегося противника.

Но это был уже не тот Николас. Его сознание, несфокусированное, вялое, лишенное способности растворяться в «лунной дорожке» и давать выход природным инстинктам, не смогло среагировать должным образом на нападение на Томи.

Он не мог не сообразить, что человек, который убил д-ра Муку, вероятно, выбросил из окна и д-ра Ханами, а потом притаился за выбитым окном, прилепившись к карнизу, как муха. И из внезапности его атаки Николас не мог не вывести умозаключения, что этот человек точно рассчитал, что скоро на месте происшествия должны появиться они с Томи, и именно их появления он терпеливо и хладнокровно поджидал.

Способности СООБРАЖАТЬ у Николаса не притупились. Вот только с тем, как переводить соображения в действия, у него было туговато.

И вот теперь, стоя лицом к лицу с человеком, одетый во все черное, он понимал, что перед ним ниндзя. Только ниндзя мог спланировать и провести два таких убийства. Только ниндзя мог висеть на отвесной стене на высоте двадцатого этажа, а затем одним махом влететь в разбитое окно и с такой удивительной легкостью вывести из строя вооруженного офицера полиции.

Новый приступ страха парализовал Николаса, зародившись где-то в животе и затем распространившись по всему телу. Он понимал, что не случайно именно сейчас, когда он потерял былую силу, перед ним стоит другой ниндзя.

Значит, этот кошмар все-таки сбылся. Он теперь «широ ниндзя», беззащитный и уязвимый. Эта фигура в черном — более чем ниндзя. Гораздо более — и гораздо менее.

Николас тихо молился.

Его противник, который все это время стоял совершенно неподвижно; вдруг взорвался целой бурей движений. Как во сне Николас подумал, что когда-то и он мог так.

Он принял оборонительную стойку, но человек атаковал его прежде, чем он успел сообразить, что атака началась.

Боль взорвалась в груди и растеклась по нервным волокнам, захватывая брюшину и область паха. Как ряд костяшек домино начинает падать одна за другой, так и различные части тела Николаса одна за другая онемели от серии страшных ударов в разные болевые точки. Боль не была локализована точкой, в которую наносился удар, но разбегалась по телу через нервные узлы.

Атака была проведена по воем правилам науки, буквально расколов тело на секторы. Это Николас понял сразу. Одержать победу одно дело; а добиться такого эффекта — совсем другое. Это была наглядная демонстрация явного преимущества. Дух Николаса был сломлен ощущением полнейшего бессилия как-либо защититься. Отдав большую часть жизни изучению ниндзютсу, как он будет жить белым ниндзя?

Ответ на этот вопрос был прост: жить ему осталось недолго. Это ответ напрашивался сам собой уже после этой первой атаки.

Томи все лежала, прислонившись спиной к стене, постепенно приходя в себя после удара, полученного в первые же секунды схватки. Судорожно хватая ртом воздух, пытаясь стряхнуть с себя дурноту, она почувствовала, что рука ее уже не сжимает рукоятку пистолета.

Наблюдая за атакой незнакомца на Николаса, она шарила вокруг в поисках оружия. Пистолет лежал на полу в нескольких ярдах от нее, так что она не могла дотянуться до него. Превозмогая боль, Томи оттолкнулась руками от стены и поползла по полу к тому месту, где лежал пистолет. Вот она уже схватила его и трясущейся рукой стала ловить на мушку темную фигуру. Она уже было потянула за спусковой крючок, как вдруг с ужасом осознала, что целится в Николаса.

— А, сучий потрох! — выругалась она и пригрозила: — Отпусти его, или я стреляю!

Человек в маске развернулся к ней лицом, загородившись телом Николаса.

— Валяй! — голос его царапал по нервам, будто он водил гвоздем по стеклу. — Стреляй, чего там! Может, попадешь в меня. Но скорее всего — в него.

От бессильной ярости у нее даже, как говорится, шерсть на загривке стала дыбом. Еще и издевается, гад!

