"Культура древнего Рима. В двух томах. Том 1" - читать интересную книгу автора

1. РИМСКАЯ РЕСПУБЛИКА

В последнее время пересмотр сообщений античных авторов в свете новых археологических открытий заставил историков отказаться от гиперкритического отношения к этим известиям и в какой-то мере восстановить начальную историю Рима и его древнейшие традиции. Правда, сведения

о традициях относятся главным образом к области религии, культа, о других же сторонах идеологии граждан архаического Рима мы можем узнать лишь из источников, относящихся к гораздо более позднему времени. Однако отнестись к ним с определенным доверием позволяет удивительная живучесть институтов, возникших в архаические времена и знакомых, хотя и не всегда понятных, каждому римлянину с детства. Сохранялись обряды и праздники, связанные еще с теми общинами, из синойкизма которых возник Рим, жрецы и боги отдельных курий, самая организация населения по центуриям и трибам, наименования триб и многое другое[3].

Реминисценции прошлого у римлян вообще никогда окончательно не угасали. К ним же можно отнести обычай хранить в домах членов старинных родов изображения предков и вспоминать их деяния на похоронах их потомков, привлекавших множество зрителей и слушателей, что укрепляло силу традиции, связь с отдаленным прошлым. А это позволяет полагать, что некоторые черты, связывавшиеся впоследствии с «нравами предков», если и не вполне соответствовали реальности, то все же отвечали более или менее осознанному, уже тогда создававшемуся идеалу римлянина как сочлена римской гражданской общины — civitas.

Гражданская община, конечно, не оставалась неизменной, пройдя путь от постепенно расширявшегося небольшого ядра будущего Рима к его конституированию в настоящий город, уже притязавший на гегемонию над соседями, от патриархальной сакральной власти первых царей через монархию этрусских правителей к аристократической республике, а затем к победам плебса, от господства родового строя и относительного равенства к имущественной и сословной дифференциации, к организации по цензовому и территориальному принципу, к росту зависимости простого народа от патрициев, преодоленной лишь в результате вековой внутренней борьбы. Все эти пертурбации несомненно должны были оказать серьезное влияние на идеологию, но некие основные ее элементы сохранялись, так как оставался, при всех его изменениях, основной костяк организации общества: деление на сословия и функциональные группы, деление на цензовые классы, тождественность социальной и воинской организации, сосуществование сената, народного собрания и царя, затем замененного магистратами, разделение контролируемого общиной земельного фонда на индивидуальные участки и ager publicus, ориентация на постоянное расширение этого земельного фонда, а значит, на войну и гегемонию, сперва над Лацием, затем над всей Италией.

Победы плебса придали римской civitas ее окончательную форму, определили ее основные черты: обусловленность владения землей принадлежностью к римскому гражданству и, соответственно, все растущую замкнутость гражданства (что придавало ему особую цену, порождало гордость своей к нему принадлежностью); утверждение принципа, согласно которому гражданин имел право на земельный участок, а воин на долю добычи, что стимулировало экспансию и ее идеологическое оформление; повышение роли народного собрания и вождей народа в жизни общества; значительное сужение возможностей эксплуатации собственных сограждан, что уничтожило или, во всяком случае, сильно сократило число слоев и лиц, занимавших промежуточное положение между рабами и свободными, и сделало противоположность между свободой и рабством особенно острой: приниженность рабов подымала самосознание граждан, укрепляла их гордость своим статусом, стимулировала развитие морали, основанной на коренной разнице между «пороками» рабов и «добродетелями» свободнорожденных.

Очень большое значение имело то обстоятельство, что в Риме имело место равенство граждан в смысле юридической правоспособности, ответственности перед законом, но не было равенства в политической и социальной сфере. Как отмечает К. Николе[4], определяющую роль в этом смысле играл ценз, соединявший объективные критерии (размер имущества и происхождение) с оценкой, которую давал гражданину представленный цензором коллектив (установление степени его dignitas), что и определяло место гражданина в социальной иерархии, его права и обязанности. К. Николе отмечает, что, но мнению античных мыслителей, цензитарная система была более справедлива, чем простое («арифметическое») равенство, ибо она «рассчитывала» права и обязанности так, чтобы равным был их результат (равенство «пропорциональное» или «геометрическое»). Обладатели богатства и высокой степени dignitas имели монополию на honores, но зато и в большей степени несли muñera, поставив на службу обществу свои состояния и свои дарования в мирное и военное время[5].

Народное собрание было высшим избирательным и законодательным органом, но простые люди не могли рассчитывать запять высокие должности; так, чтобы добиваться первой, дававшей доступ в сенат, магистратуры квестора, надо было участвовать не менее чем в 10 военных кампаниях на копе, т. е. уже принадлежать к высшему имущественному разряду всадников. Никогда, даже в эпоху борьбы патрициев и плебеев, не было поколеблено древнее, восходившее еще к эпохе родового строя уважение к знатному происхождению, также связанному с комплексом прав и обязанностей. Такое их распределение отвечало основополагающему представлению о приоритете общей пользы коллектива и ее совпадении с пользой каждого его члена, поскольку вне гражданской общины невозможна была и жизнь гражданина. Пожертвовать собой для civitas, пишет К. Николе, значило пожертвовать собой для своего правильно понятого интереса, и это простое и ясное соотношение между благом и величием коллектива и каждого его компонента исключало возможность отчуждения индивида[6].

Такой структуре civitas отвечала и ее идеология. Видимо, достаточно рано появившаяся идея провиденциальной миссии Рима — предназначенного ему господства над другими народами, и гордость от сознания принадлежности к гражданам Рима обусловливали не только но подвергавшийся сомнению долг служить civitas, но и комплекс добродетелей, необходимых для процветания как гражданской общины в целом, так и каждого гражданина. Беспрерывные войны требовали мужества (virtus), ставшего синонимом добродетели вообще. Virtus стала совокупностью свойств, подобающих римскому гражданину: храбрости, выносливости, трудолюбия, сурового достоинства, непреклонной честности, справедливости — ius (последняя могла ставиться даже выше мужества: например, у Энния Приам мотивирует превосходство ius над virtus тем, что virtus часто обладают и дурные люди, но они всегда презирают


Статуя римлянина в тоге. I в. до н. э. Рим. Ватиканские музеи.


справедливость[7], верность долгу π клятве — fides. Fides, исконно связывавшаяся с Юпитером, играла огромную роль в отношениях граждан между собой, между патронами и клиентами, Римом и подчиненными общинами. К ней была близка pietas — исполнение долга по отношению к богам, родным, родине. Древней общегражданской добродетелью была concordia — согласие между патрициями и плебеями (первый храм ей был сооружен на форуме в 367 г. до н. э. в знак примирения патрициев и плебеев), между сенатом и народом.

Наградой за virtus была honos — почет, даруемый гражданам за заслуги перед civitas, всенародное одобрение. Отсюда сохранивший свое значение до конца Ранней империи cursus honorum — перечень почетных выборных должностей и заслуг перед родиной того или иного лица, высекавшийся на постаменте посвященной ему народом статуи или в эпитафии. Наиболее древний образец такой эпитафии — надгробная надпись консула 298 г. до н. э. Л. Корнелия Сципиона, сына Барбата[8]. Оно сообщает, что покойный был эдилом, консулом, цензором, что, но признанию большинства, он был лучшим из лучших мужей Рима, взял Корсику и ее столицу Алерию и в благодарность посвятил храм божествам погоды — Tempestatibus (CIL, I, 8–9). По времени с ней совпадает не полностью сохранившаяся надпись на ростральной колонне в честь Дуилия и его победы над карфагенянами в морской битве в 260 г. до н. э. В ней перечисляются его заслуги как первого римлянина, снарядившего военный флот и обучившего его команду, его победы, взятая им добыча, дары народу, его триумф, в котором он вел свободнорожденных карфагенян (CIL, I, 25). Хотя эти надписи относятся к середине III в. до н. э., вряд ли они были первыми в таком роде. Деяния знаменитых своими подвигами, заслугами перед народом и добродетелями римлян, снискавших благодарность сограждан и подобающий почет, несомненно, фиксировались издревле в тех или иных laudationes, хранившихся в их семьях и послуживших материалом для прославления mores maiorum, наиболее ярко выраженного в знаменитом изречении Энния — moribus antiquis res stat Romana (Warmington, v. I, p. 174).

