"Император вынимает меч" - читать интересную книгу автора (Дмитрий Колосов)

5.7

Филомела не ведала, счастлива она или нет. Эпиком, достойный муж, друг ее отца Ктесонида, попросил руки и сердца Филомелы.

Филомела знала Эпикома едва ль не с рождения. Она помнила его маленькой девочкой, когда он, будучи юношей, приходил со своим отцом Карнеадом в их дом. Затем отец Эпикома умер, и тот приходил уже один; он перенял дело отца и вел торговые дела с Египтом, Сиракузами, Карфагеном и даже далекой Элладой. Эпиком торговал кожами, шерстью, но главным образом сильфием, корнем, без которого не мыслит жизни ни аптекарь, ни повар. Этот корень Эпиком, как и его отец, закупал у земледельцев, на специальных плантациях выращивавших столь ценимое во всем мире растение. Среди таких земледельцев был и Ктесонид. Потому-то Эпиком и был вхож в их дом.

Он ходил не год, и не два. Филомела помнила его почти столько же, сколько себя. На ее глазах Эпиком превратился из стройного юноши в дородного широкоплечего мужа с уверенными жестами и громким голосом. Он рано женился, но рано и овдовел: жена Эпикома умерла при родах. И вот на днях он пришел в дом к Ктесониду и попросил руки дочери старого друга.

Наверно, Ктесонид ожидал подобного предложения. Человек наблюдательный, он не мог не обращать внимания на взгляды, что бросал Эпиком на его юную дочь. Наверно, он ожидал, но тем не менее слова Эпикома стали полною неожиданностью. Ктесонид не нашелся, что ответить. Не то, чтоб Эпиком был не по нраву ему, напротив, это был достойный и богатый муж, о лучшем супруге для дочери Ктесонид не мог и мечтать. Но Эпиком не столь уж и молод, а Филомела юна. Ктесонид желал дочери счастья, он не знал, как та отнесется к желанию Эпикома. Потому Ктесонид не дал ответа, сказав, что должен подумать, а вечером рассказал обо всем Филомеле.

— Решай сама, — сказал отец, дочку нежно любивший. — Если он по нраву тебе, я дам согласие. Эпиком — достойный человек, хотя и старше тебя. Он будет хорошим мужем и отцом. Если ты станешь его женой, я буду спокоен за тебя. Но если твоему сердцу люб другой, себя не неволь. Я достаточно обеспечен, чтобы сделать дочь счастливой, пусть даже избранником ее станет бедняк. Все зависит лишь от тебя.

Всю ночь не спала Филомела, размышляя над словами отца. Легко сказать: решай сама. Девушка покуда не принимала в своей жизни столь важных решений. Покуда все за нее решали сначала мать, потом, когда той не стало, отец. Люб или не люб? Филомела не могла сказать точно: люб или нет. Эпиком нравился ей и не нравился. Ей не нравилось, что от него едко пахло луком, но это, если рассуждать здраво, был пустяк. Эпиком был уверен в себе, силен, и это привлекало. Но она не была уверена, что это и есть то, что именуется любовью. Когда она видела Эпикома, сердце ее оставалось покойно; оно не начинало колотиться, как описывала эту самую любовь лесбийка Сапфо, а мысли не путались.

Значит, это не любовь? Что же это? Простая симпатия? Или, может, она попросту бесчувственна? Филомела пыталась припомнить, не просыпалось ли в ее сердце страсть, учащающая дыхание. Нет, ничего подобного с ней не было. Воспитывалась она строго, редко покидая дом, а если и выбиралась в город, следом неотступно шагала рабыня-кемтянка, женщина строгая, даже суровая, которую Филомела боялась ослушаться даже больше отца. Юношей она совсем не знала, она и видела-то их всего несколько раз, и ни один не приглянулся Филомеле. Некоторые были слишком тщедушны, другие казались изнеженными, третьи были глупы и развязны. Что ни говори, Эпиком смотрелся лучше этих юнцов, и возраст его был, пожалуй, достоинством, нежели недостатком. Вот только любовь…

А может это и есть любовь?

Наутро Филомела сказала отцу: да. Тому явно пришлось по душе согласие дочери. Прижав маленькую светловолосую головку Филомелы к плечу, Ктесонид сказал ей:

— Ты сделала правильный выбор.

В тот же день он объявил о согласии дочери Эпикому. Тот, сияя, явился в дом Ктесонида с подарками и впервые поцеловал Филомелу, пока как невесту, целомудренно, в щеку. Свадьбу назначили на осень, когда соберут урожай. Эпиком намеревался до свадьбы успеть отвезти первую партию сильфия в Александрию, чтоб потратить вырученные деньги на торжество.

