"Желябов" - читать интересную книгу автора (В. Прокофьев)

ОКТЯБРЬ 1879 — ФЕВРАЛЬ 1880

После второго звонка шум на перроне превратился в бестолковый гомон. Причитания, напутственные выкрики, плач — все слилось в сплошной гул. В Одессе не могли не кричать.

В сумятящейся толпе никто не обратил внимания на прилично одетого мужчину с небольшим, но, видимо, тяжелым чемоданом. У багажного вагона мужчина поставил ношу, вытер платком вспотевший лоб и обернулся к провожавшему его железнодорожному сторожу.

— Спасибо! Из Москвы буду телеграфировать. А вам, Семен, советую сегодня же покинуть свою сторожку.

Семен что-то буркнул в ответ, нехотя пожал протянутую руку и стал пробираться сквозь толпу к выходу.

Поезд медленно отошел от платформы.

На четырнадцатой версте в небольшом окошке сторожевой будки мелькнуло женское лицо, оголенная до локтя рука успела махнуть платком.

Тяжелый чемоданчик показался железнодорожному служителю подозрительным. В Елисаветграде жандармы предложили открыть чемодан. Господин отказался, сославшись на то, что это чужая вещь и у него нет ключей. Его обыскали, ключи нашлись. Вырвавшись, господин выхватил револьвер. Жандармы одолели быстро. В чемодане оказался динамит.


Полковник Добржинский был достаточно умным и опытным следователем. Конечно, можно сразу запугать арестованного, пригрозить ему пыткой, казнью. Но это крайние средства. Чего доброго, узник от ужаса все перепутает, начнет нести чушь. А потом полковник гуманен, он сторонник психологических методов. Пусть на это уйдет время, зато результаты!..

Первые беседы с арестованным принесли немного, хотя полковнику теперь известно его имя — Григорий Гольденберг.

В камеру к узнику подсадили шпиона. Григорий в одну из ночей выболтал все. Теперь у Добржинского есть факты. Гольденберга можно прижать к стене. Но тот продолжает отказываться. Гольденберга доставили в Петербург, призвали на помощь его мать.

Гольденберг сбит с толку, но у него уйма самомнения, и притом желание порисоваться. Ведь он все равно проговорился. А что, если убедить правительство, открыть ему глаза на истинные цели революционеров? Стать посредником между двумя лагерями?

Добржинский хорошо уловил настроение Гольденберга. Он, бесспорно, неврастеник, психопат, идеи, овладевшие им, становятся манией. Ну что же, тем лучше!

Полковник намекает: если арестованный будет откровенен, то… Какие возможности! Полковник ему завидует, потомки будут благословлять, современники встретят как героя!

И в России мир, тишина, благоденствие!..

Узник колебался, но недолго. Честолюбие, психическая неуравновешенность да плюс к тому и обида на тех, кто не дает ему первых ролей в революционной борьбе, пересиливают долг.

Да, он террорист, он и только он убил князя Кропоткина, он же должен был стрелять в царя, если бы не этот Соловьев. Ах да, он принимал деятельное участие в работе Липецкого съезда… Как, полковнику неизвестно об этом историческом совещании? Ай, ай, это так важно, так интересно! Он может рассказать в подробностях. Но его беспокоит, как бы правительство не воспользовалось его рассказом, так сказать, раньше времени. Ведь тогда пострадают те, о ком он будет говорить…

Добржинский тронут. Ну как можно! Право, господин Гольденберг его оскорбляет. Он никогда бы не предложил ему высказаться с полной откровенностью, если бы не был уверен, что правительство правильно поймет те благие цели, которые преследует господин Гольденберг. А потом он видит, с кем имеет дело…

Нет, нет, никаких комплиментов. Пусть господин Гольденберг примет его скромный совет, и тогда…

Гольденберг рассказывал. Гольденберг писал. Мелькали имена, клички, фамилии: Желябов и Михайлов, Баранников, Тихомиров, Ошанина. Листы заполнялись характеристиками, описанием фактов. Жандармские ищейки жадно принюхивались к свежим следам. А Гольденберг выдавал, пока из него не выкачали все, что он знал. А если и не знал, то выдумывал. Ведь он не мог не знать.

И нет больше любезного полковника. Прокурор холоден, иногда вежлив. Гольденберг в ужасе. Что он наделал!.. Он заклинает, грозит жандармам, что если хоть один волос упадет с голов его товарищей… Прокурор откровенно смеется, он ничего не может сказать о волосах, что же касается голов… о, он уверен, их скатится с плеч много!

Зунделевичу удалось посетить Гольденберга, раскрыть ему глаза на то, что он наделал.

Арестант повесился на спинке кровати.


Семен ничего этого не знал и не спешил выполнить совет Гольденберга. В сторожевой будке уютно, незамысловатая мебель придает ей вид жилого помещения.

Соседи тоже милые люди, и им нравится Семен Александров. Не пьет, жену не бьет, в обращении обходителен. И жена его, Таня, приятная с виду. Гости к ним заходят. Все люди приличные. Один раз приехал какой-то с бородкой — интеллигент, привез чемодан, вслед за ним другой — увез чемодан…

А потом вдруг ни с того ни с сего Семен и его жена уехали — и след простыл.

Уехать уехали, да к соседям жандармы повадились: «кто» да «что», «не замечали ли чего»? А что замечать, нешто жулик какой? Говорят, его рекомендовал барон Унгерн-Штернберг, зять одесского генерал-губернатора графа Тотлебена.

Барон с трудом вспомнил. Да, он писал записку начальнику дистанции, одна его знакомая просила об этом. Как ее фамилия? Право, он не помнит, но женщина очень приятная, чертовски красива.

Сторож катил с женой на север, сокрушаясь, что дожди и бури помешали царю ехать морем в Одессу и не пришлось ему, Фроленко, своей рукой соединить провода да и поднять на воздух его императорское величество. Жена тоже горевала, и ей, Татьяне Лебедевой, хотелось, чтобы на них «остановился зрачок мира».

Первый подкоп, первая мина, первая неудача. Но Желябов советовал: «Делайте, как я… Я поставил себе за правило, если со мною случается личное огорчение, больше трех дней не предаваться ему». Трех дней? Значит, в Петербург они приедут готовые взяться за новые дела.

* * *

Квятковский ликовал. Халтурин! Степан Халтурин! Степана знали все подпольщики. Его боготворили рабочие столицы. Кравчинский, не жалея красок, всем и каждому, кому только доверял, твердил об этом «изумительном», «неподражаемом», «удивительном» человеке. Но Квятковский привык составлять мнение сам. Нужно дать ясный отчет, отделить впечатления от выводов холодного рассудка. Халтурин не враг интеллигентам. Этого мало, он друг, единомышленник. Он интеллигент среди самых рафинированных, homo sapiens. Но он рабочий. Рабочий, который не смотрит в рот студентам, когда те взахлеб ратуют за Лассаля, Прудона, Бакунина, Лаврова. Он смеется. Не открыто, нет. Его усмешка не злобная, но после этого веселого оскала не хочется спрашивать традиционное: «Вопросы есть?» У него они всегда имеются.

Как-то Плеханов сослался на Халтурина, полемизируя по поводу террора. Как он говорил? Что-то вроде: «Не успеешь окрепнуть, хлоп, — интеллигенты кого-то прикончили, и опять аресты, ссылки. Не дают встать на ноги». Слова не те, но мысль верная. И вот сегодня Халтурин предложил свои услуги. Услуги? Нет, свою жизнь, себя. Он предлагает — ни более, ни менее — взорвать царя в Зимнем дворце. Ну и размах!.. Рабочие, взявшись за террор, обогнали интеллигентов в фантазии. Если царя не убьют раньше… Даже пусть он останется невредим при взрыве во дворце… Но рвануть Зимний? Какое эхо!..

Квятковский готов одобрить все планы Степана. Но есть маленькое «но». Халтурин требует, чтобы в листовке по поводу будущего взрыва дворца было сказано, что его рванул рабочий. Спорили долго. Халтурин на уступки не шел. Квятковский инстинктивно чувствовал, что Степан колеблется — ведь он противник террора, и только чрезвычайные обстоятельства толкнули его на этот путь. А вдруг Халтурин откажется? Квятковский сдается. Пусть будет сказано о рабочем! Лишь бы царя на воздух, а тогда!.. Что тогда? Об этом они не говорили.


Члены Исполкома были удовлетворены. Им казалось, что тактика террора находит новых приверженцев, как только с ней знакомятся широкие массы угнетенных, обездоленных тружеников. Не кто иной, а Халтурин предложил дерзкий, фантастический по своей смелости план покушения на царя. Халтурин — это символ, это воплощение заводского люда. И они с ними! Вместе с бомбами и револьверами против царя, царизма! Есть от чего возликовать!

Кто-то предложил кооптировать Халтурина в члены Исполнительного комитета, чтобы тем самым привлечь лучшую часть пролетариата столицы на свою сторону.

Большинство народников возражало. И только потому, что Морозов в очень нелестных тонах рассказал об отношении Халтурина к террористическим актам. У Морозова были основания — в Нижнем Халтурин отверг его «фантастический, авантюрный» план освобождения Брешковской.

Но Халтурин — в Зимнем.

Он взялся взорвать его.

— Сколько пудов динамита потребуется для взрыва?

— Одну минуту!

