"Наполеон и Александр I. Франко-русский союз во время Первой Империи. Том IV. Разрыв франко-русского союза" - читать интересную книгу автора (Альберт Вандаль)

IV

Наполеон немедленно же делает, распоряжения на случай войны, как будто она должна вспыхнуть на другой же день. Три дня подряд, начиная с понедельника на Пасхе, 15 апреля, затем 16 и 17, не отдыхая от своих обязанностей, связанных с его высоким положением, как-то: приема посланников и депутаций, являвшихся поздравить его с рождением сына, он направляет свой ум на неустанный труд. Он предусматривает всевозможные случайности, делает расчеты, изобретает, разные комбинации, отдает приказания. В эти дни всеобщего праздника и отдохновения, когда население Парижа высыпает на улицы и наслаждается весной, когда у въезда в Тюльери собирается толпа, чтобы с почтительным поклоном взглянуть на императрицу, в первый раз вышедшую на окаймленную прудом террасу, когда все разговоры сводятся к объявленным по случаю крестин торжествам, в министерстве и других присутственных местах царят невидимые для постороннего глаза волнение и лихорадочная деятельность. Весь персонал военного министерства и министерства иностранных дел поставлен на ноги; день и ночь проходят, в составлении походных приказов и изготовлении декретов. Чуть не каждый час из императорского кабинета выходят инструкции: курьеры мчатся по всем направлениям – в Данциг, Варшаву, Гамбург, Дрезден и Милан.

В первую голову нужно было позаботиться о мобилизации и концентрации варшавской армии. Нужно было, чтобы через двадцать четыре часа по прибытии первого курьера были разосланы приказы: войскам соединиться, наличный состав пополнить, кавалерии быть в седле, артиллерии в упряжи, крепости привести в положение обороны. Важно было, чтобы армия, как можно скорее, собралась на хорошо выбранной позиции, чтобы она не разбрасывалась и не подставляла себя под удары противника. Итак, следует, не теряя ни минуты, не заботясь о расходах, энергично приняться за дело. “Теперь не такое время, – пишет Наполеон королю саксонскому, – чтобы Ваше Величество думали о каком-нибудь миллионе”.[191] Главное же, по его словам, чтобы не теряли хладнокровия, чтобы все хорошенько прониклись мыслью, что ничто не потеряно – даже в том случае, если русские войдут в Варшаву, ибо и в 1809 г. австрийцы заняли Мюнхен, тем не менее, Бавария вышла невредимой из этого испытания.

Но император не создает себе иллюзий. Он отлично понимает, что пятьдесят тысяч Понятовского, опирающиеся на развалины крепостей и только что заложенные укрепления, не в силах надолго задержать русские войска. С другой стороны, он знает, что и Даву не может вовремя придти на Вислу, а если и придет, – не в силах будет защитить герцогство. Если при таком положении вещей будет сделано нападение, линию Вислы нужно считать потерянной заранее. Поэтому, думает Наполеон, следует отнести нашу операционную базу на запад. Приказывая герцогству оказывать сопротивление, он уже предусматривает и подготовляет эвакуацию герцогства Варшавского.

Вся суть в том, чтобы, уступив только почву, спасти оружие, боевые припасы, администрацию, архивы, – словом, устроить так, как будто бы весь государственный аппарат выселился целиком вместе с армией. По мере приближения русских, тяжелая артиллерия и наиболее ценные вещи должны быть помещены на суда и отправлены по Висле в Данциг. Благодаря его обширной системе укреплений и уже достаточно внушительному гарнизону, этот город может служить для них убежищем. Теперь император решает, что транспорт c предназначенным герцогству оружием не должны переходить линию Одера, дабы этот ценный груз не попал в руки неприятеля. Что же касается варшавской армии, ей предписывается обеспечить за собой линию отступления по направлению в Германию и устроить на пути склады пороха и продовольствия – с тем, чтобы после мужественного сопротивления впереди столицы и в ее окрестностях, она могла, не торопясь, с почетом, отступить до Одера, где и должно начаться и обосноваться серьезное сопротивление.

Император приказывает Даву при первом же известии о нападении двинуться на Одер со всеми своими людьми, развернуть свои дивизии позади реки, опереть их на крепости Штеттин, Кюстрин, Глогау, встретить отступающую варшавскую армию, которая вступит в ряды его армии и усилит ее наличный состав. На правом же фланге станут две саксонские дивизии, которые спешно мобилизуются и скоро прибудут из Дрездена, – они подкрепят и удлинят, его линию; на левом будет Данциг с его гарнизоном, с которым маршал должен поддерживать тесную связь и который будет его передовым постом. Таким образом, к 1 июня у него будет приблизительно сто пятьдесят тысяч солдат против двухсот тысяч русских, штыки которых сверкают уже на самой границе. Отношение три против четырех, при условии быть под командой герцога Ауерштеттского, принца Экмюльского, равнозначно почти верной победе.