Особое значение среди римских ценностей имела свобода — libertas. Ей был сооружен храм во второй половине III в. до н. э., но самое это понятие гораздо более древнее. Liberias могла толковаться неодинаково в разные эпохи и разными социальными слоями: как направленная против господства олигархии, свобода римского народа, гарантированная властью народных трибунов и правом апелляции к народному собранию; как авторитет сената и его свобода от самоуправства магистратов и претендентов на единоличную власть; как равенство перед законом[9]. Насколько древним было последнее понимание libertas, показывают известные пункты Законов XII таблиц (IX, 1–2; Cic, De leg., III, 4, И, 19, 44), в которых, с одной стороны, право осудить гражданина на казнь предоставлялось только центуриатный комициям, а с другой — запрещалось предоставление кому-либо личных привилегий. Возможно, с исконным понятием о высоком достоинстве и свободе гражданина связано и упоминаемое в XII таблицах наряду с другими наказаниями лишение гражданской чести — ignominia и казнь за публично нанесенное кому-либо в стихах оскорбление, навлекавшее на потерпевшего позор (VIII, la; Cic, De rep., IV, 12).

Характерной и специфически римской была неразрывная связь свободы и экономической независимости, что, между прочим, очень ярко выражено у Пакувия в «Дулоресте»: «жалованье делает человека рабом» (Warmington, v. II, p. 224). Человек, работавший за плату, сидевший на тех или иных правах на чужой земле, кому-то чем-то обязанный (что, кстати, относится и к земле, так как только имение, не обязанное ни сервнтутами, ни платежами, считалось optimo iure), хотя и был юридически равноправен, полностью свободным считаться не мог. Возможно, такое представление восходило к обязанности клиентов поддерживать патрона всеми возможными способами, в том числе голосованием в народном собрании, что лишало их свободного волеизъявления, т. е. приближало к рабам, одним из отличительных признаков которых была невозможность свободно высказывать свое мнение (Plut. De educ. puer., 14). Человек экономически зависимый тоже не смел высказывать мнение, неугодное тому, кому был чем-то обязан.

Наиболее обычной в дошедших до нас текстах была трактовка libertas как свободы от царской власти или «тирании». Обвинение в стремлении к царской власти со времен изгнания Тарквиний Гордого было наиболее обычным орудием борьбы любой политической группировки с лидерами группировки враждебной (вплоть до Гракхов и Цезаря) и, согласно версии римских историков, всегда действовало безотказно, поскольку свободолюбивому римскому народу во «времена предков» ничто не было столь отвратительно, как единоличная власть. Те, кого считали образцом римской добродетели, никогда не стремились ни к власти, ни к богатству: Цинциннат вернулся к своему плугу; Маний Курий сам варил себе репу и говорил, что предпочитает побеждать тех, кто имеет золото, чем иметь его самому.

Но в какой мере подобные loci communes соответствовали действительности? Ответить на подобный вопрос однозначно и исчерпывающе не представляется возможным, но если отказаться от гиперкритического отношения к источникам, допустимо сделать некоторые предположения, имеющие значение для дальнейшего. Не исключена возможность, что традиция, сохранившая воспоминания ο враждебном отношении между римскими царями (в первую очередь Сервием Туллием), принимавшими меры в интересах народа, и патрициями, сенатом, имела под собой какую-то почву и что сама ликвидация царской власти была делом не всего народа, как уверяли анналисты, а патрициев, недовольных политикой царей (выступавших за ограничение старых родов), в частностиразделением завоеванной земли между гражданами, тогда как патриции хотели превратить ее в ager publiciis, открытый для их оккупации[10]. В дальнейшем имена тех, кто был обвинен в стремлении к царской власти, обычно связывались с их попытками провести какие-то мероприятия и пользу плебса якобы для того, чтобы склонить его поддержать их преступные замыслы. Так, в 486 г. до н. э. консул Спурий Кассий предложил разделить между плебеями agcr publicus и земли, захваченные у герников, но был обвинен в покушении на свободу и после сложения своих полномочий был казнен не то собственным отцом, не то народом. В 439 г. богач Спурий Меллий. раздававший народу во время неурожая хлеб, закупленный им на свои средства, был обвинен в подготовке мятежа с целью захвата царской власти и убит, его имущество было конфисковано, а народу разъяснено, сколь постыдно рисковать свободой, завоеванной теми, кто свергнул Тарквиний (Liv., IV, 13–16).

Таким образом, царская власть, которая для знати означала гибель свободы, у плебса могла, напротив, ассоциироваться с защитой его свободы от притеснений знатных и богатых. И если имена Спурия Кассия и Спурия Меллия были одиозны в официальной традиции, то даже она не могла осудить погибшего якобы от рук сенаторов Ромула. Энний в своих «Анналах» называет Ромула богом, рожденным богами, стражем родины, отцом римлян, которых он вывел в мир света (Warmington, v. I, р. 40). Не могла она осудить и признанного народолюбца, также убитого сенаторами, Сервия Туллия, с которым твердо связывалось представление о том, что он, во-первых, «укрепил свободу граждан», раздав им земли и тем освободив от экономической зависимости, а во-вторых, как сын Лара и рабыни, возлюбленный Фортуны, ввел ценз, дававший каждому возможность выдвинуться не ввиду знатности рода, а благодаря способностям, инициативности и т. п. качествам, которые могли обеспечить человеку удачу и продвижение. Так, у Акция в «Диомеде» содержится известное изречение: не род украшает человека, а достойный муж — vir fortis — украшение рода (Ibid., v. II, р. 416); и у него же в «Персидах»: какой бы ранг (ordinem) ни дала кому-нибудь Фортуна, никогда низкое происхождение (humilitas) не оскорбляло прекрасный талант; «человек украшает место, а не место человека» (Ibid., р. 507, 624). По Эннию, «Фортуна дается сильным мужам», а по Цецилию — «часто под жалким плащом скрывается мудрость» (Ibid., v. I, р. 93, 552). Вообще у римских драматургов III–II вв., с одной стороны, зависевших (кроме Невия) от сильных покровителей из знати, с другой — рассчитывавших на успех своих пьес у широких масс, отношение к царской власти двойственное. Они признают, что царская власть противоречит свободе. Так, у Пакувия в «Аталанте» некто говорит, «что рабствующие при царях (sub regno), укрощенные господством (domiti imperio), научились страшиться» (Ibid., v. Il, р. 382); в «Дулоресте» Орест говорит о дерзости (temeritudo) тиранов (Ibid., р. 216), в уста Атрея Акций вкладывает ставшее знаменитым и одиозным изречение: «пусть ненавидят, лишь бы боялись» (Ibid., р. 382). Многие, утверждает тот же Акций неверны и враждебны царской власти, немногие к ней благосклонны (Ibid., р. 570). Положение царей ненадежно, замечает Энний, так как тех, кого боятся, ненавидят, а ненавидя, желают погубить (Ibid., v. I, р. 370, 372). С другой стороны, у Акция в «Эгисфе» сказано, что жестокость и дикость людей не будут сломлены, пока они по почувствуют силы господства — vim imperii (Ibid.,v. II, p. 328). По Эннию, «плебсу дозволено плакать, царю этого не позволяет честь» (Ibid., v. I, р. 304).

Разбирая различные точки зрения на царскую власть, следует иметь в виду, что, в отличие от нашего противопоставления ее республике, у римлян такого противопоставления не было. Республика, по классическому определению Цицерона, «дело народа» — res populi, res communis, res civitatis.

Можно полагать, что наиболее близок к римскому идеалу civitas и res publica Рим был в эпоху от окончательной победы плебса до середины I в. до н. э. Как известно, наиболее полную (хотя и, несомненно, приукрашенную) его характеристику оставил нам Полибий (VI, 11–18; 19; 37–38; 52–54). Он подчеркивает совершенство политического строя Рима, его «смешанное устройство», соединяющее элементы монархии (власть консулов), аристократии (авторитет сената) и демократии (право народного собрания не только принимать законы и выбирать магистратов, но и решать вопросы войны и мира, карать или даровать почести в награду за доблесть). Взаимный контроль всех этих институтов, согласованность их действий, их зависимость друг от друга придают всему строю исключительную прочность и способность завоевывать другие народы и ими править. Полибий отмечает также экономический стимул всеобщего единения: все граждане в большей или меньшей степени участвуют в откупах, в эксплуатации достояния римского народа, в прибылях, приносимых войнами.