Время пролетело не медленно и не быстро. Филомела не слишком много думала о предстоящем замужестве, хотя и не думать об этом совсем тоже не могла. Порой она вспоминала о том, что скоро ей предстоит стать мужней женщиной, и ее начинали мучить сомнения. С одной стороны, ей хотелось этого, ибо замужество означало, что она стала совсем взрослой. А Филомеле хотелось быть взрослой. Как ни хорошо относился к ней отец, девушке с недавних пор была тягостна его опека; в ней пробуждалась женщина, и назойливая отцовская забота раздражала. С другой, девушке было страшно. Как-то ей будет житься на новом месте, как будет относиться к ней муж, сможет ли она справиться с теми делами, что должна уметь делать настоящая жена? Все это мучило Филомелу, и порой ей хотелось забрать данное слово, хотя она знала, что сделать это уже невозможно.

Конец сомнениям положила свадьба. То был прекрасный осенний день, и Кирена утопала в золоте засыпавших деревьев. Было необычайно красиво и отчего-то грустно. По крайней мере, Филомеле было грустно, пусть она и улыбалась. Но время от времени на глаза набегали быстрые слезы, и девушка быстрым движением смахивала их.

Никто не замечал этой легкой печали. Отец, взбудораженный и счастливый, — а, может, и совсем не счастливый, но старавшийся казаться таким, — хлопотал по дому, подгоняя ошалевших от суматохи слуг. Время от времени он заходил в гинекей, ласковым, рассеянным взором следя за тем, как рабыни и специально приглашенная ради такого случая Дикея, подруга усопшей жены, одевают дочь к торжественной церемонии. Сначала девушку обрядили в ослепительно белый, тончайшего египетского плотна хитонион. Поверх него был надет хитон, перехваченный пояском выше, чем это делалось прежде — как подобает замужней женщине. Из-под края хитона, длинного, почти до пят, выглядывали красные, щегольские ботиночки, плотно облегавшие изящную ножку. Теперь женщины помогали невесте облачиться в нарядный, белый, тканый золотистыми нитями гиматий. Побледневшая от волнения. Филомела смотрелась сегодня необычайно красивой. Изящное личико ее казалось высеченным из паросского мрамора, глаза возбужденно сверкали, губы от прилива крови алели распустившейся розой.

Едва все приготовления были закончены, и на голову невесты был водружен свадебный венок, появился сопровождаемый друзьями жених. Эпиком также был облачен в лучшие одежды и смотрелся очень внушительно. Он обнялся с Ктесонидом, нежно поприветствовал Филомелу. Рабы внесли ларь, полный подарков, один из друзей стал одарять присутствующих сластями. Эпиком явно не желал уступать в щедрости будущему тестю.

Затем все отправились к домашнему очагу. Ктесонид лично возжег огонь, запалив заранее наколотые поленья, и принес жертву вином, хлебом и мясом. Растроганно взирая то на дочь, то на Эпикома, он заявил:

— Я и мой дом прощаемся с моей славной дочкой Филомелой и отдаем ее во власть нашему зятю и другу достойному Эпикому. Пусть будут счастливы и живут целый век в согласии и мире между собою. Пусть огонь согревает их сердца, и дом их будет полон богатств и обилен потомством. — Тут Ктесонид всхлипнул и завершил: — Отныне ты, дочь моя, навеки принадлежишь этому человеку!

Хлюпнула носом рабыня, обносившая гостей вином и сдобными пирожками. Филомеле сделалось дурно. Сквозь белесоватую пелену она видела обращенные к ней лица, разевающего рот Эпикома, жалко улыбающегося отца. В голове звенели серебряные звонкие колокольчики. Филомела сдавленно сглотнула, не в силах придти в себя.

Отец подал ей руку. Девушка, натянуто улыбаясь, вцепилась в эту самую руку, чувствуя, что грудь и спина ее покрыты холодным потом. Ктесонид, не замечая полуобморочного состояния дочери, потянул ее к двери. Филомела пошатнулась и едва не упала. Хорошо еще, что Дикея, женщина в подобных делах искушенная, быстро вцепилась в другую руку невесты, непринужденной улыбкой своей говоря окружающим: все, мол, идет как нужно.

Молодые и гости покинули дом и вышли на улицу. В этот день город был тих и торжественен. Наверно, он был единственным на земле местом, которого не касалась война. Огонь ее — иль отблески этого огня — пылал сейчас везде: в Италии и Карфагене, Сицилии и Иберии, Элладе и Македонии, Галатии и Пергаме, Сирии и Египте. Огонь этот пылал в далеком Китае и в бескрайних степях, разделявших стороны света. Кирена, как и подобает городу философов, была в стороне от войны.

Странное время — Древность. Просматриваешь анналы историков, и мнится, будто в ту раннюю пору люди рождались единственно, чтоб пасть в сражении иль жертвою мора. А меж тем они росли, учились, влюблялись, ссорились, женились, растили детей, трудились в поте лица своего.