Притом Даву в скором времени получит помощь.

Четвертые и шестые батальоны его полков уже выступили в поход и вскоре подойдут к нему. От Рейна и Эльбы во весь опор мчатся к нему кирасирские дивизии. В долинах Тироля и верхней Италии формируется спешно потребованный у Евгения корпус от сорока до пятидесяти тысяч человек, – он будет держаться наготове, чтобы к 15 мая перейти Альпы; в нужный момент он пересечет Германию с юго-запада на северо-восток и, идя по кривой линии, быстро дойдет до Одера. В это же время Наполеон лично прибудет в Германию. Он явится во главе своей гвардии, приведет с собой корпус, который уже собирается в Голландии, и все находящиеся в его распоряжении силы, и направится прямо на Одер. Тут он соединится с Даву, сменит его с поста, примет на себя главное начальство и переправится через реку, чтобы вернуть обратно покинутую почву, отбросить русских за их границу и наказать за дерзость.[192]

Несмотря на удивительную ясность мысли, с какой Наполеон излагает все эти передвижения, несмотря на верх спокойствия, с каким он руководит приготовлениями, несмотря на его усилия вдохнуть в других веру в успех, он чрезвычайно озабочен; более того, он смущен. Убеждение, что его замыслы расстроены, ибо война на целый год опередила его предположения, что выгоды и обаяние первого нападения перешли к его противнику, что, в общем, это повторение кампании 1809 г., только при худших условиях и против более грозного врага, – вот что ясно читает он в тревожных бюллетенях, запрудивших его кабинет. И эта война, которая должна начаться чуть ли не на днях, которую он считает неудобной и по времени и по месту, так ненавистна ему, что он, не переставая готовиться к ней, еще упорнее цепляется за надежду отвратить ее. Наперекор бьющим в глаза доказательствам, он все еще едва верит в то, что ему доносят об императоре Александре. Такая смелость у государя, на которого он привык смотреть как на человека слабохарактерного и нерешительного, заботит его. “Если Россия, – говорит он себе, – имела бы дело только с великим герцогством, я допускаю, что она могла бы развлечься смелым нападением, но при настоящем положении вещей она должна смотреть на это предприятие с более серьезной точки зрения”.[193] Впрочем, – думает он, допуская, что император Александр чуть было не бросился на герцогство – еще вопрос, не решился ли он на этот что вместо того, чтобы привести в исполнение свое несмелый шаг под влиянием чрезмерного страха. Факт, что вместо того, чтобы привести в исполнение свое необычайное намерение, царь послал в Париж Чернышева с поручением завязать переговоры, доказывает, что он предпочитает войне гарантию своей безопасности. Но в чем может заключаться эта гарантия? Чего хочет Россия? Чего, в конце концов, требует она? Были ли робкие заявления Чернышева первым и последним условием его двора? Действительно ли хочет Александр добиться уступки всего герцогства или хотя бы части его? Если это так, конечно, нельзя прийти ни к какому соглашению и нужно сражаться. Но, может быть, царь удовольствуется залогом, не столь тягостным для Франции? Вот что следует, выяснить во что бы то ни стало и как можно скорее. С лихорадочным нетерпением Наполеон стремится узнать это. В течение трех дней, которые он без отдыха посвящает распоряжениям на случай войны, он старательно наводит справки! повсюду он производит рекогносцировки и старается узнать, где, каким путем и на какой основе может он начать переговоры.

15 апреля, т. е. в самом начале кризиса, он намечает канву депеши к своему посланнику в России. Нужно отметить, что, несмотря на приезд заместителя, Коленкур не был еще освобожден от исполнения своих обязанностей. К нему-то и были обращены эти, пока еще нигде не напечатанные, строки. Наполеон считает делом первой необходимости вывести посланника из его душевного покоя, осведомить его об опасности, приказать ему, чтобы он выяснил истинные желания России, чтобы можно было, если еще не поздно, начать переговоры, придти к соглашению и восстановить спокойствие.