Григорий Исаев, искуснейший техник по изготовлению динамита, покусывая карандаш, стал что-то подсчитывать на кусочке бумаги. В комнате воцарилась тишина. Каждый мысленно представил себе Зимний, подвал. Кирпичные своды, стены толщиной в аршин. Залы — Кавалерская, Георгиевская, Золотая, наконец, столовая. Это святая святых династии, но ведь именно под ней темный, тесный склеп подвала, в котором живут придворные столяры.

— Пятнадцать пудов — менее никак нельзя!

Вздох разочарования. Прежде всего, где достать такое количество динамита? Как пронести его во дворец? Где хранить? Динамитом займутся техники. На остальные вопросы ответ может дать только Халтурин. Квятковский должен переговорить с ним, прежде чем принять его «услуги». У многих пыл успел остыть. Опять фантазия!


Связь с Халтуриным поручили поддерживать Квятковскому. Было решено, что взрыв Зимнего — запасной вариант на случай, если произойдет неудача с покушениями на железной дороге.

Шли дни. Квятковский, встречаясь с Халтуриным, каждый раз ловил себя на том, что любуется этим замечательным рабочим. Встречи день ото дня становились теплее, беседы откровеннее. Халтурин рассказывал о роскоши царских хором, добродушно посмеивался над нравами монарших холопов. Квятковский расспрашивал о работе среди пролетариев столицы.

Сначала Степан отмалчивался. Было больно вспоминать о товарищах, попавших в тюрьмы, на каторги. Погиб и «Северный союз русских рабочих».

Народовольцы заблуждались, видя в Халтурине террориста. И может быть, только Квятковский понимал, что для Степана террор — просто временное отступление. Он свято верил, что смерть царя откроет новые пути для политической работы, расчистится затхлая атмосфера абсолютизма и можно будет, не таясь, создавать свои газеты, союзы, открыто агитировать и готовить, готовить новую, рабочую революцию.

Квятковский не спорил со Степаном, боясь отпугнуть его. Подготавливая взрыв, Халтурин продолжал колебаться и болезненно переживал свою оторванность от привычной заводской среды. Но Исполнительный комитет поставил условие — строгая конспирация, никаких связей с рабочими, чтобы не произошло провала.


Дело подвигалось медленно. Исаев готовил динамит, Халтурин проносил его во дворец маленькими фунтиками, храня в наволочке подушки под головой. Ядовитые испарения вызывали нестерпимую головную боль, грудь рвал сухой кашель. Столяры в общежитии ругались, разбуженные ночью. Степан отговаривался простудой.

Народовольческое подполье Петербурга опустело. Царь со дня на день должен был покинуть Ливадию. Во дворце и в подполье готовились к встрече.

* * *

Как всякий город Российской империи, Александровск имел свою городскую думу. В ней заседали самые именитые граждане. Положение гласных было не из завидных. Одно название — город, а промышленности в нем почти нет, бойкой торговли тоже. Обыватели бедные, налоги приходится с полицией собирать.

И только в дни ярмарок, да еще в канун каких-либо празднеств город оживает, с обывателей слетает сонная одурь. Для них ярмарка — клуб. Из сундуков извлекаются пропахшие табаком и нафталином пышные платья чуть ли не подвенечной давности, сюртуки, пиджачные тройки. С оханьем надеваются корсеты, шнуруются высокие ботинки. И плывет многоголосая пестрая толпа на базарную площадь. Шум, гам, выкрики торговцев, продавцов сбитня, кваса, бесконечное хлопанье по рукам заключивших сделку и непременные пьяные песни, драки, перебранка. Веселое оживление каруселей никак не гармонирует с унылым однообразием шарманки. Обязательные цыгане, гадалки, плясуньи и более всего попрошаек.

Здесь весь город от мала до велика. Городовые сбиваются с ног, кутузки полны.

Николай Сагайдачный три часа уныло стоял у железнодорожной станции в ожидании седока. Все остальные извозчики уехали на ярмарку, а он решил подработать у вокзала. Два поезда миновало, а седоков нет. Все больше крестьяне с узлами, тоже на ярмарку, да своим ходом. А на дворе октябрь, ветер, моросит противный дождик.

Подошел еще один поезд. Сагайдачный тронул застоявшегося коня. Если и на этот раз никого не будет, то он уедет.

— Эй, извозчик!

Высокий и с виду шустрый человек с окладистой бородкой лопатой, в черном бурнусе и таком же картузе вскочил в пролетку.

— На ярмарку прикажете?

— Нет, прикажу в объезд, вон вдоль железки.

Извозчикам не полагалось удивляться. Сагайдачный тронул Ваньку. Дорога была скверной, непрестанные дожди размыли ее так, что лошадь с трудом выдергивала ноги из зловонной жижи. Извозчик ругал «клячу» вслух, седока про себя. Седок ухал, когда пролетка кособочилась слишком уж опасно, задорно смеялся баском.

«Ишь, купчишка, небось перепил, а теперь гуляет. Нет чтобы ехать, как все православные, по улицам».

Но «купчишка» не был пьян. Когда они отъехали на порядочное расстояние от станции, седок, внимательно вглядываясь в местность, перестал смеяться.

— Послушай, дядя, брось ругаться. Скажи лучше, у вас тут кожевенный завод имеется?

— Кой там кожевенный! Окромя складочных магазинов да мельницы и питейных, никаких иных заведений не имеется.

— Вот и хорошо. Устрою кожевенное заведение, а кожи найдем.

«Ишь ты, устрою… Ты поди раньше в управе подряд получи». Но вслух извозчик ничего не сказал. Ездили дотемна. Несколько раз купец вылезал из пролетки, что-то осматривал, взбирался на полотно.

Потом исчез из города.

Через неделю он вновь появился. Снял квартиру в доме Бовенко. Вместе с ним приехала жена. На следующий день в городскую управу поступило прошение:

«Желая устроить в г. Александровске кожевенный завод (сыромятного, дубильного и иного кожевенного производства), честь имею просить городскую управу: 1. Дозволить мне устройство вышеозначенного завода и 2. Отвести для сего около крепости 1200 кв. сажен, на условиях продажи при продолжении аренды.

Тимофей Черемисов».

Городская управа всполошилась. Но переполох был радостный. Как же, и городок на Мокрой Московке не миновали веяния времени. Сначала кожевенный завод, а там, глядишь, обувная фабрика, да мало ли какие заведения появятся в городе. Потекут денежки, не минуют они и гласных думы.

Вот только участок купец запросил неподходящий — у самого полотна железной дороги. Гласные тешили себя надеждой, что Лозово-Севастопольская дорога будет расширяться, потянут еще одну нитку и железную дорогу проложат именно в том месте, на которое претендует Черемисов. А ведь земличка принадлежит городу, ее можно будет выгодно продать. Порешили отвести иной участок, через полотно, близ села Вознесенки.

Черемисов устраивался прочно. Жена его, Маша, крутилась по хозяйству, готовила обед. Черемисов же купил у Бовенко повозку, сторговал у барышника лошадь, связался с землемером, ездил измерять полученный в аренду участок, деятельно обсуждал планы строительства.

Бовенко был страшно заинтересован. У него имелись кое-какие сбережения, и он не прочь вложить их в предприятие. Купец не отказывался, но ничего и не обещал. Прошел октябрь. Все оставалось по-прежнему. У Черемисова жили какие-то люди, с виду мастеровые. Они часто исчезали вместе с купцом и возвращались поздно ночью, а то и под утро.

Когда Бовенко поинтересовался, как продвигаются дела, Черемисов предложил, пока суть да дело, открыть в доме Бовенко шорню. Тот согласился с радостью, видя в этом первый шаг к сближению. Но опять проходили дни, а Черемисов как будто забыл свое предложение. Бовенко заподозрил, что его постоялец пьет и ночами водит невесть где пьяные компании. Частенько Черемисов являлся весь выпачканный в грязи, мокрый и оправдывался тем, что страдает куриной слепотой, а потому не может миновать луж и ям.

Ночи становились холодней, дожди непрерывней. Черемисов потерял облик франтоватого купца, ходил небритый, с красными глазами, не выспавшийся.

Каждую ночь, перемешивая грязь, к полотну дороги пробирались три темные фигуры. Там, где насыпь круто уходила вверх, люди замирали, прислушивались. Шумел дождь, слышно было, как ветер переворачивал в роще груды прелых листьев, сталкивал голые ветви деревьев. У основания насыпи, там, где ее прорезала водосточная труба, бурлил поток все прибывающей воды. Уровень ее повышался с каждым днем, трубу засоряло всяким мусором. Вода пропитывала песок насыпи и стекала в овраг мутными струйками. Иногда с шумом обрывалась глинистая глыба, гулко плюхаясь в воду. Каждые пятнадцать-двадцать минут на насыпи светился фонарь, слышались встревоженные голоса обходчиков. Трубу прочищали, но вскоре она опять забивалась. Обходчики, чертыхаясь, уходили греться, и вновь на светлом фоне насыпи появлялись распластанные серые тени.

В ночной тьме никто не узнал бы в Черемисове Желябова.

Царь не поедет через Одессу. Значит, мина, заложенная Фроленко, — напрасная трата динамита. Но императору не миновать Александровска. Насыпь высокая — одиннадцать саженей, поезд непременно свалится под откос. Только бы успеть! А тут мешают дожди, обходчики и сторожа.