Затем она увидела, что у горла Николаса сверкнул короткий клинок.

— Положи на пол оружие, — произнес свистящий голос, — или я убью его. — И, чтобы показать серьезность своих намерений, он слегка провел ножом по шее Николаса. Потекла кровь.

Томи бросила пистолет.

— Поддай по нему ногой хорошенько! — приказал человек.

Пришлось подчиниться, но скоро ока раскаялась в этом. Как в замедленной киносъемке, черная фигура опустила Николаса и одним движением оказалась рядом с ней. Как это ей удалось сделать, было просто уму непостижимо.

Этим совершенно неизвестным науке способом передвижения в пространстве незнакомец преодолел расстояние, разделявшее их, и Томи почувствовала, что ее оторвала от земли и швырнула в стену какая-то чудовищная сила. Вскрякнув от удаления и боли, она потеряла сознание.

Разделавшись с ней таким образом, незнакомец повернулся к Николасу. Тот полз по йоду, пытаясь добраться до пистолета. Надо ли говорить, до каком степени отчаяния ему надо было дойти, чтобы, даже не попытавшись воспользоваться природным оружием, потянуться за механическим!

Одним прыжком человек очутился рядом с Николасом и, подняв его с такой же легкостью, с которой он только что поднимал Томи, швырнул его через всю комнату. Николас врезался в стол, скользнул по его поверхности, в его уже почти бесчувственное тело свалилось на пол между столом и разбитым окном.

Легко, неслышной поступью, будто не торопясь, черный человек обогнул стол и, подхватив Николаса, направился с ним к окну.

Николас понял его намерение и сделал единственное, что можно было сделать в его положении, чтобы помешать убийце открыть фрамугу окна: он растопырил руке и ноги.

Раздался жуткий звук, отдаленно напоминающий смех, от которого было ощущение, как от дюжины булавок, впивающихся в кожу:

— Ты что, думаешь, тебе удастся спастись таким образом?

Николас застонал, почувствовав страшный удар в правое плечо. Рука сразу онемела и бессильно повисла. Следующий удар обрушился на левое плечо, и Николас прикусил губу, чтобы не закричать в голос. А затем то же самое произошло с его правой ногой, потом — с левой. И он почувствовал, как, его просовывают в окно.

Но он все еще продолжал бороться, как всякий живой организм борется даже в самой безнадежной ситуации. Совсем онемевшими руками Николас продолжал отбиваться, сражаясь за каждый дюйм.

Плечами и локтями он уперся в раму, не давая выпихнуть себя наружу. Удары сыпались на него, но он не обращал на них внимания, неподвижно застряв, как деревянный клин, в оконном проеме.

И тогда его ударили в голову, туда, где еще не зарос окончательно операционный шов. Это было уже слишком. Расслабленное тело пропихнули в проем — и под ним разверзлась бездна.

Дымные и какие-то нереальные при взгляде сверху улицы Токио приготовились встретить его. Николас чувствовал, как трепещет сердце в его груди. В ушах — словно вздохи ветра от приливающей крови.

Так и висел он на высоте двадцатого этажа, представляя себе следующие несколько мгновений, как он будет лететь, медленно переворачиваясь в воздухе, а навстречу ему будет стремительно подниматься готовый принять его тротуар. Вот и реализуется его назойливый ночной кошмар. Сколько раз он чувствовал себя проваливающимся в бездонную пропасть сквозь серо-голубоватую дымку! Только на этот раз он не проснется от этого кошмара.

Глядя в воспаленное лицо квартала Синдзюку, Николас услыхал последний жалкий вскрик своей дочери и приготовился умереть.

Но вдруг почувствовал, что его втягивают назад в окно. Вернее, осознание этого пришло уже потом, когда он оказался на подоконнике. Закрытое черной маской лицо склонилось над ним.

