"Наполеон и Александр I. Франко-русский союз во время Первой Империи. Том IV. Разрыв франко-русского союза" - читать интересную книгу автора (Альберт Вандаль)II1 апреля наш новый посланник в России, генерал Лористон, получил приказание выехать из Парижа и отправиться к месту назначения. Данные ему инструкции уполномочивали его сказать, что император начнет войну только в двух случаях: если Россия подпишет мир с англичанами или же потребует от турок территорий по ту сторону Дуная.[170] Лишь только Лористон выехал, его нагнало письмо, которое Наполеон поручал ему передать императору Александру. Это был самый настойчивый призыв к чувствам дружбы и доверия. К откровенному объяснению, во время которого все было бы высказано друг другу и по всем претензиям можно было бы прийти к соглашению. В этом письме Наполеон сознается, что вооружается и уверяет, что имеет на это право, ибо “известия из России не носят миролюбивого характера. То, что там происходит, – говорит он далее, – служит новым доказательством тому, что повторение одного, и того же – самый сильный риторический прием. Вашему Величеству столько раз повторяли, что я питаю злобу к вам, что ваше доверие ко мне пошатнулось. Русские уходят с границы, на которой они нужны и отправляются они туда, где у Вашего Величества только друзья. Я тоже должен был подумать о своих делах и принять свои меры. В противовес моим приготовлениям Ваше Величество вынуждены будете усилить свои; все, что вы сделаете, отзовется здесь, и вынудит меня к новым рекрутским наборам. И все это ради каких-то призраков. Это повторение того же, что я видел в 1807 г.[171] в Пруссии и в 1809 г. в Австрии. Что касается меня, я останусь личным другом Вашего Величества даже тогда, когда злой рок, увлекающий Европу, заставит наши народы взяться за оружие. Я не буду следовать примеру Вашего Величества: я на нападу никогда; мои войска двинутся только в том случае, если Ваше Величество разорвет тильзитский договор. Я первый разоружусь и приведу дела в положение, в каком они были год тому назад, если Вашему Величеству угодно будет вернуться к прежнему доверию. Имели ли вы когда-нибудь повод раскаиваться в оказанном мне доверии?...[172] В Германии Лористон встретил полковника Чернышева, который мчался в противоположном ему направлении. 9 апреля по воздушному телеграфу[173] было сообщено о проезде расторопного офицера через Мец. Наполеон был в восторге. Без сомнения, думал он, Чернышев везет ответ на письмо от 28 февраля; его приезд, может быть, все выяснит. Чернышева ждали на третий день, но он ездил с такой быстротой, что всегда являлся раньше предположенного срока. 10-го утром он примчался в Париж. Почти тотчас же по приезде он отправился в Тюльери. Тут его не заставили долга ждать в приемной зале. Едва он назвал свою фамилию, дежурный камергер завел его к Его Величеству. Предупрежденный министром полиции, император знал, что этот посол был не только послом, но и шпионом. Тем не менее, у него были веские причины принять его хорошо. Он встретил его с довольным видом, высказал, что приятно поражен тем, что в такое непродолжительное время вторично видит его и поздравил его с волшебной расторопностью. “Ну, о чем же думают у вас – о мире или о войне”, – сказал он затем.[174] Чернышев подал ему письмо императора Александра от 25 марта и сказал, что его государь по-прежнему непоколебимо желает поддерживать союз на старых началах. После этого начался длинный разговор о взаимных обидах, причем Наполеон высказался, что “так как он твердо убежден, что война с Россией кроме вреда ничего ему не принесет, то самое искреннее его желание столковаться с ней по-дружески, и что он сейчас же увидит, дает ли ему письмо императора Александра возможность сделать это”. Он сломал печать. По мере чтения письма на лице его все более выступало разочарование. Во всем, что говорил ему Александр, он не находил ничего определенного, ничего, что давало бы ему возможность прийти к какому-нибудь заключению. Действительно, трудно было угадать скрытый смысл письма без комментариев, дать которые был уполномочен Чернышев, Дойдя до фразы, в которой царь жаловался на неуверенность в своей безопасности, Наполеон с досадой воскликнул: “Кто же посягает на ваше существование? Кто намерен напасть на вас?”