«Жена» Желябова, Анна Васильевна Якимова, тревожно прислушивается к ночным звукам. В квартире два медных цилиндра с динамитом, проволока. Не приведи господи обыск!..

Приезжал Кибальчич, привез спираль Румкорфа и говорил, что по дороге повстречал Гольденберга, а вот теперь Тихонов, который под видом мастерового поселился у Черемисова, рассказал об аресте Григория.

В соседней комнате беспокойно ворочается Пресняков. У него болит голова от вечной возни с динамитом.

Желябов выбивается из сил. Якимова это давно заметила. Иногда ночами он вдруг начинает бредить. Кричит: «Прячь провода!», «Прячь провода!» Чудак! Собственными руками хочет все сделать: и насыпь просверлить, и мины заложить, и провода к грунтовой дороге, что рядом с железной, протянуть. Тихонов и Окладский не столько помогают, сколько охраняют.

Ох, не нравится Якимовой этот Иван Окладский! Желябов его еще по рабочим кружкам Одессы знает, а она? Как первый раз увидела, так и невзлюбила. И Тихонова и Окладского Желябов на свой риск и страх привлек. Исполнительный комитет только потом узнал.

Заложить мины в насыпь дороги не такое уж хитрое дело, если бы не поезда, обходчики, охрана. Три ночи под дождем Андрей, Яков Тихонов и Окладский сидели в придорожных кустах, выбирая подходящий момент. Трижды возвращались домой, так и не поставив мины. Желябов по ночам ничего не видел, Тихонову приходилось все время вести его под руку. А ночи темные, не раз блуждали, чуть ли не ощупью отыскивая дорогу. Холод пронизывал до костей.

От вечного нервного напряжения стало казаться, что за ними кто-то следит. Андрей старался отогнать эти галлюцинации — и не мог. Вот в темноте маячит какая-то тень. Если бы он видел лучше! Щелкнул курок револьвера. Андрей притаился. В руках цилиндры с динамитом. Он не успеет их бросить, чтобы вытащить револьвер! Где Яков?

— Андрей!

— Я!

— Фу ты пропасть! А я чуть не пальнул.

К Желябову торопливо подошел Окладский. Нет, так больше нельзя, чего доброго, они друг друга перестреляют. Мины должны быть заложены сегодня же.

Первую поставили быстро. Засыпали песком, провод опустили в овраг.

В двадцати трех саженях от первой стали сверлить яму для второй. Андрей запутался в проводах и, чертыхаясь, старался выдернуть ногу из проволочной петли.

— Сторож!

Тихонов схватил Андрея за руку и потянул вниз. Желябов выхватил цилиндр из ямы. Репейник вцепился в бороду.

Сторож не заметил притаившихся под насыпью людей. Дождь слепил ему глаза. Фонарь задувало ветром.

Только к утру удалось протянуть провода к оврагу, соединить их с цинковыми листами, вкопанными в землю, и незаметно добраться до дому.

Якимова встретила Андрея встревожено. Приехал Исаев — царь отправляется из Симферополя в назначенное время. Завтра он будет под Александровском.

Желябов так устал, что даже известие, означающее конец всем мучениям, не взволновало его.

Если завтра нужно рвать, то Анне Васильевне нечего больше делать в Александровске. Сегодня же вечером она уедет.

Якимова медлила. Она должна рассказать Андрею о своих сомнениях насчет Окладского. Но у нее нет фактов, только интуитивное недоверие. Желябов не слушал — у Анны Васильевны галлюцинации, он тоже страдает ими. Это все нервы…

* * *

18 ноября дождь прекратился, выглянуло солнце, но на улице было свежо, ветер гнал разорванные тучи, рябил гладь огромных луж.

Андрей лежал в телеге выспавшийся, бодрый, хотя и осунувшийся, как после тяжелой болезни. Тихонов правил лошадью. Окладский бережно придерживал на коленях спираль Румкорфа.

Подъехали к оврагу. Окладский вытащил лопатой из-под камня концы проводов, подключил их к батарее, проверил, как действует спираль. Желябову оставалось только соединить провода, и тогда…

Царский поезд выскочил из-за поворота неожиданно. Окладский привел в действие спираль Румкорфа:

— Жарь!..

Андрей соединил провода и невольно зажмурился…

По-прежнему стучат колеса вагонов, лязгают буфера, звуки отдаляются. И опять слышны посвисты ветра. Жужжит спираль.

Андрей открыл глаза. Последний вагон поезда уже втягивался за деревья соседней рощи.

Почему не было взрыва? Окладский отворачивается. Тихонов удивленно смотрит на спираль Румкорфа, она все еще работает…

На минуту закрадывается сомнение: может, права Якимова? Почему Иван не смотрит в глаза? Нет, Андрей гонит от себя подозрения. Наверное, он сам неправильно соединил провода. Теперь уже поздно задавать вопросы — поезд ушел.

Опять попытка. Опять неудача.

Удрученный, Желябов не слушал Окладского. Тот предлагал остаться в Александровске, выяснить причину, почему не произошел взрыв. Андрею больше нечего делать в этом городе.

— Здесь взрыв не удался, так удастся в другом месте. Сегодня же я уезжаю.

Его императорское величество прибыло на симферопольский вокзал двадцатью минутами раньше, чем его ожидали, и не захотел ждать. Расписание движения царских поездов ломалось. Состав, в котором следовали царь и его министры, должен был отправиться за свитским поездом. К свитскому еще не прицепили паровоза. Царский уже стоял под парами.

Граф Адлерберг — министр двора, видя, как хмурится император, приказал отправить царский поезд вперед, по расписанию свитского, свитский же пойдет получасом позже.

Два дня пути были для графа пыткой. Слава богу, он наслышан о крушениях… И еще эта депеша от полковника Добржинского. Полковник, а хуже бабы. Поймал какого-то молодчика с динамитом, ничего еще толком от него не выведал, а уже спешит предупредить о возможных покушениях на дороге.

Вздор! Граф гонит от себя страхи, но они не дают ему покоя, особенно ночью. Граф никогда не спит в вагоне, мешает грохот колес.

Скорее бы!

Ну, вот и Москва! На перроне сильнейшее «ура», гремят оркестры. Император с дороги устал и сразу же отбыл во дворец. Теперь и министр может отдохнуть.


Князь Оболенский, предводитель дворянства Епифанского уезда Тульской губернии, зябко ежился в придворной шинели на перроне тульского вокзала. Только что пожалованному в должность шталмейстера, ему надлежало присутствовать при царском выходе в Москве.

Когда же подойдет поезд со свитой, царский уже отошел с полчаса назад? В другое время можно было бы добраться до Москвы на любом, но во время царских проездов пассажирские обычно очень запаздывали.

Губернский предводитель Самарин пошел греться в буфет, Оболенский остался в обществе тульского полицмейстера. Блюститель уже успел хватить лишку и словоохотливо изъяснял князю свое удовольствие по поводу благополучного проезда царского поезда через Тулу. Князь недовольно морщился — винищем несет от его превосходительства, да и чепуху какую-то мелет, рельсы у него динамитом набиты, торпеды, как галки, летают… Отправлялся бы домой.

Наконец и свитский. Половина вагонов багажные. Комендант поезда любезно предоставил князю купе рядом с инженерами Курской дороги. За чтением князь не заметил, как показалась Москва; и очень удивился, когда кондуктор сообщил, что «прошли уже товарную», и подал шинель.

Сильный толчок… Князя выбросило из купе, потом до сознания дошел какой-то странный треск. Вагон запрыгал…

«Крушение!..»

Оболенский рванулся к двери и выкатился в снег. Рядом, придавив сторожа, лежал опрокинутый телеграфный столб, недалеко чернела яма, над которой вился легкий дымок. Пахло динамитом….

Князь поднялся. Кругом бегали люди. Обер-кондуктор докладывал, что провалился мост. Полицейский офицер, выросший как из-под земли, уверял, что лопнул локомотив.

Четвертый вагон с фруктами перевернулся вверх колесами…


Князь не стал вдаваться в подробности. Скорее во дворец, пока какой-нибудь прыткий офицеришка не опомнился и не дал знать. Конечно, прибыть с таким сообщением не бог весть какой почет, но кто знает, а не бросят ли террористы еще где-либо бомбу и не станет ли он, князь Оболенский, спасителем священной особы императора. А тогда!..

Граф Адлерберг был несказанно удивлен, когда дверь его спальни отворилась и в покои без доклада ввалился перепачканный, встрепанный Оболенский.

Адлерберг не верил своим ушам. Князь спятил с ума, в Белокаменной, на пороге вокзала, под носом у полиции…

— Вы знаете, при крушениях нервы бывают очень расстроены. Вы ложитесь спать, и, когда выспитесь, все иначе покажется.

Оболенского взорвало. Он не тульский полицмейстер! «Выспитесь»! Да он пьян, что ли! Видимо, этот непочтительный взрыв чувств шталмейстера по отношению к своему начальнику — министру двора — был самым убедительным аргументом.

Теперь наступила очередь испуга. Граф побледнел, затрясся. Ведь он ехал в одном вагоне с государем, да, да, именно в четвертом, а князь уверяет, что от этого вагона мармелад какой-то остался.


Александр II принял известие равнодушно. Он уже поверил в свою счастливую звезду. Но почему небесные архангелы, спасая священную особу императора, равнодушно допускают убиение его холопов?