“Герцог Кадорский, – пишет Наполеон министру, коснувшись сначала инцидента с журнальной статьей, – я желаю, чтобы вы сегодня же отправили в Россию курьера, с которым вы сообщите герцогу Виченцы, что я с негодованием прочел статью в Journal de l'Empire, в которой в безобразном виде выставлен, очевидно, Чернышев; скажите, что уверяют, что статья была написана еще до приезда этого офицера и что напечатание ее задержалось по не зависящим от газеты обстоятельствам; но что, тем не менее, я приказал отставить от должности Эсменара, которому была поручена журнальная цензура; что я отправил его за сорок лье от Парижа; что он (герцог Виченцы) может передать эти сведения великому канцлеру, но только не прямо и как бы новость. Вы доведете до сведения герцога Виченцы, что он плохо осведомлен о событиях в России; что войска из Молдавии и Финляндии стягиваются к границе Польши и что, очевидно, от него скрывают все эти движения; что, однако, необходимо узнать, чего хотят, так как такое положение вещей, вынуждающее нас к вооружениям, стоит больших денег; что в его депешах нет ничего определенного; что я со своей стороны не жалуюсь на Россию и ничего не хочу от нее. Поэтому-то я и не вооружаюсь, как она; что нужно же узнать, ради чего она делает такие приготовления; что я желаю, чтобы до своего отъезда он добился какого-нибудь объяснения по этому поводу и узнал, какие существуют средства возродить доверие”.[194]

Предполагая даже, что Коленкур ответит скоро и обстоятельно, ответ все-таки не мог бы прийти раньше месяца или шести недель. Но месяц слишком долгий срок для этих дней, – дней нетерпения, волнений и тревог, когда каждый потерянный час может повлечь за собой непоправимые последствия. Да и нужно ли так далеко ходить за секретом России? – думает император. По всей вероятности, и в Париже найдется кто-нибудь, кто знает его, да, может быть, не решается выдать. Может быть, Чернышев, испуганный приемом, с каким были встречены его намеки относительно герцогства и Данцига, не посмел в разговоре с императором сказать, на что, в конце концов, согласился бы его государь, и к чему сводится минимум уступок и гарантий. Если возобновить разговор с Чернышевым, думает император, весьма вероятно, что можно будет лаской и просьбами выудить у него более скромное и определенное предложение, которое, надо полагать, ему приказано держать про запас и представить только после долгих, неотступных просьб.

В тот же самый день, 15 апреля, Чернышев был по приглашению на парадном обеде в министерстве иностранных дел. Вернувшись вечером домой, он с удивлением узнал, что в его отсутствие к нему два раза приезжал обер-гофмаршал генерал Дюрок, герцог Фриульский. Ему передали, что этот сановник приходил к нему сперва, чтобы пригласить его на высочайшую охоту, а затем, чтобы поговорить с ним о делах; что охота назначена на завтра в Сен-Жерменском лесу и, должно быть, будет исключительной по блеску. Действительно, как видно из сообщения Journal de l'Empire, в ней приняли участие “великий герцог Вюрцбургский, король Неаполитанский, принц Боргезе, принц вице-король, несколько маршалов, генералов и много придворных дам”.[195] Пригласить Чернышева на этот съезд значило особенно отличить его и оказать ему великую честь; с другой стороны, охота давала Наполеону случай вступить с ним в дружескую беседу.[196]

На следующий день Чернышев одним из первых приехал на сборный пункт, назначенный, как и всегда, в построенном среди лесов павильоне. Вскоре начался съезд приглашенных; начали собираться охотники, прибыл служебный персонал императорской охоты и экипажи. Обер-гофмаршал приехал пораньше, с тем, чтобы выполнить данное ему к Чернышеву поручение, которого он не смог выполнить накануне. Он сказал ему, что император Наполеон, “думая, что не дал ему времени сообщить всего, что поручено ему сказать Его Величеством императором России, приказал возобновить с ним разговор о тех же предметах и узнать, не имеет ли он сделать какого-нибудь предложения?”, Напрасные усилия Дюрока добиться ответа были прерваны приездом императора, прибывшего к нему на подмогу. Император сделал вид, что рад видеть Чернышева, и тотчас же начал окружать его почти отеческой заботой.

“Прежде всего, – писал несколько дней спустя молодой офицер, – я был назначен в небольшой кружок лиц, допущенных к столу Его Величества. За столом император, найдя, что я очень бледен, с большим участием расспрашивал меня о моем здоровье, советовал мне беречься и вообще очень часто заговаривал со мной”. После завтрака сели на лошадей; собаки были спущены, зверь поднят. Веселые звуки охотничьего рога возвестили о начале охоты, и все общество охотников: высочайшие особы, французские и иностранные сановники мужчины верхом в зеленых с золотом галунами костюмах, дамы, поместившись в изящных почтовых колясках, – устремилось в глубь леса, под сень пробуждающейся осенней листвы.