— Если ты умрешь, то это будет слишком легкая смерть, — проскрипел голос. — Ты даже не успеешь понять, что умираешь. Только осознание приближающейся смерти порождает отчаяние. И оно сомнет тебя с гораздо большей силой, чём удар об асфальт.

И затем Николас почувствовал короткий и аккуратный удар по шее, который на прощание отвесил ему незнакомец.

Перед глазами появилась сизо-голубая дымка, колеблющаяся, как раздвоенный язычок гадюки, скрывающая в своей глубине тайны слишком страшные, чтобы их можно было выдержать.

И потом все поглотила тьма.

* * *

После непродолжительного пребывания в больнице, дав настолько полные показания полиции, насколько это было в его силах, отклонив взволнованные расспросы бледной Жюстины — но, слава Богу, вполне контролирующей свои эмоции, — и Нанги, которые прибыли забрать его, Николас оказался дома.

В больнице он виделся с Томи, которая, как оказалось, отделалась легкими ушибами. Обследование показало, что у нее не было даже сотрясения мозга.

А вот у него все-таки обнаружили небольшое сотрясение и настаивали на том, чтобы он остался в больнице на недельку, пока сделают соответствующие анализы. Николас настаивал, чтобы его отпустили немедленно. Сошлись на том, что он побудет денек под наблюдением, и, если не появятся какие-либо осложнения, его отпустят к 12 часам следующего дня.

Когда Жюстина сидела в палате, ожидая его пробуждения, два раза заходила Томи. Она попросила Жюстину позвонить ей, когда они доберутся домой. Она в ближайшее время навестит их.

Дома Николас сразу же отправился в свой спортзал. С большим усилием, от которого у него в голове застучало, как молотом, он отодвинул в сторону тяжелую, обитую войлоком тумбу, на которой он обычно отрабатывал удары. Под ней оказалась маленькая дверца, края которой были подогнаны встык с досками пола.

Дверца скрывала тайник, который сделал сам Николас, как только они въехали в этот дом. Тайник был надежно укреплен стальной арматурой. В нем хранилась лакированная медная шкатулка, на крышке которой переплелись тела дракона и тигра — прощальный дар Со-Пенга полковнику Деннису Линнеру.

Дрожащими пальцами Николас открыл шкатулку. Ее дно было устлано синим бархатом, с шестнадцатью углублениями для драгоценных камней. Только одно углубление пустовало: на этот изумруд был приобретен дом, в котором семья поселилась, приехав в Японию.

— ПОМНИ, НИКОЛАС, — услышал он слова матери, — ЗДЕСЬ НИКОГДА НЕ ДОЛЖНО БЫТЬ МЕНЬШЕ ДЕВЯТИ ИЗУМРУДОВ.

— Слава Богу!

В голосе Николаса прозвучало такие облегчение, что Жюстина не выдержала и примчалась.

— Ник, что с тобой? — спрашивала она, — Что случилось?

— Посмотри, они все на месте, все пятнадцать, — чуть дыша, вымолвил Николас. Затем он поднял на нее глаза и закрыл шкатулку. — Жюстина, никогда никому не говоря — даже Нанги — что ты сейчас видела. Эта изумруды не простые, они обладают магической силой. Это наследие моего деда Со-Пенга, и о шкатулке нельзя никому говорить, а камни нельзя никаким образом использовать. — Он закрыл люк, прикрыл его татами и сверху задвинул тумбой. — Обещай мне, Жюстина!

— Обещаю.

Николас поднялся, с некоторым трудом разогнул спину. В ушах прозвучали слова напавшего на него человека:

ЕСЛИ ТЫ УМРЕШЬ СЕЙЧАС, ТО ЭТО БУДЕТ СЛИШКОМ ЛЕГКАЯ СМЕРТЬ. ТЫ ДАЖЕ НЕ УСПЕЕШЬ ПОНЯТЬquot;.

«Почему он не убил меня»? — спрашивал себя Николас. — Для какой судьбы пощадил меня?quot;