Нет, нужен благодарственный молебен.

Над Москвой небо потемнело от встревоженных галок. Их пронзительное карканье зловеще вплеталось в благолепие торжественного звона по поводу чудесного спасения императора.

* * *

Михайлов долго не отпускал руку Андрея. Желябов приехал вовремя. На дороге неудача за неудачей. Одна надежда на Халтурина.

Как, Желябов не знает Халтурина? Теперь они познакомятся.

Но почему Александр Дмитриевич считает, что покушения на железной дороге только лишь сплошная цепь неудач?

А как же иначе? У Желябова по неизвестным причинам не произошло взрыва. Под Москвой взорвали поезд, да не тот. Нет, нет, неудачи преследуют террористов с первых же шагов.

Андрей тоже вначале был удручен — фортуна явно не на стороне революционеров. Теперь он относится к происшедшему иначе. Александр Дмитриевич главный участник московского взрыва, Андрею очень интересно узнать подробности — газеты врут.

Михайлов отнекивается, к чему сейчас ворошить не слишком приятные воспоминания. Если Андрею так хочется знать детали, пусть порасспросит Перовскую, Исаева или Баранникова.

Как Александр Дмитриевич не понимает: детали нужны, чтобы потом не повторять ошибок. Нет, он должен рассказать. Андрей знает, что Гартман под именем Сухорукова снял дом в двадцати саженях от железной дороги, на третьей версте от Москвы. Заколотил нижний этаж. Из него вели трехгранную галерею, обшитую досками. Мина лежала под рельсами на глубине двух саженей. Вот и все, что ему известно.

— Работа производилась со свечой, — начал Михайлов, чуть заикаясь. — Влезавший внутрь рыл и отправлял землю наружу на железном листе, который вытаскивали толстой веревкой. Двигаться по галерее можно было, только лежа на животе или приподнявшись немного на четвереньки. Приходилось просиживать за своей очередной работой внутри галереи от полутора до трех часов. В день при работе от семи часов утра до девяти часов вечера успевали вырывать от двух до трех аршин… К ноябрю выпал значительный снег и лежал несколько дней. Но настала оттепель, пошел дождь, и вода, образовавшаяся из снега, покрыла землю. Однажды утром приходим мы к подполью — и не верим своим глазам: на дне его почти на пол-аршина воды и далее по всей галерее такое же море. Перед тем всю ночь лил дождь. Стали мы выкачивать воду ведрами, днем выливали на пол в противоположном углу нижнего этажа, а ночью выносили на двор. Ведер триста или четыреста вылили мы, а все-таки пол галереи представлял лужу, вершка на два покрытую водой и грязью.

В конце галереи, несколько более низком, чем начало, невозможно было выкачать скопившейся жидкой, как вода, грязи, делавшей земляную работу чрезвычайно трудной. Грунт конца галереи, подошедший уже под насыпь полотна, стал чрезвычайно рыхл, так что нельзя было рыть даже на полчетверти вперед без обвалов сверху и с боков, чему еще более способствовало сильное сотрясение почвы при проходе поезда. Даже крепленные уже досками своды дрожали, как при землетрясении. Сидя в этом месте галереи, издали по отчетливому гулу слышишь приближение поезда. Все трепещет вокруг тебя, сидящего прислонясь к доскам, из щелей сыплется земля на голову, в уши, в глаза, пламя свечи колеблется, а между тем приятно бывало встречать эту грозную пролетающую силу. Мы придумали углублять минную галерею далее земляным буравом вершка в три в диаметре и через образовавшиеся отверстия продвинуть цилиндрическую мину под рельсы. Для работы им мы влезали в образовавшийся в конце склеп и, лежа по грудь в воде, сверлили, упираясь спиной и шеей в плотину, а ногами в грязь. Работа была медленная, неудобная и… для полной характеристики я не могу приискать слов. Положение работающего там походило на заживо зарытого, употребляющего нечеловеческие усилия в борьбе со смертью. Здесь я в первый раз в жизни заглянул ей в холодные очи и, к удивлению и удовольствию моему, остался спокоен…

— А я нет, не спокоен, хотя и не обескуражен. Намерены мы выпустить листовку об этом взрыве?

— Конечно!

— Так в ней и нужно будет отметить: «Мы уверены, что наши агенты и вся наша партия не будут обескуражены неудачей и почерпнут из настоящего случая только новую опытность, урок осмотрительности, а вместе с тем новую уверенность в свои силы и в возможности успешной борьбы», — или что-нибудь в этом роде.

— Не-ет, это хо-рошо! — Михайлов заикался более обычного, когда волновался.

* * *

В Зимнем переполох. В общежитии подвала столяры окружили жандарма, приставленного для наблюдения за ними. Жандарм, возбужденно махая руками, рассказывал о поимке террористов. Он многого не знал, как и дворцовая полиция, не догадывался о значении сделанного открытия, но смело домысливал. Халтурин прислушался. «Так и есть, не иначе, кого-то из террористов арестовали… Ужели Квятковского? Ведь он не явился последний раз на условленную встречу, а у него план Зимнего, царская столовая крестом помечена. Что-то теперь будет?»

На другой день Халтурину стали известны подробности.

Квятковский попался обидно глупо, арестом своим еще раз подтвердив справедливость требований конспирации и конспирации, о которых неустанно напоминал Михайлов.

Виновата была сестра Веры Фигнер — Евгения. Она доверила хранение нелегальной литературы своей приятельнице — Богословской, та, опасаясь обыска, передала ее отставному солдату Алмазову, своему соседу по квартире, а Алмазов, алчный до денег человек, донес в участок. Богословскую схватили, пригрозили казнью — ну, она и выдала Евгению.

24 ноября полиция нагрянула на квартиру Евгении Павловны Побережской — под этой фамилией проживала Евгения Фигнер вместе с Александром Александровичем Чернышевым-Квятковским. Трофеи были велики: банка с девятнадцатью фунтами динамита, капсюли для взрывателей, нелегальные издания и, наконец, смятый листок бумаги с чертежом Зимнего.

В ловушку, устроенную на квартире Фигнер, попалась Ольга Любатович, спешившая предупредить Евгению и Квятковского об опасности. Но ей удалось провести полицию. Целый день она блуждала с жандармами по городу, затем завела их к себе домой в надежде, что ее муж, Николай Морозов, поставленный в известность товарищами, успел очистить квартиру и скрыться. Но Морозов, зная о несчастье, поступил иначе. Он дождался Любатович, разыграл перед жандармами важного барина, а когда они ушли для проверки документов, оставив в кухне только одного городового, сумел ускользнуть с Ольгой, предварительно сняв ботинки, чтобы они не скрипели по паркету передней.

Известие тяжелое, но оно не сломило решимости Халтурина.

Ему нужен динамит и новый связной.

Связным был выделен Желябов.

Халтурин и Желябов внимательно вглядывались один в другого. Многое сближало их. Халтурин пришел в «Народную волю» из рабочих окраин, Желябова тянуло на окраины. Они быстро нашли общий язык.

После всех неудач «Народная воля» сделала ставку на Халтурина.

Григорий Исаев день и ночь готовил динамит, Кибальчич сооружал запалы.


Желябов должен всюду побывать, познакомиться со всеми мероприятиями партии, конспиративными квартирами, «техниками».

Кибальчича он видел мельком, когда тот приезжал в Александровск.

Занятная личность, прямая противоположность Михайлову. Сухой, сдержанный, очень молчаливый, поэтому может показаться даже равнодушным. Блестящий знаток математики, физики, человек с удивительными способностями к языкам.

Нет, положительно у Александра Михайлова дар находить людей и привлекать их к революционной работе! Кибальчич не новичок, пропагандировал в народе, потом три года сидел в тюрьме.

Он как будто предвидел, что вскоре борьба примет открытые формы, и всецело посвятил себя изучению взрывчатых веществ. Он и сам говорит, что прочел все об этом предмете — все, что пишут и у нас и за границей.

Трудно отыскать динамитную мастерскую Кибальчича.

Желябов поднимается по неопрятной, грязной лестнице на четвертый этаж. Маленькая квартирка из четырех крохотных комнатушек. Окна трех комнат смотрят во двор, а четвертой — во внутренний колодец, в просвет между домами.

За окнами квартиры невозможно установить наблюдение. Такая уединенная обитель под стать хозяину. Он не любит сборищ, споров, среди заговорщиков чувствует себя неловко и спешит домой, чтобы засесть за научные изыскания.

Андрей поразился: несколько колб, какие-то жестянки, мензурки, спиртовки — вот и все. Хотя Кибальчич только устраивается…

Разговор сдержанный. Андрей побаивается пускаться в научные рассуждения.

Но во взрывчатых веществах он понимает. Кибальчич оживляется. Это просто великолепно! Пока он мог вести специальные разговоры только с Григорием Исаевым.

Да, они, что называется, вручную приготовили шесть пудов. Это мало, конечно. Потому-то Гольденберг и ездил в Одессу. Оставшийся неиспользованным динамит нужно было перебросить под Москву.

Желябов ожидал встретить фанатика взрывов. Но нет, Кибальчич считает, что лишать людей жизни безнравственно. Он ведет свои расчеты так, чтобы жертв было возможно меньше.