Успехам Рима в его замыслах и начинаниях способствует не только единодушие властей и народа при обсуждении, принятии и проведении в жизнь решений, по и организация военного дела: всякий гражданин в зависимости от его ценза обязан совершить 10 кампаний, находясь в коннице, или 20 — в пехоте; призванный на военную службу приносит присягу, которая не может быть нарушена. Наказания солдат за воровство, ложь, трусость, утрату оружия, уход со своего поста так жестоки и позорны, что им предпочитают смерть, но зато и заслуги вознаграждаются похвальным словом, почетными дарами, вейками, что считается большой честью и выделяет награжденного и в лагере, и дома. Войско состоит не из наемников, а из союзников и граждан, которые, защищая родину, воюют упорно и ревностно, до полной победы. Их мужеству способствует и воспитание юношей на примерах доблестных предков и современников, на соблюдении исконных обычаев. Все знают о тех, кто имеет особые заслуги перед родиной, и рассказы о них передаются из поколения в поколение, а юноши, дабы сравняться с ними, легко переносят труды и лишения, не жалея жизни. Большое значение Полибий приписывал честности римлян, их отвращению к нечестно нажитому богатству, взяткам и подкупам, хищению казны, нарушению клятвы, скреплявшей деловые договоры (VI, 56).

Вероятно, именно в это время, оставшееся в памяти последующих поколений, как идеал «республики предков», окончательно сформировалась система ценностей и добродетелей римского гражданина. В литературе часто подчеркивается ограниченность римской демократии по сравнению с афинской, в частности недостаточность социальной мобильности, возможности продвижения простых людей в высшие сословия, монополизация магистратур несколькими знатными родами и их окружением. Но вряд ли тогда такое положение особенно угнетало людей, воспитанных на традициях «общей пользы» (связанной с соблюдением «геометрического равенства», как пишет Николе[11]), на уважении к потомкам заслуженных предков, величию Рима и его исторической миссии и, кроме того, извлекавших непосредственные и ощутимые выгоды из римских завоеваний. С детства римляне впитывали воспоминания о славном прошлом и уверенность в еще более великом будущем, постоянно видя воздвигнутые в честь тех или иных побед храмы, читая высеченные на камнях надписи в честь победителей, присутствуя на блестящих триумфах полководцев. Кроме того, весьма скромное домашнее образование, безусловное повиновение деспотической власти отца, гордость своей свободой и принадлежностью κ римскому гражданству — все это практически исключало возможность противопоставить свои личные суждения общепринятым, а себя — гражданскому коллективу со всеми его институтами, традициями, обычаями, верованиями, усомниться в долге участвовать во всех его начинаниях, в своих «связях соучастия».

Изменения стали намечаться со времени Пунических войн, особенно второй. Во-первых, бедствия, вызванные нашествием Ганнибала, а затем непрерывные войны за пределами Италии, удерживавшие много лет солдат вне дома и стоившие часто огромных жертв (вспомним хотя бы длившееся 200 лет завоевание Испании и трудности, с которыми столкнулся Сципион Эмилиан при наборе легионов для завершения Нумантийской войны), заставляли сенат идти на уступки народу, активизировать его участие в общественной и политической жизни. Постепенно все более снижается ценз для службы в легионах, солдатам начинают выплачивать жалование; в крайних случаях призывались (правда, в основном во флот) вольноотпущенники. Решающую роль приобретают не центуриантиые, а трибутные комиции, вводится тайное голосование. Можно полагать также, что значительно возросло значение различных массовых организаций. Установление первых ремесленных коллегий приписывалось Нуме. Законы XII таблиц (VIII, 27) дозволяли организовывать collegia и sodalicia с уставами, какие их членам будут угодны, лишь бы только они не шли вразрез с общими законами (к таковым можно, например, отнести запрещение устраивать ночные сходки. — VIII, 26). Связи, объединявшие членов collegia и sodalicia, приравнивались к связям между патронами и клиентами, ближайшими родственниками. Так, по lex Acilia de repetundis от 149 г. до н. э., всем этим категориям лиц запрещалось выступать свидетелями и судьями в процессах, где обвиняемыми были родственники, наследственные клиенты, патроны, члены той же коллегии (CIL, I, 583, § 10, 22, 33). Освящены исконными древнейшими традициями и культами были такие корпорации, как vici, pagani, montani в Риме, его окрестностях и в Италии в целом. Что они издавна принимали участие в политической жизни, явствует из закона 358 г. до н. э., в котором, между прочим, осуждались кандидаты в магистраты, агитировавшие на рынках и в селах. В известном De petitione consulatu (гл. 8) кандидату рекомендовалось заручиться поддержкой влиятельных лиц в пагах, селах, соседских организациях, коллегиях. Помпеянские надписи времен Суллы показывают, сколь активна была предвыборная агитация в народе при избрании дуумвиров. Очевидно, члены этих разнообразных товариществ и особенно их лидеры чувствовали свою значимость.

Во-вторых, самосознание народа, его гордость победами не только над Ганнибалом, но и над многими другими полководцами и царями чрезвычайно возросли, а вера в провиденциальную миссию Рима, в «римский миф» достигла, видимо, кульминации. Судя по незначительным отрывкам эпоса Невия о I Пунической войне, участником которой он был, он, как впоследствии в гораздо большей степени Вергилий (на которого Невий оказал известное влияние), рассматривал прошлое Рима как залог его великого настоящего. Невий говорит об авгуриях, полученных Анхизом, о пенатах, бывших залогом непобедимости Рима, о корабле, выстроенном для Энея Юпитером, о надеждах на будущее, которыми Юпитер утешал Венеру, когда троянцам грозила опасность в бурю, о совете богов, очевидно, решавших судьбы Рима (Warmington, v. II, р. 48, 50, 52, 54, 56, 58).

В-третьих, в связи с заморскими завоеваниями и вызванными ими изменениями в экономике умножились как возможности приобретать деньги, так и тратить их. Обычно для этой эпохи подчеркивают два момента: разорение многих крестьян и рост крупных состояний. Но следует учитывать, что открывались также разнообразные пути для приобретения состояний средних. Римляне и италики из простого народа, включая либертинов, не только участвовали в откупах, но хлынули в провинции, занялись для своих патронов или для себя различными деловыми операциями. В самой Италии росло число ремесленников, торговцев, рассчитывавших на возросший спрос дорогих продуктов. Так, в одном отрывке из комедии Новия «Фиктор» говорится, что все бросились разводить ранние фиги, надеясь на большую прибыль (Nonn. Marcell., 109). Бурно развивалась строительная деятельность, дававшая немалые доходы подрядчикам и мастерам. Деньги приобретали все большее значение. Луцилий говорит о тех, кого выдвинуло богатство и кто покрывает благовониями свои гордо поднятые головы (Warmington, v. III, p. 172).

Росли потребности. Известное благосостояние требовалось не только для комфорта и представительства, но и для того, чтобы войти в поднимающееся сословие декурионов италийских городов. Так, но муниципальному закону Тарента начала I в. до н. э., магистраты и декурионы должны были вносить значительный залог в обеспечение честного управления городской казной и могли претендовать на должность, лишь имея в городе дом, крытый не менее чем 1500 черепицами (CIL, Τ, 590). Убыстрялись темпы жизни. По словам Луцилия, и сенаторы, и народ и днем и ночью, и в праздники и в будни толпятся на Форуме, хвалятся друг перед другом и заняты одним искусством: давать обещания и обманывать так, чтобы не попасться, состязаться в лести, изображать из себя достойного человека (viri boni), расставлять западни, как будто все враги всех (Warmington, v. III, p. 372).

Но новые виды деятельности и способы наживы требовали от людей ловкости, смекалки, инициативы. II невольно возникает вопрос, не были ли одной из причин шумного успеха комедий Плавта образы его рабов, обладавших всеми этими качествами, не стеснявшихся (в отличие от господ, нарушавших традиционные нормы, лишь стыдливо маскируясь) проявлять их и добивавшихся в конце концов победы для молодого хозяина и свободы для себя? Но личная инициатива была неотделима от личного суждения, пробивавшего брешь в коллективной «мудрости предков». Видимо, в это время особенно растет почитание не только Сервия Туллия, открывшего простому человеку пути для возвышения, но и его возлюбленной Фортуны. Во всяком случае, надеялся ли человек на Фортуну или на свою «дерзость», он становился значительно более инициативным, подвижным, восприимчивым к новым возможностям и новым идеям.