Во время охоты Наполеон несколько раз прерывал свою бешеную скачку и, подъезжая к группе всадников, среди которой был молодой русский, с напускным чувством делал замечания, которые должны были доставить удовольствие Чернышеву. “Я слышал, – продолжает Чернышев в своем донесении царю, – как он очень громко сказал лицам своей свиты, что на сегодня ему приготовили чрезвычайно большое удовольствие: ему подали под верх две лошади, присланные в подарок Вашим Величеством. Он весьма долго превозносил их качества и добронравие. Сделав вид, что только что заметил меня, он подъехал ко мне, чтобы поговорить со мной об этих лошадях и спросил, что сделал Ваше Величество с лошадьми, которые он вам послал. На мой ответ, что лошади на казенном конском заводе, он сказал, что ему было бы много приятнее, если бы вы ездили на них верхом, так как это напоминало бы вам о нем”.

Немного спустя после этого сентиментального отклонения от занятий дня, император снова остановился и, предоставив охотникам и собакам преследовать зверя, позволил своим гостям намного отдохнуть. В лесу между тем продолжалась охота. Постоянно меняя свое место, она то приближалась, то вновь удалялась; звуки рогов то раздавались совсем близко, то уносились и замирали вдали. Этим-то моментом и воспользовался император. Он пришпорил коня прямо на Чернышева, разговаривавшего в эту минуту с графом Вреде, и прервал их беседу резким и откровенным обращением к Чернышеву: “Послушайте, – воскликнул он, – они там, – в герцогстве,—ужасно боятся вас; они в таком же страхе, как Бавария в 1809г. Мне сказали, что вы, по самому скромному подсчету, собрали полтораста тысяч; что ежедневно из Турции возвращается по одной из ваших дивизий; что вы подготовляете внезапное нападение. Неужели вы думаете, что одна великая держава может захватить другую врасплох, как захватывается крепость? Конечно, вам не трудно занять герцогство, но затем все-таки придется рисковать военным счастьем”.

Затем, резко оборвав Чернышева, который в почтительных выражениях стал отрицать указанные им факты, он горячо продолжал: “Отчего император Александр не объяснился предварительно? Зачем начал он вооружаться?.. Теперь он собрал двести тысяч, я также выставлю двести тысяч: ведь такой способ вести переговоры, поистине, немного разорителен... Давно пора покончить с этим, – продолжал он. – Пусть император Александр решится приступить к делу, пусть выскажет, свои требования. Я ведь не знаю, что вас устраивает, – ваше дело требовать”. Чернышев держался как раз обратной точки зрения, и разговор свелся на пустословие. “Близкий конец охоты”, – прекратил его. Очевидно, погоня приближалась, зверь проходил поблизости, и Наполеон, предвидя близкое hallali![197], стремительно возвратился к прерванной забаве. Во время гонки он еще два-три раза приближался к Чернышеву, бросал ему на лету вопросы, пересыпая их любезными словами; весело подмигивал; порывисто, урывками возобновлял разговор; затем – снова кидался в лес и мчался во весь дух, успокаивая бешеной ездой расходившиеся нервы и отрываясь от, неотвязных дум.

В результате в течение этого дня, проведенного на свободе и на чистом воздухе, при условиях столь благоприятных для откровенных бесед, ни одной положительной фразы не удалось добиться от Чернышева. Император не пал духом и, хотя не лично, а через доверенное лицо, возобновил попытку. На другой день утром, когда Чернышев отдыхал у себя дома, неожиданно явился к нему обер-гофмаршал. Он сказал ему, что император, “заметив, что он плохо выглядит, и обеспокоенный этим, пожелал узнать, не повредила ли ему травля оленя, которая состоялась слишком скоро после его утомительных путешествий и во время которой ему пришлось сделать восемнадцать лье”. Осведомившись с трогательной заботливостью о его здоровье, Дюрок приступил к истинной цели своего визита. Он упрашивал Чернышева еще настойчивее, чем накануне;

заклинал его высказать “требования, которые, вероятно, Его Величество император России поручил ему изложить только после усиленных уговариваний”.

Но Чернышев не мог дать ответа на просьбы, выраженные в столь дружеском тоне, так как ему строго-настрого было приказано не компрометировать своего правительства слишком ясно выраженными предложениями. Намекнув императору на территориальные уступки в Польше, он тем самым исчерпал свои полномочия: он не имел права возвращаться к предмету, которого ему позволено было только слегка коснуться. Таким образом, и второй разговор с обер-гофмаршалом, подобно первому, растаял в тумане неясных фраз.