. Ведь он уже сказал, что восстановление Польши “стоит на последнем месте в его планах”. Затем Наполеон перешел к сожалениям по поводу страхов России и ее лишенных почвы треволнений, которые приводят ее к плохо рассчитанным и непоследовательным поступкам. Будучи врагами Англии, русские играют ей на руку; враги турок – они, не подписав еще мира, прекращают враждебные действия, чем ставят себя по отношению к Порте, а также и к Австрии, в фальшивое, нелепое и неопределенное положение; своим участием к Пруссии они компрометируют ее и подвергают еще худшей участи. Наконец, будучи союзниками Франции, они ставят себя в такое положение, что могут внезапно оказаться в войне с ней. Но отдают ли себе отчет в Петербурге, какая это будет война? “Я думаю, – сказал Наполеон, – что император Александр заблуждается насчет наших средств. Он ошибается, думая, что в настоящее время мы слабы. У меня над ним преимущество в том, что я могу вести с ним войну, не отвлекая ни одного человека из моих армий в Испании... Война только задержит мои морские планы и будет стоить мне денег. Но находящихся в моем хранилище шестисот миллионов, вероятно, хватит... Если вы не верите мне, я готов приказать, чтобы вас тотчас же провели во флигель моего дворца, где хранятся деньги, и где вы можете сосчитать их”. Итак, Франция может выдержать войну, но у нее нет ни средств, ни желания начинать ее, она никогда не возьмет на себя почин. “Даю честное слово, – сказал Наполеон, – не нападать на вас в течение четырех лет, конечно, если вы сами не начнете войны”. “Но, – продолжал он, – только он может зависит собрать в несколько месяцев триста тысяч французов и несметное количество союзников”. И тотчас же он рисует перед взорами Чернышева ужас наводящую картину: лагеря в сто тысяч человек каждый со всем на пути к формированию, затем сто сорок четыре полка, из которых только семьдесят заняты в Испании, словом, – “громадную, исполинскую” армию с восемьюстами орудиями, готовую сейчас же двинуться на Север. Таким образом, прибегая то к тому, то к другому приему, старается он то успокоить Россию насчет своих намерений, то внушить ей страх своими средствами, с целью доказать ей, что соглашение еще возможно, и что она должна предпочесть его войне. “Но письмо императора, вашего государя, не указывает мне никакого способа к достижению этого – говорит он, намекая на соглашение. – Мне желательно сохранить деньги в кармане и, сознаюсь, я ждал вас с нетерпением в надежде, что ваш приезд рассеет все возникшие недоразумения и даст возможность прекратить огромные расходы и сберечь деньги, которые мы оба тратим на приготовления к войне. Но, дорогой мой друг, я по всему вижу, что, несмотря на быстроту ваших двух поездок, все ваше поручение ограничивается несколькими упреками по моему адресу; итак, со времени вашего отъезда, мы ни на шаг не продвинулись вперед”. Так как Чернышев выступил со своими миролюбивыми уверениями, то он продолжал: “Все это прекрасно, однако, это не дает мне возможности угадать, чего желает Россия”. Затем, взяв Чернышева за ухо, “что служило доказательством большой ласки со стороны Его Величества”, придавая этим властно дружеским жестом особое значение своим словам, он сказал: “Поговорим теперь как истинные солдаты, просто, без дипломатического многословия”. И устремив на молодого человека пытливый, насквозь пронизывающий взгляд, он старался проникнуть в самые тайники его души и выпытать у него тайну его двора. Хотя Чернышев и попал в довольно затруднительное положение, он не выдал тотчас же этой тайны. Он не хотел по первому же требованию снять покров с притязаний России на герцогство Варшавское. Так как то, что ему нужно было сказать, имело очень большое значение и могло быть дурно принято, он высказался только после долгих настояний. Сперва он сказал, что не сведущ в этом деле, долго ломался, заставлял себя просить. Затем, считая, что пора сделать решительный намек, он выразился фигурально и, слово в слово повторяя метафору Румянцева, сказал: “Ввиду того, что канцлер относится ко мне очень благосклонно и с полным доверием, я осмелюсь, с разрешения Вашего Величества, передать вам его разговор со мной, сохраняя даже одно из его выражений, а именно: если бы удалось ссыпать в один мешок дела Польши