Но в памяти осталась война, да деяния, равные своей значимостью: основания городов, заговоры и перевороты, странствия в неведомые края. И вновь война, война, война…

Война была всегда. Августа, наследника Цезаря, потомки славили более прочего за то, что он хотя бы на несколько лет сумел затворить врата храма Януса, бога двуличного — любви и раздора, — что допреж не удавалось никому, ибо со дня своего основания Рим воевал из года в год, защищаясь и нападая, против врагов великих и совсем ничтожных, а за отсутствием оных — сам против себя, сплетаясь в клубок гражданской свары.

Историк Флор перечислил лишь главные войны, что вел Рим от основания Города до Августа — за семь с половиной веков своей истории. Их добрая сотня. А ведь далеко не все войны сохранила память нации, и далеко не все из сохраненных были сочтены привередливым логографом носить гордое имя войны.

И ведь Рим не был одинок. Редко какой народ отличался миролюбием, и быстро мир забывал о подобном народе, ибо миролюбие никогда не бывало в чести, ибо право на миролюбие следовало заслужить многими войнами. Воистину — si vis pasem, para bellum![26]

И в чем же причина величия войн на заре человечества? В том, что человек кровожаден? Наверно. Мир не ведал столь бессмысленного истребителя до появления человека, этого кичащегося интеллектом хорька, убивающего ради забавы. До человека убивали лишь во имя нужды. Но человек, обретя силу, начал уничтожать многажды, нежели требовалось. Загонные охоты вылились в бессмысленное уничтожение мириадов животных: человек мог использовать лишь малую часть добычи, а то не использовал ее вовсе, расстреливая бизонов из окон экспресса во имя самой сладости уничтожения.

Война? Она была слаще охоты, ибо дарило кроме самой кровавой забавы еще более сладкое чувство, великое чувство вышнего превосходства, именуемое властью.

Человек растлил себя, отказавшись от гармонии в мире во имя власти богов. Отказ от мира (world) оказался и отказом от мира (peace), толкнувшим человечество на всеобщую тропу войны. Признав себя тварью пред богом, человек возжелал компенсировать утраченное чувство величия властью, объявив себя богом над тварью, коей было провозглашено все, отличное от человека, семьи, рода, племени и государства. При этом степень пристрастия далеко не всегда следовала логике предложенной выше цепи, исключая единственно себя — сам родной всегда считал себя исключением, несознаваемым тварью, исключая разве что тех исключений, что вдруг записывали в твари и себя.

Такие кончали самоубийством.

Прочие становились убийцами, объявляя войну, ту самую парадоксальную и столь же естественную войну всех против всех. История человечества есть история войн — мысль, надеюсь, не претендующая на самобытность. Египет, Вавилония, Хеттия — владык менее, нежели войн. Ассирия — сплошная война в самом омерзительном ее выражении, с оскалом, что не предвидится в апокалиптическом кошмаре даже сумасшедшему Гойе. Персия — как ни странно, островок относительного мира, сотрясаемый внутренними междоусобицами, сокрушенный мечом Эллады.

Эллинов принято считать проводниками высочайшей культуры. Меж тем этот народ неспособен был ужиться в мире не только с дальними соседями, но и самыми ближними — самыми что ни на есть родственными, обретающимися за соседней горой. Никто не воевал столь страстно, с упоением, как эллины. Никто не уничтожал с таким упоением, лишенным всякого смысла. Никто не умел столь грамотно облечь уничтожение флером дешевого морализаторства.

Рим чурался софистской морали, и потому без труда опрокинул Элладу со всею ее легендарною доблестью, становившейся прошлым еще в настоящем теченье времен. Рим воевал всегда — со времен Энея и Ромула до времен Стилихона и Ромула Августула. Рим воевал везде. Рим жил единственно разве войной — в том нехитрая философия Рима. Рим сеял рознь во вне и внутри — град вечной розни. Рим удивительно умел обратить рознь во благо себе — в этом секрет его двенадцативекового могущества.

Рим окончательно отождествил войну и жизнь.

Рим окончательно отождествил войну и политику.

Рим окончательно отождествил войну и мир, когда мир считался лишь прологом к новой войне.

Рожденный в войне, вскормленный волчицей, славящий Марса.

Рим окончательно утвердил тезис о естественности войны для человека, провозгласив bellum omnium contra omnes.

Ему недостало лишь мужества уйти в войне, ибо мужество иссякло в осознании собственного могущества и мнимой ничтожности врагов.

Странная, ничтожная смерть величайшего из городов!