В то же время начинает складываться и новое отношение κ «выдающимся личностям», «героям». Уже им — Старшему и Младшему Сципионам, Павлу Эмилию, Метеллам и др., а но римскому пароду в целом стали приписывать укрепившие славу и мощь Рима победы и подвиги. Правда, идея всенародного признания — bonos — как награды за virtus никоим образом не исчезает. Видные деятели в своих надписях продолжают перечислять свои заслуги перед римским народом. Характерна, например, известная надпись на верстовом столбе дороги от Регия до Капуи, сооруженная консулом 132 г. до н. э. П. Попилием Ленатом, в которой он сообщает, что, будучи претором (в 135 г.) в Сицилии, он разыскал и вернул принадлежавших италикам 917 беглых рабов, а также первым сделал так, что на ager publicus пастухи уступили место пахарям, и к тому же выстроил форум и украсил его общественными зданиями (CIL, I, 638). Но, помимо признания сограждан, выдающиеся полководцы и политические деятели стали привыкать к почестям, воздававшимся им в италийских городах и в провинциях. Например, народ Дельф посвятил надпись консулу 110 в. Минуцию Руфу в честь его мужества и побед над галлами, бессами, скодрисками и прочими фракийцами (CIL, I, 692). Тем же римским деятелям, которые являлись в провинции в качестве завоевателей и устроителей, строили храмы и воздавали культ.

И в самом Риме не было недостатка в глашатаях их славы. В III и особенно во II в. до н. э. там стал формироваться слой, который может быть назван тогдашней интеллигенцией: писатели, поэты, драматурги, учителя, певцы, музыканты. Состав этой интеллигенции был весьма пестр. Были среди нее и римляне из средних и низших слоев, и выходцы из италийских и греческих городов, и вольноотпущенники различных национальностей. Различно было и положение отдельных представителей этого слоя. Согласно исконному римскому пониманию, достойными занятиями римского гражданина, исполненного gravitas и dignitas, особенно если он принадлежал к высшим сословиям, были участие в политической жизни и войне, отправление жреческих должностей, управление своей фамилией и хозяйством, а также разработка вопросов культа и права, запись выдающихся событий. Другие виды умственной деятельности долгое время оставались вне поля зрения или, как например, строительство и украшение храмов, поручались пришлым (из Этрурии и Греции) мастерам. Но потребность в культурных людях росла. Удовлетворялась она в основном за счет выходцев из простого парода или за счет иноземцев, нуждавшихся в поддержке влиятельных и высокопоставленных людей. В благодарность за покровительство они создавали произведения, прославлявшие их патронов. Пакувий написал пьесу «Павел» о победе Л. Эмилия Павла в 168 г. над македонским царем Персеем, где род Эмилиев возводился к Юпитеру; Акций в пьесе «Энеады, или Деций», посвященной самопожертвованию Деция Муса, уделял большое место одному из предков Фабнев — главнокомандующему в войне с самнитами и галлами в 295 г. до н. э. Кв. Фабию Максиму Руллиану. Энний в своих эпиграммах пишет о Сципионе в еще более приподнятых топах: пет никого, кто мог бы сравняться с ним своими долами; если кому-то подобает (fas est) подняться к небожителям, то лишь ему одному открыты великие врата небес; ни гражданин, ни враг не смогут воздать ему вознаграждение, достойное его деяний (Warmington, ν. ΐ, р. 400). В «Анналах» Энний прославлял также других своих влиятельных современников — Фабия Максима, Марцелла, Фульвия, Катона.

Все это, несомненно, шло вразрез с традиционным представлением о virtus, полученной благодаря признанию народа. По словам Луцилия, следует желать получить одобрение от немногих мудрых (Ibid., v. III, p. 156). И еще раньше Акций в одной из трагедий вкладывает в уста Ахилла слова: предпочитаю быть одобренным достойными людьми, чем многими (Ibid., v. II, p. 430).

На фоне упомянутых перемен и в тесной с ними связи началось проникновение в Рим эллинской или, скорее, эллинистической культуры. Процесс этот был отчасти целенаправленным, отчасти стихийным. Римские завоевания и их последствия для покоренных, естественно, вызывали оппозицию среди последних. Следов ее сохранилось мало, но даже отрывочные сведения (например, собранные у Афинея) показывают, что греки считали римлян варварами, жестокими, кровожадными, невежественными, не умеющими жить и мыслить так, как подобает цивилизованным людям. II многие из ведущих деятелей Рима достаточно быстро поняли, что успехи на «международной арене» зависят не только от оружия, но и от дипломатии и пропаганды. Характерно в этом смысле изречение Энния в «Анналах»: тот, кто победил, не победитель, если его побед не признают побежденные (Ibid., v. I, р. 180). Нельзя было запять подобающее место в мире, оставаясь «варварами», и представители высших кругов начали изучать греческий язык, литературу, философию, в чем им содействовала как упоминавшаяся выше интеллигенция, так и покупавшиеся за большие деньги образованные рабы-греки, часто затем получавшие вольную и открывавшие школы. Известно, что в это время появляются написанные римскими нобилями по-гречески и для греков истории Рима, прославлявшие высокие моральные качества римлян, якобы дававшие им право на господство.

Но гораздо более действенным, видимо, был метод всецело преданного римлянам Полибия, который как образованный, хорошо знакомый с образом мышления и психологией своих соотечественников эллин, не отрицая морального превосходства римлян, на первый план выдвинул совершенство их политического устройства — смешанную форму правления, сочетавшую то наилучшее, что есть в монархии, демократии и аристократии, и обеспечивавшую наибольшую прочность, справедливость и возможность расширения их господства. Труд Полибия, как можно полагать, дал и самим римлянам новое, мощное обоснование «римского мифа», сообщил им живой интерес к изучению политических теорий греков и собственной истории под соответственным углом зрения, что стимулировало развитие римской историографии.

Изучение же политических теорий было неразрывно связано с изучением философии в целом, поскольку для греков, а затем и для римлян, также живших в условиях античной гражданской общины, учение об устройстве космоса, гражданской общины и долге гражданина было, по сути дела, единой наукой, совпадавшей с философией. Усложнение общественной жизни Рима — частые, имевшие политический характер судебные процессы с выступлениями обвинителей и защитников, обращения соперничавших по тем или иным вопросам сторон с речами к сенату и пароду — поднимало значение ораторского искусства, умения убеждать, доказывать свою точку зрения, и здесь опять-таки учителями оказались греки. Люди более обеспеченные стали посылать сыновей в города Греции и Малой Азии изучать красноречие у прославленных риторов.

Для, так сказать, стихийного проникновения эллинистической культуры большое значение имела организация театральных представлений, поскольку сюжеты пьес строились на греческих образцах, а в тексте постоянно встречались афоризмы и изречения, доводившие до римской публики образцы эллинской мысли. Можно полагать, что не последнюю роль играл приток ремесленников и рабов из эллинистических стран. Правда, те и другие быстро романизовывались, но какие-то почерпнутые на родине идеи они могли передавать своим товарищам по рабству, по коллегиям. А условия, благоприятствовавшие развитию личной инициативы, способствовали распространению подобных идей. Те же условия стимулировали распространение среди народа грамотности, а с нею к общее повышение культурного уровня, способность воспринимать и театральные представления, и речи ораторов, и политические памфлеты, примыкать к тому или иному направлению. Наконец, участие в война: знакомило граждан с бытом и нравами многих народов. Стихийной эллинизации способствовало и скопление в Риме вывезенных из восточных провинций статуй и картин, которые попадали или в руки богатых людей, или оказывались в распоряжении всех граждан, украшая храмы, площади, общественные здания.

Однако надо учитывать и обстоятельства, ограничивавшие проникновение в Рим греческой культуры. Во-первых, она была, как уже упоминалось, не чисто греческая, т. е. не полисная, а эллинистическая. Рим же, хотя и стал уже центром крупной державы, сохранял еще коренные черты и идеологию civitas, и потому отнюдь не все в эллинистической философски-политической мысли было близко и понятно римлянам и могло быть переработано в соответствии с их системой ценностей. Во-вторых, греческая мысль развивалась в значительной мере в дискуссиях о формах наилучшего политического устройства. В условиях господства «римского мифа», подкрепленного трудом Полибия, подобная проблема вообще не вставала, ибо сам Рим считался идеальным эталоном. Поэтому даже в разгар острейших социальных конфликтов Рим не знал утопий, столь характерных для эллинского и эллинистического политического мышления, и все с ними связанное оставалось вне ноля зрения римлян.