* * *

Стояли последние дни осени. После октябрьских ливней, ноябрьских снегопадов немного потеплело, выглянуло солнце. Но по утрам лужи затягивал ледок. С моря всегда тянуло сырым ветром. Андрей никак не мог привыкнуть к Балтике. Разве это море? Вода какая-то жирная, грязь плавает зловонными шлейфами в целую версту, вечная дымка, туман, даже солнце не желает заигрывать с этой мрачной стихией. То ли дело Черное…

Но к морю тянуло. Сегодня его спутник — моряк, лейтенант. Андрей познакомился с ним недавно. Вот ведь встречаются такие люди — красивыми их не назовешь, симпатичные? Это слово к ним тоже не подходит, а глаз не оторвешь.

Лейтенант пристально смотрит куда-то вдаль. Там Кронштадт. Ветер шевелит белокурые волосы, выбивающиеся из-под щегольской фуражки на широкий лоб. Большие серые глаза то вспыхивают от какой-то мелькнувшей мысли, то обращаются в щелочки, и тогда на юношески розовых щеках играют желваки. В этом человеке угадывается огромная энергия. Он чем-то напоминал и Рождественского, бравшего Андрея на миноносец, и Ашенбреннера, пехотного офицера, с которым встречался еще весной в Одессе. Ах да, Михаил Ашенбреннер, ведь он тогда собирался уходить из армии, двинуться в народ. Андрей отсоветовал, они даже поспорили.

— В вашем чине в полку вы принесете больше пользы делу…

Понял ли он, о чем думал Желябов? Наверное, понял. Революционерам необходимо опереться на армию! Собственно, сегодняшняя «бездумная» поездка за город тоже имеет определенную цель.

— Идемте, Суханов, здесь слишком ветрено. — Желябов двинулся в глубь леса.

Суханов пошел за ним. Он недавно сумел перевестись с Дальнего Востока в Петербург, где жила его сестра. Служба на Востоке принесла много неприятностей. В Сибирской флотилии Суханов служил ревизором на паровой шхуне. Он и раньше слышал о казнокрадстве в армии и на флоте, но столкнулся с ним воочию только здесь. Командиры судов крали сами при помощи русских консулов в Китае и совместно с поставщиками угля и продовольствия. Действительные и справочные цены на уголь разнились, эту разницу командиры судов клали в карман, консулы заверяли «подлинность» счетов.

Суханов ринулся в бой против казнокрадов. Их судили, осудили — и «высочайше простили». Суханова же стали бойкотировать на кораблях, списали в береговую службу и отделались от него, сплавив в Петербург. Желябов свернул на едва заметную дорожку, прошел несколько шагов и оглянулся.

— Николай Евгеньевич, я очень благодарен вам за чудесную прогулку. Признаться, не часто удается выбраться к морю. Лес я не люблю, вырос в степях. Но в лесу лучше разговаривать о делах. Надеюсь, вы пригласили меня не только для того, чтобы любоваться природой.

— Да, да, я давно собираюсь сказать вам, что группа морских офицеров сочувственно относится к той борьбе, которую вы начали. И я уверен, что многие готовы принять в ней деятельное участие, но не знают, как и где применить свои силы. Помогите им.

Желябов отозвался не сразу. Уж очень откровенно Суханов обращался к нему. Откуда он знает, что Андрей состоит в партии, является одним из ее руководителей?

Андрей Иванович припомнил несколько встреч с Сухановым. Познакомились у его сестры — Ольги Зотовой. С ее мужем Желябов давно знаком еще по Одессе. Но потом потерял его из виду. Оказалось, Зотова выслали в Сибирь. Ольга оставалась в Петербурге, всегда радушно встречала знакомых мужа, догадываясь, что они живут под чужими фамилиями. Никогда не выспрашивала, кормила, оставляла в случае необходимости ночевать. Много рассказывала о брате, его злоключениях. Судя по ее словам, Николай Суханов глубоко честный и бескорыстный человек, прямодушен, правдив до удивления.

Если все это так, то просто непонятно, как такая личность, чистая, подобно прозрачному кристаллу, могла сложиться среди окружающей лжи, обмана, лицемерия?

Наблюдая за Сухановым, Желябов убеждался, что лейтенант мягок, добр и имеет большую склонность к научному творчеству.

Андрей колебался. Суханов притягивал к себе. Но какое место может занять этот лейтенант в партийном подполье?

— Николай Евгеньевич, мне кажется, вы преувеличиваете мои возможности и мои связи с революционерами. Рассуждая отвлеченно, я, конечно, понимаю, сколь ценным приобретением для их партии были бы морские офицеры, хорошо знающие военное дело, влияющие на матросов и тому подобное… Но вряд ли нужно сводить их со мной, я, право, не окажу им желаемой помощи.

Суханов чувствовал недоговоренность в словах Желябова. Неспособный на компромиссы, чуждый тонкостям дипломатии, Николай Евгеньевич понял недосказанное как недоверие, хотя на деле это была просто осторожность.

Всю дорогу молчали. Суханов сидел мрачный, делал вид, что заинтересован сменой пейзажа за окном вагона. Желябов думал, изредка поглядывая на своего спутника.

Зачем торопить события? Такие люди, как этот лейтенант, должны прийти в партию, стряхнув с себя личину мирных иллюзий. Они просто добрые, а партии нужны озлобившиеся в своей доброте; они чувствительные, партия нуждается только в чутких, отзывчивых к ее делам. Впрочем, он преувеличивает и, пожалуй, злится на самого себя. Сколько раз давал себе слово привлекать людей после тщательной проверки, а по-прежнему строит свои отношения на интуиции. Интуиция подсказывает: Суханов — наш, опыт диктует: проверь.

* * *

Градоначальство и Третье отделение жили в вечном соперничестве. В распоряжении градоначальства имелась своя сеть тайных шпионов, у Третьего отделения — своя. Но усилия их были направлены к достижению одной цели — выследить и обезвредить. И они следили, неутомимо, неумело, но с добросовестностью холопов, страшащихся как своих хозяев, так и тех, кого выслеживали.

В конце октября 1879 года в кабинете градоначальника необычное сборище: тайные осведомители, штатные агенты, приставы полиции. Никто из них не знает, почему их пригласили, с опаской поглядывают друг на друга, волнуются, вспоминают все свои явные и скрытые прегрешения. «Пауки» выделяются даже и без гороховых пальто — темные костюмы сидят на них, как мундиры, без единой складочки, но страшно неуклюже, щеки выбриты до синевы, усы у всех подстрижены по ранжиру, как будто над ними потрудился один и тот же цирюльник.

Градоначальник входит хмурый. Он зол на подчиненных, зол и на Третье отделение. В руках у него газета. Нетерпеливым движением он похлопывает ею по ладони, потом отбрасывает. Агенты, выпучив глаза от удивления, читают: «Народная воля».

Вот оно что! Без слов ясно, зачем их собрали сегодня: бунтовщики и нигилисты успели-таки выпустить свою газету — значит, начальство прикажет разыскать типографию.

А может быть, они издают ее за границей? Градоначальник тоже так думал, но новый шеф жандармов Дрентельн сообщил, что комиссия экспертов, изучавшая первый номер «Народной воли», пришла к выводу, что газета издается здесь, в Петербурге, только бумага заграничная. Градоначальник и в этом не уверен, он беседовал уже со специалистами, и один из них твердо заявил, что бумага отечественная, та, которую продают большими листами на почте, только смутьяны ее зачем-то смачивают в воде.

— Господа! Вы не находите, что зря получаете жалованье?

Обращение столь необычно, что в зале невольно прокатывается неясный гул возмущения.

— Да, да, вам напрасно платят деньги! Посмотрите, сколько вас! Весь город вами заселен, а террористы у нас под носом основали типографию и выпустили вот этакую мерзость. Я сейчас еду с докладом к министру. Как мне глядеть ему в глаза? Наш святой долг немедля выследить и уничтожить типографию. Предупреждаю, если подпольная типография будет открыта без вашего участия, то те, у кого в участке ее обнаружат, пускай пеняют на себя… Церемониться я не буду. Отныне город разбивается на квадраты, в каждом свой агент. Мой помощник сообщит, кто в каком квадрате. Остальные денно и нощно должны обходить дома. Не забудьте, что печатный станок издает характерный шум, прислушивайтесь, глядите в оба, дворников предупредите. Спрошу с каждого. Ясно? Можете быть свободными. Поиски начались.

* * *

А она была рядом, по Саперному переулку, в доме № 10. Трудно было отыскать этот дом, еще труднее найти в нем квартиру № 9. Если даже войти во двор и стать у самого забора, то невозможно разглядеть окна этой квартиры, они видны только с крыши какого-то строения, примостившегося напротив.

Это учел Александр Михайлов, когда нанимал помещение для своего доброго знакомого, «отставного канцелярского служителя» Луки Афанасьевича Лысенко.

Лысенко и его жена переехали сюда 22 августа 1879 года. Их багаж едва уместился на двух ломовых телегах. Старший дворник радовался прибытию новых жильцов. Они производили впечатление людей солидных, тихих, с достатком.

Желябову не терпелось побывать здесь. После ареста Квятковского и типографские связи отчасти ложились на Андрея Ивановича.

Четыре просторные комнаты, два выхода, стенные шкафы. Мебель самая необходимая — стол, стулья, кровати, диваны. Комнаты тщательно выметены, легкий сквозняк гуляет от окна к окну.

Здесь всегда готовы к неожиданному визиту дворника или домохозяина.