и Ольденбурга, перемешать их хорошенько и затем вытряхнуть, то граф глубоко убежден, что союз между Францией и Россией сделался бы вполне прочным, более тесным и искренним, чем прежде, и все это назло англичанам, и даже немцам”. Слово было сказано. Яркий луч света внезапно озарил ум императора. В первые минуты он даже подумал, что Россия требует у него все герцогство целиком, что взамен Ольденбурга она хочет получить передовое укрепление, которое стояло во главе нашей оборонительной системы и служило ключом к Германии. На это он никогда не согласится! Как? Отдать герцогство? Это было бы величайшим безрассудством. И, кроме того, величайшим позором. В тысячу раз лучше война – война сейчас же, со всеми ее случайностями и опасностями, но не уступка на такое требование! Вот какой ответ диктовали императору его оскорбленная гордость и вспыхнувшее недоверие. Он поднялся и, дрожа от гнева, стал ходить большими шагами, забрасывая Чернышева в порыве бешенства следующими словами: “Ну нет, милостивый государь, к счастью, мы не дошли еще до такой крайности: отдать герцогство Варшавское за Ольденбург было бы верхом безумия. Какое впечатление произвела бы на поляков уступка хотя бы одной пяди их территории в момент, когда Россия угрожает нам! Мне, милостивый государь, каждый день со всех сторон твердят, что у вас существует проект захватить герцогство. Да ведь и мы не все мертвые. Если я и хвастун, то, во всяком случае, не больше других. Я знаю, что ваши средства велики, что ваша армия и очень хороша, и храбра да и помимо того, я слишком много отдал сражений, чтобы не знать, от каких пустяков зависит их судьба. Но, если бог войны станет на нашу сторону, а это возможно, ибо шансы одинаковы, я заставлю Россию раскаяться и может случиться, что она потеряет не только свои польские провинции, но и Крым”. Чернышев дал пронестись этому бурному потоку. Но лишь только он нашел возможность вставить слово, он постарался ослабить значение своих слов. Он извинился, что необдуманно повторил вырвавшуюся у канцлера мысль; что, может быть, он плохо понял мысль министра; возможно и то, что не точно передал ее. Видя, что Чернышев дал отбой, Наполеон заключил из этого, что полковник уполномочен видоизменить и сократить требование; что если не выгорит комбинация с польским государством, Россия пожелает получить смежную с Польшей территорию, владея которой, она могла бы поставить Варшаву в зависимость от себя, иначе говоря, потребует важную крепость, господствующую над Вислой. “Теперь, – сказал он более спокойным тоном, – я догадываюсь. Вы желаете получить за Ольденбург Данциг. Год тому назад, даже шесть месяцев, я бы отдал вам его, но теперь, когда я вам не доверяю, когда я живу под угрозой, как хотите вы, чтобы я отдал вам единственную крепость, которая, в случае войны с вами, будет точкой опоры для всех моих военных операций на Висле? Ведь если мне впоследствии будет грозить нападение, мне придется по собственной воле отнести свои операции на Одер”. Таким образом, считая, что второе требование не столь возмутительно, как первое, он открыто признался, в силу каких соображений вынужден отвергнуть его. Поэтому он не оборвал разговора. Желая знать, является ли опасение возрождения Польши главной заботой России, оно ли мучит ее, в этом ли следует искать корень зла, загадку и разрешение всех недоразумений, он, чтобы выведать это, прибег к оригинальному приему. Рассказ Чернышева позволяет нам присутствовать при любопытной сцене. “Вслед за тем, – рассказывает офицер в своем донесении царю, – Наполеон спросил меня, с тем откровенным и добродушным видом, который знаком Вашему Императорскому Величеству; “Скажите мне откровенно, серьезно ли думают император Александр и граф Румянцев, что я желаю “восстановить Польшу?”, Я ответил, что не могу доподлинно сказать, предполагает ли Ваше Величество в нем такое намерение, но, что все, что происходит в герцогстве Варшавском со времени кампании 1809 г., имеет такой вид, что причиняет вам беспокойство. Беря меня снова за ухо, он сказал. что непременно хочет знать, что я сам думаю об этом, прибавив: “Не правда ли, вы думаете, что я жду только “окончания моих дел в Испании, чтобы выполнить это намерение?”