Наконец, как подчеркивал С. Л. Утченко, проникновение греческой культуры в Рим отнюдь не было мирным процессом и встречало достаточно активное сопротивление, в ходе которого складывался синтез греческих и римских начал, причем последние играли не меньшую роль, чем первые[12]. Сопротивление, особенно заметное в начале упомянутого процесса, обусловливалось разными причинами. Классическим представителем «охранительного духа» считается Катон, всеми способами — судебными процессами, речами, жесткими мерами во время своей цензуры, — боровшийся с «иноземными новшествами» и «непотребствами» — роскошью, корыстолюбцем, изнеженностью, ленью, зазнайством и подобными противоположными римским добродетелям пороками, угрожавшими римскому обществу крестьян и воинов. Особенно возмущали его склонность к индивидуализму, к «личному суждению», к возвеличиванию «героев»[13]. Известно, что в своем историческом сочинении «Origines» он противопоставлял славолюбивых греков римлянам, величие которых творили не отдельные «великие люди», а весь народ своей коллективной мудростью и доблестью, не требуя прославления.

Не менее известен и эпизод с греческим философом Карнеадом, представителем Новой академии, утверждавшей возможность одинаково убедительно доказывать прямо противоположное. Прибыв в Рим с греческим посольством, Карнеад произнес блестящую и встретившую широкое одобрение речь о величин Справедливости, а на другой день выступил с речью, доказывавшей, что никакой Справедливости нет и быть не может, а если бы она была, то римлянам пришлось бы отказаться от всех своих завоеваний. Катон счел эту речь недопустимо скандальной и настоял на немедленной высылке греческих послов, чтобы они развращали юношей у себя дома, а не в Риме. Каковы бы ни были личные мотивы самого Катона и как бы пи была противоречива его личность (проповедуя земледелие как единственный пристойный источник дохода, он наживался на многих операциях, в частности и на презираемом им ростовщичестве; ратуя за добродетели римского крестьянина, он стал первым римским теоретиком рабовладельческого хозяйства; осуждая все греческое, изучал греческий язык и литературу и т. д.), он приобрел огромную популярность. В народе его поддерживали. По сообщению Плутарха, ему в храме была воздвигнута статуя в благодарность за то, что, будучи цензором, он вывел на правильный путь начавший клониться к упадку римский народ. За ним многие шли. Возможно, что его законы, как и другие законы против роскоши, имели и экономическую подоплеку, преследуя цель уменьшить непроизводительные расходы и утечку денег, шедших на импорт предметов роскоши, дабы вкладывать их в развитие хозяйства.

Явно катоновские, традиционно-римские мотивы мы видим в отрывках сочинений Невия как известно, пострадавшего за свои нападки на филэллинскую знать, в частности на Метеллов, и кончившего жизнь в ссылке в Утике. В комедии «Agitatoria» on говорит, что всегда ценил свободу больше, чем деньги (Warmington, v. Il, p. 74); в «Tarentilla» автор или персонаж замечает, что то, что народ одобрил в театре аплодисментами, не осмелится подорвать никакой царь, хотя здесь рабство во много раз превосходит свободу (Ibid., р. 98).

С другой стороны, в среде знати начинает расти презрение к народу. Всенародному признанию стали предпочитать одобрение избранных. В трагедии «Гекуба» Энний вкладывает в уста Гекубы обращенные к Одиссею слова, заимствованные у Еврипида, по характерным образом измененные: у Еврипида она говорит, что, хотя слова Одиссея неправильны, ему поверят, ибо слова человека известного имеют больше силы, чем неизвестного. У Энния, по словам Гекубы, не имеет одинаковой силы речь людей неблагородного происхождения и людей богатых (Ibid., v. I. р. 292). У пего же Телеф в одноименной трагедии произносит ставшие пословицей слова: открыто выражать свое мнение для плебея святотатство (palam mutire plebeio piaculum est. — Ibid., p. 344)[14]. Под влиянием стоицизма формируется представление о неразрывной связи добродетели с образованием, недоступным простому человеку. Добродетель, поучает Луцилий некоего Альбина, — это знание того, что заключается в каждой вещи, того, что истинно полезно и благородно (rectum utile qui sit honestum), что есть добро и зло, что бесполезно, постыдно, неблагородно; добродетель — это исследование предела и меры вещей, цены богатства, воздаяния должного почету — honori; быть добродетельным — значит быть врагом плохих и защитником добрых людей и нравов, ставить на первое место пользу родины, затем родителей и лишь затем свою собственную (Ibid., v. III, р. 390–392). Впоследствии Порфирной сформулировал то же самое в кратком афоризме: добродетель — это мудрость, ею не обладает плебс (Porphyr. Ad Horat., Od., II, 1, 18). И недаром среди филэллинской знати, видимо, раньше всего из философских течений начинает распространяться, хотя и тайно, пифагорейство, связанное с аристократической идеологией некоторых городов Великой Греции, первыми законодателями и правителями которых, по преданию, были пифагорейцы.

Так начавшие обостряться социальные конфликты отражались и в конфликтах идеологических между знатными филэллинами, искавшими в греческой культуре обоснования своему исключительному положению, и пародом, противопоставлявшим «правы предков» новым веяниям, с которыми связывали вскрывавшиеся на скандальных судебных процессах злоупотребления властью, положением, бесчестно нажитым богатством.

Конечно, никакие усилия Катона и его единомышленников не могли предотвратить вызванного объективными обстоятельствами проникновения в Рим греческой культуры. Но зато по мере ее внедрения она все больше приспосабливалась к традиционным римским ценностям. Большую роль при этом играло ознакомление с греческими политико-философскими теориями и их соответственная модификация. Пифагорейство, видимо, было популярно лишь в небольшом кружке знати и встретило противодействие даже в среде сената, по постановлению которого в 181 г. до н. э. были сожжены книги, якобы найденные в гробнице Нумы и доказавшие принадлежность Нумы к пифагорейцам, учение которых в этих книгах излагалось. Если приверженцы пифагорейства и оставались, то. так сказать, ушли в подполье на целое столетие, и только в середине I в. до н. э. пифагорейство было возрождено Никидием Фигулом, считавшимся великим ученым, но абсолютно непонятным писателем.

По словам Цицерона, широкое распространение в Риме первым из философских течений получило эпикурейство, особенно нравившееся простому народу, поскольку не требовало от своих сторонников особого образования. Оно было всем понятно, учило, что для счастья необходимы только честность и справедливость, оправдывало стремление к наслаждению и соблюдению собственной пользы (Cic. De finib., I, 7; II, 14; Tusc, IV, 3).

Свидетельству Цицерона, враждебно относившегося к эпикурейцам, не во всем можно доверять. Каково бы оно ни было с точки зрения социальных теорий первоначально[15], в Риме оно было более или менее приспособлено к общепринятым взглядам римских граждан. Так, в диалоге «De finibus bonorum et malorum» выступающий от имени эпикурейцев Манлий Торкват, излагая основные постулаты эпикурейской этики — естественное стремление человека испытывать наслаждение и избегать страдания, подчеркивает, что люди отказываются от меньших наслаждений, чтобы получить большие, например совершают подвиги, дабы заслужить славу и любовь народа или спасти родину, от блага которой зависит и их благо (I, 10). Так, предки Торквата совершали великие под-вши, подвергались страшным опасностям, но зато обрели славу и почет, необходимые для жизни без страха, и заботились о благе сограждан, от которого зависело их собственное благо, т. е. подвергали себя меньшим страданиям, чтобы избежать больших (I, 35). Так сохранялся образ римского мужа, достойного «нравов предков», но необходимость блюсти предписанные ему добродетели мотивируется уже не верностью некоему высшему принципу, а разумным пониманием своей пользы, соблюдением правил, обеспечивающих душевный покой, а значит, и счастье, стойкость в перенесении ударов судьбы. По словам Цицерона, сочинения, доказывающие, что смерть, плен, рабство, разорение, гибель родного города — не зло π не должны нарушать спокойствия духа, были весьма многочнеленны и охотно читались (Tusc, III, 34), что и понятно в эпоху постоянных внешних и внутренних войн и неурядиц.