Видя, что Чернышев, только однажды обмолвившись, окончательно набрал воды в рот, Наполеон возвращается к своему посланнику в России. Он находит, что наступило время вторично и более настойчиво прибегнуть к проницательности Коленкура. Но не рука герцога Кадорского напишет об этом Коленкуру; он доверил эту заботу новому редактору, неожиданно перемещенному в высшей администрации государства с одного поста на другой. На протяжении нескольких часов в правительственных сферах произошло неожиданное событие и, – факт, беспримерный в истории империи, – высший кризис вызвал перемену в министерстве.

В течение трех с половиной лет Наполеон мог на опыте узнать усердие, работоспособность и редкие качества ума графа Шампаньи, герцога Кадорского. Но в измученном работой министре начинают сказываться симптомы утомления и упадка энергии. В прошлом году при ведении таких трудных дел, как дела Польши и Швеции, Наполеон нашел, что он был ниже своей задачи. Возможно и то, что раздраженный, задетый за живое захватившими его врасплох военными приготовлениями России, он ставил главе своей дипломатии в упрек, что тот не в достаточной степени подстрекал бдительность нашего посольства в этой непроницаемой стране. Относясь к Шампаньи по-прежнему с большим уважением и благодарностью, он перестал ценить его услуги и не видел уже в нам министра, пригодного для трудных времен. Не лишая его своей милости, он решил отставить его, сохранив за ним заведование своим двором и предоставив ему отдыхать на этой менее трудной должности. Теперь, когда Франции угрожала война, когда наша дипломатия должна была выступить в качестве сотрудника наших войск, когда ей придется подогревать усердие союзников, наблюдать за их военными действиями, направлять и приводить их действия в соответствие с планами императора, императору нужно было, чтобы во главе министерства иностранных дел был своего рода гражданский начальник штаба, строгий и энергичный исполнитель его воли. Его выбор, естественно, должен был пасть на человека, наиболее освоившегося со складом его ума и деятельности, на человека, много лет помогавшего ему в делах внутренней и внешней политики. Таким был государственный секретарь Маре, герцог Бассано, имя которого на все времена останется синонимом беспредельной преданности.

Симпатии Бассано к полякам и их делу были известны. В глазах поляков, преданность и послушание которых, может быть, вскоре пришлось бы подвергнуть страшному испытанию, его назначение явилось бы выражением участия, одобрения, почти залогом их будущности, а, вместе с тем, оно не было вызовом России, ибо герцог умел своевременно высказывать высокомиролюбивые чувства. Привыкший скрывать свои личные симпатии, сомневаясь в себе, но никогда не сомневаясь в своем повелителе, он не давал бы ему советов, но зато был бы ему самым преданным, деятельным и неутомимым слугой. Его благоговение перед императором, его глубокая вера в непогрешимость великого человека служили верной гарантией, что он никогда не будет колебаться, никогда не потеряет энергии при выполнении полученных приказаний; что его слова и составленные им бумаги будут точным воспроизведением мыслей императора; что он сумеет передать их во всей их силе и сохранит малейшие их оттенки. Его замечательная способность редактировать бумаги позволяла взваливать на него сверхчеловеческий труд, без боязни отяготить его тяжкой работой. Наконец, его личное обаяние, его способность нравиться, его любезное обхождение в сочетании со спокойной непринужденностью – результат полной гармонии его жизни, слагавшейся из труда и светских удовольствий, – все это придало бы внешний блеск его должности и подняло бы ее в глазах других.

Передача полномочий произошла в течение одного утра. 17-го ранним утром, предписав Шампаньи послать некоторые, не терпящие отлагательства, бумаги, Наполеон сообщил ему о своем решении в собственноручном письме – образце такта и утонченного внимания, задачей которого было облегчить боль от наносимой ему раны. “Герцог Кадорский, – писал он, – я могу гордиться услугами, которые вы мне оказывали во всех должностях, которые я вам вверял. Но теперь внешние дела в таких условиях, что я счел необходимым для блага моей службы дать вам другое назначение. Прося вас вернуть портфель, я хотел, однако, непосредственно засвидетельствовать вам о моих к вам чувствах, чтобы у вас не осталось и тени сомнения относительно моего мнения об усердии и преданности, которые вы являли мне за все время вашего управления министерством”.[198] Вскоре по отправке письма состоялась перемена министров. Маре принял должность из рук своего предшественника и с полной непринужденностью водворился в министерском кабинете.