. Я ответил, что я слишком молод и неопытен, чтобы иметь личное мнение, да к тому же мой долг смотреть на все глазами императора, моего государя. Все настойчивее требуя ответа, Наполеон все время забавлялся тем, что, смеясь, сильно драл меня за ухо, уверяя, что не выпустит уха, пока я не исполню его желания. Эта шутка начала надоедать мне, ибо причиняла мне боль, и я сказал ему: “Хорошо, Государь! Так как Ваше Величество непременно желает получить ответ, скажу вам, что я не в силах решить, будет ли осуществление такого намерения в ваших интересах; но не задумаюсь предположить, что, невзирая на ваш союз с Россией, восстановление Польши при условии, когда это покажется вам выгодным и у вас не будет других войн – одна из ваших затаенных мыслей”. При этом признании Наполеон придал лицу своему такое выражение, как будто остолбенел от горя и изумления. “Непостижимо, – сказал он, – как упорно приписывают мне этот план. Ведь это “большая непредусмотрительность”. Постоянно говоря мне, что у меня есть такая мысль, быть может, и кончат тем, что внушат мне ее и толкнут на это дело. В последнем случае, “если меня хорошенько поколотят и заставят вернуться восвояси”, по крайней мере, вопрос будет решен раз и навсегда. Но если война повернется в мою пользу, он может быть решен в ином направлении. Тем не менее, – думал Наполеон, – следует ли отказаться от всякой надежды отвратить это бедствие? Нет ли помимо территориальных жертв, на которые намекнул Чернышев в сибиллических[175] выражениях, какого-нибудь средства рассеять недоразумения?” Император кончил тем, что в ответ на дважды предложенную ему загадку, относительно которой он боялся, что слишком хорошо разгадал ее, представил целый ряд твердых встречных предложений. Во-первых, предложение прибавить Эрфурту столько немецкой территории, сколько потребуется для составления герцогу Ольденбургскому удела, вполне равного конфискованному герцогству; затем, предложение принять и подписать конвенцию, дающую гарантию, против восстановления Польши в тех выражениях, в каких она недавно была предложена Францией. Взамен такой серьезной уступки Наполеон просил только одного, чтобы Россия не жгла произведений нашей промышленности. По соглашению по этим вопросам он имел в виду предложить одновременное разоружение. В заключение, он попросил Чернышева, не теряя ни минуты, передать его предложения кому следует. А так как, очевидно, это было далеко не то, что желательно было России, он попробовал пополнить разницу усиленным вниманием в обращении. До конца разговора, продолжавшегося в общем четыре с половиной часа, он осыпал Чернышева дружескими и лестными словами, оказывая в лице посла почет царю. Надо думать, что вслед за аудиенцией, официальные сферы получили свыше приказ: как можно лучше обходиться со странствующим флигель-адъютантом и делать его пребывание в Париже приятным и веселым, ибо тотчас же у большинства принадлежащих ко двору лиц проявилось необычайное к нему расположение. Все начали приглашать его к себе, нянчиться с ним. Принц Невшательский просил его прибыть на домашний концерт, данный в присутствии приблизительно двадцати самых избранных гостей. Принцесса Полина получила разрешение приглашать его, как и прежде, “на свои маленькие вечера”. Это тонко задуманная, бьющая на самолюбие, игра была грубо испорчена несвоевременным усердием одного министра. Известно, до какой степени неугомонное любопытство Чернышева, его стремление всюду пролезть и все разнюхать беспокоили генерала Савари, герцога Ровиго. Этот искуснейший министр полиции вздохнул с облегчением, когда Чернышев незадолго до описываемых событий уехал в Россию; но спокойствие его было непродолжительно. Можно представить себе его волнение и негодование, когда он узнал, что этот офицер, с которого нельзя глаз спустить, только заглянул в Петербург, как будто съездил туда только для того, чтобы “переменить лошадей”[176], и что у него хватило наглости вернуться в Париж продолжать свои проделки! Оказанный Чернышеву прием, поднятый его приездом переполох и высказанная ему благосклонность, которой он, конечно, не упустит злоупотребить, привели в отчаяние и негодование подозрительного министра, не знавшего подкладки императорской политики. Он вступил в борьбу с общей бесхарактерностью и взял на себя роль доброго сторожевого пса наших военных