Но, видимо, помимо того, эпикурейцы привлекали своим отношением к социально-политическим вопросам. Цицерон, несомненно, это имеет в виду, когда выступает против тех, кто отрицает, что высший долг человека — служить родине, на том основании, что это дело не только опасное но и безнадежное, поскольку политикой занимаются обычно люди недостойные, а надеяться исправить людей и ими управлять — безумие, так как нельзя обуздать слепые и страшные страсти толпы и не дело мудреца прорекаться с невеждами (Cic. De rep., I, 5). Против эпикурейцев направлен и его тезис об объединении людей в общество — societas — под влиянием естественного стремления людей к единению — congregatio, а не вследствие слабости первобытных людей, объединившихся для самозащиты и общей пользы (Ibid., I, 25). Между тем, видимо, именно такие теории эпикурейцев казались привлекательными. Как известно, эпикурейцы в неразрывной связи со своей натурфилософией, отрицавшей вмешательство богов в возникновение и функционирование космоса, совлекали покров святости и с человеческих отношений. По их теории общества возникали для самозащиты, взаимопомощи, обмена знаниями и услугами и строились на основе соблюдения всеми членами общества договора о непричинении друг другу зла и поддержке слабых (Lucr., V, 1015–1027). Общество, как и все в природе, подвержено изменениям: то, что было полезным и разумным на одной стадии его развития, теряет смысл на другой. Тогда люди меняют условия ранее действовавшего договора, создают новые законы, подсказанные не природой (иначе у всех народов были бы одинаковые законы), а трезвым расчетом, пониманием требований времени и пользы, обычно присущим людям выдающимся, которые становятся основателями и организаторами, заслужив тем благодарную память потомков (Ibid., V, 830–835). Дошедшие до нас источники не дают возможности судить, что эпикурейцы понимали под «общей пользой». Но их выступление против незыблемости существующих установлений могло привлечь грая; дан, считавших необходимыми те или иные коренные перемены.

Вместе с тем понятие «общей пользы» согласовалось с исконными римскими ценностями. Когда Лукреций, характеризуя первобытные времена, говорит, что из-за дикости тогда никто не соблюдал общего блага (commune bonum), каждый тащил к себе посланную Фортуной добычу, умея жить лишь для себя и ценя только себя (Ibid., V, 957–961), всякому римлянину было понятно несовершенство такого порядка. При исконной роли соседских связей понятен был и прогресс, обусловленный возникновением дружбы между соседями, договорившимися не причинять друг другу вреда (Ibid., V, 1118–1119). Достойно внимания, что Лукреций, в отличие от своих греческих предшественников, намечавших только две стадии развития — по современной терминологии, «дикость» и «цивилизацию», т. е. жизнь полисную, вводил еще промежуточную стадию царской власти: цари учили людей всяким новшествам, изменявшим их дикую жизнь, основывали города, строили крепости для защиты, раздавали каждому в соответствии с его силами и способностями скот и поля. Но с открытием золота и богатства они, а не сила и красота стали давать почет. Жажда почестей привела к междоусобицам, цари были убиты, знаки их власти попрала чернь, охотно топчущая то, что ранее внушало страх. Каждый добивался для себя власти и превосходства, начались всяческие смуты, и тогда часть людей научила других избирать магистратов и устанавливать право, чтобы люди подчинялись законам, что человеческий род охотно принял, истомленный долгой враждой. И нелегко жить тому, кто своими делами нарушает всеобщий союз мира (communia foedera pacis), так как рано или поздно он будет разоблачен (Ibid., V, 1105–1160).

Так история человечества была, хотя бы в самых общих чертах, приспособлена к традиционной истории Рима, в частности в трактовке роли царей, первоначально благодетельной, затем бесполезной и даже вредной, поскольку цари не смогли обуздать корыстолюбие и властолюбие, предотвратить различные бедствия, окончившиеся лишь с новым общественным договором. Вместе с тем Лукреций — не противник власти тех царей и выдающихся людей, которые своими талантами и наставлениями приносили людям пользу, учитывая веления времени. Наряду с разбросанными в разных местах его поэмы общеэпикурейскими призывами довольствоваться необходимым, жить скромно, не смущая свой покой погоней за властью, богатством и почестями, он в рассказе о конце царской власти подчеркивает постоянные опасности, грозящие власть имущим, и делает ставший знаменитым вывод: насколько лучше жить, спокойно повинуясь, чем править делами, имея высшую власть и обладая царским саном (qum regere imperio res velle et regno tenere. — Ibid., V, 1127–1128). Здесь как бы сконцентрированы взгляды эпикурейцев на взаимоотношения человека если не с обществом в целом, то с его политической сферой, в которую лучше не вмешиваться, дабы не нарушить спокойствия духа, предпочитая жизнь, посвященную пауке, размышлениям, радостям дружбы, жизнь незаметную, скрытую, менее всего подверженную тревогам и опасностям.

В век беспрерывных смут, быстрых перемен в судьбах людей вообще, а политических деятелей в особенности, такая точка зрения была для многих привлекательна. Достаточно известно, что и люди знатного происхождения нередко предпочитали карьере сенаторов частную жизнь. Успех эпикурейцев в народе мог объясняться и тем, что многие, не имевшие возможности по своему происхождению и положению участвовать в «высокой политике», но и не довольствовавшиеся своим положением, те муниципальные землевладельцы, которые, по словам Цицерона, были одинаково равнодушны и к Помпею, и к Цезарю и думали только о своих землях и доходах, охотно воспринимали мысль о преимуществах простой, незаметной жизни, о повиновении тому (будь то царь или выдающийся деятель), кто сможет устроить все дела в соответствии с требованием времени, «общей пользой», даст людям свободно наслаждаться миром и спокойствием под властью справедливого закона. Дружеские связи предпочитались связям обязательным, обусловленным происхождением, принадлежностью к определенной фамилии, сословию, городу. Как подчеркивал С. Утченко, анализируя переписку Цицерона с Матием, мысль последнего о независимости дружбы от политики была противоположна римской традиции[16], но имела сторонников.

Таким образом, ряд положении эпикурейцев пробивал опасные бреши в исконной системе ценностей, и недаром против них выступал Цицерон и стоики, пользовавшиеся наибольшей популярностью в верхах, начиная с членов кружка Сципиона Эмилиана, но вынужденные внести известные коррективы в свои положения, чтобы приспособить их к римским идеям. Так, Панетий и Посидоний модифицировали образ стоического мудреца, рожденный синтезом индивидуализма и космополитизма. Такой мудрец не только признавал себя «гражданином мира», а не своей родины, но и относил все (в том числе и политическую сферу жизни), кроме добродетели и порока (или, соответственно, разума, диктующего жизнь, согласную природе, и невежества, законов природы не знающего и им не следующего), к вещам безразличным. Панетий между этими двумя крайностями ввел человека, стремящегося к добродетели и мудрости, а также категорию поступков, которую надлежит совершать хорошему гражданину, отдавая предпочтение добродетели деятельной перед созерцательной. Так подводилась философская база под римский идеал хорошего гражданина — vir bonus, тогда как космополитизм стоиков трансформировался в привычную для римлян версию о целесообразности и необходимости существования их становившейся всемирной державы[17].

Посидоний особенно выступал против возраставшего стремления к богатству и роскоши, против чрезмерного развития рабства, пагубно влияющего на состояние государства, против жестокого обращения с рабами, иллюстрируя свои положения примерами из истории греческих полисов (Хиоса), Вей, сицилийских восстаний (Athen., IV, 153; VI, 265–266, 272–274). Видимо, он считал, что здоровее и разумнее людям работать самим или с небольшим числом рабов, притом не купленных (он осуждал хиосцев именно за то, что они первыми из греков стали пользоваться купленными рабами), а рожденных и выросших в доме владельца. Хотя мы не имеем данных, допустимо предположить, что для Посидоний тема рабства связывалась не только с осуждением роскоши, но и с игравшей огромную роль во всех философских школах темой справедливости. Вопрос о совместимости одной из коренных добродетелей — справедливости — с порабощением человека человеком, вернее, порабощением гражданина, хотя бы и чужого полиса, обсуждался греками весьма живо, как и вопрос о том, сохраняет ли порабощенный свободный человек свои, отличающие его от прирожденного раба достоинства (теме этой посвящена комедия Плавта «Пленники»). Но в Риме того времени он еще особых откликов не вызывал, зато стояла поставленная еще Карнеадом проблема о совместимости справедливости с подчинением многих народов. Как мы помним, для Рима Полибий решал ее положительно. Так отбирались и фильтровались эллинские и эллинистические идеи в связи с интересами и традициями самих римлян.

Все эти моменты наглядно проявляются в сочинениях Цицерона. Его обычно считают эклектиком, но, пожалуй, такое определение подходит больше к его чисто философским воззрениям (хотя и здесь он отдавал предпочтение Новой академии), чем к его воззрениям социально-политическим, правда, также не лишенным некоторых противоречий.