Странное время Древность, неразличимое от прочих времен…

Здесь уже давно, со времен Фиброна забыли про звон оружия. Карфаген не претендовал на отделенный от него пустынею город, а более желающих поспорить с Египтом не нашлось. Птолемей Эвергет бескровно завладел городом и окрестными землями, но власть Египта не была обременяющей. Египетские цари не вмешивались вдела Кирены, а все притязания их ограничивались небольшим налогом да вербовкой наемников, которая по обыкновению проваливалась, так как граждане Кирены предпочитали войне земледелие и торговлю. В спокойствии и мире город невиданно процветал, поощряя науки и искусства. Киренцы заслуженно гордились прекрасными храмами и общественными сооружениями, а также людьми, сделавшими Кирену известной всему миру — Аристиппом, Каллимахом и Эратосфеном. Они тоже когда-то жили здесь, вдыхали сладкий морской воздух, ступали по вымощенным диким камнем проспектам и улицам.

Дом Эпикома был недалеко, но процессия двигалось неторопливо, старательно демонстрируя зевакам всю торжественность происходящего. Впереди один из друзей жениха нес факел, еще один раздавал прохожим сласти, гости пели священный гимн. Филомела ехала на колеснице, запряженной парой ослепительно белых коней. Она постепенно совладала с волнением. В глазах девушки посветлело, дышать сделалось легче, болезненный спазм отпустил. Невинная торжественность природы захватила девушку. Она успокоилась, подумав, что в качестве жены Эпикома ей будет житься даже лучше, чем прежде.

Вот и ворота ее нового дома. Эпиком постарался, готовившись к свадьбе. Он покрыл дом новенькой черепицей, выкрасил стены, повесил над входом букеты цветов. У дома встречала мать жениха — старуха, чье лицо, обилием морщин и смуглотой напоминало перезрелое яблоко. Поклонившись гостям, она тут же исчезла на женской половине. Филомела сошла с колесницы и в тот же миг вдруг ощутила, что ноги ее отрываются от земли и она взмывает в воздух. Испугавшись, девушка думала закричать, но тут поняла, что это Эпиком подхватил ее, чтобы по обычаю предков внести жену в дом, не дав ей ступить на порог.

Очаг в ее новом жилище был разожжен заранее, хотя Филомела заметила это не сразу: ее внимание отвлек забавный мальчуган, восседавший на тележке, запряженной козлом. Это был младший брат Эпикома, родившийся незадолго до смерти отца. Увлеченный невиданным зрелищем, он забыл о наказах, что давали мать и брат, неосторожно явился гостям в своем игрушечном экипаже — и теперь он испуганно хлопал глазенками, видно, соображая, накажут ли его тут же или ж с наказанием повременят.

При виде забавного ребенка на сердце Филомелы сделалось вовсе легко. Ей показалось, что она знала все это давно: и Эпикома, и его младшего брата и даже высушенную временем старуху-мать. Все они показались Филомеле столь родными, что она даже удивилась, как могла так долго жить в доме Ктесонида, называвшегося ее отцом. Девушка счастливо рассмеялась, вызвав улыбки на лицах присутствующих. Всем стало легко, напряжение, нередко присутствующее на свадьбах, растаяло.

Гости запели гимн, Эпиком обнял невесту и повел ее к очагу. Перед стоящим над очагом, в пробитой в стене нише домашним демоном затеплили светильник, в какой бросили кусочки благовонной смолы. Приняв из рук неслышно появившейся матери фиал с водой, жених окропил Филомелу и шепнул, чтобы она протянула руки к огню. Потом он принялся читать молитву, благодаря богов за свершившийся брак. Филомела вторила мужу, стараясь в точности повторять слова, которых не знала. Слуга принес пирог и фрукты: огромной величины яблоки, груши и сливы, по краю блюда лежали виноградные гроздья. Другой слуга стал обносить гостей киликами с вином. Каждый из гостей плескал несколько капель на пол, принося жертву богам, затем осушал чашу до дна и произносил здравицу в честь новобрачных.

Выпил и отец, Ктесонид, на глазах которого предательски поблескивали слезинки. Ухарски разбив об пол килик, Ктесонид извлек из серебряного футляра, который принес с собой, лист папируса с брачным контрактом. Слуга подал стило, и Ктесонид первым вывел свою подпись. Затем контракт подписали Эпиком и двое свидетелей. Теперь брак был скреплен и богами, и законом.

Гости начали расходиться. Последним, постоянно оглядываясь, ушел Ктесонид. Когда двери за ним затворились. Эпиком нежно обнял жену и повлек ее в опочивальню. После ласк он уснул, а Филомела никак не могла отдаться в объятья Морфея. Ощущая бедром толстый мягкий живот мужа, она размышляла над переворотом, произошедшим в ее жизни.

Филомела не знала, счастлива она или нет, но, наверно, все же она была счастлива…