тайн. Чернышева предупредили от имени Савари, что слишком большое любопытство может повредить ему. Пусть себе веселится вовсю в Париже и не путается в другие дела – таков был совет, который поручено было передать ему. Почувствовав укол, Чернышев отплатил дерзостью. Он начал визиты с министра полиции и дал понять ему, что крайне оскорблен несправедливыми подозрениями. Чтобы оградить на будущее время свое поведение от всякого рода нежелательных толкований, он с самым простодушным видом попросил Савари начертать ему план поведения и указать дома, которые он может посещать. Савари весьма искусно разыграл роль добродушного простака. Он притворился, что принимает слова своего гостя за чистую монету; осыпал его “ласками и вниманием”, “обнял несколько раз”[177]; но на другой же день пустил в него новую, собственного изобретения, стрелу. В этот раз его оружием была печать. Чтобы положить конец увлечению, которое с новой силой вспыхнуло в пользу молодого иностранца и открыло пред ним все двери, чтобы сбавить ему спеси и низвести его на роли простого курьера, он придумал напечатать в журнале на видном месте юмористическую статью, которую нельзя было не отнести на счет Чернышева, рассчитывая таким путем развенчать его и сделать смешным в глазах общества. Прежний Journal des Debats, переименованный в Journal de l'Empire, все более приближался к официальному Moniteur'y. Он был менее напыщен и носил более литературный характер. Правительство приказывало печатать в нем разного рода заметки и руководящие статьи для направления общественного мнения. Вследствие чисто служебной роли этого журнала никакое проявление свободной мысли в нем не допускалось. В нем-то 12 апреля на 2-ой странице и появилась статья в полтора столбца под названием: “Любители новостей”. Статья без подписи, была написана в насмешливом и забавном тоне. Анонимный автор, приведя крайне пикантную выдержку из “Персидских писем” об охотниках до новостей прошлого столетия, применял ее к своим современникам. Разве современные любители новостей, говорится в статье, не достойные соперники своих предшественников по стремлению легкомысленно возбуждать общественное мнение, по страсти преувеличивать значение событий и людей; по страсти постоянно предсказывать ужасные события и создавать из ничтожнейшего курьера особу высокого значения? “Двадцать раз бросив то Север на Юг, то Европу на Азию, собрав в Польше армий больше, чем батальонов во всех государствах земного шара, выписав артиллерию из Камчатки и набрав эскадроны северных оленей в Лапландии, они переходят, от этих чудес к преувеличению самых заурядных событий. Они извращают их значение до невероятно смешного... Существует такой иностранный офицер, значение которого они измерили количеством почтовых станций, через которые тот проехал в течение шести месяцев. Они с точностью ученого вычислили, что сделанный им менее, чем в один год путь, мог бы два или три раза охватить земной шар. Отсюда эти господа вывели заключение, что настоящее время готовит чреватое будущее, ибо никто не ездит так быстро, так далеко и так часто без поручений, от исполнения которых зависит судьба двух империй и пяти или шести королевств”. “Впрочем, можно успокоить их, напомнив им известный анекдот. У князя Потемкина, дававшего также в свое время пищу воображению охотников до новостей, был среди его офицеров майор по фамилии Бауер – один из тех людей XVIII столетия, которые доставляли особенно много хлопот немецким газетчикам и русским ямщикам. Он то и дело являлся на самых противоположных дорогах, носясь от устья Дуная к устью Невы, от Парижа до границ Туркестана. Заседающие в кафе политиканы – свидетели всех этих поездок, воображали уже, что дело идет о возрождении Древней Греции, о восстановлении Таврического царства, о завоевании Константинополя и даже о тех великих переселениях народов с Севера, которые некогда покрывали развалинами запад и юг Европы. Хотите знать, какого рода были тайные поручения майора Бауера? По возвращении из Парижа, куда он ездил выбрать танцовщика, князь посылал его за паюсной икрой в Албанию, за арбузами в Астрахань или за виноградом в Крым. Этот офицер, проводивший всю жизнь на больших дорогах, боялся, что когда-нибудь сломит себе шею и просил сочинить для него