В философских постулатах Цицерон исходил из более или менее общих мест греческих философских учений. Задачу философии он, подобно им, видел в том, чтобы научить человека, как жить хорошо и счастливо, как достичь такого блаженства, которое не может быть утрачено в результате внешних перемен, из чего следовало, что счастье должно основываться не на внешних факторах, а на внутреннем состоянии ума и души (Tusc, V, 14, 21, 23). Поскольку такая блаженная жизнь неотъемлема от разума и знаний, она доступна не невеждам, а людям, изучавшим науку. По Цицерону, люди должны жить согласно своей природе, как существа, составляющие часть великого сообщества, включающего богов π человеческий род, перед которым каждый человек имеет долг сохранять то, что диктуется природой. Он будет спокоен и счастлив, подчинившись добровольно управляющим природой законам, царящей в мире необходимости, его вечному и неизменному порядку, идентичному верховному разуму мира, диктующему вечное единство, целостность космоса и его частей (Academ., II, 2, 7; Tusc, V, 25). Обязанность человека — трудиться на общее благо, пренебрегая наслаждениями, культивировать добродетель. Взаимосвязанность человека и природы доказывается единообразным строением всего сущего, состоящего из материи и формы, т. е. формирующей материю силы. Формы материи меняются, но сама она непреходяща и неразрушима, составляет вечный и бесконечный космос, вне которого ничего нет и все части которого взаимосвязаны совершенным разумом, душой мира (ratio perfecta, mens, sapientia), неизменным порядком, цепью причин и следствий, часто неизвестных и непонятных людям, почему они и предполагают существование случайности — Фортуны (Academ.. I, 5–7).

Относительно методов и возможностей познания Цицерон расходился со стоиками, которые считали, что знание формируется на основании свидетельства наших чувств, дающих уму правильное представление о вещах, без чего не могли бы существовать пи философия, ни науки, ни искусства, пи даже добродетель, поскольку невозможно действовать, не имея твердого критерия истины, а значит, и оправданной цели действий (Academ., II, 6—11). Цицерон, как последователь Новой академии, склонялся κ мысли, что суждения могут быть лишь более или менее вероятными, поскольку показания чувств часто обманчивы (Ibid., 28–31). Важным аргументом против возможности познания абсолютной истины Цицерону служит чрезвычайное разнообразие мнений даже по конкретным вопросам отдельных наук, а тем более в отношении первопричин и истоков мира, поскольку люди знают очень мало. Но занятие науками полезно, ибо позволяет подняться над жизненными мелочами и дает радость, если удается установить нечто, кажущееся вероятным (Ibid., 34–41). Только талантливый, склонный к исследованию человек, познавая законы природы и свою с нею связь, может обрести несвойственную тупому уму добродетель, обрести ясное спокойствие духа, понимание своего долга перед согражданами и вместе с тем стать истинно свободным, приведя свои желания и действия в соответствие с общекосмической необходимостью, подчиняясь ей добровольно, т. е. свободно (Tusc, V, 24–25). Однако Цицерон не соглашался с теми (Герилл, Менедем), кто искал высшее благо в науке и познании, так как видел в них не самоцель, а средство к наилучшему выполнению своего гражданского долга. Великие философы, говорит он, воспитывали великих мужей. Наука, не направленная на пользу людей, бесцельна. И если приходится выбирать между различными видами долга, то на первое место надо поставить общность людей, а не размышление и знание, ибо созерцание без действия малоценно, и ничего не должно стоять выше человека и любви к людям (Academ., II, 44; De offic, I, 43–44). Наука, знание природы и ее законов были путем к добродетели, но и в этом вопросе Цицерон остается верным римским традициям.

Как уже упоминалось выше, к ним приспосабливался и стоицизм. Римские стоики особенно подчеркивали долг человека перед обществом, возникшим вследствие заложенного в человеке самой природой стремления к общности, взаимопомощи, организации в коллективы — coetus, concilia, civitates. Каждый человек обязан общую пользу предпочитать своей, как законы предпочитают благополучие всех благополучию отдельного лица.

Сам Цицерон, опровергая эпикурейцев, заимствует кое-какие аргументы стоиков. Например, он утверждает, что честное достойно того, чтобы стремиться к нему ради него самого, отвлекаясь от всяких соображений пользы, выгоды, похвал, поскольку народ часто хвалит и недостойных. Эпикурейцы сами себя опровергают, когда действуют не ради своей выгоды и наслаждения, а согласно заложенному в них природой чувству долга. Ведь никто не посмеет сказать в сенате или народном собрании, что действует только из любви к себе. Только на надежную, вечную, неотъемлемую от нас добродетель можно полагаться в превратностях жизни (De finib., II, 13–35). Основными, вызывающими наибольшее сочувствие и полезными для других добродетелями Цицерон считает мудрость, величие духа, талант, твердость в перенесении неблагоприятных обстоятельств, сохранение достоинства в несчастье, дела, одобренные похвалой людей и посылаемым богами счастьем (De orat., II, 85).

Расценивая добродетель как свойство, направленное на благо других, Цицерон критикует некоторые положения стоиков, от имени которых в диалоге «De officiis» выступает Катон. Если для стоиков безразлично все, кроме мудрости и добродетели, то как они могут выступать в судах или обосновать триумф Сципиона, раз взятие Рима Ганнибалом для них должно было бы быть безразлично? Ведь поскольку человек состоит из души и тела, то и последнее требует заботы, и телесные блага не безразличны для счастья. Заботиться только о душе, которая сама по себе достаточно непонятна, и пренебрегать телом — значит пренебрегать действием. Благо каждого живого существа — в наибольшем соответствии его природе. Самое главное и прекрасное в honestum — это общность людей, забота об их пользе, то присущее человеку civile atque populare, что греки зовут politicon. Все древние мудрецы занимались делами республики, ибо человек ближе всего к божеству, когда основывает новые civitates или охраняет уже существующие, объединенные согласием относительно права и общей пользы, природным стремлением к единению. Союз людей укрепляет законность — iustitia, т. е. предоставление каждому того, что ему полагается. С нею соединены все другие добродетели — pietas, bonitas, liberalitas, benignitas, и союз их всех и есть honestum. Хранить истинную iustitia может только vir bonus et sapiens. И хотя внутреннее важнее внешнего, внешнее — дети, родные, друзья, родина — тоже относятся κ благу, так как налагаемый ими долг тоже связан с добродетелью. Такая философия достойна знаменитых людей, принцепсов, царей (De finib., V, 13–25; De rep., I, 7; 25).

Заложенное в человеке зерно добродетели заглушают различные внешние влияния: неправильное воспитание, поэзия, портящая разум видимостью мудрости, а главное, народ, «порочная чернь», из-за которой мы начинаем стремиться κ суетным почестям вместо истинной чести, похвалы достойных людей (Tusc, III, 1–2). Это порождает страсти, зависть, соперничество, страх, приводящие κ порочной н печальной — вместо счастливой и добродетельной — жизни (Ibid., III, 34).

Иногда Цицерон, возможно, под влиянием личных неудач, в большей степени склоняется к некоторым идеям стоицизма. Так, он говорит о предпочтительности жизни занятого наукой Архимеда перед жизнью обладавших верховной властью Дионисия Сиракузского и Дамокла (Ibid., V, 21–23); о том, что не зло жизнь в бедности и неизвестности, так как мудрому не нужно признание толпы негодяев и глупцов, ненавидящих всех, кто их превосходит; что не зло и изгнание, так как на несправедливый суд народа следует смотреть с презрением, и не стоит тосковать по городу, из которого изгоняют порядочных людей (Ibid., V, 33–37).

Однако такого рода высказывания были в общем более или менее случайными. Обычно Цицерон твердо стоял на традиционной точке зрения римского гражданина, провозглашая первым долгом человека, особенно мудрого и хорошего, служение республике, ибо, если такие люди станут от этого долга уклоняться, республика останется без принцепсов и, беззащитная, попадет в руки негодяев (De rep., I, 5; De offic, I, 21). Господство Рима было для него выражением общечеловеческих интересов. Разбирая старую контроверзу: мудрость — справедливость пли польза — справедливость, зиждящуюся на несовместимости справедливости, учившей никому не вредить и не покушаться на чужое, с выгодой, диктующей расширение своих владений за счет чужих, Цицерон решает ее, исходя из тезиса, что подчинение одного народа другому справедливо, если оно ко благу подчиненного, который погиб бы, оставаясь независимым, и если господство умеренно и «нетиранично» (De rep., III, 12, 24). С тех же позиций он опровергает мнение тех, кто считает несправедливым господство хозяев над рабами, распоряжение Ромула, отдавшего плебс в клиентелу принцепсам, Ликурга, заставившего народ обрабатывать землю богатых (De rep.. II, 21; III, 9; 24–25). Все народы, говорит он, могут терпеть рабство, так как избегают трудов и горестей и готовы перенести все, лишь бы их не испытывать. Только римляне не могут терпеть рабство, так как со времен предков все подчиняли чести и достоинству (Philipp., X, 10).