Но если в стенные шкафы легко припрятать типографские принадлежности, то куда девать Цукермана и Лубкина? Они живут без прописки. Лейзер Цукерман в прошлом типографский рабочий, человек необычайно живой, балагур. «Птаха», как прозвали Сергея Лубкина за его высокий, как бы птичий, голос, был наследственным типографщиком революционного подполья, раньше он вместе с Грязновой, игравшей теперь роль прислуги, работал в типографии «Земли и воли».

Хозяин квартиры Николай Бух и его «жена» Софья Иванова в противоположность типографской молодежи были молчаливы и даже немного грустны.

Жили как в монастыре, по неделям не выходя из комнат. Никакой переписки, никаких театров, концертов, собраний.

Станок, наборная касса были так хорошо замаскированы, что в квартиру еженедельно приглашали полотеров.

Станок работал бесшумно. Типография служила и «карантином» для тех членов партии, которым необходимо было отсидеться неделю-другую, не показываясь на улицах города.

Здесь поместили и Морозова с Ольгой Любатович после их удачного ухода от полиции. Как были рады типографщики приезду гостей! Пошли споры, разговоры, заметно улучшились обеды — Любатович была большой кулинаркой.

* * *

Суханов не вспоминал о поездке на взморье. Андрей убеждался, что привлечь Николая Евгеньевича в партию необходимо. За ним потянутся и другие. Но Суханова отпугивал террор, он надеялся на мирные средства искоренения зла.

Желябов убеждал, доказывал неизбежность решительной борьбы с оружием в руках. У Андрея уже не было сомнений в преданности Суханова, и он первый напомнил ему разговор в лесу. И как-то поздней-поздней осенью предложил организовать встречу с кружком офицеров.

Обрадованный возможностью свести своих товарищей с членами таинственного Исполнительного комитета, Суханов [растерялся — кого пригласить? Хотелось всех друзей. Но прежде всего Штромберга, Серебрякова, Завалишина. Суханов ручался за них тем более, что Штромберг, видимо, еще ранее познакомился с народовольцами, хотя и скрывал это от товарищей. Придут, конечно, и другие: Разумов, Юнг, Гласко.

Свидание назначили на ближайшее воскресенье.


Эспер Серебряков проснулся в это утро раньше обычного, хотя хорошо спалось в отчем доме. Отец, действительный статский советник, правительственный инженер при Санкт-Петербургско-Варшавской железной дороге, жил на широкую ногу. Дом чопорный, но хлебосольный. Обставлен по последней моде, с претензией, но не всегда со вкусом. Эспер сладко потянулся и хотел, как всегда, составить план проведения свободного дня, как вдруг вспомнил: сегодня он обедает у Суханова. Будут, как любит выражаться Николай, «интересные люди». Может быть, Суханов именно сегодня выполнит свое обещание и сведет его с членами «Народной воли». Серебряков быстро оделся. Китель, фуражка, шинель — лишнее, скромная пара штатского костюма, в правый карман брюк — револьвер. Нет, это мальчишество.

Время до обеда тянулось медленно. Эспер пытался чем-либо заняться, но сосредоточиться не мог. Едва стрелки подобрались к четырем, он выскочил из дому и торопливо пошел, стараясь немного проветрить возбужденную голову, успокоиться.

Вестовой-татарин открыл дверь, принял пальто, и все это с доброжелательно-глупой улыбкой. Квартира Суханова была тесной или таковой показалась. Серебряков не ожидал встретить стольких товарищей сразу и, пожимая каждому руку, с удивлением отмечал про себя: «Ужели и этот?..»

Николай Евгеньевич представил Серебрякова двум штатским, назвав одного Андреем, другого Глебом. Оба молча поклонились и тотчас продолжили разговор на какую-то общую тему. В комнате чувствовалось напряжение и ощущалось неудобство. Суханов ничего не замечал и сияющий переходил от одного гостя к другому, прислушивался, кивал головой и шел дальше.

Серебряков забился в угол, не принимая участия в разговоре, но не сводил глаз со штатских, силясь отгадать, кто из двух член Исполнительного комитета. На меньшее он не был согласен. Да и вряд ли Суханов собрал бы этот цвет флотской молодежи для встречи с какими-либо третьестепенными народовольцами.

Андрей был очень красив. Серебряков мог хорошо его представить на сцене или в адвокатском кресле, но воображение отказывалось поместить Андрея в полусвет подполья. Хотя Эспер невольно улыбнулся: что он знает о подполье и почему в нем царит мрак? Ведь сейчас квартира Суханова обрела значение конспиративной явки, а в ней светло, хотя и не слишком-то уютно.

Глеб был значительно ниже своего товарища и так зарос черной бородищей, что на лице едва различался кончик носа, но зато сквозь поросль волос светились проницательные и еще более черные, с влажным блеском глаза. Вот этот скорее подходит к традиционному облику «злодея», с ним столкнешься в темном переулке — помянешь всех угодничков.

— Господа, эта комната имеет две капитальные стены, две другие ведут в мою же квартиру; мой вестовой — татарин, почти ни слова не понимает по-русски, а потому нескромных ушей нам бояться нечего, и мы можем приступить к делу. — Суханов озабоченно повернулся к Андрею и с задушевностью старого знакомого попросил: — Ну, Андрей, начинай!

Андрей встал, привычным жестом откинул со лба волосы и очень просто, но с внутренним напряжением бросил в кружок собравшихся:

— Так как Николай Евгеньевич передал мне, что вы, господа, интересуетесь программой и деятельностью нашей партии, борющейся с правительством, то я постараюсь познакомить вас с той и другой как умею; мы, террористы-революционеры, требуем следующего…

В комнате ощутилось легкое движение. Эспер почувствовал, как вздрогнул его сосед. По тому, как многие недоуменно посмотрели друг на друга, Серебряков понял, что они не были подготовлены услышать подобную смелую речь. И в этом Эспер узнал Суханова — кроме него да еще двух-трех близких друзей, Николай сообщил остальным только: «Приходите ко мне, у меня хороший человек будет», — и никаких объяснений. Значит, они и не подозревают, с кем имеют дело, привыкли в своем кругу фрондировать, патетически рассуждать о революции, но все в известных рамках, в корректной форме, а тут «мы, террористы-революционеры»…


Это не была заранее подготовленная речь. Блестящий экспромт, захвативший и слушателей и говорившего. Логика мыслей подкреплялась образами, неожиданным выпадом острых сравнений. Убежденность оратора в правоте сказанного была столь велика, что она парализовала аудиторию, ее способность к критическому восприятию, воздействовала не на мысли, а на эмоции.

Желябов чувствовал, как его самого подхватил бурный поток вдохновения, и стало легко, радостно, слова обретали плоть.

Он говорит о партии и критикует правительство, рисует картину неизбежной революции и зовет в ряды бойцов, объясняет программу и отстаивает необходимость централизованного террора.

Серебряков весь подался вперед, он не чувствовал боли сжатых кулаков, тело напряглось, как перед прыжком. Кто-то сжимал ему плечо, на своем затылке он ощущал горячее дыхание соседа. Войди сейчас посторонний человек, он бы не поверил, что всего час назад эти люди не думали о политике, революции, а некоторые даже отрицательно относились к ней.

Желябов угадывал: позови он всех на любое предприятие, и все пойдут сейчас за ним. Но знал, что делать этого нельзя. Завтра наступит тяжелое похмелье, и большинство офицеров с ужасом вспомнит о сегодняшнем вечере. Обещания, которые они могут дать сегодня, только оттолкнут их от партии завтра, и вообще обещания в заговорщическом деле играют ничтожную, формальную роль.

Желябов кончил. Несколько минут продолжала стоять тишина. Потом заговорили все разом, в беспорядочных страстных выкриках слышались смелые предложения, любой архиреволюционный план тут же находил убежденных сторонников и тут же опровергался новым, еще более архиреволюционным.

Андрей Иванович с удовлетворением отметил, что даже Суханов, пусть только на этот вечер, но забыл свои вечные колебания, страх перед политическим террором и горячо ратует за него, может сам того еще не сознавая.

Андрей понял, что для первого раза он сделал достаточно. Кивнув Глебу, Желябов тихонько вышел в переднюю, натянул пальто и исчез. За ним незамеченным ушел и Глеб — под этой кличкой скрывался Колодкевич.

* * *

Набирался третий номер «Народной воли». В нем публиковалась программа Исполнительного комитета.

Споры о программе начались давно, когда еще террористы седлали железную дорогу. Они возобновились после ареста Квятковского, но были непродолжительны, так как большинство членов Исполнительного комитета не могли принять в спорах участия. Этим воспользовался Тихомиров. Вместе с Оловенниковой-Ошаниной он составил текст новой программы. Учитывая, что многие члены Исполнительного комитета, ранее почти не скомпрометированные в глазах правительства, теперь оговорены Гольденбергом и вынуждены менять паспорта, квартиры, заметать следы, он не стал созывать собраний, а обходил каждого и уговаривал подать свой голос за новую программу. Одни, как Анна Корба и Михаил Грачевский, недавно принятые в Исполнительный комитет, очень смутно представляли Липецкую программу, другие, занятые текущей работой, из чувства товарищества подписывали тихомировский проект. Так он заручился большинством голосов.