надгробную надпись. Один из его друзей сочинил нижеследующую, которая могла бы пригодиться и некоторым из его преемников: ___________[178] Статья наделала большого шума. Манера выставить посла официально союзного государя, полковника, приехавшего со специальным от него поручением, под видом зазнавшегося фельдъегеря, постоянно скачущего то туда, то сюда, с бубенчиками, под звуки ударов кнута, была принята всеми за верх дурного тона и непочтительности. Но более всех возмущен был император. Вот как! Его же начальник полиции осмеливается ставить препоны его миролюбивой политике; он позволяет себе деяния, которые усиливают и без того достигшее высокой степени раздражение. Нет ничего невероятного, что, благодаря ошибке и глупости одного из его министров, ему придется чуть ли не сейчас иметь войну, тогда как все его усилия направлены к тому, чтобы уйти от нее. Он потребовал герцога Ровиго и задал ему жестокий нагоняй. “Вы хотите заставить меня вести войну? – сказал он ему, – но ведь вы знаете, что я не хочу войны, что у меня ничего не готово для этого”[179]. Герцогу вторично дано было приказание, на этот раз в повелительных, не допускающих никаких рассуждений, выражениях прекратить против Чернышева всякие вылазки, оставить его в покое, предоставить ему свободу “уходить, приходить, смотреть и слушать”. “Недоставало только, чтобы мне приказали самому известить его об этом”, – добавлял сердитым тоном Савари, вспоминая о пережитой некогда неприятности.[180] Император не ограничился жестоким выговором и строгими предписаниями на предбудущее время. Не желая жертвовать своим министром, он не захотел разоблачать его роли перед публикой, решив найти козла отпущения среди подчиненного Савари персонала. Он пожелал узнать, кто составил статью. Ему назвали Эсменара, профессионального литератора, примазавшегося к министерству полиции, где он исполнял обязанности цензора. Этот-то писатель, перо которого без всякой жалости вычеркивало у других всякую подозрительную фразу, позволил себе написать в правительственной газете верх непристойности. Еще более любопытный факт, оставшийся в то время в тени, дополняет характеристику этого лица и дает возможность судить о нем. Эсменар занимался разоблачением шпионов, но не пренебрегал случаями и обслуживать их. Он поддерживал более, чем подозрительные сношения с некоторыми посольствами и охотно торговал государственными документами. По всей вероятности, он с самим Чернышевым имел дела подобного рода. Но он обманывал русского агента качеством проданного товара: он изготовлял для него поддельные документы, а выдавал за подлинники.[181] Таким образом, он добывал себе средства к жизни разными пакостями, в полной уверенности, что его проделки останутся безнаказанными. Излишнее усердие погубило его. Статья от 12 апреля была для него роковой. Император лишил его места и отправил за сорок лье от Парижа размышлять о неудобствах излишнего усердия при выполнении поручений, продиктованных министерской злобой.[182] Главный редактор журнала Этьен был отрешен от должности на три месяца. Этими мерами, которым постарались придать широкую огласку, Наполеон рассчитывал ослабить то впечатление, которое могла произвести в России злополучная статья, и вместе с тем обеспечить лучший прием своим встречным предложениям. Этим путем он надеялся отсрочить более глубокую перемену отношений до тех пор, пока, успокоившись от семейных треволнений, обдумает туманные предложения Чернышева и приготовит для своего нового посланника в России надлежащие инструкции. Но он не успел этого сделать. События опять захватили его врасплох. Целые тучи известий, одно тревожнее другого, обрушились на его голову. Приблизительно в середине апреля 1811 г. в течение четырех или пяти дней сыпались они на него, как из рога изобилия, со всех сторон, без остановки, чуть не каждый час. В особенности принимали неожиданно важное значение сообщения из Варшавы. Наше посольство уже не ограничивалось сообщением только одних слухов и треволнений. Оно получило вполне определенные сведения; оно имело поразительные беседы доверительного характера, и его донесения, совпадая с тысячью тревожных воплей, которые, слившись в могучий хор, с разных сторон неслись к императору, довели кризис до последнего предела. |
||
|