На столе он нашел письмо, которое приказано было заготовить три дня тому назад для герцога Виченцы; оно было составлено накануне и было готово к отправке. Новый министр представил его на утверждение императора. Император утвердил его к отправке, но предписал удостоверить и усилить его значение другим письмом, которое служило бы postscriptum'ом к первому.

Герцог Бассано составил второе письмо коротко и ясно. Он написал его под свежим впечатлением разговора, который только что имел с Его Величеством, и который глубоко запечатлелся в его уме. В строках этого письма, сквозь показную непоколебимость и уверения в всемогуществе, еще яснее проглядывает желание императора сговориться с Россией, лишь бы она не требовала нестерпимых жертв. “Очевидно, – писал министр, – петербургский двор поглощен двумя обидами: первая стоит в связи с делами о герцогстве Ольденбургском, вторая – с тревогами, которые он выносил в себе относительно Польши. Что нужно сделать, чтобы успокоить Россию? Откровенное объяснение много лучше вооружений; неотложное объяснение предпочтительнее разорительных приготовлений к войне. Вам, герцог, достаточно известно положение Франции и императорских армий, чтобы решить, как мало у нее поводов бояться войны; но император не может не огорчаться, что из-за пустяков опасность угрожает доброму согласию; что русский император отказывается от действительных выгод ради каких-то химер и готовится нарушить союз, который следовало считать вне всяких превратностей. Мне приказано сказать вам, герцог, так: если то, чего желают русские, не выходит за предела возможного, то будет сделано”.

После отправки в Петербург этого вполне ясно высказанного обещания исполнить приемлемые требования России, Наполеону оставалось только ждать ответа, а до тех пор быть настороже, – чтобы в случае нападения русских, встретить их со шпагой в руке. В продолжение следующих недель, в продолжение приблизительно месяца, он и сам был, и всех держал начеку. Приезд в Париж Понятовского и его личные сообщения о наступательных планах России вынуждали усилить меры предосторожности. На Севере французские власти и союзные правительства получили предписание поспешить с вооружением Данцига, установить непрерывное наблюдение за границей России и не доверять Пруссии. “Имейте шифр с комендантом Данцига – писал император Даву... – Требуется, чтобы он был крайне осторожен; пусть поставит на ноги тайную полицию и следит за всем, что делается около Тильзита, Риги, на границе, и держит вас в курсе всего. В особенности необходимо, чтобы, во избежание нечаянного нападения, была установлена им строгая крепостная служба”.[199] Офицеры генерального штаба, стоящие в Штеттине, Глогау, Кюстрине, в стране, находящейся под подозрением, “должны следить за всем”; их бдительность ни на минуту не должна ослабевать. “Они должны спать днем и бодрствовать всю ночь”.[200]

Позади этих постов император развертывает свои боевые силы и старается увеличить свои средства для предстоящей войны приведением в соответствие дипломатической деятельности с военными мероприятиями. Непрестанно заботясь о пополнении корпуса Даву и формировании новых корпусов, которые, в случае надобности, должны присоединиться к этому мощному авангарду и поддержать его, он хлопочет о том, чтобы для армии в двести тридцать тысяч, которую он рассчитывает выставить в Северной Германии до июля, составить левое крыло из Швеции, правое из Турции. Из сравнения его депеш, отправленных в Стокгольм и Константинополь во второй половине апреля, с депешами предыдущего времени, видно, что он сознает, что решающие события могут наступить в ближайшем будущем. Из этих же депеш видно, как быстро кризис идет вперед.

В Швеции дело уже идет не о зондировании почвы, а об установлении определенных отношений. Алькиер получает приказание предложить союз и начать о нем переговоры, но до поры до времени не заключать его. Он должен, избегая намеков на Норвегию, обходя молчанием предмет, столь дорогой сердцу Бернадота, предложить шведам – как естественную награду за их содействие в войне против России – Финляндию. В случае надобности, Франция снабдит их денежными средствами, что доставит им возможность успешнее выполнить диверсию. Про это говорит сам император в заметке, начертанной его рукой на полях инструкции.[201] Что же касается Турции, то проект депеши, приготовленный 12 апреля Шампаньи и не одобренный еще императором, оставлен, как не отвечающий настоящим требованиям. Бассано заменяет его другим, более ясным, более точным, более энергичным, Латур-Мобур должен потребовать, чтобы в Париж был отправлен турецкий посланник с поручением и полномочиями вступить в соглашение. “Следует, чтобы посланник, оставив в стороне восточную пышность, выехал немедленно же. Необходимо, чтобы он был снабжен полномочиями подписать написанный по форме договор со всеми статьями, устанавливающими союз между правительствами. Таким образом, Наполеон желает иметь в непосредственной близости, так сказать, у себя под рукой, союз с Турцией, чтобы воспользоваться им, когда ему будет угодно. Договор, который имелось в виду предложить для подписи, был крайне выгоден султану. “Франция предполагает гарантировать Порте Молдавию и Валахию, а в случае успеха, – в чем не может быть сомнений, – обе армии должны будут поставить себе задачей вернуть Порте Крым... – Все это, – говорится далее в депеше от 27 апреля, – должно быть сказано осторожно – так, чтобы от всего можно было отказаться; ибо союз с Россией еще не порван, и недоразумения могут уладиться; но к приезду отправленного Портой посланника все будет уже решено”.[202]