Поведение Тихомирова прежде всего возмутило Ольгу Любатович и Николая Морозова — одного из авторов Липецкой программы. Направив письмо в Исполнительный комитет с резким протестом, они поспешили покинуть свой «типографский плен», обзавестись новыми паспортами и новой квартирой, чтобы добиться обсуждения программы, а также поведения Тихомирова.

Обсуждали несколько раз и не столько программу, сколько действия Тихомирова. Решили пополнить распорядительную комиссию женщиной, чтобы «смягчить нравы». Единогласно избрали Перовскую. Желябов особенно активно отстаивал эту кандидатуру.

А программу уже набирали, спешили к Новому году.


ПРОГРАММА ИСПОЛНИТЕЛЬНОГО КОМИТЕТА

А

По основным своим убеждениям мы — социалисты и народники… Народное благо и народная воля — два наших священнейших и неразрывно связанных принципа…

Б

Над закованным в цепи народом мы замечаем облегающие его слои эксплуататоров, создаваемых и защищаемых государством.

Мы замечаем, что это государство составляет крупнейшую в стране капиталистическую силу, что оно же составляет единственного политического притеснителя народа, что благодаря ему только могут существовать мелкие хищники.

Мы видим, что этот государственно-буржуазный нарост держится исключительно насилием…

Мы видим совершенное отсутствие народной санкции этой произвольной и насильственной власти…

В самом народе мы видим еще живыми, хотя всячески подавленными, его старые, традиционные принципы: право народа на землю, общинное и местное самоуправление, зачатки федерального устройства, свобода совести, слова…»


В разделе «В» говорилось, что необходимо передать власть народу, что «народная воля была бы достаточно хорошо высказана и проведена Учредительным собранием, избранным свободно всеобщей подачей голосов, при инструкции от избирателей…»


Г

Подчиняясь вполне народной воле, мы тем не менее, как партия, сочтем долгом явиться перед народом со своей программой.

Эта программа следующая:

1. Постоянное народное представительство, составленное свободно, всеобщей подачей голосов, имеющее полную власть во всех общегосударственных вопросах.

2. Широкое областное самоуправление, обеспеченное выборностью всех должностей, самостоятельностью меры и экономическою независимостью народа.

3. Самостоятельность мер как экономической, так и административной единицы.

4. Принадлежность земли народу.

5. Система мер, имеющих передать в руки рабочих все заводы и фабрики.

6. Полная свобода совести, слова, печати, сходок, ассоциаций и избирательной агитации.

7. Всеобщее избирательное право без сословных и имущественных ограничений.

8. Замена постоянной армии территориальной».


Раздел «Д» говорил о необходимости широкой пропаганды целей партии во всех слоях населения; причем идея демократического и политического переворота мыслилась как средство для достижения «социальной реформы».

Говорилось здесь и о терроре, который направлен против «наиболее вредных лиц из правительства, итионов» и «имеет своей целью подорвать обаяние правительственной силы, давать непрерывное доказательство возможности борьбы против правительства, поднимать таким образом революционный дух народа и веру в успех дела и, наконец, формировать годные и привычные к бою силы».

Сказали и о народе, его участии в революционной борьбе: «Главная задача партии в народе — подготовить его содействие перевороту и возможности успешной борьбы на выборах после переворота».

Но в народ верили плохо: «Ввиду придавленности народа, ввиду того, что правительство частыми усмирениями может очень надолго сдерживать общее революционное движение, партия должна взять на себя почин самого переворота, а не дожидаться того момента, когда народ будет в состоянии обойтись без нее».

Эта программа начисто отвергала старые бакунистские принципы анархизма, безгосударственности, отрицала она и программу Липецкого съезда.

В Липецке никто открыто не говорил о необходимости захвата власти заговорщиками. Тогда надеялись, что террористическая борьба дезорганизует правительство, заставит его предоставить народу право свободно выразить свою волю и переустроить расшатавшуюся экономическую и политическую жизнь на новых, самим народом выношенных началах «справедливости, равенства и свободы».

Новая программа делала ставку на политический заговор, захват власти Исполнительным комитетом, декларирование народу конституции, а затем уже созыв Учредительного собрания и передача власти в руки народа.

Программа исправила ошибки старых народнических документов, замазав такую брешь, как отказ от политической борьбы. Но, исправляя старые ошибки, новая программа создавала и новые огрехи. Это было неизбежно, так как основой ее были все те же теории не научного, а утопического социализма.

Бланкизм, который усердно пропагандировал редактор «Набата» Ткачев еще в начале 70-х годов, нашел свое воплощение в программе «Народной воли» в начале 80-х. Он сужал рамки революционной борьбы, и авторы программы это чувствовали. Они старались успокоить себя тем, что провозгласили Учредительное собрание, и выразили уверенность, что девяносто процентов депутатов этого собрания явятся сторонниками социальной революции.

Это была старая догма «народной самобытности», возведенная в абсолют.

Действительно, старые народники, веря в самобытность «истинного социалиста» — крестьянина, все же находили, что с ним еще нужно поработать, просветить его «социалистическую душу».

Новая программа народовольцев отрицала необходимость такой работы — ведь девяносто процентов депутатов будут сочувствовать социальной революции. А этого более чем достаточно.

Значит, главное — захватить власть. Ну, а вдруг?

Это «вдруг» не выходило из головы Желябова и других членов Исполнительного комитета. Что, если задуманный захват власти не удастся, если заговор будет открыт или даже Исполнительный комитет сумеет взять власть, но не удержит ее и будет свергнут какой-либо либеральный партией? Что выиграет от этого русский народ? Он только проиграет, и много проиграет. Либералы создадут сильное буржуазное правительство, с которым бороться будет куда труднее, чем с «нелепо абсолютной» монархией. И пока революционеры будут с ними воевать, капиталистическое развитие, поддержанное политически сверху, сделает свое дело, разрушит общину, и не останется фундамента для «социалистического преобразования».

Желябова пытались уверить, что захват власти временным революционным правительством — это только крайняя мера на тот случай, если народ не подымется на революцию. И хотя в программе не было об этом сказано прямо, все же захват власти «Народной волей» грозил подменить диктатуру класса диктатурой группы революционеров-интеллигентов.

Опять всплывал тот же наболевший вопрос о партии.

«Народную волю» называли партией, народовольцы верили, что они являются передовым отрядом класса крестьян. Но на деле это было не так.

«Народная воля» только выражала интересы крестьянства, но не была передовым отрядом этого класса. Поэтому «Народная воля» в своей программе не уделила классу крестьян должного внимания.

Развивая идеи программы в передовых статьях своего органа, в специально изданном в 1880 году документе «Подготовительная работа партии», «Народная воля» утверждала, что организация крестьянских масс, по крайней мере в настоящее время, — фантазия, что партия должна опираться на городских рабочих, войско, и не на солдат, а на офицеров. Учитывались и либералы, надеялись, что их интересы и интересы партии в борьбе с абсолютизмом совпадают.

Все кто угодно, но не крестьяне. А почему? Народовольцы чувствовали, что крестьянин не может быть центральной фигурой, двигателем революционной борьбы. Но и за пролетариатом они эту роль не признавали, по инерции продолжая говорить о крестьянском социализме.

Народничество, в том числе и народовольчество, являлось прогрессивной теорией «массовой мелкобуржуазной борьбы капитализма демократического против капитализма либерально-помещичьего, капитализма «американского» против капитализма «прусского» [В. И. Л е н и н, Соч., т. 16, стр. 102].

Не понимали народовольцы, авторы программы, и классовой сущности государства. Идея захвата власти группой заговорщиков была «пожеланием или фразой горсточки интеллигентов, а не неизбежным дальнейшим шагом развивающегося уже массового движения» [В. И. Л е н и н, Соч., т. 10, стр. 257].

Это были фикции. Ни грана научного социализма.

Но в них верили, и вера поддерживала героизм одиночек.

А он был беспримерный.

* * *

Клубок разматывался медленно. Нити путались, обрывались или сплетались в такой узелок, что трудно приходилось тем, кто пытался его развязать.

На сей раз ниточка, зацепившись за Квятковского, привела на Гончарную улицу, 7, где поблизости от Николаевского вокзала расположились меблированные комнаты.

В ночь на 4 декабря 1879 года в меблированной квартире из двух комнат, занимаемой Голубиновым (Сергеем Мартыновским), произвели обыск.

И вот теперь полицейский полковник разбирает трофеи. Ого, да в подведомственном ему паспортном отделе вряд ли сыщешь такое богатство: плакатные паспорта, открытый лист, свидетельства, аттестаты, указы, формулярные списки, вырезки из подлинных документов с подписями и печатями, печати, переведенные на кальку.

Вот проект указа об отставке бывшего учителя Чернышева, он написан карандашом. Точно такой же указ, только честь честью оформленный, нашли у Квятковского.

Паспортное бюро террористов. Это удача! Каждый документ — новая ниточка, новый распутанный узелок.

Среди груды бумаг черновой проект метрической выписки о бракосочетании отставного канцелярского служителя Луки Афанасьевича Лысенко с дворянкою Софией Михайловой-Рогатиной.

Интересно, может быть, они проживают в Петербурге?

Адресный стол подтвердил догадку. Да, Санкт-Петербург, Саперный переулок, дом № 10, кв. 9.

Исполняющему должность пристава 3-го участка Литейной части Миллеру было предложено нанести визит супругам Лысенко.