В его рассуждениях о республике как «деле народа», как общности людей большое место занимают взаимосвязанные понятия общей пользы и права, закона, утверждение, что отдельному липу закон может вредить, но он служит к общей пользе (De rep., III. 15). Это сближает его с Лукрецием, хотя, в отличие от него, Цицерон считает республику делом не договора между людьми, а самой природы. Цицерон не согласен с имевшей хождение среди греческих софистов теорией, согласно которой законы возникли в результате слабости людей, неспособных иным путем защищаться от чинимых сильными несправедливостей, поскольку человек всегда стремится чинить насилия, но не терпеть их (De rep., III, 15). Для Цицерона закон — это родившийся вместе с божественным разумом «правильный разум» (recta ratio), а потому именно закон создает вселенскую общность, республику богов и людей (De leg., I, 7; II, 4). Если бы законы не подсказала людям сама природа, создавшая их для справедливости, их мог бы нарушать всякий, кому это выгодно. Но человек, нарушивший закон, мучается сознанием содеянного, даже если о нем никто не узнает. Еще Карнеад поставил вопрос, может ли человек промолчать, если видит, как некто, чья смерть будет ему выгодна, садится на пень, под которым скрывается ядовитая змея? II все философы ответили на этот вопрос отрицательно. Упрекнуть промолчавшего, тем более осудить его по закону никто бы не мог, но он все равно, даже не боясь наказания, сам подчинился бы закону, данному самой природой, запрещающей его нарушать (De leg., I, 10; 12; 14; De offic, III, 9). Критерий такого закона — справедливость, iustitia, т. е. такое положение, когда при соблюдении общей пользы каждому воздается по его достоинству. Iustitia была порождена не мнением, а некоей присущей человеку силой, как религия, pietas, чувство благодарности, уважение к людям достойным. Она вошла в обычай и, наконец, была санкционирована страхом перед законом и религией (De invent., II, 53). Добровольное повиновение законам, как и исполнение своих обязанностей, достойно свободного человека, ибо свобода — это возможность жить, как хочешь, а мудрый хочет жить именно так (Paradox., V, 1). Польза каждого должна быть неотделима от общей пользы (De offic, II, 2, 3, 5; III, 5–6). Хотя в другом месте Цицерон и оговаривал, что полезное для знатных людей важнее, чем то, что полезно для остальных (principum commoda maiora, quam reliquorum — Top., 18), но все же превалировала у него идея «общей пользы», с которой был связан и его известный призыв к concordia ordinum, к единению всех сословий для спасения республики от грозящих ей бед.

Итак, греческая философия оказывала на римские образованные круги огромное влияние, но приспособлялась к римской традиции, иногда ставившей некоторым идеям непреодолимый барьер. Так, софистическая теория «права сильной личности», противопоставляющей себя выдуманным слабыми законам, вообще не рассматривалась. Несмотря на то, что такие разного калибра «сильные личности», на практике попиравшие все законы, нормы и обычаи, были постоянным явлением в истории последнего века Республики и несмотря на усиление тенденции к возвеличиванию, вплоть до обожествления, выдающихся деятелей, в теории идея «сверхчеловека», стоящего «по ту сторону добра и зла», оставалась Риму совершенно чуждой. При всем отступлении от традиционных взглядов (например, прокламирование презрения к мнению «толпы», т. е. массы граждан, и к даваемому им почету; появление идеала добродетельного мудреца, живущего в уединении; ссылки на человечество в целом и т. п.), в центре все же оставались Рим, подчиняющий народы к их же благу, служение Риму, также совпадающее со служением человечеству и вселенской общности людей и богов, история Рима как эталона идеальной республики, идея «общей пользы» как выражения общих, коллективных целей римского гражданства, римские добродетели, позволяющие человеку исполнить свой долг перед общиной на том месте, в той роли, которая выпала ему на долю (т. е. соблюдение все того же «геометрического равенства»), повиновение установленным нормам и законам, культивирование iustitia. Какая-то и, возможно, все растущая часть граждан склонялась к мысли о преимуществах частной жизни перед общественной, о бесполезности и нежелательности вмешательства в политику, о предпочтительности удела управляемого уделу правителя, доли человека незаметного доле прославленного. Показательно также настойчивое стремление Цицерона доказать совпадение utilis и honestum. Видимо, на практике то и другое противопоставлялось, что свидетельствовало об отчуждении части граждан от системы ценностей, возникшей на базе civitas с ее совпадением общей и частной пользы. Это вызывалось реальной ситуацией: разложением самых основ и институтов civitas[18], сосредоточением реальной власти и даваемых ею выгод в руках сената в ущерб огромному большинству, т. е. полная компрометация идеи «общей пользы», презрение знати к «черни», конституирование профессиональной армии, т. е. разрыв понятий «воин» и «гражданин», так что последний перестал получать непосредственную выгоду от войн внешних и чувствовал свое бессилие в войнах гражданских. Все это значительно ослабляло в гражданах чувство своей причастности к делам и интересам civitas. Это были опасные симптомы для традиционной римской идеологии, тем не менее в принципе никто не протестовал против необходимости существования римской civitas, предполагавшей и общее участие в политической жизни, и наличие законов, и повиновение им. Теоретически не было серьезных попыток противопоставить личность коллективу. Если эпикурейцы на первое место ставили дружеские связи как добровольные, то зато они необычайно высоко ставили взаимные обязанности и общность друзей, т. е. опять-таки некоего коллектива. Само же их признание долга способствовать внедрению, так сказать, научного мировоззрения, избавляющего людей от страха смерти и от суеверий, их признание «общей пользы», лежащей в основе подлежащего исполнению «общественного договора», несовместимы ни с индивидуализмом, ни с эгоизмом. К тому же некоторые эпикурейцы достаточно активно участвовали и в политике: так. представлявший их в цицероновском диалоге «De finibus bonorum et malorum» Торкват погиб в 48 г. до н. э., сражаясь против цезарианцев.

Римские традиции, «римский миф» были еще достаточно живы. Как мы уже упоминали, римляне не знали утопий. Для римлянина последнего века Республики, κ какому бы направлению он ни принадлежал, идеалом, эталоном всегда оставался Рим, если и не современный ему, то Рим «предков», по тем или иным причинам подвергшийся порче, искажениям, которые должны быть устранены, исправлены без коренной ломки, низвержения основ. На вопрос же о том, в чем состояли эти искажения и как их следует исправить, различные социальные слои отвечали по-разному[19].

В современной литературе довольно много внимания уделяется спору о римских «партиях». Спор этот представляется в известной мере схоластичным. Ясно, что в Риме при его социальной структуре не существовало и не могло существовать партий, организованных подобно современным. Но столь же ясно, что различные социальные слои и группы имели свои определенные интересы и взгляды, свою опенку прошлого и настоящего, свои планы на будущее, свои методы борьбы. Достаточно ясно также, по каким основным линиям шла борьба: аграрный вопрос во всем его многообразии; вопрос о задолженности и связанной с нею долговой кабале; о распределении доходов, извлекаемых из эксплуатации провинций и государственного имущества; о степени участия парода в управлении, с чем были связаны такие вопросы, как власть народных трибунов, распределение но трибам италиков и либертинов, свобода деятельности плебейско-рабских коллегий и т. п. Часто для доказательства нечеткости социальных противоречий и их проявлений в Риме ссылаются на отличие римской политической борьбы от борьбы в буржуазном обществе: исключительное значение родственных, дружеских и клиентских связей, роль фигуры того или иного лидера и его личных качеств, становившихся мишенью инвектив, имевших целью его скомпрометировать, переходы отдельных лиц от одного лидера к другому. Однако такого рода факты не могут доказать отсутствия в Риме определенных направлений с определенной идеологией. То же относится к часто приводимому аргументу о принадлежности лидеров плебса к аристократическим родам, тогда как hominies novi могли выступать на стороне сената. Происхождение идеологов и лидеров какого-либо движения ничего не говорит о его социальной сущности, которую можно было бы установить, лишь зная социальную принадлежность подавляющего большинства его участников, что для Рима невозможно. Просопографический метод, некоторое время весьма популярный, но уже изживающий себя, дает в общем очень мало. Если же обратиться к характеристике, также неизбежно неполной, социально-политической идеологии, обусловленной конкретными интересами группировок, условно именуемых «оптиматами» и «популярами», или «партией парода» и «партией сената», то четкость различия между теми и другими вряд ли может вызвать сомнение.