Последние слова доказывают, что в то время император верил в крайне скорую развязку, результатом которой было бы одно из двух: или война, или упрочение мира. Но ни то, ни другое предположение не оправдалось. С одной стороны, Александр не особенно торопился развязать язык Чернышеву, с другой, с Севера никаких новых важных сообщений не приходило; даже наоборот, с начала мая известия с границы приняли характер гораздо менее тревожный. В Варшаве незадолго до того, как прибыл туда приказ мобилизовать армию, волнение достигло своего апогея. Все думали, что вот-вот придет известие о вступлении русских, и многим мерещились уже пушечные выстрелы.[203] Теперь же, если и ходили еще слухи о восстановлении Польши по воле царя, то состояние, в какое обратились выставленные против герцогства силы, не допускало и мысли о близком нападении. Шпионы и лазутчики не находили уже неприятельских войск на тех местах, где их выследили. Они как будто расплылись, как будто испарились. Теперь никто не мог с уверенностью сказать, действительно ли видел их, и невольно напрашивался вопрос, не был ли весь народ игрушкой оптического обмана. Между Ригой и Бржеском видели еще линию войск, построенные эшелонами дивизии, но состав, номера полков и места их стоянок трудно было определить точно; граница же, очевидно, была свободна от войск. Ни в Вильне, ни в Гродно не было уже угрожающего концентрирования. В Белостоке, где, по донесениям, были внушительные силы, по поверке было установлено присутствие одного батальона. Биньон, проверив первые известия при помощи “более благоразумных разведчиков”[204] и занявшись весьма тщательно производством дополнительных разведок, пришел к убеждению, что поляки опять одурачили самих себя, и что опасность существовала исключительно в их воображении. Даву пришел к такому же выводу, упрекая себя, что поддался раздутому пессимизму[205]. В действительности же, главная масса русских сил осталась стоять поблизости варшавской территории. Но так как Александр все еще не освободился от, нерешительности и сомнений, на первое появление которых мы указали выше, то несколько дивизий были отодвинуты от границ. Кроме того, собравшиеся в пограничных губерниях войска, так сказать, осели. Корпуса, заняв свои позиции, остались стоять неподвижно, как бы свернувшись в клубок. Благодаря такому состоянию, их труднее было заметить, чем раньше, когда они были в движении или на походе. Не видя пред собой постоянного мелькания людей и орудий, удесятерявшего в их глазах предметы и дававшего повод к фантастическому преувеличению, варшавяне почувствовали некоторое облегчение. Они вздохнули свободнее. Подавленное состояние начало проходить, лихорадочное возбуждение умов поулеглось. Тревога миновала.[206]

Ближайшим результатом этого затишья была приостановка переговоров, начатых императором на случай войны с Россией. Он не дает ответа на сомнительные уверения Пруссии и держит Австрию в неопределенном положении. Уже протянув Швеции и Турции руку, он поспешно отдергивает ее, лишь только миновала непосредственная надобность в этих компрометирующих союзах. Он оставляет своих представителей без приказаний, без инструкций, и, само собой разумеется, что его молчание обязывает их к бездействию.

В Стокгольме нашим предложениям оказан был восторженный прием. Но такой прием не мог быть искренним. Предложенный предмет совершенно не отвечал истинным желаниям наследного принца, и, когда барон Алькиер вызвал его на обсуждение плана диверсии в Финляндию, он оказался на этот счет плохо подготовленным; он затруднялся говорить и просил времени подумать. Однако, ввиду важности не отклонять доброго расположения императора, тем более, что одна партия в совете стояла еще за прежнюю политику и оплакивала Финляндию, министр Энгестрем сначала весьма горячо взялся за переговоры; но по прошествии нескольких недель, видя, что его собеседник еле говорит, он и caм перестал поддерживать разговор, а затем и совсем прекратил дело.[207] С турками тоже удовольствовались первоначальными предложениями. Так как наше посольство не настаивало на отправке в Париж уполномоченного, то таковой и не был отправлен. Оба правительства, протянув друг другу руки, застыли в этих позах.