* * *

Утро 18 января 1880 года выдалось морозное. Сучья деревьев оделись белоснежной бахромой инея. Над городом стоял студеный туман.

Окно разрисовано причудливым узором, укрывающим комнату от непрошеных взоров.

Андрей уже четверть часа переступает с ноги на ногу, кружит по двору, подходит к окошку, вслушивается, кашляет, торопливо отбегает к деревянному сараю.

В окне никаких признаков жизни, а за морозными вышивками не видно, в каком углу стоит горшочек с геранью. Если в левом, то Андрею незачем мерзнуть в этакую стужу на дворе.

Но вот открылась форточка. Желябов с облегчением вздыхает, оглядывается и входит в дом.

Ольга Любатович только встала, а Морозов, не успев надеть пиджак, приткнулся к косяку двери:

— Как это произошло?

— Пока я не знаю. Кто-то навел полицию на след. Явились часов в двенадцать. Мне удалось поговорить с дворником, он в понятых был.

— Зачем ты рисковал так?

— А что делать? Нужно же было знать, какие бумаги попали в лапы полицейских.

— Ну?

А что говорить!.. Когда полиция позвонила, дворник слышал, как женский голос — это, вероятно, Иванова — крикнул: «Полиция! Жгите бумаги!» Потом из передней стали стрелять, поднялась стрельба и на черном ходу. Охранники пытались ворваться сразу с двух сторон. Пристав, его фамилия Миллер, нужно запомнить, сразу же струхнув, побежал в жандармские казармы за подкреплением. Дворник тоже спрятался и говорит, что слышал только звон бьющегося стекла. Ну, мне ясно стало — друзья о нас позаботились. Потом в окнах огонь было видно. Пожарных вызвали. Значит, они прямо на полу бумаги жгли. Когда из казарм прибежали жандармы, а из Литейной части пожарные, опять стрельба поднялась, хотя Иванова кричала, что они сдаются. Ворвалась свора, связали всех, избили, а в маленькой комнате нашли мертвого. Судя по описанию — Птаха. Дворник утверждает, что он дважды себе в висок стрелял: видно, первая пуля его не свалила…

Любатович плакала, не стыдясь слез. Сколько дней она вместе с Морозовым скрывалась в типографии, как сдружилась с ее замечательными, беззаветными работниками! Нет Птахи. А что ждет остальных?..

Морозов был обеспокоен безрассудной смелостью Андрея. Зачем тот расспрашивал дворника, а потом сразу побежал сюда, ведь могли проследить. Желябов успокоил Николая Александровича: дворник принял его за репортера, тем более что Андрей не забыл «позолотить» ему руку.

Нужно было устраивать новую типографию, нужно было торопить Халтурина.

* * *

В конце января из Зимнего дворца пришла тревожная весть: столяров собираются переводить из подвала в другое помещение. На Степана было страшно смотреть: он осунулся, сгорбился, глаза запали — динамит делал свое страшное дело.

Нужно немедленно рвать. Желябов и Исполнительный комитет не хотят больше слышать ни о каких отсрочках. Этак все пойдет насмарку, и все муки, которые претерпел Степан, будут напрасны.

Халтурин упорствовал. Если рвать, так наверняка. Все равно без жертв не обойдется, но динамита мало.

Теперь они встречались ежедневно. То на ходу, не разжимая губ, Халтурин бросал:

— Сегодня нельзя было…

То в трактире, у стойки, чокаясь стаканами:

— Сегодня не вышло…

Нервы были натянуты до предела. Исполнительный комитет замер, прислушиваясь, когда же, когда грянет взрыв.

* * *

Император всероссийский, божьей милостью повелитель одной шестой части мира, с удовольствием вспоминал о часах, проведенных у ног юной Катеньки Долгорукой. О, эти «глаза газели», они так много сулят!..

Карета подпрыгивала на ухабах. Царь любит быструю езду, но это уж слишком, а кучер гонит и гонит! Ах да, сегодня приезжает шурин — принц Александр Гессенский. Черт! Одно воспоминание о царице может испортить настроение на целую неделю. Врачи ее давно приговорили, придворные покинули, а она все живет и живет.

Карету качнуло. Царь схватился руками за бархатный подлокотник, за окном мелькнуло чье-то лицо, перекошенное гримасой испуга.

Какая скверная рожа! Нужно напомнить полицмейстеру Дворжицкому навести справки.

Вообще у доброй половины верноподданных «скверные рожи», а он-то для них старался. Рабство отменил, земства учредил, суды открыл. Они же стреляют в него! В Париже стрелял какой-то Безовский — поляк, а тут, в Петербурге, — Каракозов, Соловьев.

Александр дергает сонетку звонка. Кучер огревает кнутом и без того бешено скачущих лошадей.

В углу кареты жмется наперсник императорских забав князь Вяземский. У него тоже «скверная рожа». Александр начинает издеваться над ним. Вяземский молчит. Это приводит императора в бешенство. «Кроткое и мечтательное» лицо венценосца искажается злобой. Глубокий вздох, и «помазанник» смачно харкает в «скверную рожу» князя. Вяземский утирается. На глазах у Александра слезы. Еще минута, толчок кареты, и император лобызает верного холопа, молит о прощении.

Лошади стали.

Зимний сияет огнями. Принца еще нет. Это зли Александра. Он не привык опаздывать к обеду. Мария Александровна едва держится на ногах, но силится выдавить улыбку.

Наконец прибыл принц. Придворный этикет требует долгих церемоний, а императору не терпится сесть за стол. Принц тоже проголодался.

Караульные финляндцы салютуют по-ефрейторски.

Царь берет шурина под руку и делает широкий приглашающий жест. Следует страшный грохот, звон разбиваемой посуды, истошные крики обезумевших от боли людей, гаснут газовые бра… Придворные дамы от страха вопят, как базарные торговки, кто-то громко читает «Отче наш» вперемежку с проклятиями…


Часы показывали двадцать минут седьмого. Желябов уже собирался уйти с Дворцовой площади. Сегодня, 5 февраля, ждут принца, вокруг Зимнего свора «пауков», наряды полиции, жандармы. Не ровен час…

Халтурин вынырнул из толпы внезапно.

— Ну как?

— Готово!

Взрыв был приглушен толстыми стенами дворца. Сразу стало темно, тихо. Потом крики.

Желябов потащил Халтурина прочь. Степан упирался: он не может уйти, не узнав результатов. Андрею пришлось применить силу.

На Подьячевской, 37, Вера Фигнер уже поджидала их.

Халтурина знобило. Он беспокойно озирался по сторонам, прислушивался.

— Достаточно ли у вас оружия? Живой я не дамся!

Фигнер уложила Степана, у него был жар. Желябов ушел.

Через час стало известно, что убито восемь финляндцев, сорок восемь человек ранено.

Царь уцелел.

«Неудача, опять неудача!»

* * *

Даже в самых исключительных случаях Александр II соблюдал придворный этикет. Тем более были поражены его флигель-адъютанты, когда, прибыв во дворец на чрезвычайное совещание, обнаружили императора на пороге кабинета. Ему надлежало входить последним.

Как встревоженный призрак, маячил он в дверях, осипшим голосом осведомлялся о прибывших, каждого встречал, как раздраженный швейцар. Адъютанты растерялись. Министры оробели. И только генерал-губернаторы, зная, что наступил их час, величаво занимали места.

Советники исподтишка вытирают липкую испарину страха: они ничего не могут подсказать царю. Но молчать тоже нельзя. Лучше нападать на соседей, корить их за ошибки. Особенно достается министру двора. Адлерберг, отбиваясь, клеймит полицмейстера и градоначальника — в их распоряжении целые ведомства, а какой-то столяр у них под носом рванул царский дворец.

Граф Лорис-Меликов недавно допущен в это святилище. Граф может быть доволен. Кто-кто, а уж он никогда не попустительствовал революционерам, ни в Терской области, ни на посту генерал-губернатора. Эти «вершители судеб» империи слишком твердолобы и прямолинейны. Додумались: штатных шпионов одевают в гороховые пальто; так, видите ли, положено — в мундире нельзя, а без формы не годится. Нет, чтобы всех штатных повыгонять, а взять добровольных — кое-кого из литераторов, потом попов. Нельзя и кнутом все время стегать. Нужно иногда показать кусочек пряничка, да порумяней, ну, хотя бы намекнуть о совещательной комиссии выборных от земств.

Либералы растают, земцы такой торжествующий вой поднимут, что заглушат и взрывы и предсмертные стоны революционеров. А пока не утихнут крики и не воцарится минута благоговейного ожидания, всех террористов к ногтю. Вешать, вешать и поменьше ссылать… Но и тут нужна осмотрительность. Одного-двух помиловать, одному заменить плаху на каторгу, а семье — подачку. Газеты захлебнутся в славословии, и к голосу тех, кто зовет на борьбу с таким гуманным правительством, попросту не будут прислушиваться.

Лорис-Меликов говорил последним. Он ни на кого не нападал, даже не намекнул на печальные обстоятельства взрыва. И свой план облек в такие неуловимые формы, что никто не мог придраться — не к чему, ничего не сказано. Но всех убаюкивало. Царь смотрел просветленным взором. Под конец граф приберег основное требование — единство распорядительной власти. Нужен сильный человек с самыми обширными полномочиями и пользующийся полным доверием его императорского величества…

Александр перебил оратора:

— Этим человеком будете вы! — И указал на графа пальцем.