Что же касается вооружений, то Наполеон, не отменяя ни одной меры, дает знать исполнителям своей воли, что есть основание не очень спешить, но что следует вести дело в большой тайне, а главное, с меньшими затратами. “Если вы увидите, – пишет он Даву, – что при употреблении на какое-нибудь дело лишних двенадцати или пятнадцати дней будет экономия, я думаю, что следует предпочесть последнее решение”.[208]

Он не перестает требовать, чтобы формирующиеся корпуса увеличивались непрерывно, но при этом приказывает, чтобы они снабжались необходимыми предметами снаряжения на месте, одни – в Германии, другие – в Италии или во Франции, и без всякого шума, который мог бы привлечь внимание”.[209]

В результате скорость, сообщенная военным приготовлениям, ослабевает; но воздействие направляющей их руки продолжается с логической последовательностью и большим расчетам. Благодаря возникшей тревоге, был сделан крупный шаг по пути военных мероприятий, и ни характер Наполеона, ни направление его мыслей не позволяли остановиться на пути, раз обстоятельства вынудили его стать на этот путь. Он живет под гнетом еще большего недоверия, еще большего чувства озлобления к России. Не давая себе ясного отчета в том, что происходило в уме Александра, он злится на Россию за то, что она нагнала на него страху. Он не далек от мысли, что русский государь хотел просто-напросто учинить против него большую военную демонстрацию, в надежде сломить его упрямство и угрозой вырвать у него клок Польши. Уже одного этого предположения достаточно, чтобы привести его в негодование. Разве он из тех людей, которым диктуют условия со шпагой в руке? Если хотят вести переговоры, к чему являться “с каской на голове, а не с белым флагом в руке?”.[210] Наступившее успокоение не укрепляет в нем желания покончить с распрей, а действует наоборот: давая ему время подготовить реванш, оно отклоняет его от прежнего намерения. Получив надежду выиграть время и довести свои военные приготовления до поразительной по своим размерам широты, он мало-помалу возвращается к мысли не избегать войны, а самому начать ее; он останавливается на мысля начать ее в 1812 г.; он решает вести наступательную кампанию во главе всей Европы, и, предприняв не имеющий примера в летописях новейшего времени поход, силой оружия разрешить конфликт. Его горячее желание вступить в переговоры ослабевает по мере того, как опасность отходит на задний план.

По сознавая, в какое трудное положение может поставить его слишком быстрый разрыв с Россией, сознавая, что возможность разрыва не исключается и в будущем, по временам приходя в ужас перед необъятной опасностью, в какую может его вовлечь поход на Север – даже после долгой и тщательной подготовки, он все еще стоит в нерешительности; он не уверен в успехе и не может окончательно отрешиться от мысли покончить мирно. Говоря правду, он очень хотел бы устранить со сцены польский вопрос, прогнать этот назойливый призрак. Он высказал это Куракину, сопровождая свои слова таким любезным вниманием, что у старого посланника, “несмотря на его подагру, хватило сил ходить взад и вперед с Его Величеством в продолжение двух часов”.[211] Он с некоторым раздражением высказывает ту же мысль графу Шувалову – русскому дипломату, бывшему проездом в Париже. “Чего хочет от меня император Александр? – говорит он. – Пусть оставит меня в покое! Неужто воображают, что я пожертвую чуть ли не двумястами тысяч французов ради восстановления Польши?”.[212] И он вполне основательно обращает внимание на то, что герцогство, в его теперешнем состоянии, т. е. слабое и покорное, для него гораздо выгоднее, чем независимая и сильная Польша, которая рано или поздно освободится из-под его опеки. Но неужели Россию можно успокоить только дроблением герцогства? – условие неприемлемое и позорное.

Затем существует еще вопрос, который Наполеон в глубине души никогда не прочь возбудить слова и вновь начать по нем переговоры. Это все тот же вопрос о нейтральных судах и блокаде. Допуская, что найдется средство уладить настоящие недоразумения, остается еще под вопросом, согласится ли Александр принимать более действенные меры против англичан, более стеснительные для их торговли? Вот вопрос капитальной важности, который в глазах Наполеона всегда осложняет задачу и придает ей еще большую остроту. Он надеется, что по всем нерешенным вопросам герцог Виченцы даст же когда-нибудь точные сведения или в ответе на два посланных ему письма или лично по своему возвращению. Ему как можно скорее хочется узнать, какой именно ценой будет он в состоянии избавиться от войны с Россией и снова заручиться ее содействием против вечного врага.